Нортон смотрит, как я соединяю вместе листки папиросной бумаги с помощью нового приема, которому я научился. Проще выполнить его, чем рассказать, но в принципе берутся два листка вместо трех, а от третьего нужна только клейкость, чтобы сделать остальные воздухонепроницаемыми.

— Стало быть, еще не бросил? — говорит он вялым, ни к чему не обязывающим тоном, просто чтобы что-нибудь сказать.

Я поднимаю глаза в некотором смятении:

— С какой стати?

Он пожимает плечами:

— Некоторые из моих друзей по колледжу бросили. Считают, что они повзрослели и это для них неприемлемо.

— Но мы-то еще не повзрослели?

— Надеюсь, что нет, — смеется он натянуто.

— Послушай, ты действительно хотел это сказать?

— Что?

— Что я тоже стану взрослым.

Он оглядывает комнату. И я вижу, к чему он клонит: обеденный стол орехового дерева эпохи Георга III, угловой буфет эпохи королевы Анны, персидские ковры в бог знает сколько узелков, лампы в основном от Тиффани. Местоположение тоже неплохое: квартира рядом с площадью Монтегю, Лондон W1. Она прелестная, совершенно прелестная, но я почти перестал обращать на нее внимание. Перестанешь, если снимаешь ее уже почти три года. Как говорит мой сосед по квартире Уортхог, с теми деньгами, которые мы тратим на аренду, можно было бы воспользоваться ипотекой и подняться на первую ступеньку лестницы собственников. Проблема в том, что для этого в определенной мере нужны зрелость и усилия.

— Ты бы видел спальни — полная дрянь, — говорю я, снимая с мраморного камина чеканную пепельницу.

— Ты бы видел мою нору, — говорит Нортон.

— Зато я думаю, что проживание в пустующем доме защищает тебя от обуржуазивания.

— Я так сказал?

— Незаконное вселение в дом — одно из самых буржуазных занятий из всех известных. Каждый второй из практикующих его ходил в паблик скул.

Я передаю ему косяк — не из вежливости, а потому что терпеть не могу привкус горящей бумаги в начале.

— Во всяком случае, — говорю я, — ты бы при желании мог жить в каком-нибудь месте не хуже.

— С какой квартплатой?

— Семь с половиной. Восемь сотен.

— Ты знаешь, сколько я зарабатываю в месяц?

— Ты мог бы зарабатывать больше, если бы захотел.

— Если бы бросил свою живопись.

Я делаю глубокую затяжку. Потому другую. Хорошая травка. По качеству почти как для рок-звезд. Я не стал бы курить ее в обычный день, но я давно не видел Нортона. Кроме того, я хочу утереть ему нос, показав, каким знатоком я стал и какие у меня связи, если могу добывать товар такого качества.

И внезапно я оказываюсь там, на другом уровне, с легким и улыбчивым умом. Я вскакиваю на ноги, только что поняв, что есть вещь, которую мне совершенно необходимо сделать в эту самую секунду.

Я проглядываю свою стопку CD, пока не нахожу диск с розами и головами с языками-горгульями.

— Что ты хочешь завести?

— Нечто абсолютно и полностью убийственное, — говорю я, вставляя диск и перескакивая на третий трек.

— Кажется, я это слышал, — говорит Нортон, почти испортив вступление акустической гитары.

— Тсс!

Мы сидим и слушаем. Я хочу привлечь его внимание ко всем блестящим деталям, например к тому, насколько лучше звучит вокал Энтони Кидиса благодаря небольшой несогласованности, как он калечит гласные, превращая «дэд» в «дэйд», как изумительно непостижима лирика к моменту, когда вступают флейты хиппи, чтобы унести тебя в утраченный Эдем. Но это было бы лицемерно — после того, как я только что попросил его умолкнуть, поэтому я откидываюсь назад и даю возможность всему этому просачиваться сквозь себя. Это прекрасная песня, от таких сжимается горло, она заставляет тосковать по тому золотому времени, которого ты, возможно, не пережил сам, но отдал бы душу, чтобы вернуться в него.

Когда запись кончается, я быстро вскакиваю и ставлю Stone Roses.

— А нельзя еще послушать? — говорит Нортон.

— «Under the Bridge» — отличная вещь, но там слишком много скучного фанка, через который нужно добираться до нее.

— Такие вещи происходят с тобой, когда становишься рок-критиком?

— Я думаю, что был таким и прежде, — говорю я, еще раз хорошенько затягиваясь. Я задерживаю дым в легких, чтобы крепче ударило по мозгам.

На некоторое время я теряю дар речи.

— Мм, — говорю я, отыскивая в эфире потерянную нить неоконченного разговора. — Мм. Какая чертова штука!

Нортон кивает, не будучи вполне уверен, к чему относится моя ругань.

Я долго вспоминаю.

— По поводу выбора, который приходится делать между искусством и коммерцией. А нельзя выбрать то и другое вместе?

— Тебе это почти удалось, — говорит Нортон.

— Журналистика — не искусство.

— Но ты хотя бы пишешь.

— Да, но именно этим и опасна журналистика. Она похожа на настоящее писательство и оплачивается лучше, чем настоящее писательство. Проблема в том, что она не является настоящим писательством. Так говорит Сирил Коннолли.

— В самом деле?

— В своей книге «Враги надежды». Это о том, что может помешать тебе стать хорошим писателем. Одно из препятствий — слишком ранний успех, и, похоже, я с этим согласен. Другое — журналистика. А еще одно, которое меня меньше всего волнует в данный момент, это «коляска в прихожей».

— Мм! Гм?

— Да, это как те пачки сигарет, на которых написано: «Предупреждение: курение во время беременности может повредить вашему неродившемуся ребенку». Гораздо лучше, чем сигареты, от которых бывает рак.

— Все равно это случится. Пара моих друзей уже попались. С детьми, я имею в виду, — говорит Нортон.

— Да, один из моих тоже. Просто жуть. С каких это пор человек должен заводить детей в двадцать семь лет? Двадцать семь лет существует для того, чтобы… ну, я не знаю для чего. Но определенно, в этом возрасте еще рано губить свою жизнь.

— Возможно, тебе это понравится.

— Уверен, что понравится. Только, пожалуйста, не сейчас.

— Ну а если у тебя Симона забеременеет, что тогда?

— Тогда я буду очень удивлен. Особенно при нашем методе контрацепции.

— Да?

— Да. Он называется «никакого чертова секса вообще».

— Что? С Симоной? С нимфоманкой Симоной?

— Уже давно. Почти со времени моего возвращения из Лос-Анджелеса.

— Ты был в Лос-Анджелесе?

— Два или три месяца назад. Когда там были беспорядки.

— Наверно, там было интересно.

— Да, весьма. Я тебе никогда не рассказывал?

— Нет.

— Ты серьезно? Я тебе не рассказывал про мои приключения в Лос-Анджелесе?

— Мы же с тобой редко встречаемся.

Я рассказываю ему, что было с мной в Лос-Анджелесе во время беспорядков. Но в весьма сокращенном виде. Я начинаю сомневаться, насколько вообще это интересно.

— Здорово! — говорит Нортон.

— Ты так думаешь?

— А ты нет?

Я делаю кислое лицо.

— Скажу тебе одну глупую вещь. Если бы полгода назад мне предложили выбрать любую удивительную ситуацию, в которую я могу попасть — все, что мне захочется, — то я не думаю, что выбрал бы что-нибудь более удивительное, чем то, что случилось со мной в Лос-Анджелесе. Я хочу сказать, что все прошло очень удачно. Как будто я приехал туда на отдых. Оказался в нужном месте и узнал про украденный бюстгальтер Мадонны. Наткнулся на банду «Крипс». А тот тип с магнумом — достаточно страшно, чтобы получился интересный рассказ, но не так страшно, чтобы это кончилось увечьем. Как будто Господь Бог глянул вниз и сказал: «Этот молодой человек заслуживает, чтобы ему повезло. Посмотрим, сколько невероятных событий я смогу для него устроить».

— Да, это правда.

— Да, а когда я вернулся назад, все пошло едва ли не еще лучше. Скажем, секс с Симоной был лучше, чем когда-либо: мой герой-покоритель, ты чуть не погиб, никогда больше меня не бросай и т. д. Пока я не упомянул Францию.

— А что случилось с Францией?

— Я тебе расскажу чуть позже. Так вот, с сексом все замечательно, а когда я прихожу в редакцию, меня там ждет это длинное послание редактора, отмечающее похвальное выполнение мной своих обязанностей и содержащее еще какую-то чушь. И все эти бессердечные шелкоперы в отделе новостей, до того считавшие меня еще одним оксбриджским сутенером, который может писать только всякий хлам, вдруг подскакивают ко мне со словами: «Молодец, дружище. Как там, все обошлось?» И даже в редакции ко мне добреют и дают всякие приятные и не требующие труда задания, типа поехать в Дангел с девочкой-фотографом и найти деревню, в которой Брайэн Фрид устроил действие «Танцев в Лугнасе» — не пугайся, это всего лишь весьма популярная сейчас пьеса, большего тебе знать не требуется. Итак, мои акции никогда не были так высоки, я не могу ошибиться, и солнце светит прямо у меня из задницы, и в какой-то момент мне в голову приходит — не могло не прийти, — что, может быть, вот оно. Вот чего я ждал в течение всей карьеры. Своей большой удачи.

Последнюю часть моего выступления подпортил, но не сильно, телефонный звонок.

Этот раздражающий сигнал звонка не желает прекращаться. Нортон подозрительно смотрит на меня.

— Это может быть только Симона, — говорю я.

Удовлетворенный тем, что достаточно позлил меня, щелкает автоответчик.

— Никакой, к черту, пользы от тебя, — говорит голос, и я в два прыжка оказываюсь у телефона. — Я измучена, у меня десинхроноз, я умираю, как хочу…

— Я тоже.

— …выпить и побыть в сколько-нибудь цивилизованном обществе, я хотела сказать, — говорит Молли.

— Где ты?

— В своей квартире, и это ужасно. Строители должны были все закончить к этому времени, но у меня нет ванной, нет кухни…

— Может быть, приедешь ко мне?

— Ты один?

— У меня только Нортон. Уортхог уехал в командировку, поэтому есть лишняя кровать.

— ТОЛЬКО НОРТОН! — гримасничает Нортон. Я посылаю ему поцелуй.

— Ты уверен, что я ничему не помешаю? — говорит Молли.

— Да.

— Судя по звукам, вы там целуетесь.

— Мы никогда не занимаемся куннилингусом. Исключительно анально.

— Мне что-нибудь привезти?

— Э-э… — Мне хочется сказать «зубную щетку». — Шоколад пригодится, если встретишь по дороге. Изюм с орехами. «Баунти», но только молочный не черный, и…

— Значит, ты не будешь курить наркотики?

— Молли. Вернулась из Америки, — объясняю я Нортону. Прежде чем он начнет задавать мне вопросы, я ускользаю на кухню. Из огромного американского холодильника достаю две бутылки «Будвара». Люблю этот холодильник. Мне будет очень не хватать его. Он будет фигурировать в том романе, о котором я еще не рассказал толком Нортону.

— Ну? — напоминает Нортон.

— Я просто хотел сказать, что большая удача — не совсем то, чем ее обычно считают.

— Я имел в виду Молли.

— А, я тебе скажу. Она была в Лос-Анджелесе со мной, а потом газета попросила ее остаться там еще на пару месяцев, и теперь она вернулась. У нее в полном беспорядке квартира, и ей нужно выпить.

— И?..

— Что «и»? Ты тоже был с ней в Оксфорде, в конце концов.

— Хорошо.

— Послушай, я не скрытничаю. У меня с ней ничего особенного, иначе я сказал бы тебе.

Нортон позволяет себе самодовольно ухмыльнуться.

Я говорю:

— Помнишь все эти разговоры, которые случались у нас в Оксфорде, о том, как изумительно должны сложиться наши жизни, потому что мы чертовски талантливы, не собираемся идти на компромиссы и оставаться на вторых ролях?

— Я такое говорил?

— Э-э… нет, пожалуй, это был я. Я полагаю, что ты просто плыл по течению в свойственном тебе духе. Но разговоры ты помнишь?

— Смутно.

— Я тут подумал, что, если бы я мог тогда быстро перемотать вперед свою жизнь и увидеть, чем я стал сейчас, это, наверно, произвело бы на меня большое впечатление. Ты понимаешь — эта квартира, колонки рок-обозрений, фотография рядом с фамилией, деньги, знаменитости, с которыми я встречался, беспорядки в Лос-Анджелесе. Но с того места, где я нахожусь сейчас, это вовсе не производит большого впечатления. Я думаю что-то вроде: «Ну, раз я это сделал, значит, в этом нет ничего особенного».

— Что-то в духе Грушо Маркса? Не хочу вступать ни в какой клуб, который готов принять меня в члены?

— Да, именно так. Подлинным успехом кажется всегда только то, чего достигли другие люди. И что тревожит: неужели я всегда буду так думать?

Нортон смеется.

— Что скажешь?

— Всегда, насколько я тебя знаю.

— Ах ты, сука. Ты серьезно так думаешь?

— С чего бы тебе перестать? У тебя не будет тогда стимула к развитию.

— Черт.

— Но ведь правда?

— Я тут подумал: этот роман, который я собираюсь написать…

— В самом деле?

— Это то, что я хотел тебе рассказать. Я все бросаю — квартиру, работу, Симону, скорее всего, — потому что хочу, чтобы меня ничто не отвлекало, и уезжаю, к черту, в Лангедок на столько, сколько потребуется, чтобы написать этот роман.

— Боже милостивый!

— Не надо так. Ты меня напугаешь.

— Да, но это крупный шаг.

— Да, сейчас кажется, что так. Но знаешь, что будет? Через полгода я буду говорить: «Да, конечно, роман может написать каждый. Вот напечатать его — это задача». Потом я его опубликую и стану говорить: «Ну конечно, любой дурак может опубликовать один роман. Вот с пятнадцатью справиться — это задача». И так будет продолжаться, пока я не сдохну от изнеможения, так и не изведав в жизни никаких радостей, потому что я все время стремился к успеху.

— Скажу тебе одну вещь.

— Какую?

— Ты несомненно обладаешь способностью к самопознанию.

— О, господи, знаю, знаю. Давай еще один косячок, а то у меня сейчас упадет настроение. Может быть, теперь ты скрутишь?

— Конечно.

Я передаю ему коробочку с наркотиками. Она из Марокко и сделана из янтаря, и я все еще не могу выяснить, это поддельный янтарь для туристов или настоящая окаменевшая смола. На самом деле глупо держать в ней запас наркотиков, потому что каждый раз, когда я ловлю кайф и начинаю искать объект для параноидальных страхов, мои мысли неумолимо возвращаются к тому ловкому мошеннику, который продал ее мне в далеком кафе около перевала Тизи-н-Тест, и я начинаю думать, надула меня эта бестия или нет.

Я наблюдаю за тем, как Нортон придает листкам нужную форму.

— Мой гашиш или твоя травка? — говорит он.

— Твой гашиш?

Нортон разворачивает фольгу и показывает красно-коричневый комочек размером с горошину.

— Хороший?

— Это мой обычный, — говорит он, пожимая плечами.

Он подпаливает комочек. Маслянистый дым и нездоровые свиные сардельки.

— У-у-у-у.

Нортон поднимает глаза.

— Бог мой, у меня был реальный момент тогда, — говорю я.

— Дежавю?

— За исключением того, что дежавю нереальны, так ведь? Я где-то читал про это. Они происходят, когда мозг вспоминает то, что происходило долю секунды назад, и ему кажется, что это было совсем в другое время.

— Ты собирался рассказать про свой роман, — говорит Нортон, поджигая сигарету.

— Правда? А это нужно?

— Мне показалось, что ты хотел этого.

— Да, но я слышал от людей, которые в этом разбираются, что романы — как секс: чем больше об этом говоришь, тем меньше делаешь.

Нортон передает мне косяк.

У него до странности знакомый вкус. Я затягиваюсь еще несколько раз, пытаясь вспомнить.

— Бог мой, знаешь, что это мне напоминает?

— Что?

Я открываю и снова закрываю рот, как золотая рыбка, задыхающаяся от недостатка кислорода в тесной посудине. Мой ум опять пуст, и мне нравится такое его состояние. Пустой ум — это ум, свободный от тревог о том, как и когда отделаться от неподходящей для тебя подруги, о том, есть ли еще возможность наладить отношения с девушкой, которая тебе действительно нужна, о плане своего первого романа и о том, как написать его, не имея денег, о том, насколько неудачной оказалась твоя карьера журналиста, обо всех девушках, с которыми ты мог бы переспать, об удовольствиях, которых ты лишился, о том, что разрушал выпивкой, наркотиками и сигаретами свое двадцатисемилетнее тело, выглядящее на тридцать пять, о деньгах, которые мог бы накопить, и о собственности, которой не обзавелся, о маленькой подкожной шишке слева от пупка, которая может быть раком, но ты не осмеливаешься пойти к врачу, боясь, что так оно и есть, о дружеских отношениях, которыми ты пренебрег, о потенциале, который ты не реализовал, о том милом умном мальчике, которым ты был когда-то давно, не зная этого, и из-за того, что считал себя дрянью, не воспользовался своими возможностями, ты просто изливал на себя ненависть и растратил все свои возможности, а теперь ты старый, озлобленный и измученный. Вот часть вещей, о которых мой ум не думает в данный момент, когда я безнадежно брожу в кружащемся тумане бессмысленных ключей к разгадке, сосисок и Supertramp, пытаясь отправить обратно то, что пытался вспомнить всего несколько секунд назад.

— Нет, извини, дружище. Ушло.