Кошмар, что люди способны делать друг с другом.

И за это время уж одно-то я понял — невозможно выйти из истории, как бы тебе этого ни хотелось. Куда бы ты ни спрятался, обязательно подойдет какой-нибудь солдат, ткнет в тебя штыком и спросит: «Ты с нами или против нас?»

А тот, кто не с ними, тот всегда против. И вдобавок на тебя валятся все эти жестокости. Ну точно, как в сказке, что дедушка рассказывал, о старушке, которая собирала хворост в лесу. «Ежели хватит сил на эту веточку, хватит и на ту», говорила она. И под конец насобирала так много, что вязанка сломала ей спину.

Ты с нами или против нас?

Я с вами.

Тогда придется тебе выдержать и эту веточку, что зовется террор.

И ту веточку, и ту, и ту.

Пока тяжелый груз не сломает тебе спину.

Нет, не у всякого. Только у тех, у кого широкая спина и крепкая совесть, которая выдерживает большой террор — неужели именно они понесут на себе будущее?

И похоже, в поклаже у этого будущего окажется сколько угодно трупов.

А винят других. Посмотри на этих белых мясников и что они творят, нечего с ними миндальничать. Посмотри на этот красный сброд и их террор, перестреляй этих дьяволов, пусть они в лагере подохнут, отправить их в рабство в Германию.

«Сбродом» и «мясниками» называют они друг друга, и думают, что потом легче убивать врагов, они ведь уже не люди.

О том, что творили эти чертовы мясники, у меня просто нет сил вспоминать.

Но я не знаю, было бы ли лучше, если бы вышло наоборот — все это. Не знаю. Может, так оно и есть, как они говорили — что я в глубине души все лишь «благонамеренный гуманист». А может, это все религиозное, что я унаследовал от дедушки.

Хорошо, что я не говорю об этом с учителем. Он бы принялся болтать, что все относительно и нужно видеть историческую взаимосвязь, потом разродился бы какой-нибудь глупой шуткой, а после выкинул бы все из головы. Но я ведь не могу забыть.

Как мне хочется поговорить с Верой, на нее можно положиться. Она по крайней мере серьезная.

Во всяком случае с желудком у меня постепенно наладилось, и глаза больше не болели от дневного света. Какое-то время я бесцельно бродил по городу, может, ждал Солтикоффа. На то, чтобы опять столкнуться с Верой, я и надеяться не смел. И мне было немного боязно после того, что я пережил первый раз в гардеробе. Я ведь даже не знал, с кем встретился.

«В гардеробе», да, звучит странновато. Но я же понятия не имел, что это было — сон или реальность, или как это там называется. Я не знал, что и думать.

Как только я поправился, тут же вылил остатки чая из чайника, и тщательно его вымыл. Сперва я липкой лентой заклеил дверь гардероба и часто, лежа в кровати, трясся от страха, что из него вылезет какой-нибудь незнакомец. Ежели можно в одну сторону, можно и в другую, так я рассуждал. Но из гардероба никто не вылезал. И под конец я решил, что просто смешно валяться в кровати и ждать, ждать. Поэтому как-то утром, когда уже чувствовал себя здоровым, я спрыгнул с кровати, сорвал ленту и распахнул дверцу.

Там ничего не было. Ну да, старый чемодан со старьем и кучка грязных носков и трусов. Так что я не вошел в историю. А влип в историю с пыльным гардеробом, где хранился всякий хлам.

Вот так было дело.

А что мне предпринять, я не знал.

Как-то позвонил учитель и сказал, что мне надо бы поехать домой в Хельсингланд, проведать «своих» и немножко отдохнуть. Он говорил эдак снисходительно, точно с ребенком, или с сумасшедшим, или психически неполноценным, я прямо разозлился.

Но возможно, он желал мне добра.

Я слонялся по Уппсале и ничего не происходило. Возле винного магазина на Свартбекксгатан, как и раньше, шатались отверженные, и я представлял себе, как сейчас там, в яме возле риксдага, и из газет было ясно, что карусель продолжается крутиться, и все было до жути как всегда, и мне казалось, я схожу с ума.

Почему с этим проклятым миром ни черта не происходит! Что угодно, все лучше, чем эта мельница, которая мелет и мелет, что угодно, да, хоть взорвать все это дерьмо к чертовой матери. Я знаю, это анархизм и террор, но именно так я иногда чувствовал.

И тогда я поехал домой в Хельсингланд.

С одной стороны было немножко досадно, потому как я вроде бы сделал то, что велел мне учитель, а он мне порядочно надоел. / — — — / Но с другой стороны мне самому хотелось поехать домой, навестить своих и поглядеть, нельзя ли остаться там, да и кроме того ничего другого я придумать не мог.

Недалеко от Норралы у меня забарахлил мотор, так что мне пришлось спать в машине. Ничего особенного в этом не было. Как только я взял курс на север, возникло ощущение, что я уже дома. Стоило покинуть низкую, глинистую равнину, как горные хребты сделались синее и выше и стало легче дышать. На обочинах рос иван-чай, целые красно-фиолетовые поля, эти цветы быстро отцветают, дают много семян и распускаются одновременно, им, верно, надо спешить, потому что лето в Норрланде такое короткое и бурное. Они называются Epilobium по-латыни.

Солнце долго висело над горизонтом, а потом опять взошло, вместо ночи были сумерки, и выступила роса, и по земле стелился туман. Дома, в Хельсингланде, была Иванова ночь.

Я поспал в своем «Фольксике» всего ничего, но когда проснулся, был довольно бодрый. На высокогорном свежем воздухе очень легко дышится, и я совсем не чувствовал усталости. А потом подъехал парень на «Пежо», он учился в сельскохозяйственном училище и разбирался в тракторах, и он помог мне с двигателем, быстро запустил его. Я угостил его кофе из термоса, который прихватил с собой. Парень, как и я, был норрландцем и о южной Швеции думал то же самое. Мы сидели на обочине, пили кофе и болтали, утро было солнечное и ясное. Приятно было встретить такого славного парня после всех этих психов, с которыми я общался в Уппсале. Так что, надо признать, во многих отношениях я чувствовал себя лучше.

Именно из-за поломки движка я приехал домой только утром Иванова дня. Кругом все было тихо и пусто, а во дворе намусорено, как обычно, потому что Гурра убирать не желал. У ворот стоял старый «Вольво», видик у него был еще тот. Развалюха Гурры, и как только он проходил техосмотр — уму непостижимо. И повсюду валялись игрушки и банки из-под пива.

Я обошел дом, размышляя, будить ли мне их. Окно в горнице было открыто, и штору то и дело выдувало наружу. День был солнечный и теплый.

— Никак это ты!

Из хлева вышла Берит, ведя на поводу корову. Я сперва не узнал ее голоса, потому что она выдрала передние зубы, собиралась сделать вставные и наверху тоже. И все-таки она засмеялась, похоже, была рада видеть меня.

— Ты чего, ударилась?

Здороваться таким манером, конечно, странновато, но у Берит на лице красовался здоровенный синяк, ежели мне будет позволено так сказать. На голове у нее был старый льняной платок в красную клетку, она тянула за повод и пыталась улыбаться своим беззубым ртом. Но глаза у нее сияли, похоже, она была рада видеть меня.

— Вчера затрещину получила, маленькая разборка случилась. Ты ел?

Берит и есть Берит, обязательно спросит, хочешь ли ты есть или тепло ли одет, это, так сказать, ее способ быть приветливой. Глаза у нее чуточку блестели, она стояла и размышляла, небось, что ей делать со ртом, потому как ей хотелось смеяться, но в то же время было стыдно из-за зубов. Корова мотала головой, пытаясь освободиться, она была тощая и злая, и росточком не больше теленка. Коровы у нас были похожи на Берит, тощие и резвые, ели мало, а молока давали много, и часто телились. Может, и неуважительно говорить такое о собственной матери, но факт остается фактом.

Меня немного беспокоил этот ее синяк. Смуглая, тощая, с кровоподтеком она пыталась улыбаться своим беззубым ртом. Берит, моя мать.

— Он по-прежнему тебя частенько колотит?

— Я ему сдачи даю, ежели что… Подогреть кофейку?

Наверняка, ей досталось по пьянке в канун Иванова дня, но она не очень переживала. Как ни как, а у нее в доме был мужчина.

— Где Гурра?

— Отсыпается, вчера припозднились.

— А Барбру?

— То же самое. У нас Эллен гостит.

— Вам разрешили взять ее на праздники?

— Да, собираюсь спросить у них, нельзя ли нам ее оставить…

— Но тебе же будет трудно?

— Было б здоровье… Да ты входи, я скоро приду…

И она засеменила с коровой к пастбищу. Я вошел в кухню и увидел, что ничего не изменилось. На стенах до сих пор висели пасхальные полотенца с желтыми цыплятами. Пивные банки, пустые бутылки, полная раковина посуды. Так обычно и бывало после праздничной гулянки: пустые бутылки, Берит в синяках, а Гурра отсыпается в мансарде, чтобы протрезветь. Но Берит все равно счастлива: ведь у нее есть мужчина в доме.

И я подумал — до чего мы разные, моя мать и я. Ее вовсе не заботит, как крутится история, лишь бы ей самой разрешили кататься. Она не хочет выходить из времени, нет, она желает участвовать в жизни, плохой ли, хорошей — неважно, даже ежели в придачу получит синяк.

Так что во многих отношениях мы разные, Берит и я.

Я услышал какое-то курлыкание из горницы и вошел туда поглядеть. Это была Эллен, дурочка, или, вернее, моя слабоумная сестра. Она сидела в зарешеченной кровати, привязанная ремнем, пропущенным под мышками, и по запаху было ясно, что она там натворила в кровати. Она бормотала, курлыкала, пускала слюни и смотрела прямо перед собой пустым взглядом. У нее был странный высокий и выпуклый лоб, как у карлика или какого-нибудь сказочного чудища. Она таращилась в пустоту своими пустыми большими и чистыми глазами. Она вышла из времени, Эллен, но за это ей пришлось заплатить своим ясным человеческим разумом.

Я глядел на нее и думал — это моя сводная сестра.

Моя настоящая сестра спала на раскладушке, хотя дело шло к полудню. Гюллан сопела, уткнувшись ей в подмышку, Гюллан, или Гунборг, ее дочка, стала быть. Моя племянница.

Барбру — светлокожая, в папу, круглолицая, рыжая и помешана на мужиках, ежели уж по правде. Чем она занималась вечером в канун Иванова дня, было не так уж и трудно вычислить, потому что на шее у нее виднелся большой след от засоса. Но она такая, какая есть, и с этим ничего не поделаешь.

Мы довольно разные во многих отношениях, Барбру и я. Барбру — она такая, какая есть.

И ни капельки не похожа на Веру.

Раскладной диван можно сложить и сделать из горницы гостиную, ежели приспичит, но здесь вечно такой кавардак. Над диваном висит картина, написанная маслом, на которой изображен красный домик на опушке леса, зато вокруг портреты Лилль-Бабс и АББЫ и всяких других, неизвестных мне личностей, меня это давно перестало интересовать. А на полу разбросаны номера «Старлет», «Моего Мира» и странные комиксы, которые Барбру с Берит обычно читают. И нижнее белье вперемешку с игрушками.

Берит не слишком-то много переняла у дедушки. У нее никогда не было серьезных культурных интересов, да и у Барбру тоже. Не то, чтобы я осуждал людей за это. Но я бы, пожалуй, больше не стал ничего рассказывать о Берит и Барбру своему учителю, он бы только начал насмехаться и иронизировать. Он такого сорта человек.

Она такая, как есть, Барбру. Я пришел в некоторое уныние, когда подумал, какие мы разные. Нам почти не о чем говорить. Но она все-таки славная, в своем роде.

Я услышал, как Берит гремит посудой на кухне, и пошел туда пить кофе. Она нарезала хлеб и сделала бутерброды, точно я умирал с голоду, и принялась без умолку болтать, об Эллен, которую она хотела забрать из интерната, о своих новых зубах, об окрестных жителях, о дачниках, которые купили дом Нильссона, о родных, соседях и знакомых, которых я почти и не помнил.

Мне не о чем было особо рассказывать, но в каком-то смысле было довольно уютно. Я время от времени чего-нибудь бормотал, Берит продолжала болтать, но иногда она вспоминала о своих зубах, закрывала рот рукой и замолкала. А потом ей в голову приходила новая мысль, и она снова принималась болтать.

Женщины иногда бывают таким вот болтливыми, и мне это нравится, ничего не могу с собой поделать. Но мне нравилась и молчаливость Веры, так что, наверное, мне вообще нравятся женщины, какими бы они ни были. Я не имею в виду никакой эротики или чего-то такого. Берит ведь моя мать, и мы очень разные, но мне она все равно нравится в каком-то смысле. Мне нравилось ее слушать, хотя самому особо сказать было нечего.

Но удовольствие быстро испарилось, когда заскрипела лестница, и на кухню спустился Гурра выпить кофе. Он кисло поздоровался, потому как между нами особой дружбы не было. Он был небрит, лицо опухшее с похмелья, глаза красные, видик еще тот. Он выпил два ковша воды, а потом сел за стол и засопел. Берит тут же захлопнула рот. В воздухе запахло сварой.

Но вот приковыляла Барбру с Гюллан на руках, поздоровалась, похоже, обрадовалась, увидев меня. Она улыбалась, кивала, зевала, терла глаза и больше походила на ребенка, чем Гюллан. Она такая, Барбру.

И тут начался настоящий базар, потому что Берит принялась ругать Барбру, что та вышла в чем мать родила, и какое-то время они переругивались, в горнице захныкала Эллен, Барбру было велено пойти и перепеленать ее, Гюллан заорала от ревности, Гурра разразился бранью из-за всего этого чертового шума и спросил, не дадут ли ему опохмелиться, но Берит спрятала бутылку и стала его поносить за вчерашнее пьянство, за то, что он вел себя как свинья, лапал девушек и т. д… Все было как обычно.

Я вышел во двор покурить. Окна в эти жаркие июньские дни стояли нараспашку, трепыхались шторы, крики и брань вились вокруг, точно мошкара. Все было как всегда. Я отправился в лес, чтобы немножко побыть в покое. Вмешиваться в ссору бессмысленно, это всегда заканчивалось тем, что они сообща накидывались на меня. Не то, чтобы они были злопамятны, злоба скоро улетучивалась. Они похожи на детей. Вспыхивают, а потом быстро успокаиваются.

Я довольно долго бродил по лесу. Не помню, видел ли там цветы. Глаза мои этого как бы не замечали…

Когда я был помоложе, я любил ходить по лесу и размышлять, но сейчас я и здесь чувствовал себя чужим. Пару раз терял дорогу, спотыкался о корни и камни и не видел никаких цветов. Я чувствовал себя чужим даже в родном лесу.

И все-таки я был вынужден отправиться в лес, чтобы побыть одному, у меня нет ничего общего с моими родными, с ними не о чем говорить. Но я, конечно, их люблю по-своему.

Хотя Гурра — это отдельный разговор.

Но в любом случае я долго бродил по лесу, думал о Вере, о дедушке, о том, что же мне, черт побери, делать. Уппсала была далекой как сон, и слава Богу. Но в каком-то смысле я и здесь, дома, чувствовал себя неприкаянным. Мне ведь не с кем поговорить. Я совсем одинок.

Я лег на мох и принялся размышлять, но ничего не придумал. Ежели бы я прошел все норрландские леса… Дедушку все равно б не нашел. И Веру тоже.

Я долго лежал во мху и думал про это.

Когда я вернулся к ужину, все уже было в порядке, и Берит меня отругала, но как бы по привычке. Просто она злилась, что ей придется остаться дома, присматривать за детьми и коровами. Гурра собирался везти Барбру в Худик на танцы, а про то, какие у этих двоих шашни, и думать не хочется. У меня не было никакого желания ехать с ними, ну вот Берит и решила, что я останусь дома, и ей будет с кем поболтать. Но мне и этого не хотелось, я намеревался съездить в сельский музей, где во дворе устраивали аукцион, вечеринку и старинные танцы. Думал, может, встречу там кого-нибудь из школьных приятелей.

Берит была молчалива и, по-моему, немного обижена, но я на это внимания не обратил, я ведь считал, что пробуду дома еще долго и времени пообщаться у нас будет вдоволь. Но вышло не так.

Когда я приехал, аукцион уже был в разгаре, предлагали разную медную утварь, старые формы для сыра, крашеные шкафы, сечки и все такое прочее, и присутствовали там и торговались, в основном, дачники.

Я почти тут же пожалел, что приехал сюда. Нескольких школьных приятелей я, правда, встретил, но говорить с ними мне было не о чем. Некоторые обженились, завели детей, кто-то работал, кто-то ходил без работы, и после того, как мы обсудили это, говорить было больше не о чем. Кто-то спросил, как мне живется в Уппсале, но это объяснить не так легко. Мне предложили пропустить стаканчик, звали на вечеринку, но у меня не было никакого желания. На том разговор и закончился, они попрощались и ушли, и я опять остался один.

Я прогулялся к месту, где устраивали вечеринку, и совсем уж было собрался вернуться домой к Берит — может, ей нужно помочь с коровами. Вообще-то, мне ничего не хотелось. Что мне делать дома? Черт его знает. Я посмотрел на часы, но они, разумеется, остановились.

И тут я увидел Солтикоффа. Он отделился от толпы дачников, помахал мне рукой и постучал палкой по медной форме для печений. Я, в общем-то, ничуточки не удивился. Почувствовал чуть ли не облегчение.

— Что скажешь? — спросил он, стуча палкой.

— Да… я не особо разбираюсь в старине.

— Правдолюбив как всегда, это мне нравится. И поездка в родные места оказалась бесполезной?

— Пожалуй.

— Еще бы. Зачем пятиться назад, если ты еще не дошел до цели? Ну что, поехали?

Он вытащил из кармашка жилета золотые часы и щелкнул крышкой. И как бы сразу же сделался нетерпеливым и заторопился. Я вздрогнул от страха, на секунду подумал о Берит, но потом понял, что не стоит усложнять дело.

— Ты ведь на машине?

— Да.

— Прекрасно. Тогда поехали. Полагаю, что на этот раз могу обещать нечто конкретное. Бог троицу любит! Ну, поехали.

Когда мы сели в машину, он снял очки и повязал глаза большим красным носовым платком. И мгновенно заснул, и проспал до самого Стокгольма. Сидел рядом точно покойник.

Я ехал весь день и всю ночь, останавливался, только чтобы заправить машину, и снова трогался в путь. Солтикофф проснулся, лишь когда мы подкатили к главному входу в Дротнингхольмский замок. Тут он сорвал с лица платок, вытер глаза и замер, глядя куда-то.

— Путешествовать весьма поучительно, — сказал он. — Да. Надеюсь, ты готов? На это раз дело серьезное.

В летней ночи замок весь так и светился белизной.