Сиприано Сальседо был одним из многих жителей Вальядолида середины XVI века, веривших в то, что их город стал столицей Испании навсегда. Вальядолид не только изобиловал искусными ремесленниками и высшей знатью: то, как обустроился в городе Двор, как протекала политическая жизнь, не производило впечатления чего-то временного. Напротив, к середине столетия расцвет охватил все области городской жизни. Вальядолид разрастался, его жилые кварталы перешагнули границы старого города, и население постоянно увеличивалось. «Мы уже не вмещаемся в крепостных стенах», — с гордостью говорили вальядолидцы. И сами же себе отвечали: «Построим новые, которые примут нас всех». Некий приезжий из Фландрии, Лоран Видаль, писал о Вальядолиде: «Это город не меньше Брюсселя». А испанский эссеист Педро де Медина измерял красоту вальядолидской главной площади, Пласа Майор, числом проемов: «Что сказать, — писал он, — о площади, на которую ведут пятьдесят ворот и выходят шесть тысяч окон?» Во второй половине столетия строительство, начавшееся еще в 1540 году, ускорилось; был заселен квартал Тенериас, расположенный у Полевых ворот, и были

воздвигнуты внушительные постройки за воротами Тересы Хиль, Сан-Хуана и Магдалены. Вскоре занятый огородами и садами пригород Санта-Клара утратил свое сельскохозяйственное назначение и превратился поначалу в земельные участки для застройки, а затем и застроился многоэтажными домами с балконами, украшенными металлическими решетками. Они образовали квартал, тянущийся вдоль берега Писуэрги.

Застройка шла ускоренными темпами, так что в разных частях города то и дело возникали новые кварталы, для чего были использованы как все внутренние городские пространства, включая патио и сады, так и расположенные вне городских стен земли пригородов. Предметом гордости Сиприано Сальседо и его соседей стало преображение их квартала, тянущегося от Кор-редера-де-Сан Пабло до Худерии, примыкающей к Большому мосту. Три дюжины домов новой застройки были возведены на улицах Лечериа, Таона и Синагогальной, а другие, еще более величественные — на месте огородов и садов монастыря Сан Пабло, уступившего под них свои земли. Чтобы у этих домов был выход в город, улицу Империаль протянули до нового квартала. Разрешения на строительство предоставлялись с размахом — на улице Франкос и в садах женского монастыря Святой Марии Вифлеемской, что между Коллегией Святого Креста и Пласа-дель-Дуке.

Но наиболее впечатляющим было вторжение города на церковные земли вне городских стен: земли монастырей Сан Педро, Сан Андрее и Сантьяго. Передача под застройку земель братьев Пескера, нарезанных на участки для строительства шестидесяти двух домов, оказалась выгодной для бывших владельцев, что подвигло других сельчан за ежегодную пожизненную ренту отдавать свои земли под застройку ряда улиц, таких, как улица Кожевников, пролегшая между дорогой на Рене-до и дорогой на Лагуну, по левую руку от Полевых ворот. В то самое время, в середине 1550-х годов, Вальядолид превратился в огромный строительный цех, в котором в течение многих лет ни на минуту не прекращалась лихорадочная работа.

Одновременно с возведением новых зданий у власть имущих возникла потребность благоустроить свои жилища, обставить их мебелью в соответствии с новейшими требованиями европейской эстетики. Внутреннее убранство домов именно тогда начало превращаться в своего рода искусство. Под влиянием Двора и его вкусов у вальядолидцев появилась склонность к непомерным тратам, проявившаяся прежде всего в приобретении красивых безделушек. Даже Теодомиру Сентено, которая в течение ряда лет вела себя вполне благоразумно, вдруг охватила лихорадка приобретения дорогих вещей, уже заразившая ее соседок. Для Сиприа-но Сальседо мотовство жены обнаруживало, с одной стороны, дурное влияние общества, с другой, податливость ее натуры. Тео очень точно описывала свою слабость: «День, в течение которого я не потрачу сто дукатов, для меня потерян», — признавалась она мужу. Эта одержимость тратами вкупе со строгим соблюдением рекомендаций доктора Галаче, заполняла ее тогдашнюю жизнь. Следует добавить, что тетя Габриэла, некогда столь противившаяся браку Сиприано, внезапно превратилась в самую верную и преданную подругу его жены. Пресловутый «хороший вкус» тети соединился с баснословным состоянием ее «племянницы». Все, что приходило Габриэле в голову, Тео принимала не только послушно, но и благодарно. Королева Парамо знала свое место, знала, что она — лучше, чем тетя, может остричь овцу, но что ей не хватает тетиного хваленого вкуса. Мало того, тетя Габриэла, чей возраст уже приближался к шестидесяти, транжиря чужие денежки, молодела на глазах. Что касается Сальседо, погруженного в раздумья о потустороннем и мало привязанного к материальному миру, то его вовсе не тревожили гедонистические наклонности супруги: напротив, сложившаяся ситуация давала ему передышку. На этом этапе его жизненного пути он предпочитал, чтобы жена была чем-нибудь занята, увлечена, так как мало-помалу переставал находить в обществе Тео отдохновение, и она все меньше возбуждала его плоть. Он в ней ошибся. Ее массивность, мраморная белизна, отсутствие на теле волос и неспособность потеть — все это были недостатки, которые его жениховская фантазия когда-то превратила в достоинства. Эта мясистая фигура, упругая и словно сочащаяся молоком, уже не привлекала его ни как женщина, ни как защита от жизненных невзгод. Их отношения упростились до предела: Тео каждый вечер подавала ему снадобье из окалины серебра и стали, а взамен требовала от него ежемесячные пять дней воздержания. Тео продолжала жить надеждой на то, что станет матерью. Она безоглядно верила в обещание доктора Галаче и строго придерживалась всех его предписаний. Настанет день, она забеременеет от Сиприано, и прогноз доктора сбудется!

Сиприано, напротив, принимал вечернее пойло только для того, чтобы ублажить ее. Он совершенно не верил в его действенность. Он был убежден, что доктор Галаче использовал этот рецепт только как средство избавить Тео от истерии. Когда пройдут назначенные пять или шесть лет, найдется какой-нибудь другой способ продлить ее ожидание. Но Тео не сдавалась. Интимные отношения для нее имели ту же цель, что и окалина серебра и стали или отвар шалфея с солью, который она пила после четырех дней воздержания. Она больше не играла со штучкой. Эта игра ушла в прошлое, как и подъемы Сиприано на высоту с выступами. Забыв о жабе и ее отвратительном придатке, Сиприано исполнял свой супружеский долг без отвращения и без восторга, так же, как и его жена, то есть ничего от этого не теряя, ибо он, в отличие от нее, уже не верил в способность доктора помочь ему продлить свой род. Теперь от первоначального ощущения физической защищенности, которую дарила ему Тео, ему осталась лишь сложенная вдвое подушка, в которую он каждую ночь засовывал свою маленькую голову, чтобы спокойно заснуть.

Все это не мешало Тео упоенно демонстрировать ему все новые и новые успехи в обстановке жилища. Из дома потихоньку исчезала сосновая мебель, уступая место другой, сделанной из более благородных пород — в основном дуба, ореха и красного дерева. Поэтому, к примеру, его кабинет теперь выглядел значительно солиднее и богаче: на большом письменном столе из темного орехового дерева красовался письменный прибор, сделанный из лесного орешника, подле него — пюпитр, а напротив — дубовая книжная полка, полная книг. Под окном Тео поставила венецианский сундучок из эбенового дерева с мраморной инкрустацией, воспроизводящей библейские сцены, истинное сокровище. Скамьи также были объявлены уделом бедняков. Их место отныне занимали стулья, обитые кожей или чем-нибудь еще во французском вкусе. Но на этом перемены в доме не закончились. Отныне супружеская спальня вдобавок к своему прямому назначению превратилась в игривый будуар. Старая железная кровать была заменена другой, обитой алым дамаскином с балдахином, расшитым золотом. Напротив кровати Тео воздвигла туалетный столик из красного дерева, уставленный серебряными туалетными приборами, а возле двери поместила огромный, обитый телячьей кожей сундук, предназначенный для постельного белья. Конечно, в супружеское святилище не было доступа копиям картин известных мастеров, украсивших парадную часть дома, зато стены в нем были покрыты тисненой золоченой кожей, а в центре, над кроватью, возвышалось сделанное на заказ распятие работы Алонсо де Берругете. В том же стиле, облагораживая двери и оконные проемы, устлав все коврами, Тео украсила зал и столовую. Перемены не коснулись только чердаков, чуланов да комнатки слуги Висенте, находящейся на нижнем этаже возле конюшни.

Но что более всего преобразилось в доме на Корредере, так это белье: гигантские шкафы ломились от полотенец, расшитых королевским узором, простыней из Фландрии, платков и покрывал из Голландии, немецких наволочек и разных одеяний, включая исподнее. Угловые полочки и этажерки были уставлены привезенными из Индий золотыми и серебряными чайными приборами, кувшинами и канделябрами. Золотыми и серебряными были также столовые приборы, кувшинчики для воды и вина, щипцы для орехов, сахарницы и солонки, выстроившиеся рядами в буфете, напротив которого в венецианском шкафчике красовались фарфоровые и хрустальные безделушки из Богемии изысканных форм и красок.

Сиприано не мог не тронуть порыв Тео преодолеть свое крестьянское прошлое — именно преодолеть, но не забыть, так как кроме Упрямца, дряхлой клячи, которую Тео держала до самой его смерти, она, как реликвию, хранила в своем личном шкафу, среди дорогого белья из руанских тканей и голландского полотна, воротяжку и набор ножниц и ножей для стрижки овец — предметы, благодаря которым когда-то она получила титул Королевы Парамо. Сиприано предоставлял всему идти своим чередом. Его не раздражали ни изнеженность Тео, ни перемены в домашней обстановке, ни тот пыл, с каким она их осуществляла. Случалось, Тео и тетя Габ-риэла возвращались домой уже под вечер, нагруженные покупками, и Сиприано сам подавал им пирожки и напитки, а потом все трое долго болтали, обдумывая новые планы и обсуждая последние приобретения.

Но, как правило, жизнь Сиприано Сальседо, все больше и больше уходившего в чтение книг и разъезды, протекала в стороне от этой суеты. Он часто бывал в Педросе — ему стали насущно необходимы речи Педро Касальи, его общество и его наставления. Временами, ожидая священника у него дома, он разговаривал с Беатрис, его сестрой, девушкой тонкой и умной, загадочно обаятельной, светящейся изнутри и неколебимой в своих убеждениях; было поучительно наблюдать, сколь неукоснительно следует она в своей жизни учению об оправдании верой, которое она ни на миг не ставила под сомнение. Страсти Господа были самым совершенным подвигом, потому столь нелепыми выглядели претензии некоторых верующих превзойти Спасителя своими ничтожными ухищрениями. Она поддерживала тесные отношения с соседками по деревне, с тремя из которых блюла порядок и чистоту в церкви.

Время от времени в Педросе появлялись Кристобаль де Падилья и Хуан Санчес. Первый был слугой маркизов де Альканьисес, а второй некогда служил у доньи Леонор де Виверо, а затем в Педросе у Педро Касальи, который в конце концов вернул его матери, поскольку тот был слишком любопытен. Падилья имел странный вид — высокий и неуклюжий, с гривой длинных рыжих волос, придававшей ему сходство с героем детских сказок. Хуан Санчес, напротив, был невысокий крупноголовый молодой человек, с пергаментной кожей, очень деятельный и услужливый. Странствуя верхом на старом муле, один или в сопровождении Кристобаля де Падильи, он — так уж получилось! — оказался связным между общиной Вальядолида и небольшими группами единомышленников в Логроньо и Саморе. В Саморе верховодил Падилья, который, часто с излишним рвением и риском, стремясь привлечь новых адептов, организовывал занятия по изучению закона Божьего. И Хуан Санчес время от времени его сопровождал, несмотря на приказы не делать этого. Беатрис Касалья, напротив, была девушкой осторожной и благоразумной, и когда ей приходилось разговаривать с обоими, она по своему разумению снабжала их идеями и выражениями, которые могли им пригодиться в их будущей миссионерской деятельности. Иногда они спорили о церковных таинствах и о том, можно ли жениться священникам, и Педро Касалье приходилось вмешиваться, чтобы заставить их замолчать.

Разговоры Педро Касальи и Сиприано Сальседо происходили обычно во время прогулок. Они выходили на дорогу к Касасоле, за которой виднелись солончаки Сенагаля и возвышенность Ла-Гальярита, но, пройдя половину пути, присаживались на вершине холма Серро-Пикадо, самого близкого к деревне, и там продолжали беседовать, глядя на мельничные строения в зарослях акации неподалеку от церкви, на общественный выпас со стогами сена, принадлежавшего общине, на колодец и останки разбитых телег и молотильных цепов. Иными вечерами они гуляли вдоль дороги на Хоро, меж полей и виноградников, до дороги на Самору. Или же направлялись к Вильявендимио, где на бесплодных песчаных почвах уже зеленела пиниевая роща, посаженная Мартином Мартином. Весной они неизменно поднимались спозаранку вместе с подсадной куропаткой на край Ла-Гальяриты. Сиприано Сальседо мало-помалу превращался в опытного знатока птиц. Он мог различить голос Антона, их подсадного петушка, среди голосов других самцов и безошибочно отличить звуки призывного пения от пения ответного. Посидев в сотне засад, он уже не вменял в вину Касалье пролитую кровь. Он увлеченно переживал поединок человека и птицы и, полностью доверившись священнику, постепенно стал ловить каждое слово, слетавшее с его уст.

Как-то в апреле, когда Антон посылал из укрепленной на высоте клетки свой пламенный призыв в упорно молчащие поля, Педро Касалья резко, безо всякой подготовки, сказал ему, что чистилища не существует. И хотя Сальседо услышал это сидя, от прямолинейности слов Касальи у него подломились коленки и к горлу подступила тошнота. Священник пристально, искоса смотрел на него, ожидая его реакции. Сальседо выглядел бледным, как тогда, когда увидел жабу, и нервно двигал ногами, пытаясь поудобнее устроиться в тесноте засады. Наконец он пробормотал:

— Э… Это немыслимо, Педро. Чистилище — часть моей веры с самого детства.

Заключенные в засаде, они сидели на скамеечке друг подле друга. Касалья — с заряженным ружьем между колен, оба — забывшие о подсадной куропатке. Не поднимая головы, Касалья мягко произнес:

— Это очень жестоко, Сиприано, я понимаю. Но мы должны быть последовательны в нашей вере. Из заветов Господа нашего видно, что нет ничего, чего бы Христос ни искупил своими страстями.

Отчаяние Сальседо было так велико, что он был готов вот-вот разрыдаться:

— Вы правы, ваше преподобие, — сказал он, наконец. — Но это открытие делает меня беззащитным.

Педро Касалья положил руку ему на плечо:

— В тот день, когда дон Карлос де Сесо сказал мне это, я страдал не меньше вашего. Тьма обступила меня, и мне стало страшно. Я был так истерзан, что даже подумывал о том, не донести ли на дона Карлоса Святой Инквизиции.

— И как же вы пересилили свою печаль?

— Я страдал долго, — повторил Касалья. — Я казался сам себе проклятым. Во все последующие дни я не мог править службу. И вот однажды утром я оседлал мула и отправился в Вальядолид. Мне было необходимо повидать добродетельнейшего богослова дона Бартоломе де Карранса. Ваша милость его знаете?

— Он известен как человек ученый и святой. Педро Касалья убрал руку с его плеча и продолжил:

— Я ему доверился и открыл свою душу. Дон Бартоломе устремил на меня проницательный взгляд и спросил: «Кто вам это сказал о чистилище?» Мне не хотелось ему говорить, и тогда он добавил: «Если я угадаю, вы мне это подтвердите?» А когда я ему ответил «да», он назвал имя дона Карлоса де Сесо, и я в знак согласия кивнул головой.

Педро Касалья выдержал паузу, словно ожидая немедленной реакции Сальседо, но у того пересохло во рту и он не мог пошевелить языком.

— И что вам сказал его преподобие? — наконец выдавил Сальседо.

— Я уведомил его, что считаю своим долгом дать знать обо всем Святой Инквизиции, донести на дона Карлоса, но он меня убедил никого не выдавать, вернуться к своим обязанностям и каждый день вести службу. Я так и сделал, а он тем временем послал гонца в Логроньо, умоляя дона Карлоса прибыть в Вальядолид, так как от этого многое зависит. И дон Карлос примчался на перекладных и направился прямо в Коллегию Сан-Грегорио поговорить с доном Барто-ломе де Карранса, но в патио мы встретились, и тогда он облобызал меня — поцеловал меня в щеку, чего раньше никогда не делал, и я был растроган. Мы вдвоем поднялись в келью богослова, но тот мне велел выйти, так как мое присутствие было излишним. А что касается дона Карлоса, то, когда они остались наедине, дон Бартоломе спросил его, верно ли, что он мне говорил, будто чистилища не существует, и на чем он основывает это утверждение. И Сесо ответил, что оно основывается на невообразимой цене, которую Господь наш заплатил за наши грехи, претерпев крестные муки и смерть. И его преподобие тогда предупредил дона Карлоса, что отход от Церкви оправдать нельзя ничем, ибо далеко не все люди покидают сей мир исполненными той веры, которой исполнен дон Карлос. Затем он уведомил его, что не сегодня-завтра отправляется в Англию в свите его величества, но как только вернется, то внимательно выслушает дона Карлоса и обсудит с ним все подробно. А перед тем, как с доном Карлосом попрощаться, он снова похвалил его веру и никак не осудил его слов. Он был озабочен лишь тем, как сохранить их встречу в тайне. Он сказал дону Карлосу в точности следующее: «Смотрите — то, что произошло здесь, здесь должно и остаться, ни при каких обстоятельствах не проговоритесь».

Сальседо выслушал рассказ Касальи с таким интересом, что на миг забыл о своем огорчении. И воспользовавшись паузой в речи Касальи, задал ему вопрос:

— И что, вернулись они к этому разговору? Касалья пожал плечами и сказал с затаенной

печалью:

— Их преподобие еще не разобрался со своими делами.

Антон окончательно затих в клетке. Птица была по горло сыта своими песнями и пала духом, окрестность — словно вымерла. Касалья распрямился в шалаше, держась руками за поясницу. И, переменив тон, сказал:

— На охоте его нельзя дразнить. Если не хочет петь, лучше оставить его в покое.

Ночью, на постоялом дворе, Сиприано, охваченный смертной тоской, никак не мог уснуть. Его дух был взволнован и удручен. Уже там, в засаде, у него было такое ощущение, будто его разорвали на части. Теперь до него дошло, что после слов Касальи его мир в корне переменился. И среди нагромождения мыслей, теснившихся в голове, лишь одна была для него ясна: надо будет полностью пересмотреть все свои взгляды, все переворошить, а затем спокойно привести в порядок основания своей веры. Он поднялся до рассвета, и первые лучи солнца застали его в Вильявьехе. По прибытии в Вальядолид он качал жадно рыться в книгах. Он нашел то, что искал. Одно высказывание Мельчора Како его мгновенно упокоило: «В своих намерениях Карранса никогда не отступал от веры», писал Кано. А дон Бартоломе думал так же, как Сесо, потому-то он его и не выдал. Бартоломе де Карранса, конечно же, не верил в существование чистилища, но понимал сколь опасно объявлять об этом напрямик, не учитывая настроя собеседника. Великий богослов был, без сомнения, человеком щепетильным и сдержанным.

И недели не прошло, как обеспокоенность Сиприано вновь привела его в Педросу. Его удивило, что Касалья — возможно, в порыве смирения — назвал его «братом». Священник не скрывал, что ему не ясны взаимоотношения Сесо и Каррансы. В их мировоззрении, без сомнения, было много схожего. Мельчор Кано в этом смысле прав. Тихим приятным вечером, идя по дороге на Торо, они увидели мчащегося навстречу поджарого скакуна, окутанного облаком пыли. Педро Касалья, нисколько не удивившись, сказал:

— Если не ошибаюсь, вот и дон Карлос де Сесо собственной персоной.

Первое, что привлекло внимание Сальседо, был жеребец с белым пятном во лбу и стройными ногами. Он тут же понял, что конь не простой, а тщательнейшим образом выбранный, темно-каштановой масти, нетерпеливый; он грациозно бил копытом, когда всадник, поравнявшись с двумя путниками, остановил его. Еще не спешившись, кабальеро приветствовал обоих. Это был статный, стройный человек, с ясным взглядом, несколькими годами старше Сиприано. Он был белокур, с маленькой бородкой и коротко подстриженными волосами, с итальянской шапочкой на голове. Его камзол с простыми рукавами, скроенными на турецкий манер, из-под которых виднелись кружева рубашки, его короткие штаны с разрезами были очень удобны для верховой езды. Вовсе к тому не стремясь, он производил впечатление человека светского, щеголя и гордеца. Он был родом из Торо. Его назначили туда коррехидором, и он ездил в город повидать старых друзей. Ведя своего жеребца — Веронца — за уздечку, он непринужденно шагал между Сиприано и Касальей. Безо всяких околичностей он обратился к Сальседо: «Я познакомился с вашим дядей много лет назад, в Ольмедо, во время чумы; он человек образованный, открытый, справедливо прославленный. Педро много рассказывал мне о вас как о влиятельном землевладельце и о человеке, чей дух — в смятении… Мы еще поговорим попозже». Он предполагал переночевать на постоялом дворе у дочери Баруке и спозаранку отправиться в Логроньо.

Беатрис Касалья, сестра Педро, приняла их весьма приветливо и по-домашнему, пригласив поужинать: она, правда, не рассчитывала на стольких гостей, но думает накормить их свиным окороком. Дон Карлос обращался с Беатрис запросто и вместе с тем почтительно. Он слегка подшучивал над ней, а она хохотала без умолку. Касалья уверял, что она — вся в мать: что и говорить, женщины, им бы только похихикать.

Разговоры за ужином и десертом шли на обычные темы: об увлечении дона Педро охотой, о виноградниках, о побелке церкви, но, как только Сесо и Сальседо оказались одни, сидящими в зале постоялого двора перед кувшином с вином, Сальседо без колебаний завел речь о чистилище. Появление дона Карлоса было как нельзя более кстати, и Сиприано не сомневался в том, что это Касалья послал ему весточку с просьбой приехать. Над сундуком, стоящим в зале, висело большое распятие. Сесо, заметив это, театральным жестом указал на него и возгласил:

— Вот, ваша милость, мое чистилище. Это и есть для меня истинное чистилище!

Он производил впечатление озаренного свыше — вроде тех, что звались иллюминатами. В туфлях без задков, с серыми застывшими глазами, в дорожном плаще, он выглядел полностью преобразившимся. Сальседо, не скрывая боли, терзавшей его последние дни, умоляюще смотрел на него.

— Испанцы придают слишком большое значение всему, что связано с чистилищем, — пояснил дон Карлос, улыбаясь. — У меня на родине мысль о том, что чистилища не существует, воспринимается как логическое следствие нового учения. Дон Бартоломе Карранса, когда я хотел представить ему свои доводы, отказался меня слушать: они были ему известны.

Дочь Баруке, добавив масла в лампу и подбросив дров в очаг, удалилась. И пока дон Карлос наливал себе еще бокал вина, Сиприано собрался с духом, чтобы спросить:

— А… А мне, мне ваша милость может сказать, на чем основаны ваши убеждения? Мне недостает просвещенности и святости преподобного дона Каррансы.

Преображение дона Карлоса завершилось. С него полностью слетела беззаботность, поразившая Сиприано в момент их встречи на дороге, и, несмотря на приятность его лица, на короткие золотистые кудри, он больше походил теперь на церковника, готовящегося читать проповедь, а не на кабальеро. Его светлые глаза были теперь устремлены на маленькие волосатые руки Сиприано:

— Не хочу вас утомлять, — сказал он с покровительственным видом. — Но, по моему мнению, есть три веских довода в пользу того, что чистилища не существует…

Дон Карлос прервал свои рассуждения, и Сиприано, опасаясь, что он так ничего и не объяснит, придвинулся поближе:

— Я вас слушаю, — сказал он нетерпеливо и настойчиво.

Дон Карлос впился взглядом в его лицо и продолжил свою мысль:

— Во-первых, согласившись с тем, что чистилища нет, мы признаем, что милосердию Христа нет предела. Добавьте к этому, ваша милость, что ни евангелисты, ни святой Павел в своих писаниях нигде о чистилище не упоминают. Наконец, и для меня это самое главное, мы знаем мнение на этот счет дона Бартоломе де Каррансы, святейшего и мудрейшего человека. Неужели вашей милости нужны другие доказательства?

Сиприано Сальседо часто заморгал — словно ослепленный ярким светом. На него давила какая-то сверхъестественная сила, как бы исходившая от этого человека. Его доводы убеждали Сиприано — все три, в особенности, второй. Почему евангелисты нигде не упоминают чистилища, хотя говорят и о рае, и об аде? Но дон Карлос не оставлял ему времени для размышлений. Он говорил без умолку, вбивал гвоздь все глубже. Чтобы узнать, что представляет собой новая вера, Дон Карлос советовал навестить Касалью, Доктора, поговорить с ним. Нужно посещать тайные собрания, обмениваться впечатлениями с братьями. «И не откладывайте это на завтра! Наши силы невелики, но и не так уж ничтожны. Не засиживайтесь на одном месте! Двигайтесь! Откройте свою душу, не сопротивляйтесь действию благодати. Есть кружки в Вальядолиде, в Торо, в Саморе, во многих других местах». Сиприано спешил взять на заметку его советы, запомнить имена и названия мест, которые были ему рекомендованы. Вдруг дон Карлос изменил направление своей речи и заговорил о Тренто, он там был, и Собор не пробудил в нем больших надежд. Затем он заговорил о Хуане де Вальдесе, умершем несколько лет тому назад , своем истинном наставнике, и так он переходил от одной темы к другой, пока усталость и сон не сморили обоих собеседников.

На следующее утро, спозаранку, они вместе отправились верхом в сторону Вальядолида. Дон Карлос держал путь на Логроньо, в Вильямедиану, где находился его дом. Сальседо впервые восхищался достоинствами чужого коня, которых не находил у своего: Веронец пускался в галоп прямо с шага, минуя рысь, и был способен резко замедлить бег на длине двух корпусов — то, чего он никак не мог добиться от своего Огонька. Это был горячий и хорошо обученный скакун. Дон Карлос рассказал, что купил его в Гранаде и что в нем больше половины арабской крови.

Сиприано застал свою жену на грани нового кризиса. С тех пор, как она перестала быть для него убежищем и приманкой для плоти, Сальседо мечтал только об одном: чтобы его оставили в покое. Он не верил ни словам доктора Галаче, ни срокам, которые Тео соблюдала со строжайшей точностью, хотя — для поддержания мира в семье — делал вид, что верит. Поэтому в каждую из поездок он брал приготовленную женой сумочку с окалиной серебра и стали. Разумеется, сумочка оставалась нетронутой, но Тео этого не замечала. Она верила, что Сиприано следует указаниям доктора с той же убежденностью, с какой делала это сама. Это продлевало жизнь их браку, но на сей раз возвращение Сиприано было омрачено: Теодомира не вышла в прихожую его встречать. Он нашел жену в ее комнате; она сидела, уйдя в себя, уставясь в окно невидящим взглядом. Она машинально ответила на его поцелуй в щеку, но сделала это с таким безразличием, что Сиприано задался вопросом, что же ожидает его этим утром. Преждепричиной бывали или Упрямец, или его холодность, или, наконец, бесплодие, но теперь было очевидно, что ее отчужденность значит что-то другое. Она пошла за ним в спальню, где он переоделся. Сиприано еще не привык к новым коврам, занавесям, балдахину. Они его угнетали. Неожиданно Тео изрекла властным тоном:

— Послушай, Сиприано, ведь обычай спать вместе, в одной кровати, — это свинство.

— Свинство? Но именно это делают все супруги, не так ли?

Она мало-помалу наливалась краской.

— Тебе и вправду кажется нормальным, что девять часов из двадцати четырех мы проводим вместе, смешивая наш пот, наше дыхание, все время обнюхивая друг друга, как две собаки?

— Ладно, — тут же согласился супруг, — возможно, ты права. Вероятно, стоит поставить здесь вторую кровать.

Крупная фигура Тео с легкостью передвигалась по комнате. Она схватилась за одну из стоек кровати и резко дернула ее. Балдахин затрясся.

— Две кровати здесь? — спросила она разъяренно. — И это единственное, что пришло тебе в голову, после того, как я выбивалась из сил, чтобы придать спальне приличный вид? Все испортить второй кроватью? Все испортить! Воистину, предложение великого человека!

Тео, когда ее несло, подобно снежной лавине, набирала все большую и большую силу. Сиприано заколебался: стоит ли настаивать на своем предложении или отступить? Он понимал, что, согласись он с ней без борьбы, и первоначальный повод раздора, в общем-то, пустячный, может перерасти в чреватое взрывом столкновение двух «я». А если он станет сопротивляться, может случиться, что ожесточение жены, нарастая на глазах, заставит ее перейти от слов к поступкам. Сиприано не мог забыть, как в кризисный момент перед визитом к доктору Галаче, Тео, лежа в постели, начала ему угрожать и даже схватила за горло своими сильными белыми руками. С этой поры он стал относиться к жене не без опаски. Именно так и повел он себя этим утром, узнав о своем изгнании: не соглашаться на все с закрытыми глазами и не отвергать решительно, но ждать, пока все образуется само собой. Он попытался смягчить ее ласковыми словами, но она была неукротима. Ссора утихла лишь тогда, когда Тео повела его в смежный чуланчик, который она приспособила ему вместо спальни:

— Как тебе нравится? Мы с Крисантой приготовили его для тебя.

Сиприано уныло смотрел на маленькое оконце, на диванчик в углу возле сундука, который отныне будет служить ему ночным столиком и на котором стоял серебряный подсвечник. Узкая циновка вместо коврика, сосновый шкаф, два кожаных стула и вешалка для одежды составляли всю обстановку. Сиприано подумал, что его изгнали из рая, но в то же время проблема решалась немедленно. Он сдался:

— Все хорошо, — сказал он, — этого достаточно. В конце концов, роскошь в спальне ни к чему.

Тео улыбнулась. Сиприано сумел оценить ее усилия. Она подвела его к двери алькова. Справа от дверной рамы к стене был прикреплен листок бумаги, на котором она записала своего рода календарь. Четыре дня воздержания, рекомендованные доктором Галаче, были обведены красным. Она улыбнулась не без лукавства:

— Не пытайся обмануть меня. В изголовье моей кровати висит точно такой же листок.

Жизнь вошла в свое русло. Тео ликовала. Она не отдавала себе отчета в своем поражении. Сиприано же, обретя свободу и следуя указаниям де Сесо, решил посетить доктора Касалью. Он не застал его дома, но был принят матерью доктора, доньей Леонор де Виверо, женщиной в летах, но тем не менее энергичной и сохранявшей цветущий вид. Свежая кожа, живые голубые глаза, спокойные, точные движения, густые, хотя и седые волосы — в ней ничто не напоминало о старости. Парчовая накидка до пят, высокий гофрированный белый воротник дополняли ее облик. Заговорив, она улыбнулась открытой улыбкой, как если бы знала его всю жизнь. Да, Педро рассказывал ей о нем, о его набожности, искренности, благорасположенности к ближнему. Агустин, вероятно, вернется поздно, у него собрание в городском совете. Небольшой кабинет был точь-в-точь как весь дом — темный, угрюмый, заставленный тяжелой громоздкой мебелью, почти не оставлявшей свободного места. И только зала для собраний и общих молитв, которую донья Леонор ему заботливо показала, выбивалась из общего стиля. Это был занимавший большую часть дома просторный покой с оголенными балками потолка; всю обстановку составлял небольшой помост со столом и двумя стульями да ряд скамеек.

— Здесь мы устраиваем ежемесячные собрания, — пояснила донья Леонор. — Я надеюсь, наша милость окажет нам честь и присоединится к нам на ближайшем из них. Агустин даст вам точные указания.

В часовне не было никакой вентиляции, кроме узкого окна с западной стороны, закрытого обитым материей ставнем, приглушавшим звуки и свет.

Сиприано стал часто бывать в доме доньи Леонор де Виверо. Она была столь приветлива, с ней было так весело, что он мог ожидать доктора часами. Она также принимала его с видимым удовольствием, внимательно слушая его забавные россказни. Сиприано никогда не ощущал такого к себе внимания и впервые в жизни растягивал свои рассказы, хотя прежде — в силу врожденной робости — всегда старался говорить покороче. Донья Леонор смеялась над его историями от души, однако не переходя границ благопристойности, почти беззвучно, без взрывов хохота, смеялась одной вибрацией гортани. И несмотря на такую сдержанность, смеялась до слез, и ее слезы вдохновляли Сиприано, никогда прежде не ценившего своего дара юмориста. Он связывал один рассказ с другим и к четвертому визиту исчерпал весь запас анекдотов, так что, не зная, как продолжить, перешел к историям, в которых героями выступали он сам или его близкие. Истории о доне Сегундо, Перуанце, или о жене Сиприано, Королеве Парамо, вызывали у доньи Леонор настоящие приступы веселья. Она смеялась без передыху, но сдерживаясь, слегка всхлипывая, деликатно обхватывая живот своими короткими ухоженными ручками. А Сиприано, начав, не мог остановиться: прозвище его жены, Королева Парамо, происходит, мол, оттого, что она стригла овец быстрее и чище, чем все пастухи в Торососе. Ее папаша, со своей стороны, принимал посетителей в штанах с разрезами, которые ландскнехты ввели в моду в Вальядолиде еще в 1525 году. Донья Леонор все смеялась без умолку, и Сиприано, опьяненный успехом, с изрядной долей юмора рассказывал ей о том, как доктор Галаче прописал ему настойку из окалины серебра и стали, чтобы усилить его плодовитость.

Однажды пополудни, воодушевленный вниманием доньи Леонор, он ей доверил свой маленький секрет:

— Знает ли ваша милость, что я родился в один день с Реформой?

— Что это значит, Сальседо?

— Я хочу сказать, что родился в Вальядолиде в то же самое время, когда Лютер прибивал свои тезисы на двери церкви Виттенбергского замка.

— Не может быть! Или ваша милость шутит?

— Ровнехонько первого октября тысяча пятьсот семнадцатого года. Мой дядя мне рассказывал.

— В таком случае, возможно, в этом — ваша судьба?

— Временами я был готов согласиться с этой суеверной мыслью.

Донья Леонор смотрела на него с задумчивой нежностью и восхищением, обнажив передние зубы, выглядывавшие между розовых губ.

— Я хочу предложить вам кое-что, — сказала она после паузы. — Следующий день рожденья вашей милости мы отпразднуем здесь, в этом доме, в обществе Доктора и остальных моих детей. Устроим благодарственную трапезу. Как вы к этому отнесетесь?

Донья Леонор и Сиприано Сальседо стали друг другу необходимы. Иногда он думал о том, что после крушения чувств, связывавших его с Тео, донья Леонор заменила ему мать, которую он надеялся найти в своей жене. И когда Доктор приглашал его, он приходил раньше назначенного времени только для того, чтобы насладиться хотя бы коротким разговором с доньей Леонор. Там, в маленьком кабинете, сидя на кожаных стульях, они болтали, смеялись, и время от времени она приглашала его перекусить. Но как только появлялся Доктор, она поднималась, переставала болтать, хотя ее власть в доме проявлялась и без слов. В этом доме, без сомнения, царил матриархат, который дети признавали и без раздумий поддерживали.

В кабинетике, отделенном от часовни стеной, Сиприано и Доктор беседовали, сидя за столиком с жаровней, так как его преподобие простужался даже в августе. Комната была заставлена книгами, и кроме них и маленькой гравюры с изображением Лютера, висевшей над сосновым столом возле окна, ее ничто больше не украшало. День ото дня Сиприано получал все больше подтверждений слабохарактерности Доктора, его ипохондрического нрава, и в то же время — его проницательности, поразительно строгого склада ума. Представляя Сиприано, Педро Касалья проявил такую заинтересованность, что он был принят Доктором, как сын брата. Они много времени проводили вместе, и Доктор, которому высокое наставничество приносило огромное удовлетворение, посвящал Сальседо в основы нового учения. Убежденность, звучавшая в его голосе, внятные доводы помогали ему достичь цели. А для Сиприано предметом тщеславия стало уже то, что слово великого проповедника, известного во всем городе, предназначено для него одного. В то же время, Сиприано Сальседо, согласившемуся, что чистилища не существует, ничего не стоило принять мысль о том, что монашество как сословие — бесполезно, что не надо запрещать священникам иметь семью, что нельзя мириться с лицемерием церковников. Христос никогда не заповедовал апостолам безбрачие. Например, святой Петр был женат. Сальседо соглашался, не споря, ни в чем не сомневаясь. Привычные истины в изложении Доктора оказывались нелепицами, противоречащими одна другой. С той же легкостью Доктор отвергал культ святых, образа и реликвии, церковную десятину, взимая каковую, церковь эксплуатировала народ, отвергал сам институт священства. Столь же просто он принимал причащение под обоими видами, логичное с точки зрения Евангелий. Теперь для Сиприано все было просто. Не составляла для него вопроса и возможность исповеди «в уме». Прежде он безо всякого отвращения выкладывал все о своих грехах в исповедальне, но теперь, делая то же самое перед лицом Господа, он был более спокоен и удовлетворен. Он дошел до того, что этот акт стал казаться ему более полным и прочувствованным, нежели исповедь вслух. Забившись в самый темный угол храма, в молчании, зачарованный огоньком, мерцавшим на алтаре, Сиприано сосредоточивался и начинал ощущать рядом, в храме, реальное присутствие Христа. Однажды ему даже почудилось, что он видит его подле себя, сидящим на скамейке, в сияющей тунике… Белое пятно Божественного пика обрамляли кудри и остроконечная бородка раввина.

На взгляд Сиприано, ни одно из поучений Доктора не наносило ущерба основам веры. Он имел обыкновение говорить медленно, мягко, но выражение горечи не сходило с его уст. Возможно, эта горечь отражала тревоги и страхи, которые Доктор носил в себе. И лишь с одним новшеством Сиприано не мог согласиться: с отрицанием воскресной мессы. Сколько он ни старался, он не мог считать воскресенье просто одним из дней недели. Если он не побывал на воскресной мессе, пусть даже он ходил в церковь скорее по привычке, чем по благочестию, ему казалось, что чего-то важного ему не достает. Присутствие на воскресной службе в течение тридцати шести лет стало его второй натурой. И он был не в силах изменить ей. Так он и сказал Доктору, который, против его ожидания, не возмутился:

— Я это понимаю, сын мой, — сказал он. — Присутствуй на мессе и молись за нас. Я также вынужден делать то, во что не верю. Иногда следовать заведенным обычаям даже полезно — чтобы не возбудить подозрений у Инквизиции. Но настанет день, и мы сможем сделать нашу веру явной.

— Так мы вроде новых христиан, ваше преподобие?

Складка горечи на устах Доктора стала заметней, но он сказал:

— Послушай, сынок. Если они повременят четыре месяца, прежде чем начать преследовать нас, то нас будет столько же, сколько их. А если шесть, то мы сможем сделать с ними то же, что они хотят сделать с нами.

Ответ Доктора поразил Сиприано. Неужели он хотел сказать, что половина города уже заражена «проказой»? Что великое множество верующих, посещавших его проповеди, причастны к Реформации? Для Сальседо братья Касалья и дон Карлос де Сесо были тремя непререкаемыми авторитетами, самыми просвещенными из всех людей. В минуты сосредоточенности он благодарил Бога за то, что они были поставлены на его пути. Занятия теологией укрепили его веру, рассеяли застарелые колебания: он обретал покой. Его уже не ввергали в тоску сомнения, нетерпеливое желание творить добрые дела. Тем не менее, временами, когда он благодарил Бога за встречу со столь достойными личностями, его мозг молнией пронзала мысль о том, не объединяет ли этих троих почтенных людей, внешне столь различных, гордыня? И он резко встряхивал головой, чтобы прогнать греховную мысль. Доктор предупреждал его, что Лукавый не дремлет. Необходимо жить так, чтобы дух был всегда настороже. Нет, думал он, это на него наверняка что-то находит, ведь он почитает своих учителей, даже благоговеет перед ними. Они настолько превосходят его умом, что он должен считать редкостной привилегией возможность уцепиться за них и идти, куда они ведут, с закрытыми глазами.

Был январь, двадцать девятое число. Доктор встал со старого кресла и, взяв с письменного стола серебряный колокольчик, громко позвонил. Вошел Хуан Санчес, слуга, поражавший своей худобой, с пергаментным, желтым, как старая бумага, лицом.

— Хуан, — сказал Доктор, — ты уже знаешь этого сеньора, дона Сиприано Сальседо. Он будет присутствовать на нашем собрании в пятницу. Позови остальных к одиннадцати вечера. Пароль — «Торосос», отзыв — «Свобода». Как всегда, будь осторожен.

Хуан Санчес склонил голову в знак согласия.

— Как будет угодно вашей милости, — сказал он.