Все, кроме меня, кто стоит на платформе в южную сторону на станции метро Хайбери и Айлингтон, выглядят неважно, и это можно понять. Как еще можно выглядеть в восемь утра в понедельник, когда предстоит очередная рабочая неделя. К несчастью, я не могу придать своему лицу должное выражение. Рот мой время от времени раздвигается в улыбке, а счастливые мысли дают о себе знать довольным сопением. Как я, должно быть, раздражаю всех. Я вижу это в глазах своих спутников, едущих на работу. «Черт бы тебя подрал, — говорят они. — Отстань от нас. Ты что, не знаешь — никогда и никому нельзя смотреть в глаза в метро?»

Знаю, конечно знаю. Я же не какая-нибудь деревенщина, впервые попавшая в подземку. Просто обычно я попадал в метро по выходным, или в середине дня, или поздно вечером. И никогда — в час пик. Я впервые официально еду на службу как полноправный представитель вносящего квартплату, делающего карьеру, двигающего экономику, платящего налоги класса.

Но белобрысый наци, сидящий за конторкой, не обращает на это внимания. Если бы перед ним вместо меня оказался грязный бродяга, клянчащий на бутылку пива, едва ли мне было продемонстрировано большее презрение. Я объясняю ему причину своего появления, и он снимает трубку телефона, устало качая головой. На том конце не отвечают целую вечность. Наци разглядывает меня с такой суровостью, будто виноват в этом я.

— Здесь пришел мистер Девере. Утверждает, что ему предложили поработать в дневную смену, — говорит он. — Что? Хорошо.

— Третий этаж, — ворчливо произносит он. — Кто-нибудь встретит вас у лифта.

Чем дальше в глубь здания, тем более убого оно выглядит. Грандиозный вход с Флит-стрит — фашистские портики тридцатых, каменная кладка, долженствующие напоминать о мощи и величии «четвертой власти». То же во внутреннем дворе, ведущем к помещениям для приемов в стиле арт-деко. Все это наводит меня на мысли, что я нашел подходящую работу: с хорошим жалованьем, щедрой оплатой расходов и отличными перспективами, с уважительным отношением и поездками первым классом.

Внутри же все изъедено бесконечными облезлыми серыми коридорами и коридорчиками, прихожими и закоулками, которые кишат жуткими гномиками, шипящими, когда спрашиваешь у них дорогу, и злобно посылающими тебя в неверном направлении. Поэтому, конечно, когда я выхожу из лифта — этакого старомодного жужжащего устройства с решеткой, которую нужно задвигать рукой, — никто меня не встречает, и после некоторого ожидания я вынужден искать дорогу самостоятельно.

Редактор номера Луциан Майлдмир выглядит не намного старше меня. У него небрежная прическа, гипнотизирующий взгляд и жесткий рот. Голос вкрадчивый и поставленный. Такой мог бы играть роль доброго следователя. Впоследствии обнаруживается, что он еще хуже, чем злой следователь.

— Раненько вы, — говорит он.

Сидящая рядом с ним за пишущей машинкой красивая женщина с любопытством отрывает голову от своей работы.

— Извините. Но я думал…

— Не важно, мы уже пошли в тираж, придется вам найти себе какое-нибудь занятие. — Он с тревогой смотрит в сторону одного из своих сотрудников, средних лет бородатого мужчины. — Том, мы уже завизировали текст этого Арчера? Да-да, я знаю, что он нам передал его, но не совсем уверен, как ему понравится то, что мы из него сделали.

Издав еще несколько руководящих указаний такого же рода, он замечает, что я все еще стою рядом.

— Послушайте, — говорит он, — у меня сейчас действительно нет времени. Постарайтесь найти для себя телефон и работайте над темами, с которыми пришли.

— Ага. Хорошо.

— У вас ведь есть какие-то темы?

— Ну, не то чтобы, но…

— Гермиона, будь милочкой — найди этому парню стол и какие-нибудь отраслевые газеты. Оказывается, он пришел без всяких тем.

Та молодая женщина выходит из-за пишущей машинки. Она плывет ко мне во всем своем очаровании. Она что-то объясняет, но я не вникаю. Я думаю о стихах Бетжемена. Я думаю, как вообще тут кому-нибудь удается что-нибудь делать.

Больше мне не удается ни с кем пообщаться до самого обеда. Как сцена в «Воздушных асах», где юный летчик, только что окончивший летную школу, входит в офицерскую столовую, где никто не обращает на него внимания — они не хотят лишний раз переживать, когда он погибнет.

Подняв голову, я обнаруживаю, что все ушли: Гермиона — секретарь, Том — бородатый заместитель, и еще трое, оставшиеся для меня безымянными, поскольку я все время провел погруженным в «Церковную газету», «Мотоциклетные новости», «Практическое рыбоводство», «Солдата удачи», «PR Уик», «Ариэля» и «Сцену».

— Ну? — спрашивает Луциан из-за моего плеча, что заставляет меня подскочить, так как я думал, что он ушел.

— Э-э, пока ничего.

— Тебе никто не рассказывал, в чем заключается эта работа?

— Конкретно — нет.

Он подвигает мне вырезку из газеты:

— Попробуй из этого что-нибудь сделать.

Я быстро пробегаю ее. Что-то про некий «дом Китса». Очевидно, идет скандал о его будущем. Наверно, у Луциана есть мысли о том, что делать с этой историей. Но он уже ушел.

— Все еще здесь? — слышу я через некоторое время другой голос. Это один из тех людей в отделе, чьих имен я не знаю. Молодой человек примерно моего возраста с хорошим произношением.

— А где я должен быть?

— Ну, только не здесь. Луциан очень не любит, когда кто-то остается на рабочем месте во время обеда. Очень дурной стиль для журналиста.

— И куда же мне идти?

— Если хочешь, пойдем выпьем со мной.

Мои глаза подергиваются влагой, что выглядит очень трогательно. Первое приятное слово, услышанное мной за весь день.

Уже в «Старом чеширском сыре» я узнаю, что его зовут Доминик и он занимается этими делами немногим дольше меня. Этот паб напоминает «Медведя» или «Торф» в Оксфорде, и тут прекрасно осведомлены о его известности. Ностальгические опилки, разбросанные по полу, и деревянная обшивка стен в лабиринте таких маленьких залов, что дохнешь — и прольешь чье-то пиво. Всюду роятся и гудят среднего возраста люди с красными лицами в светло-серых костюмах из синтетики. Журналисты — наверно, они ужасно довольны тем, что такие традиционные и хлещут пиво в известном старом притоне, где до них этим занимались целые поколения проспиртованных писак. Когда мы добираемся до стойки, сесть уже негде, и еда закончилась, так что нам приходится довольствоваться хрустящим картофелем с сыром и луком.

— И что — у тебя тоже так прошел здесь первый день? — спрашиваю я Доминика.

— Как «так»?

— Ну, ты понимаешь. Непонятно, чего от тебя хотят. Никто не обращает на тебя внимания.

— Я думаю, это не умышленно.

— Правда?

— Не стоит принимать это на свой личный счет. Просто здесь бывает столько молодых и многообещающих, что, если следить за пеленками каждого, не останется времени на выпуск колонки.

— Я не претендовал ни на что, кроме капли обычного человеческого внимания.

— Да, но оно разрушило бы творческое напряжение.

— Разрушило — что?

— Это, кажется, возникло в «Мейл», но теперь эту теорию переняли все. Она гласит, что чем более несчастливым чувствует себя человек, тем лучше он работает.

— Но это же чушь. Разве нет? У меня это вызывает только одно желание — никогда больше сюда не возвращаться.

— Может быть, на это и рассчитано. Может быть, они хотят сплавить тебя к кому-нибудь из своих конкурентов, где условия работы не такие напряженные.

— О’кей. И где же легче?

— Возможно, в «Гардиан», правда, зарплата отвратительная и не платится месяцами. В «Телеграф». Там по-прежнему обстановка как в клубе для джентльменов, а платят лучше, чем в «Таймс», где тоже нормально, если не считать влияния Мердока. В отличие от «Санди таймс», где явно хуже, потому что они еще больше озабочены творческим напряжением, чем в «Мейл». А в «Стэндард»… Слушай, мы можем успеть пропустить еще по одной.

Я чувствую себя уже достаточно окосевшим, но считаю своей обязанностью — как завзятого репортера — согласиться и заказать целую пинту, хотя мне за глаза хватило бы половины. Надеюсь, что еще четыре пакета хрустящего картофеля поглотят излишки алкоголя.

— Как вы все это выносите? — спрашиваю я Доминика.

— Гермиону?

— Значит, не я один?

— Ты встал в конец очень долгой очереди.

Я печально затягиваюсь сигаретой.

— Наверно, я просто полагался на слабую надежду, что вы все голубые.

— Ты так решил, потому что мы не пялим на нее глаза?

— Ну, меня это несколько удивило.

Голосом человека, раздавленного судьбой, Доминик произносит:

— Мы знаем, что разглядывать ее — это только мучить себя видом того, что нам недоступно.

— И никто из вас не попробовал?

— А ты бы попробовал?

— Ну, нет. Мы с ней неровня.

— С ней все неровня.

— Так зачем вы все здесь работаете?

На мгновение Доминик задумывается.

— Из-за денег, наверное, — говорит он.

— Денег?

— Не нужно делать такой удивленный вид. Ты же знаешь, что сказал об этом доктор Джонсон.

— Да, знаю. Но нет ли каких-нибудь более важных соображений?

— Например?

— Ну, не знаю. Например, возможность писать то, что хочешь, не превращая все в желтую прессу. Вырабатывать стиль.

— Боже милостивый! Ты уверен, что правильно выбрал для себя профессию?

Когда мы возвращаемся в офис, все уже на своих местах — кричат что-то по телефону или с остервенением стучат по клавишам пишущих машинок. Луциан бросает на нас многозначительный взгляд.

Я беру газетную вырезку о доме Китса и долго смотрю на нее невидящим взглядом, после чего начинаю понимать, что пьян сильнее, чем мне казалось. В пабе я чувствовал себя готовым выдержать любое творческое напряжение, которое мне попытаются навязать Луциан и его приспешники, и способным сесть и тут же сочинить статью об этом доме Китса, да таким изящным и остроумным стилем, что все сразу начнут восхищаться мной и стремиться познакомиться поближе. Но теперь, когда я вернулся на рабочее место, мои расчеты не оправдываются. Газетная статья кажется еще более тупой и скучной, чем раньше. И я боюсь спрашивать у кого-нибудь, какова должна быть моя точка зрения, чтобы мне не оторвали голову.

Время от времени я выкуриваю сигарету или выпиваю еще одну чашку кофе. При этом каждый раз я убеждаю себя, что вот после этой сигареты или чашки кофе синапсы в моей голове сработают нужным образом и покажут путь из трясины, в которую попал. Однако ничего, кроме дрожи и усиливающейся головной боли, я не добиваюсь.

То же самое происходит с телефоном. Еще один звонок — убеждаю я себя, — и я доберусь до того, кто все мне объяснит. Но вместо этого я получаю новую информацию. А у меня нет для нее места. Мне выделено всего три абзаца, которые должны быть заполнены шутками, ядовитыми ремарками, ехидными предположениями и злобными выводами, а не скучными сведениями о внушительном количестве посетителей дома Китса или прочей пропагандой, распространяемой человеком, которому я только что позвонил.

Еще хуже, что, не имея предшествующего опыта сочинения в таких сжатых пространственных рамках, я не представляю себе, в какой мере могу позволить себе красноречие.

Сначала в моих набросках полно намеков на литературную образованность и личных данных, указывающих, что автор — весьма талантливый молодой человек, изучавший Китса не где-нибудь, а явно в Оксфорде или Кембридже. Но после подсчета количества слов обнаруживается, что я втрое превысил объем, еще не добравшись до существа статьи.

Делаю ряд сокращений, но и их оказывается недостаточно.

Тогда я безжалостно вырезаю все шутки, аллюзии и привлекательные антитезы, за исключением абсолютно необходимых. Все равно текст вдвое длиннее, чем нужно. И никакой интересной позиции.

Тогда я передвигаю в начало тот абзац, которым намеревался завершить статью, в надежде, что это поможет. Не помогает. Отсутствует главная мысль, а объем все равно слишком велик. Однако второе предложение мне нравится.

Оставляю второе предложение и выкидываю первое. Теперь заданный объем превышен всего на 180 слов, а не на 200. Правда, у меня пока еще нет места для самой темы.

— Как дела? — спрашивает Луциан.

— Почти готово.

Что было бы недалеко от истины, работай мы с помощью текстовых процессоров. Увы, мы застряли в эпохе пишущих машинок. Всякий раз, когда нужно написать заново — практически всякий раз, когда хочешь написать новый абзац, потому что бумага маленького формата, а печатаешь в три интервала, — ты не можешь выделить и удалить или переместить текст, а вынужден заряжать новую порцию бумаги. Вставить бумагу не так-то просто, потому что это особая бумага для журналистов, толстая пачка секспликатов, или, как там называют, шесть листов бумаги, на которых печатают, чтобы разные отделы, о которых я не знаю и знать не хочу, получили каждый по своему экземпляру. А после того, как бумага выровнена и прокручена валиком, нужно напечатать сверху свою фамилию и отдел, а также тему статьи и номер страницы. Так что, прежде чем начать писать, нужно потратить на все это минут пять.

— Ты уверен, что создан для занятия такого рода деятельностью? — говорит вкрадчивый голос.

Я моргаю, чтобы лучше видеть. Я увлекся настолько, что потерял всякое представление о пространстве и времени.

— Не знаю, — ворчу я, внезапно обнаруживая, что в редакции пусто. За окном темно.

— Покажи, что ты написал, — говорит Луциан.

Я колеблюсь. Потом протягиваю ему самый приличный из вариантов.

— Тема не раскрыта, — говорит он.

— Нет.

— Поезжай-ка ты лучше домой.

Возвращаясь обратно на метро, я уже не выделяюсь среди потрепанных, угрюмых и изможденных лиц других пассажиров. Никто не заглядывает мне в глаза, да оно и к лучшему. Наверно, я бы убил того, кто так сделал.