— Сент-Полз-роуд — это приличное место? — спрашиваю я свою кузину, которая на самом деле не кузина мне и вообще не кровный родственник. Мы росли вместе, а в родстве оказались благодаря брачному союзу. А кузиной я называю ее только тогда, когда у нас с ней хорошие отношения, чего не скажешь относительно данного, конкретного телефонного разговора, потому что она делает вид, что оказывает мне огромную услугу, сдавая на полгода свою квартиру, тогда как мне известно, что ей просто нужен кто-то, чтобы платить арендную плату без субаренды.

— Пять минут от Хайбери Корнер — это хорошее место, — говорит она, как будто это должно произвести на меня впечатление.

— Ты уверена? — говорю я, чтобы завести ее, потому что очень забавно наблюдать у такого же выходца из Центральной Англии, как я, это поведение в стиле: «Боже, какая ты деревенщина — совершенно не знаешь Лондона!»

— Джо-ош! Это же самый центр Айлингтона.

— А Айлингтон — это хорошо?

— Ты не знаешь, где находится Айлингтон?

— Извини меня, дорогая, год назад ты тоже не знала.

— Верно. Но я это выяснила. Проявив предприимчивость.

— Я тоже проявляю свою предприимчивость. Я интересуюсь у самого квалифицированного на свете в этом вопросе человека, что мне предлагают — дворец в центре Лондона или дыру на окраине.

— Дыра, значит? Ну, если ты так считаешь, придется сдать квартиру кому-нибудь другому.

— Я не говорил, что…

— Тысячи людей ухватятся за такую возможность. Я обратилась к тебе только потому…

— Разумеется, я тебе благодарен. Я ценю это. — Нисколько не благодарен сука ты паршивая, ненавижу ненавижу и больше всего ненавижу что должен скрывать что ненавижу тебя ради возможности прожить проклятые полгода платя сверх меры за квартиру которую буду ненавидеть еще сильнее чем ненавижу тебя хотя сильнее трудно, мерзкая ты корова.

— Так ты берешь квартиру или нет?

— Да!

— Отлично. Я улетаю из Хитроу в воскресенье утром. Ключ под кирпичом справа от дорожки. Если кто-нибудь из жилищного управления станет что-нибудь выведывать, упаси тебя бог говорить, что ты снимаешь квартиру. Просто скажи, что ты друг. Хорошо? Увидимся через полгода.

Хотелось бы узнать, чей я друг. И много чего хотелось бы узнать. Но телефон умолк, а я побаиваюсь звонить ей. Злобная стерва может передумать.

К моему удивлению, квартира недурна. По крайней мере по меркам моих двадцати двух лет. Конечно, сегодня я воспринял бы ее иначе. Я ужаснулся бы тому, насколько она тесна: узкая комната, длиной примерно в полтора матраса, с крошечной отгороженной кухонной зоной, общими ванной и туалетом снаружи. Я обратил бы также внимание на высокие окна с подъемными рамами, неестественной высоты потолки и проклял бы того варвара, который поделил чудесный, гармоничный дом викторианской эпохи на тесные клетушки для обнищавших и доведенных до отчаяния людей.

Но, входя туда впервые, я все вижу иначе. Я вижу золотистые пылинки, танцующие в трех широких лучах солнечного света, освещающих африканскую резьбу по дереву, цветные индийские ткани, старые винные бутылки с потеками свечного воска и сочные крупные растения в горшках, за которыми, как следует из прислоненной к кастрюле записки, мне следует ухаживать, если я дорожу своей жизнью. Я вижу разложенный на полу матрас, как это часто бывает у молодых и свободных людей, активно занимающихся сексом. Вижу телефон на плетеном столике выше подушки: это мой телефон, я могу снять трубку, как только захочу позвонить своим друзьям, с его помощью я буду делать журналистские трюки и зарабатывать деньги, и когда он будет звонить, я буду брать трубку и знать, что звонят мне, потому что это мой телефон, я — взрослый. Я — лондонец.

Радостное волнение, однако, длится недолго. И уж точно проходит после того, как я обзваниваю всех своих лондонских друзей, сообщаю им свой новый номер телефона, и ни один из них не выражает ни малейших чувств по поводу того, что я стал одним из них, и тем более не говорит: «Слушай, нужно это отпраздновать! Я сейчас выезжаю…»

Распаковав свои немногочисленные вещи — единственная моя недвижимость, помимо одежды и нескольких кофейных чашек, это музыкальный центр hi-fi — и столкнувшись с типом чуть постарше меня, который живет в соседней квартире («Хай…» — говорю я. «Хай», — отвечает он мне, не обратив никакого внимания на «…» в конце моего приветствия), я хлопаюсь на матрас, разглядываю паутину и чувствую, как ко мне в душу медленно вползает разочарование.

— Я лондонец. Я лондонец. Я лондонец, — шепотом повторяю я себе. Но это только вызывает у меня смущение, как у какого-нибудь литературного персонажа, который только что переехал в Лондон.

Кроме того, будь я литературным персонажем, моя жизнь была бы гораздо интереснее. Происходили бы важные и символические события, долженствующие продемонстрировать огромное, жизненно важное значение переезда в великий город. Я бы знакомился с новыми людьми, заводил друзей, как Мэри-Энн в «Городских историях». Моя новая добрая и таинственная домохозяйка прикрепила бы к моей двери свеженькую сигарету с марихуаной.

Все, что оставила мне домохозяйка, это длинная и удручающая записка со словами типа «Вывоз мусора в СРЕДУ», или «НЕ пользоваться ванной после десяти вечера», или «Прошу СОХРАНИТЬ КВАРТИРУ В ТОМ СОСТОЯНИИ, В КОТОРОМ ОНА БЫЛА В МОМЕНТ ТВОЕГО ПЕРЕЕЗДА», или «Парикмахер Поль: сошлись на меня и можешь получить скидку». И на треть выпитую бутылку «Кампари». Что так удручает меня, что возникает соблазн выпить ее.

Хиповый матрас — это вампир жизненных сил. Он высасывает из меня все желания, кроме как полежать на нем, почитать, поонанировать или сделать что-либо еще, не требующее больших затрат сил. У меня закрываются глаза и возникают короткие периоды забытья — такие, в которые гибнут люди на шоссе, если не останавливаются вовремя на ближайшей заправке; наблюдаю за постепенным погружением в сон, все еще оставаясь в сознании; неохотно возвращаюсь к реальности, чувствуя, что погрузился опасно глубоко. Как поступают те, кто замерзает в снежном сугробе и слышит голоса сирен: «Спа-а-а-ть! Спа-а-а-ть!» Я часто размышлял: смог бы и я вот так бороться, бороться, бороться, пока не прибудут спасатели, а потом лежать на больничной койке с почерневшими обмороженными культями, обмотанными бинтами, и говорить корреспондентам: «Мне очень хотелось спать, но я знал, что этого нельзя делать, иначе мне конец»? Или я сказал бы себе: «Ну и черт с ним» — и благополучно уснул?

Естественно, я полагаю, желать оказаться в положении того, кто выжил. Но у меня возникают сомнения. Неужели я действительно хотел бы прожить оставшуюся жизнь с половиной пальцев на руках и на ногах? И вообще: хочу ли я на самом деле принадлежать к числу людей, которые устроены так, что могут выжить, оказавшись погребенными под снегом? Потому что эти люди не вполне свободны и подчиняются правилам. Они относятся к этакому сильному христианскому типу, находящему радость в борьбе и считающему жизнь божьим даром, а не вещью, с которой можно запросто расстаться. Такой человек не принимает наркотики, не курит сигареты и не напивается, потому что это плохо, и считает, что с соблазнами нужно бороться. Если же ты принадлежишь к тем, кто, услышав эти голоса сирен, заявляет: «Что? Вы хотите, чтобы я выбрал между а) жалкой дрожью с отваливанием конечностей и б) глубоким, блаженным, бесконечным сном? Да какие могут быть сомнения!» — и быстро сдается, то оказываешься очень приятным типом людей. В смысле, это очень круто и красиво — отдать всю жизнь за несколько лишних минут сна.

Что меня тревожит, так это опасение, что я принадлежу к строгому, пуританскому типу — к тем, кто выживает. На это указывает то, что, когда я играю в эту игру с почти-засыпанием, я никогда не засыпаю, потому что некий ханжеский внутренний голос напоминает: «Нельзя спать днем, потому что у тебя много дел, и враги могут подкрасться, и соперники опередят, и ты проснешься слабым и жалким». Как он это делает сейчас, например.

Вопрос в следующем: чем занимаются настоящие лондонцы? Я знаю, чем занимаются не лондонцы. Они толпятся около Хард-рок-кафе или музея мадам Тюссо, ходят по магазинам на Оксфорд-стрит, болтаются вдоль Кингс-роуд или балдеют на ипподроме — все это мной уже испробовано, исключая ипподром, для которого я недостаточно современен.

Но настоящие лондонцы? Чего они не делают, как я выясняю во время похода за «Тайм-аут», так это не уделяют друг другу ни малейшего внимания. Все, мимо кого я прохожу по дороге к газетному киоску; совершенно игнорируют меня, когда я пытаюсь встретиться с ними взглядом, — даже величественная пожилая дама с двумя черными мопсами, которая и не подозревает, чего она лишилась, потому что я люблю мопсов, они были у нас дома, и я вполне мог бы проболтать с ней несколько минут о таких мелочах, как их хвосты, которые раскручиваются, если мопс чем-то недоволен, а это смог бы далеко не каждый, потому что люди считают мопсов уродливыми и тупыми. А затем она, возможно, пригласила бы меня в свой роскошный викторианский особняк выпить чаю, потому что я такой милый молодой человек, и попросила бы меня остаться с мопсами, когда она уедет на зиму в Cap d’Antibes, иначе это не получится у нее в этом году из-за ужасных законов о карантине и ухода экономки… Я как раз дохожу до того момента, как получаю извещение о том, что мопсы и я — единственные наследники огромного имущества леди X., когда слышу, как она обращается ко мне.

Я круто оборачиваюсь к ней с улыбкой на лице.

— Джок! — повторяет она снова мопсу, остановившемуся понюхать экскременты. Она бросает в мою сторону взгляд, говорящий, что я хуже этих экскрементов. Я иду дальше.

У газетного киоска я преувеличенно вежлив с женщиной-пакистанкой, стоящей за прилавком, у которой улыбаясь и самым приветливым голосом прошу «Кэмэл» и «о, вон ту зажигалку, если можно, да, спасибо», снова благодаря ее, расплачиваясь, и опять благодаря, принимая сдачу. Отчасти это чувство расовой вины. Отчасти, чтобы она сказала мне: «Кажется, я вас раньше не видела». А я бы ответил: «Я только что сюда переехал». И она бы сказала: «Рада познакомиться. Надеюсь на сотрудничество с вами — вам оставлять газету утром?» Но этого не происходит.

Я верчусь около двери, театрально и неуклюжекомично, что должно характеризовать меня как очаровательно-легкомысленную личность.

— Да, молоко, — говорю я, поворачиваясь на каблуках к витрине-холодильнику. — Молоко, — повторяю я, держа в руках коробку и разглядывая этикетку, как будто это некое редкое вино, а затем оглядываясь на нее с улыбкой, чтобы проверить, смотрит ли она разыгрываемый мною спектакль. На ее лице отражаются скука и безразличие, и мне становится интересно, существует ли такой вопрос, задав который можно вызвать ее сочувствие и желание принять участие в игре. «А полужирное — это то же самое, что полуснятое? А что значит „гомогенизированное"?» Но время упущено. Она занята тощим небритым мужчиной в плаще.

Она продолжает смотреть на него через мое плечо, когда я протягиваю ей молоко.

— Знаете, я только что переехал в этот район, — говорю я.

Женщина кивает недоуменно и протягивает мне сдачу. Человек в плаще смотрит на меня с омерзением, как будто я только что объявил, что трахаю щенков.

«Тайм-аут» рекомендует посмотреть фильм «Уит-нэйл и я». Его показывают в этом претендующем на тонкий вкус «Зеленом кинотеатре», где у кассира длинные всклокоченные волосы, очки и степень доктора философии, а вместо попкорна и искусственного апельсинового сока продают сушеные ломтики натуральных бананов, самодельные сигары и никарагуанский кофе «по честной цене». Большинство публики имеет тот внешний вид, который я хотел бы приобрести: немного постарше, более растрепанный, модный и утонченный. Они все знакомы друг с другом, выкрикивают приветствия своим друзьям в дальних рядах, хлопают друг друга по ладоням и расцеловываются в проходах — как будто я случайно попал в модный дневной воскресный клуб.

Я располагаюсь рядом с компанией, состоящей из молодого человека примерно одного со мной возраста и трех возмутительно красивых девушек. Ну, не совсем рядом, потому что, когда я приближаюсь к ним, темноглазая девушка, которая ближе ко мне, поднимает на меня взгляд, и я не выдерживаю. Я сажусь через два сиденья от нее, что, на мой взгляд, довольно смело. Их разговор состоит по большей части из понятных только им шуток и сплетен о людях, которых я не знаю. Когда же я понимаю их шутки или начинают показывать рекламу, которую они ругают или хвалят, или, пуще того, они вспоминают отличную либо дрянную рекламу фильмов прошлых лет, я глупо улыбаюсь и бросаю в их сторону взгляды, которые должны сказать: «Слушайте, я не просто странный тип, сидящий в кинозале через два места от вас. Я такой же человек, как вы, с такими же чувством юмора и взглядами, и я уверен, что мы отлично поладили бы, если бы познакомились, так давайте станем друзьями, а?» Я как бы забрасываю наживку для рыбы.

Поняв, что на эту наживку они не клюют и, чего доброго, думают: «Что это за чудной тип сидит слева и все время ухмыляется?» — я проклинаю себя за то, что побоялся сесть немного ближе, — тогда скорее можно было ожидать, что они в какой-то мере сочтут меня членом своей компании. Может быть, еще не поздно пересесть: у меня появилась причина. Некто раздражающе высокий с взъерошенной шевелюрой уселся прямо впереди меня, и стоит мне успокоиться, когда он опускается вниз и я могу все видеть, не особенно вытягивая шею, как он вдруг снова распрямляется.

— Это место не занято? — обращается какой-то стоящий в проходе тип с вопросом к темноглазой девушке, рядом с которой бы я сел, если бы шевелился быстрее. Он даже не удосуживается спросить у меня. Неужели так очевидно, что у меня нет друзей?

— Оно ваше, — говорит девушка, улыбаясь, чем этот парень тут же пользуется и «к случаю» рассказывает, как он мечтал посмотреть этот фильм и как много хорошего о нем слышал. Девушка и остальная компания тут же дружелюбно ему отвечают и угощают солеными орешками. Затем они спрашивают его, что он будет делать потом — они собираются с друзьями устроить оргию, любит ли он наркотики, и понравилась ли ему какая-нибудь девушка особенно или он предпочел бы заняться сексом со всеми тремя?

После фильма я расстраиваюсь еще больше. Не из-за самой картины, которая сразу опередила «Brazil» в качестве моего официального самого любимого фильма, а из-за всего остального: идет дождь, противно шуршат по мокрой дороге шины машин, а я вышел без зонта; мне почему-то кажется, что уже вечер, хотя еще светло: бледно-серый свет воскресного дня; я живу в Лондоне, и у меня нет работы; и друзей нет; и женщины тоже нет…

Это угнетает больше всего. Все эти потрясающие диалоги, и некому пересказать их, путая слова, не с кем вспомнить самые яркие места типа «мы люди не местные», или когда дядя Монти пытается соблазнить Марвуда, или Дэнни-наркодилер — совсем не смешно, когда ты один. Нужен кто-то другой, кто ответит тебе: «Да, а как тебе то место, где…» — а ты его побьешь своим, еще лучшим куском.

Ясно, что справиться со всем эти можно, только если поскорее одуреть от наркотиков или алкоголя. Но где их добыть? Еще нет и пяти вечера — пабы и магазины, торгующие навынос, откроются только через два с лишним часа. У меня нет знакомого наркоторговца. У меня нет знакомых, которые знают, где найти наркоторговца. А если бы и были, то связываться с ними слишком долго, а мне нужно забыть реальность немедленно.

Переодевшись в сухое и обыскав все уголки карманов, рюкзака и чемодана — не завалялся ли где-нибудь кусочек гашиша, переживший предыдущий раз, когда я попадал в такую ситуацию, — я понимаю, что нужно принимать экстренные меры.

Я приглашу соседа зайти ко мне выпить… Нет, это невозможно. Мне нечего предложить ему сейчас, кроме «Кампари».

Я постучу в его дверь, представлюсь и между прочим выясню, нет ли у него лишнего косячка. И я не собираюсь сейчас размышлять о возможных последствиях такого вопроса, потому что тогда мне не заполучить никакого косяка, а так остается хоть какой-то шанс.

Так и сделаем.

Тук-тук.

Ответа нет. Но внутри слышно тихую музыку.

ТУК-ТУК.

Из приоткрывшейся двери испуганно выглядывает сонный сосед.

— Простите за беспокойство, но я подумал, что нужно познакомиться: я буду жить здесь, в квартире моей двоюродной сестры, несколько месяцев, стало быть, я ваш новый сосед.

— Ну да, хорошо. Привет.

Сзади его о чем-то спрашивает женский голос.

Сосед оборачивается и отвечает:

— Все в порядке, это малый из соседней квартиры. — Он снова поворачивается ко мне: — Во всяком случае, рад познакомиться, — говорит он, собираясь закрыть дверь.

— Еще один вопрос, — спешу я пробормотать, пока голос рассудка не остановил меня.

— Да?

— Наркотики.

— Что?

— Я хотел узнать, нет ли у вас наркотиков.

— Каких наркотиков?

— Тех, что курят. Марихуана. Что-нибудь в этом роде.

— Ты хочешь узнать, нет ли у меня наркотиков, которые я мог бы тебе продать?

— Да, пожалуй. Хотя, возможно, вы мне просто одолжите их.

— Извини, приятель, нет.

— A-а, ну ладно.

Вся эта сцена кажется настолько невероятной, что, вернувшись к себе, я пытаюсь убедить себя в том, что ничего этого не было. Но потом я слышу раскаты хохота из-за соседней двери.

Я даю себе клятву никогда больше не вести себя таким беззастенчивым образом. Но потом вспоминаю, что как раз отсутствие у меня беззастенчивости пару часов назад и привело меня к нынешнему положению, потому что, сядь я рядом с той девушкой, а не за два сиденья от нее, меня бы сейчас здесь не было: скорее всего, я бы вместе с ними принимал участие в оргии с сексом и наркотиками.

Теперь я доведен до отчаяния. Не настолько, чтобы наброситься на «Кампари», но настолько, чтобы проверить слухи, которые ходили в школе: если хочешь прибалдеть, можно покурить тертый мускатный орех или волоконца, которые тянутся вдоль мякоти банана.

Поразительно, но у меня есть то и другое. В ожидании, пока волокна от двух почерневших бананов, догнивавших на холодильнике, подсохнут на плите, я создаю себе соответствующее настроение, достав пластинку «Best of Jimi Hendrix» и прокручивая «All Along the Watchtower» снова и снова, потому что это единственная песня из фильма, которая у меня есть. Потом я выкладываю волоконца вдоль края моих трех листиков, сдабриваю таким же количеством мускатного ореха, как для косяка, и высыпаю туда же содержимое старой сигареты. Et voila.

Получается не так противно, как я опасался. Сладкий и пряный вкус. Ничего удивительного — благодаря мускатному ореху. Мой школьный рецепт догорает после нескольких быстрых глубоких затяжек. Сначала не чувствую ничего, кроме головокружения, вызванного табаком, но постепенно подступают тошнота, потеря ориентации и мучительная головная боль. С головной болью я справляюсь с помощью пары таблеток парацетамола; победить тошноту, которую я объясняю пустым желудком, я стараюсь с помощью остатков несъедобных бананов, извлеченных из мусорного ведра — все равно в таком состоянии я не пойду в магазин за продуктами; а затем я пытаюсь насладиться потерей ориентации, которая кажется многообещающей.

Или я просто выдаю желаемое за действительное?

Думаю, что нет, потому что неожиданно бутылка «Кампари» перестает быть такой непривлекательной, как за полчаса до того. Даже возникает интерес к ней.

Спотыкаясь, я добираюсь до бутылки, открываю крышку и принюхиваюсь к содержимому.

Да. Горько и противно. Совсем как в детстве, когда дедушка, пивший эту штуку, дал мне сделать глоток, и я изумился: «Как ты можешь пить такую гадость?» А он ответил: «К этому привязываешься».

Смотрю на часы на камине. Десять минут седьмого. Еще очень далеко до открытия пабов. Похоже, что выбора нет.

Я бы добавил в вино льда, содовой и лимонного сока, но у меня их нет, а кроме того, не хочется разбавлять эту штуку: нужно выпить ее как можно быстрее, чтобы у вкусовых бугорков не было времени среагировать на этот кошмар.

Буль.

Брр.

Буль буль буль буль.

Брррр.

БУЛЬ.

Уже легче.

БУЛЬ БУЛЬ БУЛЬБУЛЬБУЛЬ БУЛЬ.

Готово.

* * *

Что происходит дальше, не совсем понятно. Я падаю в единственное кресло, радуясь своей сообразительности — не просто сообразительности, но чертовской сообразительности, благодаря которой я одержал победу над темными силами трезвости и сумел действительно… Боже, я совершенно разбит, окоченел, все идет кругом перед глазами, и тут вдруг я чувствую прокисший вкус поднимающейся по горлу и ударяющей в нос блевоты, а в висках начинает жутко стучать. Когда я добираюсь до часов на кухне, отмечая по пути, что ноги плохо слушаются меня, а рубашка вся мокрая и вымазана кусочками пищи, я обнаруживаю, что уже больше одиннадцати часов. Это удар, потому что в паб идти уже поздно, а выпить мне сейчас очень не мешало бы.

Помню, что потом я моюсь в ванне и раздается громкий стук в дверь, который я сначала принимаю за стук в голове, но кто-то действительно стучит снаружи.

— Войдите, — говорю я автоматически.

Это тот тип, который так странно смотрел на меня в магазине.

— Так это ты, — говорит он раздраженно.

— Я.

— Стало быть, ты двоюродный брат Сьюзен.

— Да.

— А она тебя не предупреждала по поводу мытья после десяти часов? Я рано ухожу на работу, а когда гудят трубы, я не могу спать.

— A-а. Извини.

— И еще одна вещь, — говорит он. — Когда в следующий раз полезешь в ванну, подумай: может быть, стоит сначала раздеться.

Я смотрю на себя. Верное замечание.