Особенность Оксфорда в том, что он оказывается не таким, каким вы его предполагали. Преподаватели не похожи на милых сумасшедших, не угощают вас хересом и не пытаются завербовать в МИ-5. Дежурные у входа в колледж вовсе не считают вас забавным юным разбойником. Обслуживающий персонал — это не старые преданные слуги, убирающие вашу комнату и дающие мудрые советы; они просто опорожняют мусорную корзину и шпионят за вами. Комнаты не отличаются просторностью и отделкой деревом; обычно это тесная конура в каком-нибудь жутком боковом дворе, построенная вашим колледжем в 60-х годах. Ваши коллеги-студенты не отличаются увлеченностью науками или культурностью — это такие же испорченные, только что окончившие школу подростки, как и все остальные, только с большими претензиями, непонятного классового происхождения, агрессивно-честолюбивые, которых величие окружающей обстановки попеременно заставляет то важничать, то чувствовать себя подавленно.

Все это я постепенно выяснил к середине летнего триместра второго года моего обучения. Но, несмотря на это, иногда выпадают редкие волшебные дни, когда Оксфорд оправдывает все ваши ожидания — со стройными красавицами в соломенных шляпках, пестрыми лугами, пикниками у Чаруэлла, плаванием на плоскодонке «Пимм», духом студенческого товарищества, декадентством и дебоширством; дни, когда начинает казаться, что в конце концов, может быть, не такой уж ужасной ошибкой было приникнуть к этому источнику отчаяния.

Сегодня, кажется, все предвещает такой день. Даже в этот отвратительно ранний час, в половине девятого утра, в мою мансарду наверху двора Пекуотер проникает такой теплый свет, что хочется открыть окно. Кризис в написании сочинения, в разгаре которого я нахожусь, оказывается, вполне может быть преодолен. И похмелье после вчерашнего пьянства не такое мучительное, как я боялся. На самом деле оно оказывается из разряда полезных похмелий, того дружелюбного и основополагающего свойства, когда, отбросив всякую банальную чушь, начинаешь думать с легкостью и правильностью того божественного существа, каким хотел бы быть всегда.

Поэтому, разбирая соответствующую главу из хрестоматии «В помощь изучающему английскую литературу», я действительно понимаю, что он имел в виду, говоря об «арене фантазии» у Марло, и могу пересказать текст достаточно близко к источнику, чтобы он мог оценить точность и верность моего сочинения, и в то же время не настолько близко, чтобы он забраковал его как грубый плагиат. При этом у меня в мозгу сохранилось еще достаточно серого вещества, чтобы вставить несколько шуток собственного производства. Впервые мой преподаватель будет близок к признанию, что трата на меня его интеллектуальной энергии не была совершенно напрасной.

Его зовут мистер Курц — едва ли самое удачное имя для преподавателя английской литературы, но тут ничего не поделаешь, так уж его зовут. Ждать перед его квартирой — почти как перед кабинетом директора школы, только больше выматывает нервы. Особенно если, прибыв туда, обнаруживаешь, что сегодняшним напарником в занятиях будет не Бенедикт, мастер гребли, на фоне которого все, что ты скажешь, выглядит умным. Напарником оказывается Молли, черт ее подери, Эзеридж.

Молли, дура, наверно, с нетерпением ждет этих занятий, поэтому и приходит за пять минут до начала, щеголяя своей мантией стипендиата и сжимая в руках сочинение, которое, даже с учетом ее крупного и округлого женского почерка, окажется в три раза длиннее моего. Обычно я не испытываю к Молли ненависти. На самом деле я бы сказал, что, несмотря на тот катастрофический уикенд в Уэльсе и то, что она все еще ходит в обществе моего бывшего, но уж никак не теперешнего приятеля Эдварда, это один из самых близких моих друзей в колледже. Но, как я помню по последнему случаю совместного с ней занятия, стоит поместить ее в обстановку конкуренции, как она становится чрезвычайно зловредным существом. Ты больше ей не друг; в лучшем случае ты оказываешься фоном, оттеняющим ее способности, в худшем — противником, которого нужно безжалостно растоптать.

— Пожалуйста, не убивай меня, — прошу я трогательно и жалостно, делая вид, что шучу, хотя на самом деле говорю серьезно.

— О, господи, не будь дураком, ты наверняка знаешь об этом больше, чем я, — говорит она. — Я ведь даже не читала «Геро и Леандр». Как и «Резню в Париже».

Я хочу сказать ей, что даже не слышал о «Резне в Париже», но тут дверь приоткрывается и в ее растворе появляются карие глаза, рассматривающие нас с полуудивленным презрением. Если бы вам потребовался актер на роль мистера Курца в кино, то очень подошел бы Кевин Спейси. Тогда мы этого, конечно, не подозреваем, потому что «Семь», «Подозрительные лица», «Секреты Лос-Анджелеса» и «Красота по-американски» еще не сняты, а Спейси, вероятно, еще безвестный актер, играющий мелкие роли в очень далеких от Бродвея театрах, или чем он там занимался, пока не стал знаменитостью.

— Обычно полезно постучать. Тогда можно выяснить, дома я или нет, — говорит мистер Курц в своей слегка насмешливой, гипнотической манере с растягиванием слов, которую тщетно пытались имитировать поколения студентов, однажды даже положив ее на музыку и записав в стиле рэп. Она несколько напоминает мне удава Каа из «Книги джунглей», усыпляющего бдительность. — Входите же.

Но к тому времени, когда мы вошли и неудобно уселись на скамье, изготовленной из хромированного металла и черной кожи в стиле 60-х годов, которая, возможно, представляет интерес для коллекционеров, но не создает удобств сидящим на ней, он уже исчез, пройдя через дверь в книжном шкафу в какое-то таинственное внутреннее помещение, в котором никогда не был ни один из студентов.

Пока он отсутствует, Молли непрерывно роется в своих бумажках, а я изумленно разглядываю огромное количество книг, коллекцию пластинок с оперной музыкой, черно-белые фотографии лилий и обнаженных мужчин в рамках. Насколько я могу судить сейчас, их автором был некто по имени Роберт Мэпплторп, но в то время это имя не могло произвести на меня впечатление. Они просто заставляют меня задуматься: значат ли эти фотографии голых мужиков, что он гей, или не обязательно?

Никто же из нас ничего точно не знает — ни о его сексуальных привычках, ни о каких-либо других сторонах его личной жизни или биографии. Ходили разные слухи: что он самый выдающийся ученый своего поколения и был избран членом колледжа Ол-Соулз в возрасте всего двадцати лет; что он зарабатывает журналистикой столько денег, что приобрел квартиру в Нью-Йорке и дом в Испании (или Португалии?); что он презирает студентов и занимается преподавательской работой только потому, что не хочет расстаться с обширной квартирой в Большом дворе и привилегией обедать в Крайст-Черче. Но уверенно сказать о нем мы не можем почти ничего, да, честно говоря, и не стремимся выяснить, потому что нам нравится таинственность, благодаря которой мы боимся его и поклоняемся, как настоящему полубогу.

Мистер Курц еще некоторое время мешкает в своих таинственных покоях, вероятно, лишь затем, чтобы нагнать на нас больше тревоги и поощрить домыслы. Затем он неторопливо входит — коротко остриженный, в кожаных брюках и с таким безразличным видом, будто он вообще забыл о том, что должен с нами заниматься.

Мы, как впечатлительные студенты, полагаем, что это очень круто. В начале семестра он раздает списки лекций со словами: «Я обязан вам раздать это. Но зачем ходить на лекции, если можно почитать критику? И зачем читать критику, если можно прочесть сами тексты?» Ну-ну, мистер Курц, думаем мы про себя.

Но сейчас мистер Курц начинает очень медленно шагать по комнате, по-прежнему не обращая на нас внимания, по-прежнему не подавая признаков того, что он отдает себе отчет в том, что идет занятие или что он ожидает от нас каких-то слов, и в который раз я вспоминаю о главном и совершенно ужасном отрицательном свойстве оригинальной и в остальных отношениях великолепной системы преподавания мистера Курца, отвергающей лекции и учебники с критикой. Оно состоит в том, что ты должен прочесть сам текст.

«Прочесть» — это не означает «пробежать глазами и получить общее представление о том, что Тамерлан был довольно трагической личностью». Это означает «впитать в себя текст так, что можешь дословно цитировать целые его фрагменты и высказывать о нем действительно обоснованные мнения». Молли готова к этому в любой момент; я вижу, как она в последний раз проглядывает свои записи, хотя ей это и не нужно — у этой стервы все и так в голове, и если она начнет говорить прежде меня, то мне конец, потому что все высказываемое ею будет таким сверхтонким и оригинальным, что у меня не останется никаких шансов придумать что-нибудь достаточно толковое, чтобы хоть как-то продолжить обсуждение, и у мистера Курца сложится впечатление, что я не потратил ни капли труда или умственных усилий, и это будет так несправедливо — я старался, старался! — просто я не такой интеллектуал, как этот Мекон — Молли, вот и все.

Я прав, и то, что она будет излагать на протяжении большей части последующего часа, и в самом деле будет умно до тошноты. «Не кажется ли вам, что затруднительное положение Фаустуса в пьесе в некоторой мере отражает затруднительное положение, в котором, по мнению Марло, оказался сам театр?» — начинает она низким, мягким, ритмичным голосом, настолько напоминающим мистера Курца — от слегка ироничного тона до томного понижения голоса, — что возникает мысль: черт, это уж слишком, он сейчас ее прервет. Он должен заметить. Как он может не замечать такое явно театральное поведение?

Однако мистер Курц слишком очарован блеском выступления своей лучшей ученицы, чтобы обращать внимание на такие мелочи, как очевидная мимикрия. «Я хочу сказать, не проглядывает ли в помпезности, неискренности и напыщенности отчаянных заклинаний Фаустуса насмешка Марло над природой драматического действа вообще?» — продолжает Молли, а дыхание мистера Курца при этом учащается так, что я боюсь, он кончит сейчас в штаны.

Я тайком бросаю взгляд на свои часы и думаю: «Прошло десять минут. Неужели все? Не может же она продолжать такую болтовню еще пятьдесят минут?» Мне приходит в голову, что значительно более трагедийно, чем все труды Марло, то обстоятельство, что мистер Курц не принадлежит к числу тех преподавателей, на занятиях которых ты первую половину времени неуверенно и монотонно зачитываешь свое сочинение, давая своему напарнику возможность спокойно вздремнуть, а потом даешь и ему возможность озвучить свой труд, такой же напыщенный, потому что тогда мы к этому времени уже были бы близки к концу. В процессе этих мечтаний я вдруг замечаю, что Молли замолчала, а мистер Курц смотрит на меня и как бы ожидает продолжения с моей стороны.

— Мм, да, в некотором роде, — говорю я, — но только, э-э-э…

И тогда Молли — да хранит Господь ее замечательный и удивительный ум! — снова начинает говорить. Это не столько акт милосердия, сколько тонкое высокомерие того, кто ни в грош не ставит то, что я собираюсь сказать, поскольку ее аргументы будут неизмеримо более интересны. Но важен результат, а не намерения. «Молли, — думаю я, — давай дальше в том же духе, и я буду любить тебя вечно».

Поразительно, но она так и делает. Остается не более десяти минут до конца занятия, а Молли все распинается, теперь уже развивая новаторскую мысль, что Марло в действительности представляет собой разновидность «нацистского порнографа». Услышав такое, мистер Курц опускается на одно колено со словами: «Отныне я больше не гей, потому что ты обратила меня в истинную веру. Возьми же меня, о Великая!»

И тут вдруг, к огромной радости, все кончено: мистер Курц подводит итоги тому, что, по его мнению, высказала Молли, дает тему сочинения для следующей недели, и я могу теперь не думать о работе в течение по крайней мере пяти с половиной дней. И я могу даже не тревожиться, что мистер Курц считает меня слабоумным, потому что хотя я не сообщил вам об этом, но в начале занятия я умудрился вовремя высказать единственную свою умную мысль, прежде чем Молли начала свое выступление.

— Я полагаю, что общее у Фаустуса и Тамерлана то, — произношу я ритмическим голосом с томным понижением и мягкой насмешливой ноткой, — что их достижения относятся более к лингвистической области, чем к материальной или интеллектуальной. Они воздвигают пространные и шаткие словесные конструкции, рушащиеся в тот момент, когда они теряют веру в свое умение говорить. Может быть, суть пьес в том и состоит: это некая воображаемая арена, на которой главные герои превращают свои мечты в реальность с помощью слов.

Кончики губ мистера Курца слегка приподнимаются в полуодобрительной полуулыбке.

— Да, — говорит он, гипнотически кивая, — арена воображения Марло.

* * *

Когда все закончено, мы идем попить кофе и сделать разбор занятия. Будучи стипендиатом, Молли сумела отхватить себе отличное жилье — квартиру в нижнем этаже, достаточно просторную для двоих, стратегическая позиция которой в конце прохода, соединяющего Большой двор с Пеком, означает, что люди вечно заходят туда поболтать и выпить чашку кофе из кофеварки Молли. По этой причине Молли проводит теперь большую часть времени в библиотеке.

Поэтому у меня возникает ощущение дарованной мне аудиенции, особенно когда через несколько мгновений появляются Руфус и Эдвард, привлеченные, как мотыльки, светом китайского бумажного абажура, заметным сквозь муслиновые шторы Молли, и получают отпор: «Извините, мальчики, но у нас тут деловой разговор. Мы не хотим утомлять вас, правда, Джош?»

Молли наливает мне кофе и стреляет у меня сигарету с ментолом.

— Просто не верится, что ты сказал такое, — говорит она с изумлением.

— Что именно?

Она подражает голосу мистера Курца:

— Арена воображения Марло.

— Я не говорил «арена воображения Марло». Я сказал «некая воображаемая арена».

— Это почти одно и то же.

— Стой! Ты так с ума меня сведешь. Ты считаешь, он решил, что я над ним издеваюсь?

— А разве это было не так?

— Конечно нет! Ну, самую малость. Ох, Молли, это ужасно. Он думает, что я над ним издевался, и теперь возненавидит меня.

— Я думаю, этого не случится.

— Почему?

— Ты ему нравишься. Он считает тебя забавным.

— Откуда ты знаешь?

— Ты и в самом деле забавный.

— Ты так считаешь?

— Да.

— И сильно забавный?

— Очень забавный.

— Очень забавный?

— Очень, очень, очень забавный.

— Ну и ну. Очень, очень, очень забавный?

— Ну, может быть, и не настолько забавный.

— Эх, — говорю я, вдруг чувствуя себя подавленным.

— Однако это забавно.

— Что именно?

— То, что тебя так волнует мнение других людей о тебе.

— Разве это не свойственно любому человеку?

— Обычно люди не показывают этого с такой очевидностью.

— Да, но ты сама сказала, что это делает меня забавным. Стало быть, в этом нет ничего плохого, так?

— Возможно.

— Что ты хочешь сказать этим «возможно»? Я полагал, что главное, что ищет девушка в парне, это хорошее чувство юмора.

— Это лишь одна сторона дела.

— Ладно, поставим вопрос иначе. Если бы ты была девушкой — в смысле, девушкой как девушкой, а не девушкой как товарищем — и не гуляла с Эдвардом…

— Я с ним и не гуляю.

— Что? С каких это пор?

— Да уже давно.

— Хорошо. Тогда я не буду задавать вопрос, который собирался.

— Почему?

— Несколько щекотливая область, я не подумал.

— Какие могут быть проблемы: все закончилось. Ты же видел — мы остались друзьями.

— Для тебя проблем нет, но не для меня.

— Я тебя не понимаю.

Я вздыхаю.

— Я хочу сказать, что если бы предположительно я спросил тебя: если бы ты была девушкой, а не моим товарищем, стала бы ты встречаться со мной, — ну, ты могла бы подумать, что я спрашиваю тебя совсем не предположительно.

— И предположительно я оказалась бы права?

Я чувствую, что у меня вспыхнули щеки, а синапсы совершенно разболтались, и это совершенно нечестно и не нужно, потому что разговор шел совсем в другую сторону. У меня просто перехватили его нить, и я потерял всякое управление.

— Относительно чего?

— Была бы я права, предположив, что ты хотел предложить мне встречаться?

— Кому — мне? С тобой? Встречаться?

Молли смотрит на меня очень спокойно и буднично. Пожалуй, подсказки от нее не дождешься.

Конечно, я знаю, какого слова она от меня ждет. Того самого, которое я хочу сказать.

Но произношу я слово:

— Нет!

И почти сразу за ним:

— Боже мой, нет!

И затем совсем самоубийственное:

— Я хочу сказать, что мне трудно представить себе что-либо более стеснительное. А тебе?

— Совершенно то же самое! — говорит Молли.

Мы одновременно вздыхаем. Затем так же одновременно тянемся к моей пачке «Консулата». Наши руки на короткое время соединяются. Мы быстро отдергиваем их обратно.

— Сначала ты, — говорит она.

— Нет, пожалуйста, сначала ты.

Мы зажигаем свои сигареты, поднимаем чашки кофе и провозглашаем кофеином и дымящимся табаком общий тост за наше решительно платоническое будущее.

* * *

Вернувшись к себе в комнату, я отчаянно мастурбирую. При этом в своих фантазиях я исправляю предыдущий сценарий и вместо «нет» говорю «да». Молли отвечает: «Тогда не будем терять время. Возьми меня! Сейчас!» Я галантно повинуюсь, и через несколько мгновений все кончено. В своей послеоргазменной печали я чувствую некоторое отвращение к себе самому из-за того, что допустил такие грязные мысли в отношении той, кого судьба даровала мне в качестве доброй подруги. Отвращение к себе еще более усиливается, когда я слышу стук в дверь (к счастью, запертую) и голос:

— Это я. Может, ты все-таки впустишь меня? — Это мой брат.

Пока я ищу какую-нибудь тряпку и скрипят пружины кровати, он бодро добавляет:

— Ты что там, дрочишь, что ли?

— Пошел к черту, — отвечаю я таким тоном, который, как мне кажется, должен выразить всю чудовищность такого предположения. Всегда радует, если тебя обвиняют в мастурбации тогда, когда ты не мастурбируешь. Но когда ты мастурбируешь, это ужасно. Особенно если вопрос задает член твоей семьи.

Как мы с братом отказываемся допустить, что наши родители когда-либо занимались сексом, так мы охотнее согласились бы есть землю, чем признаться, что украдкой онанировали. На самом деле я однажды застукал своего брата за этим делом. Точнее, мне так показалось. Меня до сих пор преследует звук этих влажных ритмичных шлепков.

Брату тогда было около четырнадцати лет, а мне — шестнадцать, и в тот вечер мать оставила ночевать гостей, заставив Дика освободить свою спальню и лечь спать на соседнюю кровать в моей комнате. Я уже засыпал, когда услышал звук, который меня поразил. «Шлеп, шлеп, шлеп», и потом снова «шлеп, шлеп». Потом последовала тишина, и я постарался убедить себя в том, что ничего этого не слышал. Но затем все началось сначала, и даже еще более открыто, как если бы совершавший это ужасное преступление успокоился от мысли, что его никто не слышит, и мог без тревог заняться самоудовлетворением. «Шлеп, шлеп, шлеп. Шлеп, шлеп, шлеп, шлеп, шлеп».

Это было уже слишком. Что же мне было делать?

Лежать и делать вид, что ничего не происходит? Но это могло продолжаться вечно. Я бы не смог уснуть, и, что еще хуже, мне пришлось бы с ужасом слушать, как этот жуткий звук назойливо учащается и оканчивается вздохом облегчения, заставляющим содрогнуться, и тошнотворным шуршанием оберточной бумаги.

Сказать ему, чтобы прекратил? Но тогда он узнает, что я знаю. Как мы потом будем смотреть друг другу в глаза?

Еле заметно показать, что я еще не сплю? Это гораздо лучшее решение. Я нарочито зевнул, потянулся и перевернулся на другой бок.

«Шлеп, шлеп. Шлеп, шлеп».

О, господи! У него что, совсем нет стыда? А может быть — не дай бог! — он получал удовольствие от того, что я слушаю? Или он ошибочно принял мой зевок, потягивание и переворот за движения спящего беспробудным сном?

Наверно, мне нужно выразиться яснее. Я сел в постели, взял подушки и с шумом, энергично взбил их. Я снова лег и прислушался.

Тишина.

Слава тебе…

«Шлеп, шлеп, шлеп, шлеп».

— ДИК!

— Что?

— Ты можешь прекратить, черт тебя дери?

— Что прекратить?

— Сам знаешь что.

— А, это.

— Да, это.

— Я думал, это ты.

— ЧТО?

«Шлеп, шлеп, шлеп».

— Правда, что это не ты?

— Правда, что это не ты?

— Да что же это такое тогда?

Я зажег свет.

Сидевший в ногах кроватей наш паршивый черный с белым кот взглянул на нас большими желтыми глазами. Затем — «шлеп, шлеп, шлеп, шлеп, шлеп» — снова стал лизать себе яйца.

* * *

Полуоткрыв какую-то книгу, чтобы показать, что единственное, чему он помешал, это напряженная учеба, я открыл брату дверь. У него загорелый, худой и туземный вид: он вернулся из шестимесячного путешествия по суше в Катманду.

— Вот. Подарок.

Он вручает мне мешок «дьюти-фри», в котором лежат вырезанная из камня трубка для марихуаны ручной работы и пара штанов из грубого индийского хлопчатника.

— Круто, — говорю я. — Ты считаешь, я должен надеть их прямо сейчас?

— Ну я же не пойду с тобой никуда, пока ты в таком виде, как сейчас, — говорит Дик, разглядывая мои желтые в узкую полоску брюки, голубую рубашку с открытым воротом и темно-синий шейный платок.

— Ну, говори, говори.

На нем самом плохо сшитый прямой пиджак очень светлых голубых тонов и соответствующие брюки с большими квадратными накладными карманами желтого и красного цвета. Очевидно, это то, что называется «Jak Pak».

— Да просто завидуешь, — говорит он.

— Да, потому что, если бы я побывал в Индии, у меня была бы новая карма и…

— Ты примеришь?

— НЕТ! — говорю я. Затем: — Ну ладно.

Если бы это был фильм, снятый по моей биографии, я должен был бы теперь разглядывать свой новый, обалденный, экзотический, разноцветный образ в зеркале в полный рост, а на моем лице сменяли бы друг друга выражения ужаса, презрения, забрезжившего понимания и восторга. «Наконец-то, — должен был бы я прошептать, — вот он подлинный я!» Затем я должен был бы взять свою тщательно отутюженную одежду в стиле Брайтсхеда, скомкать ее и швырнуть в корзину для мусора со словами: «Прощай навсегда, честолюбивый придурок!»

Однако в реальной жизни резкие превращения происходят не так быстро. К тому же у меня нет зеркала в полный рост.

* * *

Чтобы произвести впечатление на брата, я составил план этого дня, настолько изобилующий оксфордскими клише, что он мог показаться эпизодом из «Инспектора Морзе». Сначала мы неспешно пройдемся по лугам и посмотрим на тренирующихся гребцов, а потом той же дорогой вернемся обратно и на особом пароме «перевези себя сам» переправимся через реку Крайст-Черч на площадку для крикета колледжа Крайст-Черч — не потому, что нас интересует крикет, а потому, что паром — забавная игрушка. Затем последует изысканный пикник у реки и, возможно, прогулка вокруг ботанического сада, после чего мы поедем на велосипедах в Северный Оксфорд, где наймем на несколько часов лодку, выпьем Pimm’s и проплывем мимо Parson’s Pleasure в надежде посмеяться над голыми преподавателями, которые там могут оказаться, а затем выпьем чаю в Browns, где Дик может попробовать закадрить официантку. Ему нужно найти для себя какое-то развлечение на вечер, потому что у меня, к сожалению, есть более раннее приглашение от общества, которое придумали мои друзья в Тринити-колледже. Они называют себя «фельчисты».

— Я думаю, это имеет какое-то отношение к слизыванию спермы, которую только что впрыснули в чью-то задницу, — объясняю я Дику.

— Это будет церемония инициации?

— Надеюсь, что да, — говорю я, потирая живот и облизывая губы.

Дик делает рвотное движение.

— Стало быть, ты не хочешь, чтобы я попытался добыть для тебя приглашение? — говорю я.

— Я чертовски рад, что поступаю в нормальное место, — говорит Дик, который не смог поступить в колледж Раскин и со следующей осени будет учиться в челтенхемском Колледже искусств.

— Ты не прав, Дик, в ней полно протеинов.

— Прекрати, серьезно, прекрати, — говорит Дик, зажимая свой рот.

— Это напоминает мне, что мы должны добыть майонез для нашего пикника.

К сожалению, прежде чем мы успеваем отправиться на крытый рынок, объявляется Маркус Эзеридж. С тех пор, как в начале этого года он стал учиться в Брейзноузе, мы часто видимся с ним. Даже чаще, чем с его старшей сестрой, Молли. Возможно, это связано с тем, что у него всегда есть отличная травка, ходовые испытания новой партии которой ему не терпится провести на крыше двора Пек.

— Нельзя ли сделать это немного позднее, если, конечно, мы собираемся устраивать этот пикник, — говорю я.

— О, у меня никаких возражений, — говорит Дик, оценивая длинные волосы Маркуса и его разноцветный гватемальский пиджак. Маркус оценивает «Jak Pak». Дика. Они — как две собаки, обнюхивающие друг у друга промежность.

— Твой брат иногда бывает очень откровенным, — говорит Маркус.

— Ну, только не сегодня вечером — его не будет, — говорит Дик.

— Маркус — тоже фельчист, — говорю я.

— Правда? — интересуется Дик.

— Что тебе рассказал твой брат?

— Мы будем курить эту штуку или как? — спрашиваю я, подталкивая их к окну.

— Что нужно вылизывать сперму из чьей-то задницы.

— Это все его мечтания, — говорит Маркус. — На самом деле это просто буржуазный клуб для людей, которых не приняли в Buller или Piers Gaveston, вот и все.

— Ну как может мой маленький братец купиться на оксфордскую шутку, когда ты мешаешься под ногами?

Здесь, на крыше, выясняется, что ядреность новой партии травки Маркуса оправдывает все его ожидания. Мы не достигаем такого состояния, чтобы ходить на носочках по перилам, бросаться вниз, во двор, с невнятным бормотанием «я умею летать! я умею летать!» и трагически завершать жизненный путь досрочно, заслужив себе место в таблоидах, как положено делать ежегодно не менее чем трем студентам. Но мы настолько одурели, что я начинаю пересматривать планы на сегодняшний день.

— Пикник, — говорит Дик.

— Где меньше всего толчеи? — спрашивает Маркус.

— В «Марксе», я думаю, но если мы собираемся все делать по-настоящему, то, конечно, «Крытый рынок»…

— «Маркс», — говорят Маркус и Дик.

В «Марксе и Спенсере» хорошо то, что до него легко добираться из Крайст-Черча. Туда можно проникнуть через черный ход с улицы напротив Том-Тауэр, рядом с Музеем современного искусства и недалеко от паба, где находится Гридирон-клуб, а это значит, что не придется толкаться с нейлоновыми комбинезончиками и детскими складными стульчиками на Корнмаркет.

Плохо в «Марксе» то, что выбор дорогой готовой еды в нем совершенно не способствует проведению элегантных пикников. Мы выходим через пять минут, не найдя ничего более экзотического, чем десять пакетов сандвичей с креветками и майонезом, десять видов хрустящих закусок и две бутылки красного вина, которое мы решили пить вместо «Pimm», потому что со льдом, мятой и фруктами будет слишком много возни, да и в любом случае мы не почувствуем разницы, потому что одурели от травки Маркуса.

Все же я испытываю легкое чувство вины. Все полученные Диком к данному времени впечатления не стоят того, чтобы выезжать из дома. Поэтому для остроты ощущений я предлагаю сожрать наши харчи в Мастерс-гарден — на окруженной каменными стенами территории с цветочными бордюрами, тщательно выстриженными газонами, средневековыми видами и лежащими студентами, которая более всего воплощает представление туристов об Оксфорде. Одна из прелестей быть там в том и заключается, что каждую минуту появляется очередная партия любопытных американцев или японцев, с завистью глазеющих на тебя через закрытое стальными прутьями окно в стене, отделяющей сад от наружного мира. Чувствуешь себя как главная приманка в зоопарке.

В такой жаркий день, как сегодня, лужайка кишит студентами Крайст-Черча, которые загорают, читают, просматривают свои записи, пьют, курят, играют в крокет. Когда мы не спеша проходим по саду, многие из них поднимают головы и здороваются, и некоторые из них — надеюсь, Дик обратил на это внимание — молодые прелестные особы женского пола.

— Смотри, роскошные штаны, — произносит одна из них мне вслед, и я вдруг смущаюсь. В своем задумчивом состоянии я совершенно забыл, что скинул свой брайтсхедский прикид и облачился в полосатые мешковатые штаны из индийского хлопка, которые подвязываешь на заднице и выглядишь как хиппи.

— Ну, — спрашиваю я Дика, когда мы усаживаемся на траву, — крутое местечко?

Дик осматривает окрестности через свои рэйбэновские очки.

— Потрясающе.

— Да, и знаешь, что самое интересное? Мы выиграли его в карты у преподавателей в Мертоне.

— Когда, давно?

— Нет. Лет эдак несколько сот назад, я думаю. Ты что-нибудь знаешь об этом, Маркус?

— Откуда мне знать — это не мой колледж.

— Маркус просто завидует, потому что он учится всего лишь в Брейзноузе.

— Ну, я бы и не хотел здесь учиться. Слишком напоминает школу, — беззаботно говорит Маркус.

Я вдруг жалею, что не промолчал.

— А где это? — спрашивает Дик.

— В Итоне, — отвечает Маркус.

Дик раскрывает рот, и я знаю, что он сейчас скажет, потому что он похож на меня и внутренняя цензура в мозгах у него развита слабо. Он сейчас скажет: «А, это где Джош хотел учиться». Он вовремя замечает мой злобный взгляд.

День неумолимо проходит, и мы не можем этому помешать. Иногда я ловлю себя на том, что, глядя на часы, прикидываю, какие пункты останутся невыполненными — ботанический сад, лодочная экспедиция, чай у Браунз — из-за недостатка времени. По большей части я не возражаю.

Уже гораздо позднее, когда мы подумываем уходить, потому что на наше место надвинулась тень, а я начинаю чихать из-за сенной лихорадки, всегда усиливающейся к вечеру, появляется Молли. Она переоделась в тонкое платье с цветами, и я отмечаю, что вечерний ветерок делает ее соски весьма заметными. Вижу, что Дик тоже обратил на это внимание.

— Опять развращаешь моего нежного, юного брата? — спрашивает она.

— Что? Это твой юный брат развращает моего, — говорю я.

Молли более внимательно глядит на Дика.

— Ты не можешь быть братом Джоша.

— Боюсь, что это не так.

— Но ты совершенно не похож на него. И гораздо выше.

— Всего на полтора дюйма.

— Иногда полтора дюйма имеют большое значение, — говорит Молли.

— И ты еще будешь говорить, что я оказываю разлагающее влияние! — говорю я, в то время как Дик краснеет.

— Молли, Дик. Дик, Молли, — прибавляю я.

— Привет, — говорит Дик.

— Привет, — говорит Молли. Она поворачивается ко мне: — Он и выглядит более модно, чем ты.

— Да, и он во много раз забавнее. Может быть, тебе стоит с ним переспать.

Дик закрывает лицо руками.

— Извини, Дик, мы тебя ставим в неловкое положение, — говорит Молли.

— Я ко всему привык.

— Хочешь этого вина? — спрашиваю я.

— Лучше не надо — я сейчас пойду обратно в библиотеку. А вот сигарету я утяну, — говорит Молли.

— Какую ты хочешь? Ментоловую? — говорю я, вытаскивая свой «Консулат».

— Попробуй вот эти, если хочешь, — говорит Дик, предлагая розовую коническую бумажную пачку чего-то похожего на очень тонкие сигары.

— Что это?

— Биди, — говорит Дик. — У них вкус земляники.

— Скорее потной набедренной повязки садху, — говорю я.

— Спасибо, Дик, но я, пожалуй, воздержусь, — говорит Молли, беря мой «Консулат». Как ни жалостно, но я чувствую, что это моя большая победа.

Вскоре освобождаются молотки для крокета — впервые за весь день, и мы убеждаем Молли отложить зубрежку на более позднее время, чтобы мы смогли сыграть вчетвером. Она играет в паре со своим братом. Я — со своим. Несмотря на трудности, причиняемые мне слезящимися глазами, непрерывным чиханьем и текущим носом, мы побеждаем.

— Не знала, что у вас там, на севере, есть площадки для крокета, — дразнит меня Молли после того, как мы заколотили второй победный шар.

— Центральная Англия — не север. Потому она и называется Центральной, — говорит Дик.

— Ну вот, все же у вас есть кое-что общее: обидчивость, — говорит Молли.

— Нет, — говорит Дик, — просто мы не терпим всякой чуши от изнеженных южан.

— На самом деле она из Уэльса, — говорю я, утирая платком свой красный нос.

— Ага, значит, ты и разговаривать почти что не умеешь? — говорит Дик Молли. — И, к твоему сведению, у нас всегда была площадка для крокета, потому что мы росли в большом доме с большим садом. Побольше, чем у тебя, может быть.

— Э-э, едва ли, Дик. Ее папаша владеет доброй половиной Уэльса.

— А! Ну ладно, — говорит Дик.

— Боже мой, вы настолько похожи, что просто жутко становится, — говорит Молли.

— Выбирай же, о женщина, — говорю я.

— Ничего не получится, — говорит Молли. — Так уж устроен слабый пол. Наши мозги не могут сосредоточиться в одном месте.

— Ну, Дик, теперь ты видишь, почему она получает стипендию?

— Да, она свое дело знает, — говорит Дик.

— За это вы явно должны поставить нам выпивку в Кладовой, — говорит Маркус.

— Это за что? — спрашивает Дик.

— Расизм. Сексизм. И оскорбление моей сестры.

— Маркус считает себя левым, потому что был в Никарагуа, — объясняю я Дику.

— А не должен ли он нам выпивку за то, что облажался в крокете? — говорит Дик.

— Несомненно. Но чтобы покупать выпивку в Кладовой, нужно быть членом колледжа, — говорю я и добавляю, обращаясь к Маркусу: — А тебе не кажется, что нам нужно поберечь себя перед вечером?

— Куда вы, мальчики, собрались? — спрашивает Молли.

— Они идут в новый клуб, где нужно слизывать сперму с задницы друг у друга.

— Очень мило. А ты, Дик?

— Я, вероятно, обойдусь «Макдоналдсом», — говорит он. — С двойным майонезом.

— Извини, я так пошутил, — пытаюсь уверить я, мучаясь от очередного приступа сильного чиханья. — Черт, пыльца сегодня злая.

— Или мы пьем прямо сейчас, или я отбываю, — говорит Маркус.

— Как хочешь. Мне нужно пойти за таблетками от аллергии.

— А кто тогда подпишет счет? — говорит он.

— Я, если хочешь, — говорит Молли.

— Я думал, что ты возвращаешься в библиотеку, — говорю я.

— Одна работа, и поиграть некогда, — говорит Молли.

— Ха, ты никогда не приходишь поиграть со мной, — говорю я.

Она слегка щиплет меня за щеку.

— Ты же никогда не просишь.

* * *

Когда где-то после полуночи я, спотыкаясь, возвращаюсь назад через ворота, я сильно пьян, хотя бывало и хуже. Пьян, но не настолько, что меня может вырвать — это уже произошло сегодня дважды, и мне стало гораздо лучше. Но пьян настолько, что вижу себя самым очаровательным и занимательным собеседником на свете и ощущаю потребность поделиться этим видением со всеми, кого только встречу.

Проблема лишь в том, что все спят. Я сомневаюсь в том, что хотя бы Дик еще не спит, но если я как бы по неосторожности подниму шум, когда войду — он спит на походной циновке на полу в той части комнаты, где я занимаюсь науками, — мне, может быть, удастся пробудить его в достаточной мере, чтобы он смог послушать мои рассказы. А какие у меня рассказы!

Про сперму в них, к счастью, ничего, хотя мы по очереди слизывали мороженое с пупков друг у друга — мальчики и девочки, и я думаю, что это ужасное декаденство. Я думаю также, что Дик оценит замечательное правило, изобретенное нами, которое запрещало мужчинам пользоваться туалетом, а писать они должны были прямо из окна; особенно весело было, когда некоторые девочки тоже попытались это делать, и привлеченный шумом помощник декана поймал их на месте преступления.

Но, войдя в проход, ведущий от Том-Квода к Пекуотеру, я изобретаю нечто лучшее. Каким-то удивительным чудом у Молли все еще горит свет. Она наверняка работает, стараясь наверстать упущенное в этот день, и очевидно, что в такой час бедной девочке просто необходимо, чтобы ее кто-нибудь развеселил. И правда, разве не об этом она просила меня сегодня, когда ущипнула за щеку?

Какие могут быть сомнения? Все становится на свои места. Молли так же охвачена страстью ко мне, как все это время я тайно был охвачен страстью к ней. И утром, после занятия, она надеялась, что я скажу ей об этом. Но по глупости своей я застеснялся и все испортил, так ведь?

Ну, на это раз я ничего не испорчу, потому что мне, слава Богу, поможет алкоголь. На этот раз я расскажу ей все как есть.

Однако, войдя в дверь, ведущую к ее лестнице, я слышу знакомый голос. По какой-то непонятной самому причине я прячусь в тени.

— Первый этаж, вторая дверь слева? — спрашивает этот голос. Голос моего брата.

— Да, и не перепутай с первой. Там живет американка, у которой нет чувства юмора, — говорит Молли.

Я прячусь в темноте, а шаги моего брата удаляются в сторону туалета наверху.

Воспользоваться моментом и прямо взглянуть Молли в лицо? Постучать в дверь, сказав, что просто проходил мимо, и пусть Дик объясняется, когда вернется?

Но, несмотря на алкогольные пары, я вижу, что самое разумное — это не увеличивать свои потери и отправиться в постель. Есть шанс, как мне кажется, что их отношения вполне невинны.

Я долго лежу без сна, пытаюсь бороться с головокружением, жду звука шагов и скрипа двери, которые сообщат мне, что Дик вернулся. Но я слышу лишь, как часы на Том-Тауэр бьют час, затем два, затем три. Больше я уже не в состоянии держать глаза открытыми и засыпаю отвратительным и беспокойным сном.