Загон для скота огорожен жердями в два ряда, жерди приколочены к стволам деревьев, кроны которых маскировали животных. Старшина Колосов сидел, примостившись на жердине, спиной к животным, слушал перебранку женщин с кем-то из партизан, обеспечивающих, судя по этой перебранке, доставку травы в лагерь.

— Вы б глаза разули, когда косили, — доносился до Колосова женский голос. — Осоки навезли и рады.

— Нам, товарищи женщины, немца, кроме всего прочего, бить приходится, — отвечал бойкий мужской голос — Добьем его, треклятого, такой травы накосим, сами станете хрумкать с превеликим удовольствием.

— Ты коровам об этом расскажи, они умные, может, и поймут.

— И расскажу, а что? Партизанские коровы не в пример некоторым, соз-на-тельные!

— Сознанием упрекаешь? А того понять не хочешь что без доброго сена от коровы молока не получишь…

— И то правда, Дусь, — послышался другой женский голос. — Кругом травищи, травищи, а они осоку режуть.

— О чем и говорю. Поляны, опушки, кака трава зазря пропадает, а они по болотинам с косами.

— От ведь как, а? По болотинам? А знаете ли вы, героические наши женщины, что не на каждую поляну ноне сунешьси. Особливо ночью. Не с каждой опушки ноне травку возьмешь. Немец, что же, по-вашему, дурак? Иль у него мин не стало хватать? Немец, он с осени по жухлой траве мины поставил, чтобы мы, значит, шагу ступить не могли. Иль забыли, как на майской травке Васька-то Агеев подорвалси?

— Ты Васькой не прикрывайся. Васька хоть и молод был, а к делу относился с сознанием и пониманием. Знал что без молока ни раненых не поднять, ни детишек не выходить, старался.

— И то правда, Дусь. Кабы не Васька, рази мы зиму выдержали бы? Сколь он сена на зиму заготовил, а?

— Вот-вот, хорош был заготовитель, чего там говорить. Только иде он теперь, иде?

— Да тебя, пустозвона, похоже, только собственная судьбина и беспокоит.

— Но-но, женщины. Па-п-рашу без личных выпадов. Меня, что же, по-вашему, зазря медалью наградили? Иль я от боя уклонялси?

— В бою все вы храбрые, только дела простого справить не можете. Ты лучше скажи, каково скотине языки о твою осоку рвать, а? Да и что же это за корм, а? Неужто простого понятия нету, а?

— У нас то понятие, чтобы гитлерюгу треклятого изничтожить. Коровушки ваши пережуют то, что исть.

— Вот ты как? Ну ладно. Ну, смотри, Афанасий. Седня же покажу вашу заготовку товарищу Хлебникову. Седня же передам ему твои речи.

— И то правда, Дусь. Чегой-то они над скотиной глумятся.

Тот, кого женщины назвали Афанасием, замешкался с ответом.

— Вы, это… Женщины, — донеслось до Колосова. — Мы, это… Сами разберемси. Чего по-пустому к Сергеичу бегать.

— Как это по-пустому, а? Как это по-пустому?

— Чего к словам-то цепляешьси? Чего к словам цепляешься, говорю? Седня же днем травы раздобудем, вот те крест. Днем пойдем и накосим…

Колосов томился в ожидании конного отряда, который должен был вернуться третьего дня с часу на час, как сказал о том комбриг Солдатов, однако конники не возвращались, что там произошло в неведомой старшине Ольховке, оставалось неизвестным. Колосов пытался занять себя все эти дни хоть чем-то, не мог. Сунулся с помощью к шорникам, руки не держали ни шила, ни дратвы. Не дались другие дела. Такое состояние было, будто потерял он точку опоры, закачался после того приступа в землянке комбрига, когда его словно бы окатило чем-то горячим, а душевного равновесия, помогающего держать боевую форму, восстановить не мог.

Старшина сидел на жердине согнувшись, упершись мысками сапог в землю, локтями в собственные колени, слушал перебранку за спиной, пытался подобраться к какому-то важному для себя выводу. Ему казалось, что этот вывод, если он к нему подберется, поможет восстановить былую уверенность в себе. Желание это было таким же, как на поляне во время короткого, но доброго отдыха, когда ему вдруг захотелось побриться, когда за порывом снять с себя панцирь из щетины увиделся благополучный исход казавшегося бесконечным перехода. Так бывало и раньше. Если приходилось туго, старшина искал зацепку, старался убедить себя в том, что могло бы быть хуже, тяжело не только ему, многим, в иных обстоятельствах, в иной обстановке, как, например, этим женщинам, партизанам, для которых простое, казалось бы, дело, заготовка травы, оборачивается потерями.

Накануне вернулся лесник. Михаил Афанасьевич Степанов, как оказалось, собирал по лесам жителей многих деревень, укрывшихся от жестокости гитлеровцев и их приспешников. Колосов увидел Сашу Борина, Надежду Федоровну Степанову. Лесник привел на базу оставшихся в живых родственников партизан. Люди эти еще до базы не дошли, а весть о их приближении прошелестела по лесу. Свободные от служебных обязанностей партизаны поднялись, заторопились, потянулись навстречу беженцам. Обоз вскоре поравнялся со старшиной.

За два года войны Колосов видел много слез, а такие увидел впервые. Степанов привел с собой человек триста. Шли женщины. Брели, оступаясь, старики. Шли подростки. Шли видавшие виды партизаны из тех, что сопровождали обоз, из тех, что побежали навстречу беженцам. На немногочисленных подводах сидели малолетние дети. И не было ни одного человека без дорожек-слез под глазами. Колосов стал свидетелем какого-то всеобщего тихого плача. Как будто люди отдали все силы, их не осталось на крик, даже на всхлипывание. Они шли и молча плакали, когда, казалось бы, должны были ликовать от встречи с близкими, от сознания окончания небезопасного перехода, оттого, что оказались они наконец под надежной защитой. Бросилась навстречу своей матери Галя Степанова. И тоже не закричала, тоже беззвучно заплакала. Обоз с беженцами обрастал людьми, с ними творилось то же самое, они плакали молча. Но больше всего Колосова поразил беззвучный плач самых маленьких беженцев, которым, казалось, самой природой отведено право криком оповещать мир о своих болях.

Вывод, тот главный для себя вывод, о котором он думал, пришел сам собой. Колосов подумал о страдании детей на войне. Маленьких беженцев, беззвучно плакавших на телегах, других, чьи лица оставались в памяти, как это было при освобождении села Рыбницы в сорок втором году при захвате немецкого госпиталя, в котором оказались дети-сироты, дети-доноры, у которых гитлеровские врачи, врачи-убийцы, забирали кровь.

Светило солнце. Оно гнало лучи к земле, к людям. Казалось, лучи его шарят и шарят в дальних, самых потаенных закоулках с единственной целью — выискать самое обездоленное, самое замерзшее существо, обогреть это существо, а поскольку обездоленных, замерзших много, так много, что не знаешь, на ком остановиться, оно шарит и шарит, проникая всюду, нет конца бесконечному поиску.

Собственные невзгоды показались старшине такими мелкими, что ему стало неудобно за свою слабость. Старшина испытал стыд. За полуобморочное состояние в землянке комбрига, за потерю уверенности в себе, за то, что он, солдат, поддался слабости. Нет у него права ни на болезни, ни на проявление слабости. К такому выводу пришел Колосов. Пока светит солнце, пухнут вены на руках от тока крови, пока видит, слышит и дышит, нет у него права на остановку…

Безделье тяготило, Колосов маялся. Посидел на жердине, поднялся, стал ходить. В конце концов снова сел в тени кустов. Только сел, тут же услышал разговор.

— Лех?

— Чего тебе?

— Ловко ты его завалил.

— Ну.

— Ловко, говорю, ты его завалил.

— Завалил и завалил.

— Не скажи. Мне бы так не пофартило. Это у тебя какой?

— Четырнадцатый.

— Четырнадцатый?

— А чо?

— Интересуюсь. Меня сколь учили, а такой чистой работы не видал.

— Дак привычка.

— Чего?

— Привычка, говорю.

— Объяснил бы.

— Чо объяснять-то?

— Как это чо? Секрет есть аль нет?

— Дак рядом же был, видал.

— Я и раньше видал, выбора не было. А ты, Леха, выбирал.

— Ну.

— Выбирал, говорю.

— Вез выбора неча соваться.

— Ты сам-то откуда родом?

— А чо?

— Интересуюсь. Я о тебе теперь, Леха, все хочу знать.

— С Кондрашихи.

— Далеко это?

— Далече. Томск слыхал?

— Сибиряк, значит?

— Ну.

— То-то, чую, терпенья в тебе много.

— Без этого нельзя.

— Сколь мы с тобой пролежали, а? Комарья-то, комарья. А ты вроде бы ничего.

— Дак привычка, говорю.

— Вымок я, Леха, в том болоте, меня тогда, Леха, хоть выкручивай и отжимай, а все одно я рад.

— Пустое.

— Чего ты говоришь-то, чего говоришь?

— Пустое, говорю.

— Не, Леха, не каждому дано, а ты выдержал. Сколь их прошло, а ты свово дождался. Откуда узнал, по слуху аль как?

— Ты тоже-ть наловчишься.

— Не, Леха, у тебя талант. Как ты его завалил, пасьянс!

— Чего?

— Пасьянс, говорю. Вагон к вагону лег.

— Как велено было, так и завалил.

— Лех?

— Чего?

— Возьмешь меня еще?

— Дак ходи.

— Спасибо. Я, Леха, тоже хочу, как ты. У меня, Леха, счет к ним особый имеется. Они, Леха, всех моих в расход…

— Ноне у каждого кипит.

— Кипит, это ты, Леха, правильно сказал. Так кипит, что все нутро изожгло. Веришь, нет, дышать трудно. Я б, Леха, всю их Германию разнес бы к едрене-фене…

Колосов сменил место, снова здорово. В разговор уперся. Ему неудобно сделалось. Сел, устроился, на́ тебе, голоса. Ни встать, ни уйти…

Говорили двое.

— Они с нами как?

— Известно как, смерть за выдох, смерть за вдох.

— Я о другом.

— О чем?

— О заложниках.

— А-а-а.

— За каждого убитого солдата заложников хватают. Вот и я стал у них заложников брать.

— Как это?

— На мушку, как еще. Беру да стреляю. У меня тоже свой счет имеется.

— О твоем счете теперь все говорят. О нем в газете написали. По твоему примеру, Николай Дмитриевич, другие свои счета открыли.

— Верно.

— Все-таки двести десять фрицев ты уложил, а!

— Здесь да, двести десять.

— Почему здесь?

— Потому как недавно считать начали. До того я их, может быть, и больше уложил.

— Когда же?

— С двадцать второго июня тысяча девятьсот сорок первого года.

— Ты прям с первого дня начал?

— С первого.

— И где?

— Под Брестом.

— Далеко это?

— За Минском. Они мне там два пулемета разбили, а у меня, веришь — нет, ни царапины не оказалось. Только оглох я тогда здорово.

— Глухота — это от контузии бывает, она проходит.

— Точно. Прошла. Мне тогда мой лейтенант — Соколов его фамилия — сказал, что я больше роты уложил. Обещал к медали представить. «Ты, — сказал он мне, — геройский пулеметчик, Николай Дмитриевич. До своих доберемся, я тебя обязательно к медали «За отвагу» представлю. Отважно ты дрался, товарищ Караваев».

— Ну?

— Чего?

— Представил?

— Не.

— Чего так?

— Погиб он, когда мы к своим шли.

— А как же ты здесь оказался?

— Не дошли мы до фронта, вот и оказался.

— Долго шли?

— Все лето, часть осени.

— И ни разу не попались?

— Один раз влипли. Тогда лейтенант и погиб. Нас шестьдесят четыре человека шло, а в живых осталось семнадцать. Потом мне и вовсе не с кем идти оказалось.

— Тоже-ть всех перебило?

— Разброд начался, а это все равно что гибель. Пока лейтенант жив был, он всех в руках держал. И младших, и старших по званию. Закон мы такой приняли, когда шли. Хочешь с нами к своим пробираться, присоединяйся, о звании забудь. Лейтенант Соколов у нас командир, других не признаем. С нами разные чины шли, был даже полковник.

— Ну?

— Остались без лейтенанта, один одно талдычит, другой — другое. Твердости не оказалось. В деревнях стали оседать.

— Как это?

— А так. Штык в землю и нейтралитет держать. Я, мол, ни нашим, ни вашим.

— Ты скажи, а!

— По-всякому было. У кого родная деревня встретилась, у кого как. Просто оставались у вдовых баб. Полковник остался. Капитан с нами один шел. Шел, шел, потом к себе, куда-то под Киев, намылился. Пистолет бросил и пошел.

— Оружие?

— Ну.

— Это же… Это же…

— Чего там, война. Она каждого на излом пробовала. И пробует. Еще пробовать будет.

— Шлепнуть надо было того капитана.

— И полковника? И тех, что оставались? Кому шлепать-то было? Каждый сам по себе оказался.

— Не, ну, как же? Он пошел — и никто ни гугу?

— Некому было, говорю, гугукать. Голодуха одолевала. Одна мерка на всех оставалась — собственная совесть.

— А ты как же?

— К своим пошел, как еще.

— Один?

— Один.

— И долго шел? Как сюда-то попал?

— Отряд мне встретился, чтоб ему пусто было.

— Чего так?

— Мародеры.

— Как это?

— А так. Их воевать оставили, они только с обозниками немецкими воевали. За продуктами охотились. Грабанут на большой дороге — и в лес. Самогонку пьют, с бабами шуры-муры разводят.

— Ты скажи, а!

— Сытно жили, перезимовал я у них.

— Ушел?

— Ушел бы, да не пришлось. Парторганизатор объявился.

— Что за парторганизатор?

— От партии они по тылам с большими полномочиями ходили. Железные, скажу тебе, люди. Партизанское движение как надо быть ставили. Контроль, так сказать, на местах осуществляли.

— Ну?

— Ну, и у нас такой объявился. С виду вроде бы божий одуванчик, дунь — улетит. Щуплый такой, в чем душа держится. А как глянет, мурашки по телу бегут. Силен мужик был. Он у нас неделю жил. С каждым, считай, поговорил. Потом отряд построил. Все как есть нам выложил. Судить командира стал. Не побоялся, что все с оружием, не побоялся в меньшинстве остаться. На его стороне правда была, многих тогда стыд пробрал. Большинство его словам поверило, на себя как бы со стороны взглянуло.

— Осудил?

— Осудил. Сам же приговор исполнил.

— А вас?

— Нас сюда, к Солдатову, привел.

— Солдатов тоже-ть мужик крепкий.

— Он строг, когда надо. А так — он за каждым доглядит, о каждом попомнит.

— Нам о нем рассказывали до того, как мы сюда с комиссаром нашим, товарищем Грязновым, на планерах полетели. Вот, скажу тебе, когда жуть была. Особенно когда самолет от нас отцепился. Ночь, ничего не видать. Как в могилу опускались. А перед тем я о Солдатове уже слыхал кое-что.

— Он вишь какой закон ввел с самого начала. Даже убитых не оставлять. Чтобы каждый партизан друг о дружке помнил.

— Однако помотало тебя, Николай Дмитриевич?

— Не я один такой.

— Оно верно. Но ты один сколько фрицев положил?

— Это точно. И еще положу.

— Вот бы каждый по стольку, а? От них бы уже и следа не осталось. Воюют, выходит, многие, а убивают не все.

— Мне тоже есть на кого равняться.

— На кого же?

— Читал в газете про Алексея Ивановича?

— Про Зуева, что ли?

— Да.

— Читал.

— Четырнадцатый эшелон завалил. Если по полста солдат на каждый эшелон взять, это же…

— Почему по полста?

— В среднем. Он же эшелоны и с техникой подрывал, с боеприпасами, а в них только охрана.

— Мало берешь. Даже в среднем.

— Тем более.

— Да, но Зуев подрывник.

— Я говорю, есть на кого равняться.

— А ты свой нынешний счет когда открыл?

— Осенью прошлого года. Мы тогда в блокаде были.

— Такой же, как нынешней весной?

— Покруче. Солдатов вишь чего придумал. У него для бригады несколько баз заранее заготовлены, продуманы пути отхода. Когда немцы осаду начали, он перед нами задачу поставил выбивать живую силу врага. У нас тут все леса окольцованы завалами. Мы много деревьев валили, когда базы устраивали. По три-четыре кольца делали. А лесной завал что крепостная стена, его не враз одолеешь. Немцы, бывало, бомбят, бомбят, а завал еще рогатистее делается. Опять же технику через завалы не попрешь. Особенно если почва болотистая. Я тогда, помню, взял под прицел лощину, больше полусотни их положил. Меня Солдатов к ордену представил.

— Наградили?

— А как же. Я в тот раз орден Красной Звезды получил. У нас тогда связь с Большой землей была, мы самолеты принимали. Первые награды нам тогда прислали.

— Хорошо все-таки, когда связь есть.

— Поди, плохо… Мы и раненых отправляли, и оружие нам слали, боезапас, мины. Я тогда новенький «дегтярь» получил, тоже в награду.

— А меня ведь к медали представили, Николай Дмитриевич.

— За дело чего ж не представлять.

— За то, что карателей прошлый раз прищучили.

— Когда Альфонса этого, Мауе ухлопали?

— Его, гада.

— Скольких вы тогда положили?

— Больше сотни. Только вот знаешь о чем я теперь думаю, Николай Дмитриевич?

— О чем?

— Как же теперь с наградой будет?

— Как?

— Нет же у нас связи.

— Наладится.

— Мне без медали нельзя, Николай Дмитриевич. Я и медаль, и орден должен получить.

— Чего так?

— Сын у меня, Николай Дмитриевич. Он мамку теребит. И про медаль, и про орден спрашивает.

— Воевать надо, чтобы уважение иметь, а награды — то же самое уважение. Связь наладится, придут твои награды. Самолетом доставят.

— Хорошо бы. Хорошо, когда о тебе знают, правда?

— Правда.

— Чего-то там, слышишь?

— Три пистолетных выстрела. Тревога, брат, тревога.

Колосов тоже услышал три пистолетных выстрела подряд. Следом звон рельса. Услышал еще голоса.

— Тревога, тревога! Рас-хва-тывай поголовье.

Колосов подбежал к загону. Заметил перемены.

Перед тем старшина видел мирную картину. Женщин, разносивших траву, мужиков, разгружавших все ту же траву с телеги. Теперь же и женщины, и мужчины оказались с оружием. Мужчины разбирали жерди, ограждающие загон, женщины выводили животных из загона, придерживая их за ошейники, погоняя коров хворостинами, приговаривая ласковые слова. Колосов обратил внимание на то, что ошейники были у каждой коровы, ни одна не оказалась безнадзорной.

Старшина получил инструктаж на случай тревоги. Инструктировал его начштаба Мохов. По тревоге старшина должен был занять близлежащую ячейку, наблюдать за воздухом на случай возможной высадки десанта, за участком леса возле ячейки на случай бомбежки, предотвращения пожара, если немцы вздумают поджечь лес зажигательными бомбами. Почва в лесу была песчаной, кучи песка, похожие издали на муравьиные, высились возле каждой ячейки, этим песком и предписывалось гасить зажигательные бомбы.

При знакомстве с базой, сразу после встречи с Грязновым Колосов обратил внимание на маскировку лесной крепости. Ни один из объектов не оставался открытым взору немецких летчиков, случись им появиться над лесом. Строения, в основе своей полуземлянки, располагались под кронами деревьев, над многими из них были натянуты трофейные маскировочные сети, коими укрывают немцы свои батареи. Замаскированы были траншеи. Ячейки и те располагались в зарослях орешника, которого в этом смешанном лесу росло в изобилии. Колосову казалось непонятным назначение глубоких гладкостенных ям-траншей вблизи загона, но, увидев, как быстро и ловко люди загнали в эти ямы-траншеи животных, старшина понял, для кого создавались эти убежища.

Заметив поблизости одну из ячеек, Колосов нырнул в нее. Прислушался. Обратил внимание на то, как замер лес. Только что со всех сторон долетали до старшины звуки. За спиной шла перебранка. Где-то что-то пилили. Где-то что-то колотили. Мычали коровы. Доносились другие звуки. Но все они затихли как-то враз. Птичьих голосов и тех поубавилось. Встрепенется в зарослях какая-то невидимая птаха, оповестит свистом о себе округу, замолкнет, прислушиваясь. Словно бы спрашивая, что случилось. Лес охватила предгрозовая тишина, слышен был лишь шелест листвы.

Издали, едва различимо донесся гул. Гул нарастал. Колосов понял, что приближается самолет, но сколько ни вглядывался, не видел ничего, кроме сини неба, редких облаков на нем. Небо к тому же застили ветви и листья орешника.

Наконец он увидел «раму». Самолет-разведчик летел высоко. Медленно. Он как бы завис над Колосовым, над лесом.

Появление «рамы» всегда было плохим признаком. На передовой следовало ждать артналета, на марше — бомбежки. Когда появляется «рама», тут уж жди неприятностей — эту азбучную истину на войне старшина усвоил в первые месяцы. «Рама» досаждала не раз. Она преследовала группу. Немецкий летчик засек разведчиков, когда случилось несчастье с Неплюевым. Сверху хорошо и далеко видно.

С появлением «рамы» вновь подумалось о командире, о товарищах. Накануне, до того, как лесник привел на базу партизанские семьи, старшину вызвал к себе комиссар Грязнов. Он сообщил Колосову, что из Ольховки прискакал связной. В этой деревне разгромлены каратели. Конники встретили в деревне двух разведчиков, товарищей Рябова и Ахметова. Разведчики сообщили партизанам о том, что с ними произошло, конный отряд отправился на розыск группы. «Живы, значит», — вздохнул Колосов. «Выходит, живы», — подтвердил Грязнов, но предупредил, что дороги на базу перекрыты, немцам, судя по всему, известно о дислокации бригады в Ливонском лесном массиве, немцы, судя по всему, готовят еще одно наступление на партизан.

Слова Грязнова подтвердились с появлением «рамы». Немецкий самолет то исчезал, то снова появлялся в поле зрения старшины. Колосов подумал о том, что слишком он долго кружит. Обычно, если немцы замечали цель, они тут же вызывали бомбардировщики, бомбили и обстреливали землю. «Рама» между тем покружила и пропала, затих ее гул. Отбоя тревоги, однако, не последовало, а значит, и убежища покидать не следовало.

Над ячейкой появился человек. Колосов узнал его. Это был тот самый партизан с немецким автоматом, хмурый, озлобленный, который первым подошел к землянке Колосова, грозно спрашивая старшину о том, куда, мол, послал представитель фронта «свово человека».

— Вылазь, разведка. Покурим, — предложил партизан.

Колосов вылез из ячейки.

— Отбой, что ли? — спросил он партизана.

— Отбоя пока ишшо нет, потому от ячеек отходить не след, но покурить можно, — объяснил партизан, протягивая Колосову кисет с махоркой, доставая «катюшу» — нехитрое приспособление из жгута, кремня, куска рашпиля, с помощью которого высекается искра, чтобы получить огонь.

— Спасибо, не курю, — сказал Колосов.

— Дело, как говорят, хозяйское, — принял отказ партизан. — Как там ваш товарищ?

— Все то же, — неохотно ответил старшина.

Партизан заметил нежелание Колосова продолжать разговор. Высек искру, раздул огонь, прикурил, спрятал огниво.

— Мы тут, это… Толковали промеж себя, — сказал партизан.

Курил он жадно. Дыма набирал в легкие много, вдыхал глубоко, придерживал дыхание, чтобы как следует пробрало.

— Ты, это… Зла на нас не держи, дело-то обыкновенное. У нас тут…

— Всякое было?

— Всякое, — подтвердил партизан. С вызовом произнес это слово. Стал объяснять. — Тебя вот Хлебников принимал, может быть, что-то и недоглядел, — назвал он фамилию заместителя комбрига по хозяйственной части. — А знаешь ли ты, разведка, какой это замечательный человек? До войны он в Глуховске зампредом в исполкоме работал. С войной в тыл не укатил, как некоторые, остался в городе, подполье возглавил. Правда, накрыли то наше первое подполье немцы, в живых, считай, всего двое и остались. Сам Хлебников да начштаба наш, товарищ Мохов. Видел бы ты, что с ними гитлеровские палачи сделали.

— Могу себе представить, — сказал Колосов, — наши ребята тоже к ним попадали. Только если все помнить…

— Не скажи, — перебил его партизан, — нам без памяти нельзя. Без огляду тоже. Без досмотру нельзя. Много нам гитлерюги пакости творят. Видел бы ты Хлебникова да Мохова, когда мы их из гестапо вырвали. На них живого места не было. Хлебников-то, он до сих пор говорить не может. Скулы поломали, связки порвали, изуродовали так, что не придумаешь.

— Ты меня убедить в чем-то хочешь, — сказал старшина, — а в чем не пойму.

— Нам с тобой, разведка, нынче, может, в бой идти придется, — глянул партизан на небо, — в бою, сам знаешь, надежа должна быть.

— Это точно, — охотно подтвердил Колосов.

— Вот я и говорю, — продолжил партизан. — Мы тут до проверки никому не верим, научили нас немцы. С проверенными до конца друг за дружку держимся, такой расклад получается.

— Хороший расклад, — неожиданно легко согласился старшина.

Легкость, именно легкость ощутил он в себе в этот момент. Как будто он из чащи вынырнул, такое испытал состояние старшина. Шел, шел в темноте, а вышел к свету. Открылось Колосову то обстоятельство, что приказ командира он выполнил. Худо-бедно, а до партизан добрался, доставил радиста, ящик его. Боевые товарищи живы, если в живых остались Рябов с Ахметовым. Конный отряд к ним на выручку пошел, кон-ный! Выручат ребят, спасут лейтенанта. На лошадях по лесу можно далеко уйти. Произошло, правда, несчастье, ранен Неплюев, но, выходит, несчастье это озаботило болью не только старшину, этого партизана, других людей. Грязнова вон как жизнь повернула, комиссар сам ему руку протянул, просил не помнить зла. За Речкина, за сорок первый год. Партизан с той же просьбой. А в чем, собственно, зло? Зло с другой стороны подступает, среди своих его нет и быть не может. Была, правда, досада, но и досадовать не на что оказалось. Война и бьет, и режет, и жжет. На свой лад переплавить старается. Лад прежним остается. Если ты человек, люди к тебе в конце-то концов тоже по-человечески отнесутся. Правда, она правдой и остается, сколь бы времени ни ушло на ее поиск.

— Чего задумался, разведка? — спросил партизан.

— Зовут как? — спросил в свой черед Колосов.

— Комвзвода Лыков, — назвался партизан.

— Вместе, говоришь?

Старшина тоже посмотрел на небо, откуда вновь донесся гул летящего самолета.

— А как же. Видишь, наводит, — сказал Лыков. — Немцы, слышь, разведка, к лесу подошли. Видать, крепость нашу пробовать будут, видать, бой будет. Комбриг сказал, чтобы тебя не забыли, место для тебя определили. Вот я и решил, если ты не против, тебя в свой взвод забрать.

— Выходит, ты мной распорядился, что ли? — спросил Колосов.

— Если ты согласен, — сказал Лыков. — Народ у меня во взводе что надо, старые кадры, с первых дней вместе.

— Согласен, — сказал Колосов.

«Рама» меж тем не задержалась, сместилась в сторону, скрылась с глаз долой. В то же время появились другие самолеты. Отдаленно раздались взрывы. Послышался одиночный пистолетный выстрел. В той стороне, откуда донесся выстрел, часто-часто заколотили в рельс.

— Слышь, разведка, зовут, — сказал Лыков.

Он вскочил на ноги, глянул еще раз на небо, отряхнул колени.

— Куда? — не понял Колосов.

— Сбор объявляют, — объяснил Лыков.

Оба побежали на призывный звон.

Возле землянки комбрига повзводно строились партизаны. Запоздало Колосов с благодарностью подумал о предложении Лыкова. Бегал бы сейчас, не зная, куда приткнуться. Не в штабе же сидеть, когда бой мог начаться вот-вот.

Партизаны разобрались, построились, к ним вышли комбриг, комиссар, начальник штаба. Комбриг стал объяснять обстановку.

— Немцы решили проверить нас на прочность, — сказал Солдатов. — Они уже полезли. Отряды Струкова и Губайло приняли на себя первый удар. Бой начался в районе Сторожевского лесничества у первой линии завалов.

Это сообщение комбрига почему-то очень обрадовало партизан.

— Клюнули, значит?

— Не зря, выходит, ломались!

— Вон оно когда сказалось! — раздались голоса.

Солдатов поднял руку, призывая партизан выслушать своего комбрига до конца.

— Немцы подогнали танки, бронетранспортеры, тракторы, чтобы разбирать завалы. Подтянули артиллерию. Они бросили против нас авиацию.

Солдатов произнес фразы на одном дыхании. Задумался. Продолжил разъяснение обстановки, четко произнося короткие фразы. О том, что немцы пытаются проникнуть в район Кабановских делянок двумя колоннами. С одной стороны — через Сторожевский лесной кордон, с другой — через Журбаевские выселки. На данный момент они сосредоточили свои главные силы на месте сожженных карателями деревень Гречихи и Высоких Ключей.

— Отряды Струкова и Губайло сдерживают гитлеровцев у первой линии завалов, — сообщил Солдатов. — Ваша задача поддержать своих боевых товарищей. Действовать осмотрительно, но активно. Помните о маневре. Можно и отойти, но так, чтобы навалиться на них с новой силой, не там, где тебя ждет немец. На вашей стороне лес, умело пользуйтесь прикрытием. Главнейшая ваша задача — вывести из строя как можно больше гитлеровских солдат. Выискивайте для этого все возможности. Мыслимые и немыслимые. Мы должны отбить им охоту соваться в наш партизанский лес.

В тот же миг раздались команды. Партизаны покидали базу. Без спешки, но и не задерживаясь, уходили молчаливо, сосредоточенно.

С базы ушли двумя колоннами. Одну повел начальник штаба к Журбаевским выселкам. С другой комиссар бригады Грязнов направился к Сторожевскому лесному кордону.