Глядя на эту фотографию, мне хочется плакать: зернистая, черно-белая, с особым освещением и претензией на художественность — это я сам, снятый крупным планом в середине своего третьего десятилетия для строки с именем автора в колонке, которую я вел в те времена, когда был молодым человеком не самой дурной наружности, хотя эта фотография никогда там не стояла.

Самое печальное в этой фотографии то, что этот юноша пользуется гораздо более дурной репутацией, чем я могу себе позволить, и красив, как я никогда не буду, но он не знает, как сильно ему повезло.

К этому времени он уже почти два года в штате «Телеграф», и если он продолжит развиваться в том же направлении (чего не произойдет, хотя он этого еще не знает), то очень скоро почти достигнет известности и успеха, которых требуют его непомерные амбиции.

Помимо излишне высоко оплачиваемой работы в питерборской хронике, которая в основном состоит в том, чтобы сплетничать, шутить и сидеть, развалившись в фатовской манере, пока его коллеги работают, он получил еще две колонки, чего трудно было ожидать для неопытного человека двадцати с чем-то лет. Одна из них — радиокритика в «Санди телеграф», а другая — еженедельная хроника, для которой он ходит на вечеринки, устраиваемые шоу-бизнесом, по-идиотски ведет себя на них, а потом забавно и самоуничижающе описывает это. Все вместе дает ему доход более 30 тысяч фунтов в год, которые он тратит на шампанское, наркотики «designer» и светло-зеленые костюмы Джаспера Конрана, с зауженными талиями, накладными карманами и огромными плечами в стиле конца восьмидесятых.

Он считает это нормальным, но это вовсе не нормально, когда ты, лишь тремя годами ранее выйдя из университета, зарабатываешь больше своих сверстников в юриспруденции и банковском деле, которые трудятся в десять раз больше, получая лишь долю твоей зарплаты и никаких льгот.

Но в том-то и дело. Вместо того чтобы радоваться настоящему, этот малый думает только о том, насколько будет лучше через несколько лет, когда у него будет колонка побольше, или зарплата посолиднее, или достойная подружка, или хоть какая-нибудь подружка, или появится смелость бросить работу и написать роман, или произойдет нечто иное, после чего он сможет наслаждаться жизнью, — непонятно что, но он уверен, что в тот момент все складывается у него не вполне удачно.

«Может быть, — думает этот парень, — мне так кажется, может быть, сегодняшний день все изменит. Я приду на работу за полчаса до начала, напишу обозрение, мое первое рок-обозрение, а потом — ну, не знаю, стану делать то, что полагается делать рок-критику. Ходить на концерты. Проводить время с рок-звездами. Принимать наркотики. Заканчивать с их лишними „групи“, может быть».

Редакция в это время суток выглядит необычно. Настолько необычно, что почти все время, которое я выиграл, приехав рано, я трачу, глазея на то, что происходит кругом: уборщики еще раз протирают столы и щиты; секретарши из разных отделов собираются посплетничать до прихода своих начальников; одержимые спортом идут в зал; трудоголик с трубкой — наверно, из отдела образования — уже сидит за столом и пыхтит. Напоминает подводные документальные съемки, показывающие жизнь кораллового рифа после того, как рыбы отправились спать, или когда выходишь из клуба в пять утра и обнаруживаешь всяких молочников, таксистов, дворников и лоточников, для которых быть на ногах в такой час — обычное дело.

Затем я замечаю, что прошло двадцать минут, а я еще ни с места не сдвинулся с этой работой, возможно, самой важной в моей карьере. Я смотрю в свою записную книжку. Красно-зеленый, записано в ней. Желто-голубой. Фиолетово-пенистый? Пуэрильный? Наверно, должен быть пурпурный, хотя какой смысл, если оба цвета так близки? Должно быть что-то более контрастное. Возможно, я в своем воодушевлении случайно описал один и тот же цвет дважды. Какая разница.

Нет, решаю я, возвращаясь с кружкой канцерогенного сока с запахом кофе от автомата Girovend, разницы нет. А если и есть, думаю я, засовывая в рот вторую сигарету, то нет разницы в данный момент. В данный момент мне нужно захватывающее введение. Фрагмент об изменяющихся цветах пригодится, чтобы вставить его в середину. Если соображу, я даже сочиню какую-нибудь шутку по поводу цвета, который служит названием их нового альбома.

Итак, введение. Захватывающее и толковое введение. Которое произведет такое впечатление на редактора раздела рок-музыки, что он станет посылать меня на новые и новые концерты. Которое нельзя испортить, потому что если я испорчу его — ну, это все, занавес, моя карьера рок-рецензента закончится, не успев начаться.

Черт. Конечно, я не придумаю хорошего введения, если у меня будут такие мысли. И дело не в ощущаемой ответственности. Действует тишина. Я не привык работать, когда в редакции так тихо. Хоть бы кто-нибудь еще приехал, телефоны стали звонить, тогда, наверное, я мог бы сконцентрироваться.

Динь-динь. Динь-динь. Динь-динь. Динь-динь.

Кто-нибудь собирается взять трубку?

Динь-динь. Динь-динь. Динь-динь.

Черт бы вас подрал.

— Здравствуй, дорогой. Ты сегодня ужасно рано, — говорит Виолетта, снимая пальто.

— Да, что делать. Должен же я написать эту чертову рецензию о роке!

— Об этом концерте? Да. И как он тебе понравился?

— Отличный. По моему мнению.

Несколько испортило впечатление то, что я был там в качестве критика, а не просто фаната. Я отчетливо помню, как моя фанатская часть чувствовала трепет и возбуждение, когда они исполняли свои ранние вещи, вроде «Perfect Circle», и мой любимый трек с их нового альбома. Но более ярко я помню те вещи, которые связаны с моей ролью рецензента. Например, мне было очень стыдно держать в руках блокнот, отчасти побуждая людей говорить: «О, так ты критик!»; отчасти желая, чтобы никто этого не заметил и не подумал, что я придурок, старательно записывающий новые сочетания цветов при каждой смене освещения; пытаясь сделать какое-то толковое техническое наблюдение, скажем, об ударных Билла Берри и басах Майка Миллза, понимая, что я недостаточно подготовлен для этого, и переживая по этой причине; спрашивая у соседа название песни; получая на повторный мой вопрос ответ: «Мне что, написать обзор вместо тебя?»; ужасно желая выкурить косяк, но не осмеливаясь, потому что трудно незаметно покурить на концерте в Хэммер-смит Одеон, когда все места сидячие — можно представить себе заголовки: «Критик „Телеграф“ задержан за курение марихуаны»; стремясь пораньше уйти, чтобы поймать кайф, но не имея возможности сделать это — вдруг Майкл Стайп умрет или объявит, что он гей, или еще что-нибудь такое; совершенно не выспавшись из-за страха, что не смогу написать хорошее обозрение.

— На самом деле, Виолетта, боюсь, что он был мне отвратителен.

— Ничего страшного. Больше тебе не потребуется этим заниматься.

— Но в том-то и ужас. Я хочу этим заниматься еще. Очень хочу.

— Чем это ты хочешь заниматься еще и еще? — спрашивает Ротвейлер, бросая на стол свой портфель. Он закуривает сигарету и жестами показывает Виолетте, чтобы она быстрее сделала кофе.

— Ничем.

— Это у тебя всегда хорошо получалось, — говорит он.

— Ты в этом не разбираешься — я имею в виду популярную музыку и довольно удивительную бит-группу, которую вчера видел, — говорю я.

— Ах да. REO Speedwagon.

— Примерно так. Если заменить О на М и убрать Speedwagon.

— Чтоб ты не слишком зазнавался: перед тобой человек, у которого есть пластинка REM.

— В самом деле?

— «The End of the World as we Know It». Это ведь их? — говорит он.

— Да, один из их синглов, — говорю я.

— А, понимаю: теперь, когда мы профессиональный рок-критик, учитываются только альбомы.

— Ну, едва ли меня можно так называть.

— Достаточно профессионален, чтобы написать рецензию до моего прихода. Неплохо.

— Роберт, мне казалось, на самом деле…

— Нет.

— Пожалуйста.

— Мм гм-м гм-м. — Ротвейлер начинает мурлыкать «Clair de Lune», что всегда делает, застукав кого-нибудь из своих за работой на другие отделы газеты.

— Но если я не сдам ее до двенадцати…

— Мне нужно что-то помещать в отдел хроники, а в данный момент у меня нет никаких статей. Ну, какие сплетни ты приготовил мне?

— Я все еще разбираюсь с этой историей о Генеральном синоде и женщинах-священниках, — говорю я.

— Ах да, той, по поводу которой больше всего зевали вчера на совещании. Что-нибудь еще?

— Гм…

— Кстати, где все, Виолетта?

— Леди Уотерз только что звонила и сообщила, что Клитемнестра может немного опоздать.

— Опять слишком ветрено?

— Что-то по поводу примерки нового платья.

— Ладно, если это не какой-нибудь пустяк, которым она могла заняться в любое время… Криспин, наконец-то. Что у тебя есть для совещания?

— Я думаю, что Генеральный синод собирается…

— Никаких женщин-священников, — говорит Ротвейлер.

— Это главный вопрос, — говорит Криспин.

— Объясняю: я не собираюсь больше помещать никаких статей об этих чертовых женщинах-священниках. Они мне не интересны. И нашим читателям они не интересны. Хорошо, может быть, интересны, но если нас будет заботить, что думают читатели, то мы будем вечно писать о креслах-лифтах и рамах для ходьбы инвалидов, а также посылать группы специально подготовленных пчел-убийц, чтобы они навели порядок в колониях. Макдугал, где вас черт носил?

— Ох, доклендская дорога совершенно…

— Доклендская пародия на дорогу — это не оправдание. Сами знаете, что она вечно ломается, выходить нужно раньше. Теперь, попрошу. Дайте мне приличный материал для совещания или я вас тут всех поувольняю.

— Я подумал, что можно заняться этой историей с разрешением принимать в «Muthaiga» женщин.

— А, «Muthaiga» — это тот безвестный клуб, который никому не интересен, кроме нескольких старых полковников? — спрашивает Ротвейлер.

— Тогда подойдет для питерборской хроники, — замечает Криспин.

— Он был в «Белом зле», — говорю я. — Может быть, вставить какую-нибудь ссылку на бюст Греты Скаччи?

Ротвейлер хмурится. Все хихикают, но прекращают, когда громадная и устрашающая фигура редактора иностранного отдела вырисовывается над плечом Ротвейлера.

— Чем я могу тебе помочь, Сидней? — спрашивает он.

Тот что-то шепчет ему на ухо.

— Правда? — спрашивает Ротвейлер, бросая взгляд в мою сторону и быстро отводя его. Он встает, и вместе с редактором международного отдела они отходят, так чтобы их не было слышно.

— Что его сегодня гложет? — спрашивает Криспин.

— Цирроз, наверно, — говорю я.

Вернувшийся Ротвейлер плюхается в свое кресло.

— Ну и чем ты занимался вчера вечером? — спрашивает он нахмуренно.

— Вы же знаете, что я делал.

— Очевидно, не все. Если верить Сиднею.

— А что он сказал?

— Бородатые мужчины в коже о чем-нибудь напоминают?

— ??

— Постараюсь выдавить из него другие подробности после совещания. Возможно, он тебя с кем-то спутал. Еще раз, как называется этот клуб?

— «Muthaiga», — говорит Макдугал.

— Это в Найроби. Я там был, — говорю я.

— Это не единственное экзотическое место, где ты бывал, правда, дорогуша?

— Отстань, Криспин.

Пока Ротвейлер на совещании, я пытаюсь набросать свое рок-обозрение. Им нужно 350 слов, но писать кратко труднее, чем пространно. Места для чепухи нет. Мешает и то, что каждые несколько секунд на экране появляется сигнал о поступлении новой почты. В основном она от Криспина.

«Ну?» — говорится в первом сообщении.

«Давай, мне ты можешь рассказать», — говорится во втором.

«Тогда и от меня не узнаешь никаких секретов», — говорится в третьем.

«Никогда», — говорится в четвертом.

«Только что получил интересное сообщение от Годфри. Об „эфебе с небрежной челкой, сидящем не столь далеко от тебя“», — говорится в пятом.

Годфри официально считается в «Телеграф» гомосексуалистом. Он работал в «Гей таймс», что было правильно.

«Какое?» — отвечаю я.

«Я покажу тебе, что у меня, если ты покажешь, что у тебя», — получаю я в ответ.

Я поднимаю голову и вижу ухмыляющегося Криспина.

— Перешли его мне, Криспин, или тебе конец, — говорю я.

Опять мигает сигнал поступившей почты.

Это от Годфри: «Добро пожаловать к нам. Что так долго тянул?»

Не задумываясь, пишу ответ: «Я НЕ ГЕЙ».

Теперь сообщения идут пачками.

От Джулии из отдела мод: «Скажи мне, что слухи ложные. Строжайшая конфиденциальность ответа гарантируется».

От Квентина из городской хроники: «Старик, не позволяй этим ублюдкам мучить себя. Если хочешь утешиться выпивкой в обед, я к твоим услугам. (К услугам в смысле жратвы и выпивки, имеется в виду. А не…)»

От Годфри: «Понимаю твое смущение. Ряду моих друзей очень помогли на горячей линии по телефону номер…»

От Криспина: «На автостоянке вчера вечером? Длинноволосый молодой человек в темном костюме? Другой в коже? Замечены охранником? Записано камерой наблюдения? Джош, пожалуйста, хватит отпираться. Расскажи все дядюшке Криспину!»

— Ну, хватит с меня, черт возьми, — возвещаю я, вставая со стула.

— Джош, дорогой, что случилось? — спрашивает Виолетта.

— Думаю, Криспин объяснит. Если понадоблюсь Ротвейлеру скажите, что я в спортивном отделе.

Свободный стол около спортивного отдела — это место, куда все идут, когда нужно написать статью, чтобы тебе при этом не мешали. Заходишь на компьютер как гость-фрилансер, и никакая почта тебя не беспокоит. В спортивной редакции, конечно, сидят звери. Когда появляешься там, приходится потерпеть их сарказмы о раскатывании красной ковровой дорожки, прибытия лорда Фаунтлероя и т. д. Потом они обычно устают и оставляют тебя в покое. Сегодня, однако, они даже не замечают моего прихода. Они собрались вокруг телевизора и смотрят какой-то низкого качества пиратский фильм. Наверно, про школьниц и осликов. Или подлинную запись убийства, где показывают, как расстреливают журналиста в Никарагуа?

Я пытаюсь разглядеть, что там на экране, но оставил очки в своей редакции, а подходить ближе и привлекать этим к себе внимание мне не хочется. Похоже, там какой-то мужчина без брюк стоит около багажника своей машины. Он что-то ищет. Потом съемка с другой точки показывает человека на водительском сиденье. Рядом с ним одетый в кожаное человек с бородой. Он кажется мне очень знакомым. Теперь писаки начинают гоготать, потому что водитель исчез. Время от времени видна его голова, качающаяся вверх-вниз над коленями пассажира.

«Проклятие», — думаю я и инстинктивно хочу подойти к толпе и посмотреть поближе.

«ПРОКЛЯТИЕ!» — снова думаю я. На этот раз потому, что понял, кто эти действующие лица.

— Эй! — слышу чей-то голос рядом. — Эй, смотрите, вот он!

— В чем дело, гейлорд? Или мы все не в твоем вкусе?

— На, гейлорд, вот десятка. Ты же сделаешь мне за десятку?

Я бросаюсь к своему столу, красный и разъяренный. «Вот оно что, вот оно что!» — говорю я, давя на кнопку «Прочесть почту» и сразу уничтожая семь или восемь новых сообщений.

— Ой, Джош, что происходит? Криспин так жеманится!

— Да он в восторге, потому что думает, что я такая же грязная проститутка, как он сам, вот почему.

— Но многие исторические личности были бисексуалами, ты же сам знаешь, — говорит Клитемнестра.

— Послушай, Клитти, — говорю я. (Это я дал ей такое прозвище. Ей оно не нравится.) — У меня хватит способностей стать великим, не прибегая к гомосексуализму.

— Так ее! — визжит Криспин, изображая царапающие когти.

— Хорошо. Мне надоела эта глупость, и я расскажу вам, что было на самом деле. Тот человек на видео…

— Каком видео?

— О, боже, Клитти, какая ты… На записи видеонаблюдения, где якобы заснято, как я делаю блоу-джоб мужчине…

— Спокойно! — говорит Виолетта.

— Это был мой брат. Как вы все прекрасно знаете, потому что все с ним знакомы, он носит бороду и он любит одеваться в кожу, потому что ездит на мотоцикле. Вчера на концерт я ходил с ним, что вы тоже знаете, потому что помните, как позвонили с вахты и сказали, что он пришел.

— Не помню ничего такого; а ты, Виолетта? — говорит Криспин.

— Не шали, Криспин. Человек очень расстроен.

— Да, ярость Калибана, увидевшего себя в зеркале, — говорит Макдугал.

— Брюки я снял, чтобы надеть на концерт джинсы…

— Надо сказать, что альтернативная версия звучит гораздо правдоподобнее, — говорит Криспин.

— А голова прыгала там у меня вверх-вниз, потому что я искал на полу кассету REM, чтобы войти в их музыку по дороге на концерт.

— Так, — отрывисто говорит мне Ротвейлер, вновь появившийся в своем кресле. — Я узнал некоторые подробности. Может быть, обсудим это без посторонних?

— Да что там, мы уже все знаем, — говорит Клитемнестра.

— Выяснилось, — говорит Криспин голосом, источающим скептицизм и веселье, — что это был его брат.

* * *

Однако чудеса продолжаются. Через пару дней начинается лондонская неделя моды, и я попадаю на банкет после показа, который Линн Фрэнкс устраивает в банях на Маршалл-стрит для Катарины Хэмнетт. Полное сходство с «Ab Fab», но никто этого не знает, потому что этот комедийный сериал еще не сочинили.

Все присутствующие молоды, красивы или хотя бы чрезвычайно следят за модой; напитки текут рекой, «Silk Cuts» прикуривают одну от другой, очередь в туалет растянулась на милю, музыку крутят самые известные диджеи на маленькой, тесной площадке, где на каком-то этапе оказывается, что я танцую рядом или даже вместе с Нене Черри, а рядом происходит множество изящных дополнительных шоу — например, помещение, где парты викторианской школы превращены в педальные машины, которые должны сталкиваться друг с другом, и никто не знает толком, как следует ездить на них — в шутку, или всерьез.

А вот и сама Катарина Хэмнетт. С нее можно взять несколько занимательных цитат.

Итак, подкатываюсь к ней, чтобы прервать важный разговор, который она ведет с другой моделью женского пола и среднего возраста, и похвалить аттракцион с машинами, сделанными из парт.

— Кто бы такой? — спрашивает она.

Я представляюсь ей.

— Понятно. Не соблаговолите ли вы убраться к черту?

Я убираюсь к черту, задетый, но в какой-то мере утешившийся тем, что теперь я могу написать о том, как Катарина Хэмнетт послала меня к черту.

Женщина, которая беседовала с Катариной Хэмнетт, догоняет меня.

— Кто вы такой? — спрашивает она.

Я представляюсь ей.

— У вас есть приглашение?

— Да.

— Можно на него взглянуть?

— Здесь что, нацистская Германия?

— Я Линн Фрэнкс, агент Катарины по рекламе.

— Вот как. Тогда, может быть, вы объясните ей, что, когда кто-нибудь приходит, чтобы написать милую, банальную и напыщенную статью о ее вечеринке, не стоит говорить ему «фак офф».

— Послушайте, вы должны понять, что неделя показа мод — очень напряженное время для дизайнеров. Для них эти вечеринки — единственная возможность расслабиться. Это закрытые мероприятия. Меньше всего им хочется, чтобы к ним приставали журналисты.

— Зачем тогда приглашать журналистов?

Я чувствую определенный триумф, хотя я не уверен, что в действительности мной были сказаны те слова, которые, согласно моему пересказу тут, якобы были мной сказаны. Думаю, что на самом деле я отвечал в гораздо более примирительном духе, который более соответствует человеку двадцати с небольшим лет. Ты еще не совсем понимаешь свое место в общем порядке вещей, каковы твои права и когда к тебе относятся недостойно. И потому позволяешь другим хамить тебе.

Но все это лишь описание декораций, а существо составляет разговор, который должен произойти с неким ирландским фотографом, которого я не встречал последнее время. Его зовут Терри Гроган, и я сотрудничал с ним во время работы над одной из моих ранних статей, писавшейся для «Тэтлера» о Кингзроуд и никогда не напечатанной — довольно глупо, как выяснилось, потому что она могла стать одной из первых статей о новом явлении — «эсид хауз».

Мы с Терри разговариваем в неестественном стиле о том-сем, в том ли же месте я живу, как дела на работе, о каких вечеринках я уже написал, что собираюсь делать сегодня вечером.

— Поболтаюсь здесь и попробую кого-нибудь снять, наверно, — говорю я.

— Мальчика или девочку? — спрашивает Терри.

— Э-э… девочку.

Терри пристально смотрит мне в глаза. Моя прическа с хвостиком, полосатая матроска, мой земляничный полотняный пиджак «Всемирной службы» и мои серые бумажного джерси брюки «палаццо», такие мешковатые, что похожи на юбку, — все это, как говорит его взгляд хитрого ирландца, которого не проведешь, не самые яркие свидетельства моей безудержной гетеросексуальности.

— В самом деле? — В его голосе слышится достаточно агрессивная резкость.

— А что в этом необычного? — говорю я не столь уверенно.

— Ты же все-таки гей. — Для пущего эффекта представьте себе, что это говорится с насмешливым акцентированием в стиле Боно. Он и выглядит как Боно в ранние годы U2: черные, как уголь, волосы, щетина, кожаный пиджак байкера, задумчивое выражение лица, очень пиктский вид.

— A-а, не думаю. У меня пристрастие к девочкам, — говорю я. Нетвердо. Он снова смотрит на меня своим испытующим — «не надо меня дурить» — взглядом, и его голос возвышается с тем поэтическим резонансом, который ирландцы включают, словно повернув кран, и используют как дубинку.

— Но о ком ты думаешь, когда один лежишь в постели? О ком ты мечтаешь? Кого видишь в своих фантазиях? Скажешь, о девочках? Я знаю, что нет. Загляни себе в сердце, Джош, и скажи правду. Ты гей, Джош. Ты гей.

Тут я говорю, что мне нужно поболтаться кругом. Я ускользаю, а вслед мне глядит его жуткая, шакалья ухмылка.

— Фак! — говорю я себе, когда он уже не может меня видеть. — Фак!

Я закуриваю сигарету. Я трясусь. Явно от шока. Или от ярости, может быть. А может быть, даже от оживления.

А что, почему бы и нет? Может быть, я дрожу от возбуждения мужчины, который наконец-то узнал свою сокровенную тайну. Да, это штамп. Но штампы таковыми и являются, поскольку встречаются так часто. Разве нельзя объездить весь белый свет в поисках того, что в тебе самом?

Впервые — или не впервые, если я бессознательно всегда делал это — я пытаюсь обратить свое внимание на находящихся кругом мужчин, а не на женщин. Это весьма обнадеживает, потому что все они крайне довольны обстановкой, что характерно для геев на вечеринках. Они гораздо лучше себя чувствуют, чем когда-либо удавалось себя чувствовать мне на вечеринках. Но может быть, это связано с моим самоотречением в прошлом. Может быть, если я его преодолею, все изменится.

Вот только никто из них мне не привлекателен. Ни здоровые, тренированные мужчины, ни стройные, грациозные юноши и уж явно ни визгливые, феминизированные, кошачьего типа. Будь я геем, хотя бы одна из этих категорий должна была показаться привлекательной для меня. Ведь эти ребята — модели. Лучше, чем они, геи выглядеть не могут.

Но погодите. Может быть, мне не привлекательны другие мужчины, потому что я внушил себе это? Случается читать про многих мужчин, которые женятся, растят детей и только в конце среднего возраста сознают свою гомосексуальность. Очевидно, что паршиво открыть это в таком возрасте. Обнаружить, что ты гей, лучше тогда, когда ты молод и привлекателен. Гомосексуализм очень чувствителен к возрасту. Так говорят все мои гомосексуальные друзья.

Есть еще один серьезный намек. Почему среди моих друзей так много геев? Почему на парти шоу-бизнеса меня всегда тянет к гомосексуальным знаменитостям, таким как Стивен Фрай, Йэн Маккеллен, Саймон Кэлоу? И почему они относятся ко мне с такой симпатией? Потому что они видят родственную душу, вот почему. Вот я и считал себя гетеросексуалом, заигрывающим с гомосексуальностью, тогда как на самом деле я — гомик, пытающийся внушить себе, что он нормальный.

А если…

Ох, хватит вилять: ты гей, ты гей, как тебе и сказано, ты знаешь, что ты гей.

Хорошо. Но вот эти модели. Почему мне гораздо больше хочется спать с девочками, чем с мальчиками?

Мы это уже проходили. Потому что из отвращения к своей природе ты внушил себе, что предпочитаешь женщин.

Хорошо, но если так сложилось, разве нельзя по-прежнему придерживаться женщин? Тогда не нужно будет менять образ жизни, делать неприятные признания родителям и врать бабушке, бояться потерять друзей, меньше шансы заболеть СПИДом, можно продолжать спать с девушками, которые гораздо мягче, более округлы и в делом лучше подходят для секса, чем шишковатые, костистые мужчины.

Можно. Но ты никогда не будешь счастлив.

Неужели выбор стоит так жестко?

Да.

Ты уверен?

Да.

Откуда ты знаешь?

Ты гей ты гей ты гей ты гей ты гей.

Досадно, что нет какого-нибудь «Комплекта для определения сексуальной ориентации», который можно было бы просто купить в магазине. От каких страданий были бы избавлены многие запутавшиеся молодые мужчины! Промучившись несколько дней, я обращаюсь за советом к Криспину.

— Ты не гей, — говорит он.

— Тогда почему этот малый так уверен в обратном?

— Потому что он гей.

— Почему ты считаешь, что он гей?

— А разве не так?

— Так.

— Послушай, ничто не доставляет старому педику такого удовольствия, как сообщить красивому юноше, что тот гей. Не считая возможности убедить его в этом.

— Он не пытался затащить меня в постель. Я — не его тип.

— Значит, он говорил тебе это по доброте душевной?

— Криспин, если бы ты знал его, ты бы понял. Ты бы даже не догадался, что он гей.

— Джош, он — сука.

— А мне от этого легче?

— То, что он сука, доказывает, что я прав, а он — нет. Серьезно, только сука скажет тебе такие вещи. Даже если ты гей, ему не следовало ничего говорить, потому что решать нужно тебе, а не ему.

— Значит, возможно, что я гей.

— Ты ощущаешь себя геем?

— Не совсем.

— Значит, ты не гей.

— Все так просто?

— Да.

В тот вечер в ванной я решил окончательно проверить себя. Я попробовал кончить с помощью гомосексуальных фантазий. Плюс немного фрикций, конечно. Я подумал, что если мне окажется достаточно одних гомосексуальных фантазий, то можно не проводить больше экспериментов для выяснения того, гей я или нет.

После долгого бесполезного трения я мошенничаю и начинаю думать о девушках. После наступления эрекции я снова переключаюсь на мужчин, пытаясь представить себе ситуации, в которых я занимаюсь с ними сексом. Это не просто. Последний раз меня возбуждал парень, когда мне было тринадцать, в приготовительной школе, а в том возрасте мальчики более красивы, женственны и привлекательны, чем по достижении половой зрелости. Я пытаюсь представить себе всех мальчиков, которых мастурбировал, и решить, кто из них самый привлекательный. Но по прошествии такого времени они все на одно лицо. И вообще это какое-то педофильство — мастурбировать, думая о двенадцати- или тринадцатилетних мальчиках.

Только снова начав думать о голых девушках, которые хотят, чтобы я глубоко вошел в них — у-у, как они хотят, чтобы я прямо сейчас ввел им, — я достигаю эрекции, достаточной, чтобы еще раз попробовать думать о мужчинах. Я пытаюсь представить себе свой идеал мужчины. Он получается совершенно похожим на красивую девушку, с той лишь разницей, что он не девушка. Как прекрасное создание, которое я однажды встретил в Африке. Кажется, в Центрально-Африканской Республике. На пограничном посту.

Мы ждали в какой-то кривой лачуге, пока коррумпированные чиновники, желающие получить взятку, отдадут нам наши паспорта. Ждали очень долго. После полудня к нам присоединились средних лет бельгиец, явно потрепанный малярией, и находящаяся на его попечении юная девушка, едва достигшая половой зрелости, со светлыми пушистыми волосами, гладкой, как у ребенка, кожей и таким ангельски прелестным личиком, каких я никогда не встречал. У меня уже давно не было секса. (Так давно, что у меня уже прекратились поллюции во сне. По прошествии какого-то времени засыхаешь.) Я воспламенился мгновенно.

И не я один. Я ловил взгляды других мужчин из моей группы, которые, высунув язык, изумленно глазели на это чудо, когда им казалось, что никто за ними не наблюдает. Либо же их глаза как бы рассеянно бродили по внутренностям этого таможенного помещения, но на этом светловолосом великолепии они задерживались чуть дольше, чем предполагало бы бесцельное, случайное блуждание. Либо они смотрели явно в ее направлении, но слегка слева или справа от нее, как будто не ее рассматривали, а очаровательный самодельный шлагбаум на дороге или совершенно восхитительного караульного, спавшего под деревом. Я думаю, мы все понимали, что в нашем отношении к этому созданию есть нечто хищное и нездоровое. Этой девушке — если она действительно была девушкой, потому что наверняка у каждого из нас были некоторые сомнения, — могло быть не более тринадцати лет. Приманка для тюрьмы. При этом ангелоподобная, невинно выглядящая приманка.

Но как же мне подъехать к ней? Сложностей быть не должно. Мы здесь в совершенной глуши, единственные белые люди на многие мили вокруг, сидим в помещении таможни и ждем, когда проштампуют наши паспорта. Довольно много общего, скажете вы, чтобы установить знакомство. Так мы и поступили бы, если б этот тощий, изнуренный болезнью бельгиец не излучал такие недружелюбные флюиды. Естественно, что, войдя, он быстро кивнул нам и проворчал какое-то приветствие: если бы он этого не сделал, то привлек бы к себе больше внимания, которого он явно не хотел. Однако он решительно не собирался подробнее представляться и сообщать, кто он, чем занимается и что это за миловидное пушистое существо рядом с ним — то, которое теперь мило улыбается мне с другого конца комнаты, с большими наивно-голубыми глазами, как будто желая подружиться со мной, несмотря на своего угрюмого опекуна.

Самым разумным, решил я, будет завоевать доверие опекуна. Поэтому, набравшись храбрости, я с тропической вялостью неуверенно пересек комнату и сказал бельгийцу:

— Salut. Ça va? Vous êtes en Afrique depuis longtemps?

Да, ответил он. Он уже довольно долго в Африке. Потом изобразил едва заметную улыбку и уставился в середину комнаты.

В обычной обстановке я принял бы намек к сведению. Но мое любопытство было ненасытно. Я начал рассказывать ему обо всех наших приключениях: о гражданской войне, из-за которой мы были вынуждены сделать крюк длиной тысячу миль через Центрально-Африканскую Республику, о самолете повстанцев, бомбившем Хартум в день нашего приезда, о голодающих селянах на западе, которые навязали нам тощего цыпленка, об офицерах суданской армии, предлагавших нам поохотиться с «калашниковым» на газелей в пустыне…

— Ah, la chasse. Moi, j’aime bien la chasse, — пропищал компаньон голосом, который не дал подсказки о том, кому он принадлежит — мужчине или женщине. И, не обращая внимания на осуждающие взгляды своего опекуна, оно начало рассказывать мне, что лично ему очень хотелось бы поохотиться на обезьян с пигмеями, которые якобы живут в этих краях.

Когда оно поинтересовалось, как пользоваться духовыми трубками для пуска стрел, я ответил, что, как мне кажется, здесь пользуются не духовыми трубками — это делают в Южной Америке, — а луком и стрелами. Ну, если лук и стрелы, тогда это просто: у него дома, в Бельгии, есть лук — сказало прелестное создание, добавив, что ужасно скучно здесь сидеть, и предложив прогуляться с ним снаружи.

Я не возражал.

Бельгиец проворчал что-то о том, чтобы мы не забредали слишком далеко.

Снаружи, под поразительно ярким синим небом, прекрасное создание стало еще более ослепительным. Его светлые волосы были окружены сверкающим ореолом, загорелые щеки светились, прелестные маленькие зубки сияли белизной.

И конечно, выяснилось то, чего я боялся.

Мальчик.

Его звали Франсуа, а бельгиец, которого он звал дядя Жак, был на самом деле не дядей, а другом его отца, согласившимся выступить в роли опекуна, пока его родители утрясали какую-то неназванную проблему, возникшую дома. Он путешествовал по Африке «в образовательных целях».

В его голосе не чувствовалось обмана, и это могло означать, что он говорит правду. Или он создал эту историю своим извращенным воображением и убедил себя, что она правдива. А может быть, долгие месяцы вранья превратили его в искусного лжеца. А может быть, он потерял всякие моральные принципы.

В моменты оптимизма я убеждаю себя, что его отношения с больным бельгийцем действительно такие невинные, какими он их изображает. Когда меня охватывает цинизм, я мучаю себя видениями того, чем они занимаются в своем фургоне, который они поставили на краю нашего лагеря.

Они продолжали путешествовать вместе с нами в течение нескольких дней. Дороги были плохие, мы двигались в одном направлении, а в опасных странах всегда лучше передвигаться в конвое. Обычно они ели и спали отдельно от всех остальных. Но порой Франсуа забредал к нашему лагерному костру, чтобы поболтать и выпить чашку чая. Он садился рядом со мной, часто так близко, что мы касались друг друга голыми ногами, и пока он болтал, я мечтал о том, как мы сбежим вдвоем ночью и вместе начнем новую жизнь. Потому что мне казалось совершенно возмутительным, что этот грязный старик единолично распоряжается такой юной красотой.

Когда я учился в подготовительной школе и мастурбировал своих приятелей, то всегда потом отвратительно чувствовал себя из-за этого. Я помню, как однажды приехал домой на выходные и моя мама рассказала, что у ее подруги сын учится со мной в одной школе и он сказал ей, что гомосексуализм весьма распространен. «Ты никогда не занимался такими вещами? — спросила меня мама. — Потому что, дорогой, если да, то я все равно буду тебя любить». — «Нет», — сказал я, молясь, чтобы не видно было, как пылают мои щеки.

Я ненавидел всех. Я ненавидел этого ублюдка, который рассказал своей матери то, что никакой мальчик не должен рассказывать своим родителям. Я ненавидел свою мать за ее неделикатность и за безоговорочную любовь и всепрощение, из-за которых я стал чувствовать себя хуже, чем до того. Больше всего я ненавидел себя за то, что я ужасный и отвратительный извращенец, который обречен провести оставшуюся жизнь парией. Педиком.

Но вышло иначе. Я не стану делать вид, что мне не нравилось делать эти вещи в приготовительной школе или что я не увлекся этим бельгийским мальчиком. Но в последующие годы я никогда не испытывал желания вступить в сексуальную связь с другим мужчиной. И дело не в том, что сама идея меня отталкивает — что может быть круче и раскрепощенней? — я просто наконец осознал, что меня не влечет к мужчинам и, пожалуй, никогда не влекло.

Эти мальчики в приготовительной школе и Франсуа — фактически это были не мужчины, а переодетые девушки. Меня влекла к ним их красота, их женственность, а не грязные руки мальчиков, не нечистые мальчишеские запахи и их жалкие, маленькие писюльки. И так случилось, faute de mieux, что они были сексуально доступны.

Однако вот что печально. Достигнув возраста, когда у меня нет неясности относительно моей сексуальности, я жалею о том времени, когда она была. Возможно, жизнь была более суровой и тревожной, но возможности были гораздо интереснее.