История с мичманом добром не кончилась. К мичману приехал тот майор, и они совещались. Нас сняли с участка, куда-то повезли. Старую полуторку мучает кашель. В нашей группе есть парень — Генка Егоров. Он русский, но родился и вырос в этих местах.
— Слушай, Гена, — доносится до меня голос Леонида, — что это за птички сидят на проводах и почему они зеленые?
— Вороны! — кричит в ответ Гена.
— Вороны? — удивляется Леня. — С чего они позеленели?
— С того же, наверное, с чего почернели твои одесские.
— Как их зовут аборигены?
— Гюйкарга.
— Как, как… Гюй, ты говоришь, карга? — он смеется. — Карга! Как мама той моей одесской знакомой, что для меня невеста…
Нам весело. Нам хочется многое узнать из того, что видим. Мы спрашиваем Гену о желтых птицах и узнаем, что это сарыгейнах, то есть желтая рубашка, что красивую, вроде нашего снегиря, только ярче, птаху зовут кизляркушу — девичья песня, а те растения, что островками выступают среди серебристых плешин шорлуха, то есть соли, называют караган. Мы затягиваем «Варяга». Птицы, привыкшие к змеиным шорохам песков, стаями поднимаются из зарослей. Чем дальше, тем меньше встречается поселков. Внезапно оборвался бег телеграфных проводов, скрылся последний виноградник, перед нами, на сколько хватало глаз, лежали пески. Ни кустика, ни колючки. Незаметно оборвалась песня.
Похоже, что приехали мы на край земли. Справа, слева и впереди — только море. Мы забрались на самый кончик длиннющей песчаной косы. Ни деревца вокруг, ни кустика. Одно-единственное строение среди песков, и возле него колодец с журавлем. Далеко виднеется маяк. Мы стоим в строю.
Перед нами выступает все тот же майор из экипажа. Он то стоит, замерев каменным изваянием, то вдруг начинает медленно прохаживаться вдоль строя, глядя на нас чуть прищуренными глазами, сняв фуражку, постукивая этой фуражкой себя по ноге. Речь его проста, сводится к одному. Все мы дармоеды, морально разложившиеся типы. Он, майор, должен сделать из нас настоящих воинов. Мы должны разобрать баржу, которую когда-то вынесло штормом на берег, сняв с нее все дерево, начиная с обшивки, сложить это дерево в штабеля у дороги. Металл мы тоже должны отодрать, для этого нам оставляется инструмент: кувалды и зубила. Металл мы тоже должны сложить у дороги. Причем мы должны проявить себя, хорошо работать, иначе нам же станет хуже. Помянув в конце речи мичмана (обидели человека), какого-то лейтенанта Дронова (так обойтись с человеком), майор сел на катер и ушел. Старшим над всеми он назначил Кедубца.
Как мы обидели мичмана, я знаю. Но кто такой лейтенант Дронов? Эту фамилию я слышу впервые. Что с ним произошло? Какое отношение имеет этот лейтенант к нашей группе?
— То была грустная история, — ответил на мои вопросы Кедубец. — Нет, по-человечески, мне того лейтенанта жалко. По сути… Он многому научился в песках под Красноводском, ибо самый великий учитель — жизнь.
Под Красноводском наша группа работала до того, как ее вернули в экипаж. Старшим группы был назначен выпускник училища лейтенант Дронов. Где-то что-то не сошлось, его куда-то не туда направили, вакансии не оказалось, он и очутился в экипаже. Командуя над первым в своей жизни подразделением, лейтенант не жалел ни сил, ни времени. О ребятах ему наговорили черт знает что, и он старался. Работа была тяжелой, но он по совету все того же майора ввел еще и строевую подготовку, нажимал на голосовые связки. Однажды ночью у лейтенанта пропало все обмундирование от фуражки до сапог. Осталось одно исподнее, и то зимнее.
— Вы мне не поверите, юноша, но лейтенант так расстроился, что перестал командовать, — рассказывал Леня. — Чуть позже так обрадовался… Когда с первым же катером вернулся в экипаж, где его ждало извещение о посылке. Говорят, он чуть не плакал от радости, когда в посылке обнаружил свою форму. Вот ведь воистину не знаешь, где что найдешь, где потеряешь. Как говорил поэт: «Где солнце, там и тень». И смех, как говорят, и слезы.
Леня оглядывает песчаную косу, одинокое строение, море, а потом предлагает взглянуть на баржу.
— Меня интересует не только природа этого края, но и то, что нам предстоит сделать, — говорит он.
Баржа огромная. Она нависла черным мазутным бортом почти над самым берегом, крепко засев в морское дно. Остов у нее металлический, обшита она крепким брусом. Часть бруса с баржи уже сняли, местами отодраны и доски палубы. Небольшая надстройка искорежена, чувствуется, что ее пробовали разломать, но только разворошили и отступились. Надстройка металлическая, клепаная. Просто кувалдой да зубилами ее не возьмешь.
— Я так думаю, что баржа еще могла бы служить и служить, — говорит Леня. — Размыть песок под килем, завести буксир, можно было бы ее снять с мели. Жаль курочить, крепкое создание.
— Да, но ты глянь, какой брус, — не соглашается с ним Миша Голубев. — Такой брус на любой стройке сгодится.
Брус крепкий. Он пропитан специальным составом, из него не только дом — мост можно сооружать на самой гнилой речке, и сносу тому мосту не будет.
Мы начинаем прыгать с баржи в море, начинается купание, потом мы устраиваемся. На следующий день работаем.
— Эхма! — кричит Леня. — Ломать не делать, душа не болит!
Дело спорится, растет штабель. Брусья мы складываем на берегу, рядом с баржой, возле следов какого-то огромного кострища. Интересно, что здесь горело?
Ясность внес старшина — командир катера базы. Он пришел к нам неделей позже с продуктами и почтой. В этом кострище, оказывается, сгорел и брус, и доски, которые были сняты еще до нас. На все наши недоуменные вопросы старшина ответил, что дело это темное, начальству — ему виднее, из-за этой баржи уже было шуму, потому что была какая-то афера с колхозами, баржу загнали не по назначению, какой-то левый рейс, но помешал шторм, который и выбросил ее на мель. «Она уже списана, — сказал старшина, — теперь ее решили доконать, чтобы и глаза не мозолила». Мол, срочное задание Никитенко дал. Это тот майор из экипажа. Мол, велено ему привести баржу в соответствующий актам вид на случай проверок, комиссий и прочего…
Подробностей старшина не знал, но его слов оказалось достаточно, чтобы мы взглянули на дело рук своих иными глазами. Я уже не раз был свидетелем, когда поговорка: «Ломать не делать, душа не болит» — вносила в работу какую-то лихость, что ли, какое-то удалое настроение. Разбирали мы кирпичные завалы разбитых в войну зданий в Ленинграде, под Ленинградом, даже в Царском Селе работали. Немцы там все, что можно было взорвать, взорвали. Так что «ломали», чего там говорить. Но «ломали» с пользой для дела. Разбирали, чтобы восстановить, отстроить заново. Отсюда и лихость, и удаль. Теперь же мы узнали, что работаем на костер. Каждый из нас стал прикидывать, на что могли сгодиться останки баржи, куда бы мы их приспособили. У каждого находилось множество вариантов. Потому что каждый из нас видел руины на месте бывших городов и деревень, каждого опалила война. Из всей группы только Костя Судаков сказал: «Ну и что… Керчь тоже в развалинах, а мы в каменоломне камни с места на место перетаскивали». — «Сам же рассказывал, — возмутился Миша Головин, — чем это кончилось — комбата за такие дела турнули». — «А, — отмахнулся Судаков, — лично мне все равно». Остальные ребята не могли себе представить костра из делового крепкого бруса, из отбеленных морем и солнцем палубных досок. Надо было что-то предпринять.
Что?
Один был ответчик на наши вопросы — Леня Кедубец. Он за старшего. Ждали, что он скажет. Леня молчал. Леня думал. Вскоре он решился.