Свою последнюю ночь в дороге мы проводим в приморском курорте Энсенада. Гостиница более шикарная, чем мотели, в которых мы обычно останавливаемся, потому что здесь, в Мексике, даже, такой ненастоящей Мексике, как Баджа, за меньшие деньги получаешь больше. Поэтому вместо лестницы, ведущей от стоянки в тусклую спартанскую комнату, мы получаем внутренний дворик в центре с террасами вокруг, пальмами и бассейном, который я опробовал бы, но не могу из-за — смешно сказать, в Мексике! — достаточно прохладной пока погоды, пастельных тонов спальню, почти люкс по размерам, большие кровати и приличных размеров телевизор. Если бы мы были в близких отношениях, то отпраздновали бы такую удачу сексом. В нашем случае мы просто долго смотрим телевизор. Нам повезло. Помимо особенно удачных серий «Возьми жизнь» (там, где он воздвиг трон для своего ТВ-идола) и «Женаты и с детьми» (где Ал потеет в футболке с портретом Элвиса), есть еще громкие новости из Лос-Анджелеса, где после вынесения приговора Родни Кингу произошел взрыв насилия.

Джексона эта история интересует больше, чем меня, потому что это происходит на его родной территории, и каким-то дурацким образом он внушил себе, что это пойдет дальше на юг, до самого Лагуна-Бич, во что слабо верится. Лично я негодую, что ценное экранное время тратится на это скучное и неинтересное событие, которого и так все ждали, потому что пленка с записью того, как белые полицейские избивают безоружного черного до полусмерти, едва ли могла привести к необычайному росту общественного согласия и любви.

На всякий случай я скрестил пальцы. Если по какому-либо счастливому стечению обстоятельств эти потасовки превратятся в полномасштабный бунт, то могут закрыть аэропорт, и я буду вынужден еще одну неделю прохлаждаться в Лагуна-Бич.

Проснувшись утром, я обнаруживаю, что ситуация значительно улучшилась. Поджигают заправочные станции, грабят магазины, есть раненые. Нас с Джексоном особенно ужаснула съемка озверевшей толпы, избившей до полусмерти дородного водителя грузовика. Мы перескакиваем с канала на канал, надеясь увидеть этот репортаж еще раз. Идя на завтрак, мы проверяем, есть ли в ресторане телевизор.

Беспорядки в Лос-Анджелесе официально объявлены чрезвычайной ситуацией. Вызвана национальная гвардия, центр Лос-Анджелеса стал зоной боевых действий, в корейском квартале строят укрытия из мешков с песком и смазывают свои «Армалайты» в ожидании следующей волны, Южный Централ напоминает «Безумного Макса II» — или так кажется с камер на вертолетах, потому что ни один репортер туда не сунется, — отмечены грабежи в Голливуде и насилие на Лонг-Бич.

— Но это ведь не слишком близко от нас? — спрашиваю я Джексона, поскольку мы направляемся на север.

— Лонг-Бич? Чуть дальше по побережью.

— Черт возьми. Как ты думаешь, мы сможем попасть в аэропорт?

— Не знаю, Джош, — резко отвечает Джексон, как встревоженный родитель, который не хочет быть грубым, но сердится, что ребенок не понимает, насколько серьезно положение, и задает дурацкие вопросы.

Какой ужас. Похоже, что придется провести еще несколько дней в Лагуна-Бич, попивая холодный latte, не работая, шепча благодарные молитвы тому гению, который заснял Родни Кинга на видео. Как чудесные моменты детства, когда из-за вспышки какой-нибудь ужасной болезни начало занятий откладывается. Или когда откладывается твой рейс и ты вынужден провести лишний день за границей, живя в роскошном отеле за счет авиакомпании, и твои родители сильно огорчены, но не ты — ты думаешь, что это великолепно.

Единственное, что мне не нравится, это предстоящий звонок в отдел новостей с сообщением, что я задерживаюсь. Я их знаю — будут возмущаться, мелочиться и требовать, чтобы я сократил потом свой отпуск. Или заставят меня найти какую-нибудь тенденциозную голливудскую историю для репортажа — как будто я смогу с кем-нибудь встретиться, когда весь город в осаде. Или…

Нет. Об этом лучше не думать.

Ужасные мысли плохи тем, что, когда они возникают, их не так просто выкинуть из головы.

И пока в голове у меня звучит ля-ля-ди-ди-ди-ди, ты отдыхаешь в Америке и все о’кей, хам-ти-хам-ти-хам-ляляляааа закаты пальмы на пляже ясное небо блоу-джоб от прекрасных незнакомок фак фак факети фак — комок в низу живота и сдавленность в горле дружно говорят: «Пусть тебе не кажется, что мы не слышали, о чем ты сейчас подумал».

Я смотрю на Джексона. Он продолжает заниматься тем же, чем был занят до того, как у меня возникла эта мысль: слушает радио, сосет через соломинку кофе, смотрит лениво на автостраду, базы морской пехоты, грузовики, легковые машины, потрепанных иммигрантов, по двое-трое движущихся на север. Ублюдок! С тех пор, как мне пришла в голову эта ужасная мысль, мне весь свет не мил. Но, как безмятежно спящий ребенок, которому еще только предстоит узнать, какое дерьмо окружающий мир, Джексон пребывает в неведении и беззаботности.

Он замечает, что я смотрю на него. Он думает, что я собираюсь снизить тон чем-нибудь грубым и отвратительным, чтобы можно было провести время, говоря гадости. Он сладострастно улыбается.

— У меня возникла ужасная мысль, — говорю я очень серьезно.

— Долгая, медленная работа мокрыми деснами какой-нибудь жуткой, беззубой, старой карги? — высказывает он предположение.

— О работе. Не могут они потребовать, чтобы я освещал эту историю, как ты думаешь?

— Ты же у них пишешь о шоу-бизнесе.

— Об искусстве.

— Освещение беспорядков не входит в твои обязанности.

Мы молча едем. Комок в животе не уходит. Мысли забегали.

Тогда я говорю:

— А что, если я хочу их освещать?

Он фыркает, как будто эта тема просто не стоит обсуждения.

— Да, что, если хочу? — говорю я.

— Джош, у тебя есть хоть какое-то представление об этих людях? У них есть оружие. Они объединены в банды. Они убивают друг друга просто для удовольствия. Ты думаешь, их что-то остановит, если у них на дороге встанет белый и пушистый английский мальчик?

Досадно, но он может быть прав. Предположим, что я действительно стану освещать эти события, и меня убьют. Или, еще хуже, изувечат. Ковылять оставшуюся жизнь на обрубках или печатать одной рукой либо вслепую, или получить мозговую травму, или — о, боже — быть кастрированным мачете обезумевшей от крови толпой; и все всегда будут вежливо делать вид, что не замечают твоих увечий, пока ты в конце концов не скажешь: «Да, это было во время беспорядков в Лос-Анджелесе». — «Вы были там зарубежным корреспондентом?» — скажут они с уважением. «Ну, не совсем», — продолжишь ты, объясняя, как все произошло. А они: «Что? Вы хотите сказать, что вы не обязаны были делать это?» И ты говоришь: «Нет». А они: «Тогда на кой черт вам это было нужно?» И ты говоришь: «А думаете, я не задаю себе этот вопрос каждый проклятый день всю свою жизнь?»

А с другой стороны, вдруг меня не убьют и не покалечат? Несколько приятных мгновений я мечтаю о другом варианте. Я вижу свои захватывающие донесения из самого центра лос-анджелесских беспорядков вместе со своей крупной фотографией на первой странице — нет, на каждой первой странице «Дейли телеграф». На самом деле на первых страницах всех газет, потому что мои репортажи так хороши, что они синдицированы. Я представляю себе, как моя семья рыдает от гордости и сует газета под нос всем своим знакомым со словами: «Видите? Это наш Джош». И все их знакомые говорят: «Да, мы уже заметили. Вы должны так гордиться!» Я вижу девушек, которые не спали со мной и теперь размышляют, не слишком ли поздно для них. Вижу своих соперников, скрежещущих зубами. Вижу старых друзей, радующихся своему счастью быть знакомыми со мной до того, как я стал знаменит, и новых друзей, обеспокоенных (напрасно, я буду великодушен в своей победе) тем, сочту ли я их достойными моего внимания. Я вижу, как зависть коллег превращается в неохотное восхищение. Слышу, как в отделе новостей говорят: «Да, он оказался темной лошадкой». А редактор добавляет: «Подходящий момент дать этому человеку приличную работу», — а редактор иностранного отдела добавляет: «Может быть, в Нью-Йорке?» Слышу слова владельца газеты: «Мне все равно, во сколько это обойдется. Нам необходимо сохранить этого человека».

Слышу, как люди говорят на улице: «Черт, это в самом деле он?» Слышу от Би-би-си: «Не согласитесь ли вести вечерний выпуск новостей на несколько недель?» Слышу предложение ITV: «Переходите к нам, мы станем платить вам вдвое больше». Слышу от литературных агентов: «Молодой человек с вашим талантом обязательно должен написать книгу», от обеспокоенных редакторов: «Меньше чем на семизначную цифру он не согласится». Я слышу, как Джексон говорит: «…на этом участке».

Я говорю:

— Что?

Он говорит:

— Следи за скоростью. Полно полицейских на этом участке.

Получили на автоответчик Джексона шесть сообщений. Из них половина для меня.

Первое — беспечное: «Хэлло, нам сообщили, что по этому номеру можно позвонить Джошу Девере.

Если он здесь, не могли бы вы попросить его позвонить в редакцию. Спасибо. До свидания».

Второе — настойчивее и резче: «Это сообщение для Джоша Девере. Пожалуйста, передайте, чтобы он как можно скорее позвонил в иностранную редакцию „Дейли телеграф“. Спасибо».

Третье в темпе molto agitato, как вой сирены: «ДжошуДеверепозвонитьвиностраннуюредакициюДейлителеграфнемедленно»

Джексон смотрит на меня.

Я смотрю на Джексона.

— Черт.

Перед тем как звонить, я выхожу на террасу и выкуриваю сигарету. Потом еще две. Первая и вторая нужны, чтобы успокоиться после ужасного предложения, сделанного мне иностранной редакцией. Третья фактически не нужна, у меня уже зуд, своего рода «фиг вам!» всему свету. «Рак легких… Фак легких! Завтра в это время меня может уже не быть в живых!»

Как и бывает в таких ситуациях, я вдруг начинаю замечать, как прекрасно и неповторимо все вокруг, как Деннис Поттер со своими прекрасными цветами. Подо мной, через густой вечерний свет, виднеется бледная изогнутая линия берега и темное море за ней. Позади меня сияют огни тысяч нежно окрашенных вилл с дикими пышными садами и стенами, окрашенными в багряный цвет бугенвиллеями. Прямо внизу находится главная улица с оборудованными кондиционерами галереями, где торгуют дрянными произведениями в стиле нью-арт, дрянными магазинами с претензией на элегантность, книжными лавками, ресторанами под открытым воздухом, где жеманные блондины-официанты на роликах с коронками на зубах подают жареного тунца молодым профессионалам. Теплая ясная ночь. Появляются первые звезды. В воздухе стоит запах палисандрового дерева. Лишь час назад это место называлось Блендсвил, США. Вдруг оно стало раем, той Калифорнией, какой она предстает на открытках и в кинофильмах, а не в реальной жизни, и я хочу остаться здесь навсегда. Вместе с Джексоном.

Есть и еще одно. Я не хочу сказать, что Джексон — плохой товарищ. Но мы с ним ездим уже две недели, и у него есть ряд очень отвратительных привычек — я просто мечтаю отвалить домой и больше никогда в жизни не видеть его. И все же сейчас, когда я на грани того, чтобы расстаться с ним и отправиться навстречу возможной смерти, он вдруг стал мне как родной. Мне хочется припасть к нему, чтобы он мог крепко обнять меня и сказать: «Не волнуйся, дорогой. Я не отдам им тебя. Со мной ты в безопасности».

Однако какая-то другая часть меня чувствует себя необычно далекой от него. Как будто он принадлежит другому миру — удовольствий, развлечений, праздников, вольности нравов, — от которого я теперь должен отказаться.

Все, что мы делаем вместе в эти последние часы, приобрело невыносимую мучительность: бокал особого орегонского пино нуар, которое Джексон припас для прощального вечера (я выпил бы больше, но нужно быть трезвым перед завтрашним днем); ужин приговоренного (безрадостная пицца); безразличный просмотр ТВ с перескакиванием между комедией («Вас уже обслужили?») и каналами новостей, чтобы быть в курсе последних событий (обстановка ухудшается).

Потом быстро наступает ночь.

* * *

Звонок в дверь раздается в четыре утра. Заснуть мне не удалось. Джексон высовывает голову из дверей, чтобы попрощаться, я крепко обнимаю его, бодро улыбаясь, и все — я уехал.

Водитель такси словно произносит текст из какого-то страшного фильма.

— Вам нужно в центр? — говорит он.

— Да, пожалуйста, — говорю я с некоторой тревогой. Разве его диспетчер не сказал ему, куда нужно ехать?

— Ты просто сумасшедший осел. Но это круто. Я тоже сумасшедший осел. Поэтому меня и послали.

Наша поездка не совсем соответствует тому, что мы ожидали. Автострады практически пусты. Никаких полицейских постов. Никаких шаек мародеров. Даже сгоревших машин нет. Если бы не битое стекло и не заколоченные окна, которые все чаще встречаются по мере приближения к центру, трудно было бы догадаться, что что-то неладно.

Потом я сделаю вывод, что это особенность общественных беспорядков. Ты можешь беспрепятственно переходить какую-то улицу. А через минуту тебя могут убить — этого едва не случилось с японским туристом, которого сильно избили несколько часов назад перед вполне безопасно выглядящим отелем, хотя и с заколоченными окнами, в который я собираюсь войти.

Водитель такси получает хорошие чаевые и крепкое рукопожатие.

— Удачи, — говорит он.

— Спасибо.

В этой гостинице, номер в которой мне заказали — одном из тех величественных корпоративных заведений, в которых останавливаются, только если ваша компания оплачивает пребывание, — поражает поведение персонала, будто не ведающего о происходящем. Не знаю, получили ли они на этот счет специальные указания, или в жилах корпоративной Америки течет не кровь, а холодная вода, или просто потому, что пять утра — не время для особой экспансивности. Но можно предположить, учитывая заколоченные окна на всем нижнем этаже, вооруженных охранников у входа, случай с японским туристом и близость к эпицентру одного из худших в истории США бунтов, что эта маска легко слетит.

Возьмем портье. Я бы очень не прочь, потому что, несмотря на свой строгий бесполый костюм гостиничного портье — или благодаря ему, — она выглядит совершенно соблазнительно. Надо полагать, что это стажер, иначе ее не поставили бы стоять «собаку». Что меня больше всего смущает в ней, так это ее блузка, шелковистая и кремовая, и из-за того, что или материя слишком тонкая, или она застегнула лишь одну пуговку, можно заметить белый бюстгальтер, который — не знаю почему, может быть из-за атмосферы подавленной истерии или варианта morituri salutant — действует на меня крайне эротичным образом.

Но она вовсе не излучает вокруг себя сексуальность, до этого далеко, она исключительно точно делает все положенное, берет мой паспорт, обращается ко мне «сэр» и «позвольте я узнаю, какой номер забронирован».

Она дает мне ключ, сделанный в виде электронной карты. Сообщает, что отель предоставляет сейчас пятнадцатипроцентную скидку. Но не говорит, по какой причине, не спрашивает, что происходит на улице, или не слышал ли я каких-нибудь новостей, или какого черта тебя сюда принесло, сумасшедшего и удивительного парня? Она просто благодарит меня за выбор гостиницы, которую я, конечно, не выбирал, — и в этот момент я почти готов сказать ей, что выбирал не я, а какая-то секретарша в «Дейли телеграф», и только потому, что вы рядом с Центральным Бунтом, потому что я репортер, ясно? Мне нужно сейчас идти туда, прямо сейчас, и рисковать своей жизнью, и пожелайте мне удачи, мне будет гораздо легче, если вы это сделаете, а еще лучше, если после работы мы с вам пойдем выпить, — вот и все. Вот так обстоит дело.

— Здравствуйте, иностранная редакция, — говорит грубоватый австралийский голос по ту сторону Атлантики. Это голос редактора Сиднея Блейда. О его нраве ходят легенды. Он не терпит дураков. Я больше боюсь его самого, чем того, о чем он может меня попросить.

Он хочет, чтобы я отправился на Голливудский проспект, разнюхал, что к чему, выяснил, что происходит, поговорил с людьми и передал свой материал до 11 по лос-анджелесскому времени. Если позднее, я могу не стараться. Первый выпуск пойдет в печать.

Есть много вопросов, которые я хотел бы ему задать, от тривиальных практических типа «Нужно ли сказать таксисту, чтобы ждал меня, или я смогу найти на улице другую машину?» и «Что лучше всего говорить, если я наткнусь на бунтовщиков — хорошо или плохо признаваться, что я журналист?» до сложных абстрактных типа «А насколько это в действительности безопасно?». Но не могу, потому что вряд ли редактору нужно напоминание о том, что я — несерьезный двадцатишестилетний человек, никогда прежде не занимавшийся такими вещами, а кроме того, уже 5.30 утра, и время уходит.

Крайние сроки. Когда пишешь большие статьи, редакторы, дающие задание, постоянно назначают сроки, но они совершенно искусственные.

Даже в репортажах не часто сталкиваешься с такими возникшими в последний момент и важными событиями, что при отчете о них поджимает окончательный срок.

Теперь, когда я сам попал в такую историю, я начинаю понимать, что имеют в виду ветераны пишущей братии, говоря о том, что можно быть величайшим стилистом, но если ты не умеешь укладываться в нужные объем и сроки, то никогда не станешь хорошим журналистом.

Поэтому, когда к шести утра я добираюсь до Голливудского проспекта, во мне растет паника. Как у пехотинца, высаженного из вертолета на поле боя: дезориентация, страх и настоятельная потребность что-то быстро сделать, хотя не ясно что.

Второй по силе страх связан у меня с предчувствием беды. Больше же всего я боюсь, что никакой беды не случится, потому что тогда мне не о чем будет писать.

Пока оправдывается мой самый большой страх. Хорошо виден дымок и чувствуется запах пепла, обнаруживается редкое сгоревшее здание, ну и что? Один абзац для создания атмосферы. А что дальше? Где сюжет? Кого цитировать? Черт возьми, ничего не происходит, и никого вокруг. А что удивительного? Все нормальные люди еще в постели…

— Беспорядки? Какие беспорядки? — сообщает Джош Девере из Лос-Анджелеса.

Нет. С иностранной редакцией такое не пройдет. Если я не найду материал в течение часа, то… Послушай, Господи. Я готов заключить с тобой сделку. Если ты обеспечишь меня хорошим материалом, можешь в обмен сделать мне что-нибудь плохое. Но не слишком плохое, конечно. Никаких ножей. Лицо и пах не трогать. Никаких тяжелых увечий или сильной боли. Если ты придумаешь что-нибудь одновременно эффектное и безвредное, это будет честно. Скажем, пулю через мягкую часть руки. Или ноги. Или даже головы, если это будет только царапина, лучше там, где шрам будет выглядеть привлекательно. Или…

Кофейня! Открытая! И люди внутри. Люди с рассказами о беспорядках.

Один кофе, одна сигарета и после этого несколько исписанных страниц — самочувствие значительно улучшается. Язвенная боль отпустила, и у меня достаточно материала, чтобы избавиться от полного позора. Но в идеале нужно что-нибудь более привлекательное. Высказывания, которые я пока добыл, это обычный глас народа типа «Ох, как я испугался прошлым вечером, когда возник этот шум на улице» и «Вы спрашиваете, почему я работаю в этом кафе в центре беспорядков? Это интересно. Я бы тоже хотела это знать». Ни одно из них не развивает сюжет дальше. Ни одно из них не выведет мой материал на первую страницу.

Но чего я ждал? Это только в книжках юный журналист-новичок натыкается на танки, спрятанные под деревьями на чешской границе. В реальности он двигается еще немного дальше по Голливудскому проспекту, понимает, что, кроме этих жалких цитат, у него ничего нет и что — боже, уже столько времени? — пора ему вернуться в гостиницу и записать этот жалкий материал.

С другой стороны, улицы начинают наполняться народом. Есть даже признак грядущих событий — длинная цепочка полицейских в полном облачении для борьбы с беспорядками, стоящих спиной к витринам магазинов и мрачно посматривающих на улицу — как в эпизоде из «Судьи Дредда» (в комедийной версии, а не в дерьмовом фильме с Сильвестром Сталлоне). Наверно, стоит немного задержаться. Попробую с кем-нибудь поговорить.

— Добрый день. Извините, — говорю я одному из полицейских.

Он смотрит невидящим взглядом поверх моей головы, как гвардеец у Букингемского дворца.

Я двигаюсь дальше вдоль цепи.

— Извините, я из Лондона, из газеты «Дейли телеграф». Нельзя ли задать вам несколько вопросов?

— Вам придется поговорить с капитаном, — говорит полицейский, кивая головой в конец цепи.

Попробую еще одного, и если ничего не получится, я ухожу.

— Извините, не могли бы вы сказать, чем вы здесь заняты?

— Могу, конечно. Нам сообщили, что это следующее место, куда они ударят, — говорит коп.

— Кто?

— Бунтовщики.

— Как? Сюда? В самом деле?

— Да.

— Здорово!

Покинув его, я понимаю, какой я осел. Я нашел какого-то безымянного полицейского неопределенного возраста где-то на Голливудском проспекте, который произнес: «Это следующее место, куда они ударят». Замечательно.

Ну, теперь точно пора искать такси, потому что если я сейчас не вернусь, то не успею… Стоп. Что это? Пожарная машина? Полицейские машины? Камеры? Микрофоны?

Я пересекаю улицу и подслушиваю разговор. Мы стоим перед магазином, называемым Frederick’s, весьма известным магазином нижнего белья, как выясняется из расспросов коллег-зевак, о котором я должен был слышать. Окна разбиты. Были грабежи. Администратор рассказывает телевизионной группе о случившемся. Украдено много дорогих вещей, в том числе из музея магазина. В числе прочего — бюстгальтер Мадонны.

Аллилуйя! Аллилуйя! По всему городу Лос-Анджелесу идут поджоги, грабежи, разбои и убои. Но если я хоть сколько-то знаю своих читателей и редакторов, ничто из этого не идет в сравнение с главной новостью часа. Лифчик Мадонны. Украден. Во время беспорядков в Лос-Анджелесе.

Удостоверившись у администратора магазина, что я правильно его расслышал и что пресловутый бюстгальтер — та самая разновидность с острыми грудями, сконструированная Жаном-Полем Готье, я весело отчаливаю в сторону своей гостиницы, почти не думая, удастся ли поймать такси, потому что в таком состоянии я могу полететь.

Я быстрым шагом двигаюсь мимо цепи полицейских к тому кафе, в котором уже был, в надежде, что смогу оттуда вызвать такси. Я прошел уже несколько кварталов после полицейских, на улице снова стало пусто — не угрожающе, но как на обычном широком проспекте, только без людей, и тут, подняв голову, я вижу перед собой пятерых молодых людей, лет по двадцать, как мне показалось. Двое черных. Трое латинос. Одеты, как обычно одеваются в Лос-Анджелесе ребята. Мешковатые штаны. Кепки, бейсбольные футболки и т. д.

Хорошо, а то у меня нет высказываний молодых. Эти ребята отлично подойдут.

— Хай!

— Хай, — отвечают они. С высокомерным холодком. Встают вокруг меня.

— Э-э… не окажете ли вы мне любезность? Я журналист из Англии и приехал, чтобы написать о происходящих беспорядках. Можно задать вам несколько вопросов?

Идея им нравится, и они начинают толкать друг друга, желая выбиться вперед, причем младшие почтительно отодвигаются назад, а старшие соперничают, чтобы выступить первыми.

— Так, мне бы хотелось узнать ваши имена и возраст.

Они называют мне свои имена и возраст.

— Отлично. Спасибо. А… можно узнать, что вы здесь делаете?

Они переглядываются, внезапно выказывая некоторую неловкость.

— Я хочу сказать, вам не страшно сейчас выходить на улицу?

— Нет, нам не страшно, — говорит дюжий латино. — Мы пришли сюда вот за этим. — Он показывает жестом на магазин у себя за спиной. Это обувной магазин.

— Вы хотите сказать… — кажется, я точно знаю, что они хотят сказать, — …что ждете, когда он откроется?

Вокруг меня раздается смех.

— Мы ждем, когда прибудут братья, — говорит один из них.

— И тогда мы откроем его сами, — объясняет их предводитель.

— Да, если тебе там что-то нужно, только скажи нам, — говорит другой.

— Это очень мило с вашей стороны. Но я не очень люблю кроссовки. В Англии мы носим нечто под названием ДМ. Док Мартенс, — говорю я.

— И у нас есть Док Мартенс. Смотри.

Я смотрю в витрину. В самом деле, там несколько пар ДМ.

— Да, но мне все равно нужно возвращаться в гостиницу, чтобы написать свой репортаж.

— Ты собираешься написать о нас?

— Да, по всей видимости.

— Тогда напиши, что встретил «Сотри Крипс».

— Сотри? — спрашиваю я.

— Да, сотри. — Крупный латинос показывает мне, чтобы я дал ему свою ручку. Взяв ее, он пишет в моем блокноте: «43 Грипс».

— A-а, сорок три.

— Мы говорим «сотри».

— Круто, — говорю я.

— Значит, ты напишешь про нас в своей газете?

— Обязательно, — говорю я, стараясь не показать своей дрожи.

Мне действительно пора идти. Но я решаю немного помедлить и задать еще несколько вопросов.

— Ладно, — говорю я наконец, — приятно было познакомиться с вами, ребята.

— Нам тоже, брат, — говорит их вожак.

— Но ты будь осторожней, — говорит другой.

— Да, будь осторожней, — встревает третий. — Прошлой ночью тут был малый вроде тебя, вопросы задавал. Так ему топор всадили.

Когда он это говорит, у меня мурашки бегут по спине.

Какая обалденная цитата!

Когда я возвращаюсь в гостиницу, остается не более пятидесяти минут, чтобы написать и передать репортаж в тысячу слов. Уточняю: сорока пяти минут. Пять минут я потратил на звонок в иностранную редакцию, чтобы узнать, сколько слов им нужно и нельзя ли как-нибудь передвинуть срок. (Нет.)

Если вы не журналист, то, наверно, не представляете, насколько отчаянное у меня положение. Я вам скажу, что сорок пять минут обычно уходит на то, чтобы сочинить первый абзац, прежде чем с отвращением записать его, а потом еще сорок пять минут придумывать вместо него другой, чтобы в итоге прийти к выводу, что первый вариант был лучше.

Что касается тысячи слов, то обычно на это уходит день. Минимум полдня. Сорок пять минут? В кошмарном сне не приснится. И конечно, речь идет даже не о сорока пяти минутах. Скорее это будет двадцать минут, потому что понадобится еще двадцать пять — напомню, что это 1992 год и модемы еще не получили широкого распространения, — чтобы продиктовать все по телефону машинистке в Лондоне.

Итак, я скручиваю сигарету (еще минута ушла), звоню в сервис и заказываю кофе (еще минута ушла), барабаню пальцами по столу, думая: «Это ужасно, это ужасно, у меня ничего не получится, ничего не получится» (еще минута ушла), начинаю паниковать из-за того, что я в панике, что мои мозги заело и что, господи, неужели я потерял целых четыре минуты? (еще минута ушла); впускаю официанта, говорю ему, куда поставить кофе, ищу в кармане чаевые, наливаю кофе, жалею, что заказал его, потому что он отнял у меня столько времени (еще полторы минуты ушло); решаю, что как бы мне ни хотелось, я не могу больше терять время, это серьезно, нужно сочинять вступление: что-нибудь поражающее, что-нибудь создающее атмосферу, какая-нибудь ловкая связь между Голливудом и беспорядками. Какие-нибудь известные фильмы о бунтах? Нет. Как насчет «Ада в поднебесье»? Нет, слишком натянуто. Какая-нибудь кинематографическая метафора подошла бы, что-нибудь о том, как из-за дыма Голливуд выглядит, будто снятым не в фокусе, да, это пойдет, хватит трястись, успокойся, ты распустился и потерял еще две минуты.

К концу мучительного сочинения третьего абзаца я решаю, что записывать все это — роскошь, которую я не могу себе позволить. Я сделаю то, чего я никогда прежде не делал, чего многим журналистам никогда не приходится делать за всю свою жизнь, то есть диктовать материал прямо из головы. Последние пять минут, отведенные на запись, я ищу в блокноте лучшие высказывания, расшифровываю неразборчивые места и расставляю всюду стрелочки с номерами, чтобы прочесть их в нужном порядке.

Затем, свернув еще одну сигарету и осушив чашку кофе и снова наполнив ее, я звоню по бесплатному номеру коммутатора «Дейли телеграф».

Отвечает мне не одна из знакомых секретарш, которые уже все ушли по домам, а какой-то высокопарный мужской голос — наверно, ночная охрана.

Когда он переключает меня на машинисток и телефон звонит, звонит и звонит, я впадаю в панику, думая: «Что, если там никого нет?» — или еще хуже: «Что, если кто-то есть, но они заняты, потому что им диктует кто-нибудь из этих одиноких и жалких старых внештатников, которые любят звонить по вечерам, потому что они одинокие и жалкие? И что, если мой репортаж не попадет в газету лишь из-за желания одного из них позвонить машинисткам раньше меня? А что, если иностранный редактор этого не поймет? Что, если он просто подумает, что я хреновый репортер? Что…»

Наконец трубку снимают.

Я очень надеюсь, что мне ответит Вера. Мне кажется, что ее зовут Вера, хотя мы никогда не знаем машинисток по именам, только по голосам. У Веры спокойный, теплый, домашний голос, который странным образом приободряет, как будто то, что ей диктуешь, не полная чушь, как будто — а время от времени она подбадривает тебя одобрительным бормотанием и ласковым воркованьем — ей действительно интересно, что ты там написал. Очень трогательно, но это помогает. Когда читаешь собственные статьи, особенно в темпе диктовки с остановками, сверхотчетливым произношением и указанием пунктуации, можно почувствовать себя ужасно неловко. Без признательного ворчания машинистки твое хрупкое эго может совсем лишиться сил.

Как и большинство машинисток, Вера слишком умна для работы, которая требует сидеть за столом по восемь часов и записывать бред, диктуемый журналистами. Она быстро соображает: не нужно тратить время, передавая по буквам слова со сложной орфографией, а ее представления о правописании собственных имен, в котором ты не совсем уверен, неизменно оказываются лучше твоих. Если бы это был роман Ле Карре, она была бы в нем верной секретаршей старой закалки, в мозг которой Смайли забирается во время жеманного чаепития в населенном кошками доме, стремясь найти крота.

Я почти желаю, чтобы это оказалась Вера, потому что тогда я смогу буквально продиктовать весь свой материал, подбадриваемый ее замечаниями вроде «Лос-Анджелес — ты немного сбился с пути, дорогуша?», а потом «Лифчик Мадонны? Какая неожиданность» и наконец «Ах ты, нехороший мальчик, это же очень опасно, тебе нужно быть осторожнее».

Но по телефону отвечает не Вера. Какой-то мужской голос, которого я прежде не слышал, некто, на кого, я чувствую, ни малейшего впечатления не производит мое героическое освещение беспорядков в Лос-Анджелесе — предполагаю, потому, что, работая поздним вечером, он уже не раз принимал такого рода драматические донесения из-за рубежа. А может быть, он просто жалкий придурок. Кроме того, с ним гораздо больше хлопот, чем с Верой: нельзя пропустить «запятая», «открыть кавычки» или «новый абзац» в надежде, что он сделает это сам. Даже в очевидном случае он вмешивается с вопросами «это все еще в кавычках?» или «это новый абзац?». Еще более раздражает, что он оказывается умником. Когда я зачитываю «Китайский Театр Манна — все с заглавной буквы, два „н“ в Манне», он мне говорит:

— А это не Китайский театр Грауманна?

— Вы так думаете?

— Я вас спрашиваю.

— Ну, насколько я помню, «Манна», а если нет, корректоры могут проверить.

— Я поставлю рядом знак вопроса.

— Как хотите. — Черт возьми, я уже вижу, как вся иностранная редакция сгрудилась вокруг экрана, изумляясь красоте моей прозы и непосредственности впечатлений, ухмыляясь над кражей лифчика Маданны, качая в недоверчивом ужасе головой над описанием моего столкновения с настоящей бандой и восторгаясь яркой цитатой в конце. И затем добавляют: «Какая жалость. Приди это на пять минут раньше, мы пустили бы его в номер».

Проходит еще лет пятьсот, прежде чем я могу сказать свои самые любимые в диктовке слова: «Конец». Потом я прошу, чтобы меня переключили на иностранную редакцию.

— Привет, это я, Джош Девере, — говорю я, стараясь звучать буднично, что мне не очень удается. — Вы должны с минуты на минуту получить мой материал.

— Да, спасибо, мы уже получили.

Ну и? НУ И?

— Хорошо, — говорю я, — вопросы какие-нибудь есть?

Слышу на том конце приглушенный голос, спрашивающий, есть ли вопросы. Еще более тихий ответ говорит, что нет, пусть идет завтракать.

— Нет, все хорошо, — говорит голос. — Можете идти завтракать.

* * *

Потом начальник нью-йоркского бюро «Телеграф» Райдер Флинн приглашает меня «немного развеяться» в его красном открытом форде «мустанг». Инстинкт подсказывает, что нужно ответить: «Нет, спасибо, с меня хватит».

Ты что, не знаешь, что там идет восстание? Но Райдер — не тот человек, которому можно отказать.

Он выглядит так, как и должен выглядеть иностранный корреспондент: довольно длинные волосы в стиле тех среднего возраста наркоманов, которые так до конца и не могут расстаться с ушедшими в прошлое семидесятыми годами, почти постоянный загар, волчья усмешка, обнажающая черные от никотина зубы, стройное, жилистое тело, поддерживаемое строгой диетой из сигарет, кофе и адреналина, манера вести себя в целом как у мужчины, трахнувшего больше девиц и проглотившего больше наркотиков, чем большинству из нас удалось бы, проживи мы несколько жизней. У него та скрипучая, томная, медлительная речь, которую называли «паблик скул» — до того, как этими словами стали обозначать фальшивый лондонский твердый приступ. Он писал репортажи с немыслимого количества полей сражений, включая Афганистан, Фолкленды и, совсем недавно, Либерию, где одурманенные наркотиками воюющие фракции одеваются в женскую одежду и делают макияж, калечат матерей, разбивают младенцев об деревья и жрут еще трепещущие сердца своих врагов. Для многих молодых репортеров «Телеграф», включая меня, он бог.

Вдобавок ко всему такой день идеален для того, чтобы поездить по Лос-Анджелесу. Вокруг пусто. Можешь ехать с любой скоростью, потому что полицейские вряд ли станут тебя останавливать: у них есть заботы посерьезнее, чем следить за туристами, превышающими скорость. На стерео «Free Fallin» Тома Петти, ветер развевает волосы, в зубах Райдера зажат мундштук сигареты. В одно мгновение мы добираемся до корейского квартала.

Здесь все выглядит как в выпусках новостей, только менее интересно. Есть баррикады и мешки с песком перед магазинами, но не видно серьезного оружия, типа пулемета М60, который был на ТВ у корейца — владельца магазина.

— Похоже, все успокаивается, — говорит Райдер с оттенком разочарования.

Мы едем дальше.

Общая задача: найти какое-нибудь открытое заведение, где можно пообедать. Но перед этим Райдер хочет кое-что уладить, если я не возражаю. Ему нужно передать обзорную статью для завтрашнего номера, много времени это не отнимет, просто подумал, что мы могли бы заехать повидать этого пастора, преподобного Какбишьего, его адрес в бардачке, церковь где-то в Южном Централе.

Пока я не слышу его последних слов, я чувствую себя вполне спокойно. Я продолжаю делать вид, что спокоен, но он, должно быть, заметил, как я вздрогнул или побелел от ужаса, или что-то еще, потому что он смотрит на меня одной из своих зловещих ухмылок и говорит:

— Нельзя говорить, что повидал беспорядки в Лос-Анджелесе, пока ты не побывал в Южном Централе.

— Ну да. Конечно, нет. Разумеется, — говорю я, как будто выходя из задумчивости. — Я просто думал о том…

Думал я, конечно, следующее: «ЧЕРТ! Меня заманили в красный „мустанг“ с откидным верхом, которым управляет сумасшедший. Он сказал, что отвезет меня пообедать. Но на самом деле, он везет меня в Южный Централ Лос-Анджелеса. В место, которое напичкано узи и где стреляют из проезжающих мимо автомобилей. В самое неподходящее для посещения данного района время, какое только было в истории этого города. Когда просто ношение не тех эмблем или значков карается смертной казнью. Где просто за светлую кожу на лице могут…»

— …Это все очень похоже на «Костер тщеславия», правда? Этот персонаж, преподобный, не могу вспомнить его имени — Джесси Джексон, Льюис Фаррахан… Нет, не помню, ладно, оставим это, поехали, поехали поговорим с ним, должно быть интересно, — лепечу я.

Уф. Теперь он должен видеть, что я не боюсь.

Но и сам Райдер не вполне лишен страха, потому что при нашем приближении к Южному Централу он вдруг заявляет:

— Может быть, лучше не привлекать к себе внимания. — Он нажимает кнопку, и крыша машины автоматически поднимается. Она встает на место с приятным глухим щелчком. В течение одной обманчивой миллисекунды я чувствую себя почти в безопасности. Взгляд через ветровое стекло напоминает мне, что это не так.

Мы застряли в плотном потоке медленно движущегося транспорта: три ряда, бампер к бамперу, мы в среднем ряду — зажатые легковыми машинами со зловеще затемненными стеклами и пикапами, полными мускулистыми черными парнями в солнечных очках и укороченных жилетках, приплясывающими под хип-хоп, вырывающийся из переносных приемников, включенных на полную громкость. Как очень многое в Америке, это похоже на сцену из фильма, скорее, гангстерского. По сравнению с таким гангстерским фильмом «Нападение на 13-й участок» выглядит как «Лэсси возвращается». Думаю, что я не слишком драматизирую, когда начинаю размышлять, как просто им сейчас выхватить свои автоматические винтовки и изрешетить наш «мустанг». Возможно, они думают о том же.

Я напряженно вглядываюсь вперед, сидя с крепко сжатыми ягодицами, застывшей шеей и вспотевшими ладонями. Важно не встречаться ни с кем взглядом, что трудно, когда на тебя смотрят. Они смотрят на нас, все смотрят на нас, ты чувствуешь это как лазерный прицел, который ставит на тебе зловещую красную точку перед тем, как послать пулю в цель. Здесь, наверно, на мили кругом нет белых людей. Редкие санитарные, пожарные или полицейские машины не в счет, потому что стоит успокоиться от их присутствия рядом, как с воем сирен они прорываются через поток машин и исчезают.

Национальных гвардейцев я тоже не считаю. Их кучки встречаются у въездов на сгоревшие бензозаправки, у входов в полуразграбленные супермаркеты. Они напоминают мне солдат в Белфасте, только менее профессиональных. «Не ищите у нас помощи», — как будто говорит их смущенная бесцельность. «Мы сами не знаем, что мы здесь делаем». Да, я знаю. «Южное спокойствие» — один из моих любимых фильмов. В любом случае их винтовки бесполезны, как мы узнаем позднее. Кто-то забыл раздать им боевые патроны.

Райдер замечает разрыв в левом ряду. Он быстро занимает его, прежде чем нас снова возьмут в коробочку.

Через несколько кварталов он сворачивает в боковую улицу и останавливается, чтобы посмотреть на карту.

Репутация Южного Централа такова, что ожидаешь увидеть ад: заколоченные досками дома, рыскающие торговцы наркотиками, груды мусора, сгоревшие машины. На самом деле все не так. Боковые улицы широкие и спокойные, за широкими газонами по обочинам стоят приятные одноэтажные дома с тенистыми верандами, где народ лениво сидит в креслах-качалках, почти как в старомодных сценах дальнего юга. Как и должно быть в Калифорнии, трава зеленая и хорошо поливается, небо голубое, и солнце светит почти постоянно. Большинство людей полжизни отдало бы, чтобы жить где-нибудь в таком месте. Вот только…

Либо у меня играет воображение, либо я не могу справиться со своими предубеждениями, но что-то тревожит меня в этой пригородной идиллии. Пока Райдер изучает карту, мои глаза перескакивают с веранды на веранду, пытаясь оценить дружелюбие и прочие качества находящихся там людей, и я вижу, как кто-то направляется к нам, чернокожий лет тридцати, одна рука в кармане, возможно, что-то держит, что у него, что он там держит?

— Райдер!

— Мм?

— Кто-то идет.

— Да?

Уже поздно что-то делать, и остается только опустить стекло.

— Хай! — говорим мы оба этому человеку, широко улыбаясь.

Он смотрит на нас очень угрожающе.

— Что, заблудились?

— Слегка. Мы тут ищем… — говорит Райдер.

— Не вижу другой причины, почему белые люди могли оказаться здесь в такое время.

— Да, конечно. Мы репортеры английской газеты «Телеграф». И пытаемся найти…

После этого человек становится более любезен. Он объясняет нам дорогу и желает удачи, которая очень понадобится нам, как окажется, примерно через сорок пять секунд.

Мы проезжаем всего пару кварталов, двигаясь очень медленно, чтобы прочесть названия поворотов, когда видим впереди высокого чернокожего, не спеша переходящего дорогу. Первое, на что я обращаю в нем внимание, это его рост: он невероятно высокий, как баскетболист, футов семь, не меньше. Другое — в правой руке у него что-то висит.

По тому, как он его держит, оно не кажется чем-то опасным. Просто небрежно висит на руке, как будто он забыл, что там такое. Черное, прямое, продолговатое. Для автоматической винтовки коротковато, для пистолета длинновато. Для бейсбольной биты узковато. Какой-нибудь инструмент? Что-то безвредное?

Мы подъезжаем ближе. Очень-очень медленно. Человек останавливается на полпути посреди дороги. Он смотрит, как мы приближаемся, длинный черный стержень по-прежнему лениво висит у него на руке.

Теперь я вижу, что он держит.

Я ничего не говорю Райдеру.

Райдер ничего не говорит мне.

То, что человек держит в руке, — оно не безобидно.

Райдер еще больше замедляет движение.

Почему мы замедляем ход? Райдер знает, что он делает? Я молю Бога, чтобы он знал, что делает.

То, что человек держит в руке, — нет, лучше не думать об этом. И лучше не разглядывать, чтобы не убедиться, что человек держит именно то, что я увидел, когда смотрел прошлый раз. Потому что иначе придется начать задавать неприятные вопросы: «Зачем у него это?» и «На ком он собирается его использовать?». И честно говоря, я лучше буду несколько следующих секунд — которые, вполне возможно, окажутся последними в моей жизни — делать вид, что происходящего на самом деле не могло быть, потому что принять это слишком страшно. Вот я и не буду это принимать. И не буду смотреть. Ну, только краешком глаза гляну, что он сейчас делает, а он…

Стоит. Просто стоит на месте. Эта штука по-прежнему висит у него сбоку. Смотрит, как мы подъезжаем ближе.

Что меня приводит в смятение, так это полная внезапность. Едешь по улице, чувствуя себя если не в полной безопасности, то все же на достаточном расстоянии от источников угрозы, чтобы позволить своим мыслям достаточно вольно разбегаться. Черт, не так уж и скверно в этом Южном Централе, даже хорошо, что Райдер меня сюда вывез, потому что сам я ни за что сюда бы не поехал, и хотя тут страшновато, особенно когда нас зажало со всех сторон машинами, — черт, это было страшно, будет о чем рассказать, когда я вернусь домой, почти как моя встреча с бандой на улице, «Я ездил в Южный Централ во время беспорядков в Лос-Анджелесе», можно записать себе несколько очков, теперь осталось только найти этого проклятого преподобного, потом пообедать, интересно, куда меня Райдер отвезет, надеюсь, что в какое-нибудь крутое место, хотя нужно найти открытое, здесь таких явно не найдешь, значит, куда-то далеко ехать, что плохо, потому что я здорово проголодался, действительно очень голоден, не выкурить ли сигарету, чтобы ослабить чувство голода, интересно, станет ли Райдер… высокий парень, очень высокий… что он там держит, что-то вроде…

И вдруг: «Бац!» И тебе никуда не скрыться от безудержного страха. Этого не может происходить. Я не верю, что это происходит. Оно происходит. Еще как происходит. Почему это происходит? Как мне прекратить это? Пожалуйста, прекратите! Пожалуйста!

Это происходит, когда падает самолет. Это происходит за миллисекунду перед столкновением машин. Это происходит, когда мотоциклист в шлеме с темным забралом, с седоком в таком же шлеме останавливается рядом с тобой перед красным сигналом светофора. Это происходит сейчас с кем-то, где-то: потрясающий своей мгновенностью переход из банального мира болящих от тесноты ног и безвкусного чая, сомнительных фильмов во время полета, ожидания прилета, ползущих караванов машин и узких улочек, запланированных деловых совещаний, обедов, мыслей о сексе, друзей, ревности, честолюбия, страстей, крушения надежд, скуки. В роковой, неумолимый, гибельный мир адреналина, мгновенности и атавистического животного страха неминуемой, неизбежной смерти.

Я не знаю, когда — в тот момент или позднее — мне в голову приходит мысль, что это момент истины. То, чего мы все стараемся не замечать. Мы все умираем, и когда это происходит, оно так и случается, без предупреждения. Так стоит ли сильно горячиться из-за интриг в отделе новостей, случайных обид, мелких ссор, мнимого неуважения, по поводу несостоявшихся свиданий, квитанций за парковку, грубых официантов, списков претензий и налоговых деклараций! В конечном счете они не имеют никакого значения. Они действительно ничего не значат.

Теперь мы поравнялись с ним. Он так близко, что может коснуться машины. Даже меня, если бы было открыто окно. Своей рукой. Тем, что лежит у него в руке. Я, конечно, не буду смотреть на это. Уж лучше я ничего не буду знать, пока не почувствую удар кувалдой — такое должно быть ощущение? Мне, кажется, кто-то рассказывал, что ощущение, будто кто-то изо всех сил ударяет тебя кувалдой в руку, в ногу, в плечо, в живот, о, господи, только не в живот, только не рану в живот.

Теперь он остался позади, но я не осмеливаюсь оглянуться. Если оглянуться, это может его спровоцировать.

Но это ужасно — ожидание. Не знать, что он делает. Когда можно будет посмотреть? Когда будет безопасно посмотреть?

Я даю себе одну — две — три — четыре — пять секунд. Машина ползет вперед так мучительно медленно, что мне хочется крикнуть: «Дави на педаль, Райдер, давай!»

Очень медленно я поворачиваю голову.

Он стоит, расставив ноги, оружие по-прежнему сбоку от него.