— А, черт! — ругнулся лейтенант Речкин.
Ругнулся он не столько от боли, сколько от досады, что так получилось. Шальная пуля задела бедро, разорвала сосуды, он терял кровь, слабел, потому и досадовал. Последние метры разведчики тащили его по болоту волоком, подхватив с двух сторон под руки. С большим трудом добрались они до островка. Подобных островков встречалось много на этом бескрайнем болоте. Они пытались остановиться раньше. Но каждый раз, как только ступали на видимость суши, островки не выдерживали, погружались, темно-коричневая вода доходила до щиколоток.
Гитлеровцы не отставали от них. Разведчики меняли направление, кружили, но в болоте оставался след. Ночью, похоже, удалось оторваться. Каждый понимал — не надолго. Появится самолет, летчик станет, высматривать, гарантии, что их вновь не обнаружат, нет. Необходимо укрытие. Дерево с кроной погуще, тростник повыше, и хотя бы чуточку суши. Чтобы перевязать лейтенанта, остановить кровотечение.
Не обозначь они свое место ракетами в ночь на десятое, когда принимали контейнеры, им, возможно, удалось бы уйти от преследования. Но тогда этого делать было нельзя. В тайнике оставался Колосов с радистом. Речкин намеренно пошел на такой шаг. Чтобы боезапас, продукты, медикаменты получить и немцев увлечь подальше от тайника. Замысел удался. Один контейнер они так и не нашли, другой плюхнулся рядом.
Над болотом повис туман. Он то таял, и тогда можно было разглядеть тростниковые заросли, то густел, обволакивая предметы вокруг мутновато-белой массой. В один из просветов, когда развиднелось, они обнаружили островок, потянулись к нему в смутной надежде, что им повезет. Им повезло. Под ногами пружинило, ноги проваливались в рыхлую мшистую поверхность, но вода не проступала, можно было отлежаться, отдохнуть. Соорудив навес на тот случай, если развиднеется, если появится самолет, разведчики забрались в укрытие. Полулежа, поднять навес они не рискнули, осмотрели рану лейтенанта. Рану осматривал сержант Пахомов.
— Как там? — спросил Речкин. Сил приподняться, глянуть у него не осталось.
— Размыло, — отозвался Пахомов. — Ты терпи, лейтенант, сейчас плесну.
Пахомов решил промыть рану, продезинфицировать ее спиртом.
— Давай, — одобрил Речкин, прикрыв глаза. — Прожги как следует, — сказал он, сжимая зубы.
Пахомову помогал Ахметов. Он тоже лежал с другого бока лейтенанта, сматывал грязный, в крови и торфяной крошке бинт.
— Держи.
Сержант передал Ахметову флягу со спиртом, перетянул жгуты на ноге у командира. Обхватил рану пальцами, чтобы до краев наполнить ее спиртом.
— Лей, — приказал Ахметову.
Ахметов осторожно отлил спирт. Образовалась кровавая смесь. Пахомов выбрал смесь тампоном. Они повторили процедуру. Сержант затянул рану бинтом. Глянул на лейтенанта.
Речкин лежал с закрытыми глазами. На лбу выступили крупные капли пота.
— Все, лейтенант, отдыхай, — сказал сержант.
Какое-то время Речкин оставался в напряжении. Слышал, как Ахметов протер ему лицо, как вползали и выползали разведчики, о чем-то перешептываясь. Потом он забылся. Вновь открыл глаза. Ему показалось, прошли минуты. Он приподнял голову, увидел все ту же белесую мглу, пики островерхого тростника. Шевельнулся. Боль тут же напомнила о себе. Он застонал. Над ним склонился Пахомов. Широко раскрытые глаза увидел лейтенант, заросшие щетиной щеки, синие крапинки пороховой гари на лбу, крупный мясистый нос, крутой, перепаханный морщинами лоб.
— «Рамы» нет? — спросил лейтенант.
— Как не быть, весь день кружила.
— День? — удивился Речкин.
— Ну, да, — подтвердил Пахомов. — Ты как заснул, тут она и загудела. Туман, должно быть, низинный.
— Который час? — спросил Речкин.
— Без семи восемь, лейтенант, — ответил сержант. — Вечер.
Вечер…
Значит, проспал он весь день. Кружил самолет. Их все еще ищут.
— Давно стихло? — спросил он.
— Четверть часа назад, — сказал Пахомов.
— Я что, без сознания был?
Он снова шевельнулся, вновь ощутил боль. Болело в бедре, отдаваясь в пах и низ живота. Речкин внимательно прислушался к боли. Времени прошло достаточно. Если бы началось заражение, сейчас бы по всему телу полыхало. Жара, судя по всему, не было. Лихорадило, он мерз, но это скорее всего от потери крови.
— Человек, если без сознания, он как мертвый, — объяснял Пахомов. — А ты, лейтенант, спал.
— Где Ахметов, ребята?
— Ахметов в дозоре, Качерава с Колей Стромынским деревца для носилок ищут. Нести тебя будем, лейтенант, нельзя тебе больше в воду окунаться.
— Куда?
— Тут развиднелось недавно, ребята лес разглядели. Земля там, должно быть.
— Берег?
— Нет, — сказал Пахомов. — Остров. Кузьмицкий с Асмоловым в разведку пошли. Ты б помолчал лучше, силы беречь надо.
Пахомов вылез из-под навеса, дав тем самым понять, что продолжать разговор он не намерен, что ему тоже надо смотреть и слушать тишину, которая может обернуться неизвестно чем.
Лежать было удобно. Лейтенант пошарил руками, понял, что ребята натаскали ему травы, застелили ее плащ-палаткой, сонного перетащили на это ложе. Ничего он не слышал. Оттого, что ранен был, от постоянного недосыпания такое состояние. Плохое состояние. Из всех бед — худшая. Два года он воюет. Бывало, от этого никуда не денешься, решались на крайние меры, подрывали ребята себя гранатами, чтобы прикрыть товарищей. Речкин принимал эту, по его мнению, жестокую необходимость, сам готов был свершить подобное. Но оказаться беспомощным, добавить к тяжести рейда заботу о себе считал худшей из бед, молил судьбу, чтобы именно с ним подобного никогда не случилось.
Человек предполагает, судьба располагает. Не раз слышал он эту поговорку, в войну понял ее горький смысл. В сорок первом году, перед началом боя в старом укрепрайоне, когда его контузило, засыпало землей, разве он думал, что может потерять сознание. Однако так это и случилось. Неизвестно, какой конец его ждал, если бы не старшина Колосов. В лучшем случае — он до сих пор так и считал, — в лучшем случае его бы прикончили немецкие автоматчики. Но мог он оказаться и в плену. Судьба толкнула его к краю пропасти, она же отвратила беду. Старшина Колосов не только заметил его, но и мертвым не посчитал, раскопал, уволок в болото. После того горького урока Речкин понимает, что на войне предполагать невозможно, всегда надо быть готовым к худшему, а когда подобное происходит, вести себя достойно.
Как?
По обстановке, как еще. Не сдаваться. Всегда и во всем искать выход.
Лейтенант прислушался, различил шорохи. То ли туман терся о тростник, то ли возились рядом невидимые существа. Он слышал звуки, похожие на вздохи. Со звоном лопались пузырьки болотного газа. Звук был слабым, но он и его различал, стало быть, и слух у него не притупился. Видел он тоже хорошо. Из-под навеса можно было разглядеть край островка, на котором они затаились, несколько хилых березок, торчащие из воды кочки. Речкин сжал пальцы в кулак. Слабовато, но мышцы напряглись. Следовательно, он может стрелять. У него хватит сил выдернуть кольцо от взрывателя. Вести себя достойно, как доложено солдату, он сможет. На этом крохотном островке, на том острове, куда ушли Кузьмицкий и Асмолов, на другом рубеже, там, где это придется. Теперь его черед прикрыть отход группы, если преследование возобновится, понадобится уходить. От сознания возможности активного действия он успокоился. Смежил веки. Лежал, стараясь ни о чем не думать, но этого старания хватило не надолго. В сердце толкнулась тревога. О Колосове встревожился лейтенант.
С того часа, как старшина остался с радистом в тайнике, Речкин постоянно думал о подчиненном, о товарище, о боевом товарище, который не раз и не два выручал, спасал своего командира. Почему-то, когда это началось, Речкин не помнил, но, думая о Колосове, лейтенант постоянно вспоминал слова одной странной песни, слышанной им до войны у паромной переправы недалеко от Жигулевских гор. Запомнился яркий день, настырные слепни, та необычная песня. Нежданная, как прохлада в жару, раздольная, как Волга, на берегу которой он стоял, облокотившись о перила причала, протяжная и нескончаемая, как дорога в степи.
Песня — приговор, песня — заклинание. Пели ее женщины. Они сидели под огромной березой, похожие одна на другую одеяниями, как сестры-близнецы, одинаково в белых кофтах, в косынках, босые, усталые, но умиротворенные. Пели хорошо, слаженно. Речкину, уроженцу Подмосковья, не приходилось слушать подобного пения, потому, наверное, и запомнились женщины, слова песни. Слова-обращения, слова-просьбы. Необычно исполнялась песня. То широко и разливно, то почти речитативом, с мягким окающим говором. Речкин, как услышит название реки, вспоминает песню. А Колосов тоже с Волги, из-подо Ржева. Есть что-то общее у них: у реки и у человека. Та же могучесть, что ли. Природа не обделила Речкина ни ростом, ни силой, но Колосов был круче замешен. Тело бугрится мышцами. Вместе с тем подвижный, ловкий. Выносливый. Боевая выкладка разведчика доходит порою до пяти пудов, старшина не только со своим грузом управляется, он и товарищам помогает. Отлично плавает. Так плавают только на Волге: широко, словно враскачку.
С виду Колосов простоват. Широкий открытый лоб. Крупные черты лица. Парни типа Колосова, замечал Речкин, незлобивы. Если их и заденут ненароком или намеренно худым словом, на рожон, как говорят, не лезут. О таких говорят: толстокожий человек, долго до него доходит. Слова словами, но природу такой манеры поведения Речкин знает. Он так думает, что физически сильные люди, равно как и люди, сильные духом, более терпимы ко всякого рода обидчикам, именно от сознания недюжинной силы. Оно и в природе так. Медведя взять, слона или льва. Да что там диковинные животные, на обычных собак посмотреть, если их человек специально не злобил. Чем крупнее собака, тем больше в ней достоинства. И наоборот, чем меньше шавка, тем она подлее, крикливее, злее. Сильные — добрые, добрые — сильные, здесь такая взаимосвязь.
Правда, сильная доброта тоже имеет предел. В чем, в чем, а в этом Речкин уверен. Было время убедиться. Помнит он свой первый бой в районе старого укрепрайона, старшину Колосова в, том бою. Стояли они тогда насмерть, как это и положено для военных людей. Когда вышел боезапас, дело дошло до рукопашной. Поднялись все, и здоровые, и раненые. Колосов приклад винтовки в щепки разнес о немецкие каски, саперной лопаткой рубился. Помнит Речкин лицо старшины в том бою. Черное от земли и гари, перекошенное от злобы, оно возникало рядом с Речкиным то справа, то слева. Вместо крика из горла старшины вылетал то ли хрип, то ли гул.
Вздыбилась земля, полыхнуло огнем, большего Речкин не помнил. Очнулся в болоте. Он лежал на ветвях согнутого до воды дерева, рядом на стволе сидел старшина. В глазах туманилось, плыло. Со временем отпустило. Он увидел бойцов. Почти все были ранены. Были среди них тяжелые. Все дрались до последнего. Немцы прошли по их телам. Не остановились, не задержались, чтобы добить. Задача, видно, перед ними стояла другая.
Память о первом бое застряла в сердце занозой, болит, постоянно напоминая о тех худых днях. «Все пройдет, младший лейтенант, сковырнем болячки, — сказал тогда Колосов. — Главное — живы остались. Теперь бы до своих добраться…» До своих. Тогда казалось — рядом. Стоит выбраться из болота — и они у своих. Им скажут, что произошла нелепая ошибка, немцев отбросили к границе. Так и казалось. Казалось, рядом есть полностью укомплектованные части, на вооружении которых и танки, и орудия, и гранат, и патронов в полном достатке, потому что по-другому просто не может быть, потому что рядом граница. Они брели с надеждой, но чем дальше шли, тем больше убеждались в обратном. Не было ошибки, прорвался вражина. Занял дороги. Гнал по ним танки, машины, орудия. Вражеским колоннам не виделось конца.
От голода, от безысходности можно было сломаться, как ломаются худосочные, высохшие на солнце ветки, потерять надежду, веру. Такого исхода Речкин опасался Раздавались голоса: куда, мол, премся, все одно, мол, конец. Умирали тяжелораненые, которых несли. Отощали, оборвались. Шли. Стонали, матерились, но шли. Упрямо шли на восток.
Вспоминает Речкин старшину, горькие дни отступления, видит его лицо. Разным было лицо Колосова. Ожесточенное в бою. На березе, в болоте, когда старшина говорил, что живы остались и в этом главное, на его лице отражалась боль. Под деревней Вожжино, когда вышли к своим, увидел Речкин на лице Колосова такую решимость, что проникся к нему еще большим уважением.
Принимал их представитель особого отдела дивизии. Высокий, сутулый капитан с воспаленными от бессонницы глазами. Тот капитан представить себе не мог, через какие муки они прошли, прежде чем добрались до деревни. Слушать не хотел. Спрашивал. Сам себе отвечал. Надо было осадить капитана, как осаживают слишком разгоряченного коня, когда тот вошел в раж, летит, не ощущая дороги, отдавшись во власть бега, скорости, забыв о всаднике. Речкин произнес необходимые слова, осадил капитана. Представитель особого отдела полез в кобуру. Речкин пережил неприятное мгновение. Взрывной капитан закусил удила, его трудно было остановить. Речкин услышал голос Колосова за своей спиной. «Тогда и нас кончай, капитан. Всех разом», — сказал старшина. Речкин обернулся. Лицо Колосова окаменело, смотрел он твердо. Дрогнул строй. Неизвестно, как бы все это обернулось, если б на машине не подъехал командир полка. С ним был врач. Они осмотрели каждого. Кого в госпиталь отправили тут же, кого оставили в строю.
Чуть позже старшина предложил Речкину держаться вместе. Тогда многие стали сговариваться о том, чтобы в бою, в атаках особенно, приглядывать друг за другом, друг друга прикрывать. Объединялись по двое, по трое. Земляки, товарищи по призыву, по запасу, новобранцы между собой, ветераны с новобранцами. Пополнение поступит, тут же и первый совет, получают бойцы: вдвоем, втроем сподручнее воевать, учтите это обстоятельство. То был первый опыт войны, оправдавший себя во всех последующих боях. Бойцы берегли себя от выстрела сбоку, от случайностей, от того, чтобы, не дай бог, остаться на нейтральной полосе раненым, истекая кровью, как это случилось с Колосовым под Москвой. Речкина тогда ранило, его отправили в госпиталь, там он и узнал, как чуть было не погиб старшина.
От мыслей о Колосове лейтенанта, отвлек шум. Под навес вполз сержант Пахомов.
Речкин зашевелился, пытаясь приподняться. Сержант остановил.
— У Ахметова я был, — опережая вопросы командира, стал докладывать сержант. — Фрицы рядом. Не потеряли, гады, наш след. Сосредоточиваются. Полицаи, сволочи, среди них объявились. Теперь этих, как пить дать, по нашему следу пустят.
Сержант усмехнулся.
— А все-таки дали мы им прикурить, не торопятся, — сказал он. — Ахметов говорит: осторожничают, сушатся. Я так думаю, что Колосова с радистом они не обнаружили. Иначе густо от их огня было бы у нас сейчас. Надеются взять рацию, радиста. На то, что мы сдадимся, надеются.
— Кузьмицкий с Асмоловым не вернулись? — спросил лейтенант.
— Там они, — махнул сержант. — Вешки ставят. Обозначат проход, подойдут.
Сержант выполз. Изогнулся, юркнул, пропал.
Лейтенант подумал о Пахомове, о том, что не зря он хлопотал за сержанта. И тогда, когда тащил его из госпиталя в свою часть, и позже, когда переводил его под свое начало в разведку. Пахомов исполнителен и надежен — вот что главное в нем.
С сержантом Пахомовым Речкин встретился в госпитале. Прибыли одним эшелоном. Ранения схожие. Койки стояли рядом.
Госпиталь, в который они попали, был расположен в поселке Ивановское под Москвой, в здании бывшей средней школы. Школа стояла на окраине соснового бора. Место холмистое, красивое. Сосны виделись сразу за окнами. Нагляделся на них Речкин, каждый ствол, каждую крону изучил. Глядеть на них не уставал. В зависимости от погоды стволы сосен меняли оттенки. В погожие дни отливали янтарем, светились, выглядели нарядно, празднично, повышая настроение, вызывая в памяти картины довоенной жизни: весны, Первомая, цветов, шествия праздничных колонн. Набегала хмарь, стволы сосен темнели бронзово, становились холодными, напоминая о том, что жизнь сурова, всего в ней поровну: и радостей, и печалей. В ветреные дни сосны раскачивались, с их вершин густо сыпало снегом. К вечеру на них налетало большое количество галок. Они устраивали настоящий гвалт, крики птиц слышны были в палатах.
Из окна был виден откос холма. Раненые знали, что на вершине холма, за деревьями стоит бывшая помещичья усадьба. До войны в ней размещался интернат. Теперь в нем жили дети войны, сироты, вывезенные с временно оккупированной врагом территории. По воскресным дням откос холма заполняла детвора. На санках, на фанерках, на согнутых в параллельные дуги водопроводных трубах, а кое-кто и на лыжах, они до такой степени раскатывали склон, что забраться на вершину стоило большого труда. Трудности не останавливали малышей. Копошение продолжалось бесконечно долго, весь световой день. Ребятня карабкалась на склон. Малыши срывались, сползали на животах вперед ногами со склона, снова пытались забраться вверх. Не слышимые за окнами раненые подбадривали карапузов, советовали, как лучше зацепиться, преодолеть кручу. Возникали споры. Эти споры притупляли боль.
В те же воскресные дни детдомовские мальчики и девочки приходили к раненым в гости. Они же раздавали посылки. Посылки поступали в госпиталь постоянно. По обратным адресам отправителей можно было изучать географию страны. Незнакомые люди слали раненым фрукты, сладости, кисеты, носки, лекарственные травы из республик Средней Азии, из Закавказья, из Сибири, с Урала и Дальнего Востока. Посылки специально приберегали к воскресному дню, чтобы дети могли вручить их раненым.
Медицинский персонал госпиталя предупреждал раненых, чтобы они были внимательнее к этим детям. Многие из них травмированы, фантазируют о себе, о родителях, переживают, если почувствуют недоверие к своим рассказам. Предупреждение по педагогическим соображениям, может быть, было и необходимо, однако до недоразумений дело не дошло бы и без них. Раненые сами хватили полной мерой, знали, что такое боль, к детям относились внимательно. Бойцы и командиры угощали детей, слушали их рассказы.
Устраивали дети концерты. На представления раненые шли с большим удовольствием. Не ходили тяжелые, Речкин с Пахомовым в том числе. Но и в этом случае раненые не оставались без внимания. Дети поднимались в палату, выступали перед лежачими. К ним в палату постоянно приходила одна троица: две девочки — Маша и Света, мальчик Саша. Саша играл на балалайке, Маша и Света пели, пританцовывая, частушки.
Саше было чуть больше десяти лет. Родился и вырос он в военном городке под Могилевом. Об отце говорил: «Папка воюет с Гитлером». Мать у него погибла, «когда бомбы падать стали». Подобрали его наши бойцы в начале сентября сорок первого года в боях под Ельней. Что ему пришлось пережить, о том можно было лишь догадываться. Мальчишка был молчаливым. Худенький, светловолосый. Бледное лицо, карие глаза, длинные ресницы. Хмурил лоб. Он забирался на табуретку, клал ногу на ногу, трогал струны, кивал девочкам, те начинали петь. Исполняли они и песни.
У Маши коротко, под мальчишку, стрижены волосы. Востроносая, черноглазая, шустрая. Исполняя частушки или песни, она торопилась, сбивалась с ритма, не смущалась таким оборотом, ухватывала ритм, продолжала петь. Она и говорила торопясь, проглатывая букву. «Ой, как п’ишли они к нам, — рассказывала Маша о немцах, — ка-ак побе’ут по избам, как зак’ичат не по-нашему. Кто не ’отел бежать, тех били, уби’али даже, вот. Мамка меня за ’уку взяла, Костьку, б’атика, на ’уки подхватила, мы ка-ак побежим…» Маша рассказывала о том, как собрали немцы женщин, детей, погнали впереди себя к лесу, «из которого стреляли». Раненые знали ее историю от воспитательницы детского дома. О том, как немцы, прикрываясь женщинами и детьми оккупированной деревни, пошли в атаку на выходящих из окружения наших бойцов, а когда бойцы отрезали гитлеровцев, фашистские выродки стали стрелять в мирных жителей. В том бою погибла Машина мама, ее братик Костя.
Света младшая из троих. Ей не было восьми лет. Волосы цвета льняной кудели заплетены в косички. Носик вздернут. На переносье проглядывают едва заметные веснушки. Синеглазая. Если Маша-торопыга начинала петь, не дождавшись Сашиной команды, Света подобной вольности себе не позволяла. Девочка дисциплинированная, чуткая. Поет — слышит всю палату, чувствует, что у нее за спиной. Застонет раненый, заметит, с какой койки донесся стон. Кончит петь — подойдет. Дотронется крохотными пальчиками до повязки, спросит: «Вам больно, дядя?» У кого повернется язык сказать «да», кто признается перед такой капелюхой. Не признавались. Говорили, что повернулся неловко или еще что-нибудь. Света не верила. Говорила: «Больно, я знаю». Расстегивала пуговички старенького платьица, обнажала плечико, показывала его раненому. Плечо у нее было прострелено. Сквозное ранение было пулевым, рана свежей.
Света, как и Маша, из Калининской области. С оккупированной земли их вывезли одним самолетом. Свету спасли партизаны. Они налетели на карателей в тот самый момент, когда палачи расстреливали жителей деревни. Мама у Светы погибла, но девочка не верила в ее смерть, старалась убедить в этом каждого, с кем ей приходилось разговаривать. Беседовать с ней можно было о делах сугубо мирных. О школе, например, о подружках, но это обстоятельство ничего не значило, она обязательно сворачивала разговор на свою сторону, рассказывала о том, как приехало в их деревню много-много машин, как «дядьки-немцы» ходили по домам, выгоняли жителей на улицу, «мамка плакала, и все люди плакали», как хотела она «кошку в доме не оставить», но мама не разрешила, схватила ее за руку, они пошли к стене, «где амбар деревянный». Кругом горело. «И дома, и деревья, и даже кустики. Дядьки-немцы стрелять стали. Мамка упала, тетя Дуся упала, тетя Клава упала, — рассказывала девочка, — а мы с Настеной стоим и стоим. Меня ка-ак ударит, я ка-ак упаду, глазки мои закрылись. Открылись, когда дядя-доктрр меня лечил». Девочка была уверена, что мамы их упали нарочно. Ее мама, тетя Дуся, мама Настены. Чтобы в них пули не попали. Ее, Свету, ранило, Настену ранило, «только насовсем, и она умерла», потому что не догадались они упасть раньше, как это сделали их мамы и тетя Дуся. Теперь ее мама, девочка знает об этом очень хорошо, ушла к папе, чтобы вместе с ним убивать Гитлера. Скоро они его убьют и приедут за ней.
В первое время, когда девочка заканчивала рассказ, личико ее хмурилось, глаза темнели. Она склоняла голову набок, настораживалась, давая понять, что возражений, опровержений тем более, она не потерпит, в ее рассказе только правда. Чувствовалось, Света сталкивалась с недоверием, ее пытались переубедить. Рассказывая свою историю, последние фразы она произносила с такой неопровержимой доказательностью, что трудно было не согласиться с нею. Соглашался Речкин, другие раненые. Постепенно девочка убедилась, что ей верят, успокаивалась, тяжелые дни вспоминала реже.
Один человек не мог успокоиться после ее посещений — сержант Пахомов. Когда Света заходила в палату, Пахомов прятал лицо в подушку. Когда же девочка уходила, он разражался отчаянным матом. Сержант ругал немцев с такой остервенелостью, что видавшие виды люди опасались, как бы чего не приключилось с сержантом. Родом Пахомов из-под Новгорода. Под немцем у него родня осталась, жена с двойней. «Что делают, что делают, падлы!» — кричал Пахомов. Раненые успокаивали его, как могли.
Успокаивал Речкин, благо их койки стояли рядом. Вместе на ноги становились, вместе ходили в детский дом. Многие выздоравливающие помогали детдомовцам. Дров напилить, наколоть, с ремонтом помещения. Среди раненых разные специалисты были. Печники, стекольщики, плотники, просто мужики — на все руки мастера. Усадьба старая, холодновато в ней детям, вот и старались помочь им по мере сил.
Вместе с Пахомовым Речкин выписался из госпиталя. Вместе прибыли на фронт. Причем произошел тот редчайший случай, когда Речкину повезло, он попал в свою часть, потому и Пахомова удалось пристроить рядом с собой, в разведке.
Лейтенант Речкин хоть и ушел в мысли-воспоминания, но и тишину слушал. Угадывал движение людей по болоту. Далеко, едва различимо, потом все ближе и ближе. Понял, что возвращаются разведчики. Речкин приподнял голову, увидел Пахомова, Качераву, Стромынского. В широких венках из веток, тростника, замаскированные на тот случай, если спадет туман. В такой маскировке летчик может и не разглядеть человека, он вроде кочки. Особенно если в воде по пояс или по грудь.
Бойцы принесли слеги, большую охапку прутьев. Не залезая под навес, не отдохнув, принялись переплетать слеги прутьями. В ход пошли, извлеченные из вещмешков, шнуры да веревки. Работали споро. Соорудили жесткие носилки. Переговаривались между собой. Слова произносили тихо. Речкин разбирал отдельные фразы, узнавал говоривших. Не было Кузьмицкого и Асмолова.
— Готово, лейтенант, — сунул голову под навес Пахомов.
— Кузьмицкий с Асмоловым? — спросил Речкин.
— Идут, — сказал Пахомов. — Давай выбираться.
Сержант подлез к Речкину, помог развернуться, они выбрались из укрытия.
Туман и вправду был низинный. Клубился, растворяясь, открывая пространство. Когда туман рассеивался, болото просматривалось далеко. Лейтенант увидел Кузьмицкого. Поджарый, чуть сутуловатый, тот осторожно передвигался по болоту. За ним след в след пробирался Асмолов. Он был ниже Кузьмицкого, вода доходила ему по грудь. В руках у обоих шесты, на головах такие же веники, как и у остальных разведчиков группы. Двигались оба не торопясь. Шаг, остановка, проба дна, еще шаг. Как говорят, в час по чайной ложке.
Оба Лени в разведку пришли сравнительно недавно, хотя опыт войны был у одного и у другого.
Вернулись они в таком виде, что, будь жив Денис Рябов, он обязательно прокатился бы по их адресу. Сказал бы что-то о леших или еще что-нибудь. Веники на голове, форма в тине, лица вымазаны. Асмолов бы отмолчался, Кузьмицкий ответил бы. В том смысле, что болото это по сравнению с Пинскими, откуда он родом, «тьфу, семечки», а до настоящих болот, до тех опять же, что у него на родине, «переть и переть». «Веришь — нет, — сказал бы Кузьмицкий, — у нас есть деревни, до которых немцы так и не добрались. И не доберутся, — убежденно подтвердил бы он. — Такие топи, что, поставь пулеметчика, ни один немец не пройдет». Подобные разговоры возникали не однажды. «Мы, бывало, так кляли свое бездорожье, с войной оно нашим спасением стало», — говорил Леня. «Во чудик, — отзывался обычно Рябов, — зачем тогда сюда приперся? Сидел бы себе с пулеметиком, немцев пощелкивал бы». Денис балабол, как назвал его Колосов, к любой фразе прицепится. Кузьмицкий парень серьезный. «Сиди не сиди, — скажет, — а немца гнать надо».
Били они немца неплохо. Отряд, в котором воевал Кузьмицкий, вырос до бригады. Партизанам удалось наладить связь с Большой землей. С землей, свободной от оккупантов. С этой целью посылали за линию фронта группу. Кузьмицкого в том числе. Два месяца пробиралась группа к фронту. Леню ранило. Товарищи дотащили его до своих, сдали в госпиталь. После выписки Лене предложили учиться подрывному делу, чтобы потом лететь в тыл врага, но он отказался. Сказал, что мечтал хоть раз повоевать, как люди воюют. Чтобы враг был впереди, а за спиной свои. Человек он прямолинейный, говорит, что думает. Надоело, мол, драться в постоянном окружении, когда сзади, с флангов, спереди и сверху только враги. По принуждению людей в тыл к немцам не посылали, дело это было сугубо добровольное. Просьбу его учли, направили в стрелковую дивизию. Очень скоро Кузьмицкий заскучал. По прежним товарищам, по нелегкому своему житью-бытью. Надумал податься в разведку. Попал в группу лейтенанта Речкина.
Леня Асмолов в свой черед мало чем отличался от Кузьмицкого. Ниже ростом, и все. Такой же чернявый, такой же остролицый. Тоже белорус.
Осенью сорок первого года немцы повесили отца. В декабре погибла мать. Попала в облаву, ее расстреляли немцы в числе других заложников. Зимой немцы угнали в Германию сестру. Сам он тоже попался, его забрали, избили, бросили в телячий вагон. Произошло это в феврале сорок второго года. Такая вот хроника.
Эшелон гнали в Германию, стало быть, в рабство везли людей, в ненавистную неметчину. Ночью, на первом же перегоне, Леня вылез в крошечное окошко вагона, прыгнул, скатился с насыпи. Удачно прыгнул. Разбил лицо, ободрался, но ни рук, ни ног не сломал. Несколько месяцев шел к фронту. Выбрался к своим. К этому времени его возраст подлежал призыву.
Воевал Асмолов отчаянно. Был отмечен орденом Красной Звезды. Мог подобраться к немецким окопам, забросать гитлеровцев гранатами, вызвать панику и скрыться. Смог угнать от немцев целехонький танк, за что и был награжден орденом. Одно не мог — видеть немцев живыми. Это его свойство привело Асмолова в штрафную роту.
Бои сильные были. Была неудачная атака. Его товарища захватили немцы. Бросили истерзанного на колючую проволоку напоказ: смотрите, мол, с каждым из вас такое будет. Тут атака. Выбили они немцев. Асмолов озверел, увидел вражеских солдат в ненавистной форме, срезал всех одной очередью. Те немцы оказались пленными, нельзя в них было стрелять. Асмолова судили, отправили в штрафную. На верную смерть отправили, так надо было понимать, потому что известно, в какое пекло посылали штрафников.
В штрафных, дело известное, до первой крови воевалось. Асмолов кровь пролил. Рану получил пустяковую, вернули его в свою же часть. Позже предложили перейти в разведку. Начал с полковой, дошел до фронтовой. Попал в спецгруппу лейтенанта Речкина. Парень он был неплохой, но за ним до сих пор приходилось присматривать особо. В нем был заложен эмоциональный заряд с взрывателем замедленного действия, причем неизвестно, когда этот взрыватель сработает. Речкин постоянно приглядывал за Асмоловым. Лене лишь бы убить немца, а в разведке это не всегда кстати.
На Кузьмицком и Асмолове не оказалось сухой нитки. Форма потемнела от воды. Устали. Выбрались на островок, легли, перевернулись на спины, задрали ноги, сливая из сапог воду.
— Есть проход, товарищ лейтенант, — доложил Кузьмицкий.
Пахомов дал условный сигнал Ахметову, чтобы тот приближался к группе. Трижды стреканул по-сорочьи.
Ахметов приблизился, как всегда, неслышно. Умел ходить этот боец. По песку, по траве, по лесу, по воде. Когда он движется, не услышишь ни шороха, ни хруста веток, ни всплеска. Выдержка завидная, чутье звериное. Опасность чувствует даже невидимую. У него ноздри в этот момент раздуваются: хищник, да и только. В минуты опасности он и передвигаться старается кругами, к подозрительному месту подбирается с подветренной стороны. Терпеть не может курящих людей. Говорит: «Табак ветер далеко носит, табак выдает. Табак смерть в себе носит». Ахметов обнаружил немцев на проваленной явке, ему спасибо за то, что упредили они немцев, напали первыми, уничтожили засаду. Ушли. И оторвались бы, не случись такое с Неплюевым. Нервы, нервы не выдержали у радиста — это факт. Закваска, видать, оказалась слабоватой у парня: первый рейд, первый поиск, слабая подготовка. Цена одна — жизни товарищей. Погибли Женя Симагин, Саша Веденеев, Денис Рябов. Добровольно вызвались прикрывать отход группы. Женя, Саша, потом, когда пришлось оставлять в тайнике Колосова с радистом, Денис.
Жестоко убивать себя самому, нелогично такое поведение человека, люди созданы для жизни, но и выбора не было. Известно, что делают немцы с пленными разведчиками. Пытки, истязания. В конце концов — смерть. Другого не дано. И это хорошо, если останется сил подорвать себя. В плен попадали, вот что плохо. Принимали муки. Лучше, конечно, подобной участи избежать. Лучше в бою. Себя подорвать, врагов зацепить. Отомстить за товарищей, за землю свою.
Есть такое слово: надо. На войне оно особым смыслом наполнено. Прожорливое слово. Ради того, что стоит за ним, заплачено, платится многими жизнями. Надо — Женя Симагин вызвался прикрывать отход группы. Потом Саша Веденеев. Надо — пошел на смерть Денис Рябов. Оставшиеся в живых тоже выполнят свой долг до конца. В этом Речкин не сомневался. Он был уверен в подчиненных, как в самом себе.
Ахметов наконец выбрался на островок. Тоже мокрый. Темное от загара лицо потемнело еще больше от долгого лазания по камышам, от болотной жижи. Черные глаза ввалились. Устал, но вида не подает. Воду из сапог не слил, стал докладывать.
Немцы сосредоточились в лесу на окраине болота. Слышал шум моторов, но что там, сказать не может. Возможно, артиллерию подтаскивают. Может быть, лодки привезли. К немцам полицаи на подмогу прибыли. Со своим начальником, по всей видимости, остальные перед ним навытяжку стояли. Здоровый, буйвол. Шрам на лице. Видел, как тот бил старика. Показывал старику на болото.
— На старого человека руку поднял, э! — горячился Ахметов. — Шакал он, настоящий шакал!
Говорил Ахметов с заметным кавказским акцентом. Начальные слова каждой фразы произносил громче остальных.
— Проводника, похоже, нашли, — объяснил Ахметов. — Старика заставляют в болото идти, э!
— В ночь они в болото не полезут, — сказал Речкин, и разведчики согласились с ним. — В путь, — приказал лейтенант.
Мирное слово произнес Речкин, оно никак не подходило к тому, что им предстояло преодолеть. Бойцы двинулись по узкой подводной кромке, справа и слева от которой шесты не доставали дна. Ноги засасывало. Как ни старались бойцы удержать носилки с командиром, окунули-таки Речкина, да не раз. Однако лейтенанта своего донесли, ему не пришлось идти самому.
Стемнело, когда добрались до острова. Осмотрели рану лейтенанта, сменили повязку. Отжали форму, принялись осматривать остров. Поняли, что им второй раз повезло. Как и с тем крохотным островком, на котором удалось передохнуть. На этот раз они натолкнулись на настоящую сушу, плоскую, но каменно крепкую, чудо природы, лежащее с севера на юг. Двести шагов в длину, пятьдесят в ширину. Нагромождение камней, заросших невысокими елями. Ненормальность в бесконечности топей, инородное тело в бескрайности трясин. Валуны представляли собой естественные огневые точки. Остров что крепость. Одно настораживало. За островом разведчики не нашли проходов. От берега тянулось ровное пространство без разводов воды, без кочек, сплошь заросшее травой. Ни ступить на такую поверхность болота, ни проползти по ней. Провалишься, засосет, поминай как звали. По всему выходило, что попали они в тупик, из которого нет и не может быть выхода. Немцы не уйдут, пока не убедятся, что группа уничтожена. Остров последний бастион для разведчиков.
С тем они и легли спать, выставив наблюдателей, договорившись менять друг друга каждые два часа. Каждый теперь понимал, что утром немцы полезут на остров. Утром будет бой. Может быть, последний.
Из документа, обнаруженного партизанами в портфеле офицера связи тылового района 17—Ц Адольфа Краузе
«…Задача службы безопасности заключается в выявлении всех противников империи, в борьбе с ними в интересах безопасности, а в зоне боевых действий и тыла фронта в целях безопасности армии. Помимо уничтожения активных противников: отдельных разведчиков, диверсантов, разведгрупп; все остальные элементы, которые могут оказаться врагами, должны устраняться посредством предохранительных мероприятий. Полномочия тайной полиции в зоне боевых действий и в тылах основываются на директивах плана «Барбаросса».
Мероприятия вверенных вам сил полиции безопасности, усиленных войсковыми соединениями, необходимы по следующим причинам:
1. В районе сосредоточения частей для нанесения мощного удара по противнику в связи с планом «Цитадель» активизировалась деятельность враждебных банд.
2. Во многих лесных массивах появились новые партизанские группы, сформированные населением.
3. В деревнях и других населенных пунктах жители оказывают помощь преступным элементам.
Было бы неразумным, если бы мы пассивно наблюдали эту деятельность, не принимая никаких мер. Очевидно, что такие меры будут сопровождаться некоторой жестокостью.
Хочу предложить ряд таких мер.
1. Расстрелы евреев.
2. Расстрелы заложников.
3. Расстрелы детей.
4. Расстрелы при попытке к бегству.
5. Показательные казни через повешение.
6. Сожжение деревень».
Из рассказа активиста подпольной организации Глуховска Алексея Сергеевича Колюжного
«…В подполье я руководил оперативным отрядом, обеспечивал безопасность подпольщиков. Возглавлял нашу организацию старший лесничий городской управы Дмитрий Трофимович Шернер. Человек он был опытный. До революции прошел тюрьмы, каторгу. Член партии большевиков с тысяча девятьсот пятого года.
С Дмитрием Трофимовичем я, как правило, не встречался. Исключения из правил, однако, были. Одно из таких исключений Дмитрий Трофимович допустил пятнадцатого июня.
Шернер пришел ко мне часов в одиннадцать. Увидев его у себя, я понял, что произошло чрезвычайное. И точно. «Саша, — сказал Дмитрий Трофимович, — надо срочно убрать Волуева». Коротко рассказал о том, что произошло в Малых Бродах.
Надо — так надо, о чем разговор. Тем более что Волуев у нас под прицелом почти год ходил. С тех пор, как вынесли ему приговор. По этому подонку давно пуля плакала. Сколько он крови пролил, какие зверства творил. Удивляло меня другое. Сам Шернер почему-то оттягивал исполнение приговора, сдерживал нас. Позже я, конечно, узнал причину, но тогда, честно говоря, недоумевал. Мы к сорок третьему году многих предателей казнили, раскрыли многих провокаторов. В страхе держали гитлеровских приспешников. В то же время не трогали старосту Шутова, его подручных. Не трогали Волуева. Я ведь тогда не знал ни о Степанове, ни о той цепочке связи, которая проходила через Малые Броды. Как не знал об афере с лесом, в которой было замешано столько наших людей. Странным казалось сдерживание. На стороне громим, караем предателей, а у себя под боком они свои гнусные следы оставляют.
Война — жестокость. Прежде всего жестокость. В жестокости мы не были первыми. Мы не приглашали к себе гитлеровцев, они к нам пришли сами. С мечом и огнем. С мощным карательным аппаратом. Выискивали предателей. Обрабатывали слабых духом. Заставляли предавать. А народ нас звал мстителями. Мы и были народными мстителями.
Я молодым был, горячим. Отряд у меня молодежный. Главным для нас было — действовать. Чем ответственнее задание, чем больше в нем риска, тем лучше. Такими мы были. Один, как говорят, за всех, и все за одного.
Получив приказ от Шернера, я собрал руководящий состав звеньев. В целях конспирации мы разбились на звенья, во главе каждого стоял командир. Собрал я товарищей, составили мы план покушения на обер-полицая города. Но Волуева в Глуховске не оказалось. Узнали мы в тот день, что весь отряд полицейских укатил в район Шагорских болот на усиление зондеркоманды 07-Т обер-лейтенанта СС Альфонса Мауе. Приказ тем не менее оставался в силе, желание расквитаться с Волуевым огромное, мы стали ждать, когда палач вернется в город.
При разговоре Шернер передал мне, что в Шагорских болотах укрылась разведгруппа, просил изучить возможность помочь фронтовым разведчикам вырваться из огненного кольца. С этой целью мы направили к болотам нескольких наших товарищей. Отправили в тот же день. Были у нас ребята, хорошо знавшие местность, свой район. Во многих деревнях имелись явки. Знали наши ребята и особенности Шагорских болот…»
* * *
Утро выдалось ясное. Воздух до того был прозрачен, что, казалось, проведи по нему мокрым пальцем, услышишь скрип. Небо голубело и голубело. От горизонта до горизонта ни облачка. Под обрывом клубился туман. Из-за леса поднималось солнце. Едва поднявшись, оно заалело в окнах домов. Казалось, стекла плавятся. Казалось, истекают они огненными ручейками на землю, добегают до Тульи, оттого река и клубится туманом.
Где-то, то ли далеко, то ли близко, что-то ухало и ухало. То ли голову схватывало и отпускало, то ли сердце вздымалось и опадало. Может быть, падали отяжелевшие капли росы. Мать Гали Надежда Федоровна Степанова приоткрыла глаза, увидела траву. Сознание отметило, что лежит она на земле. Ни солнца не увидела, ни голубизны неба. Показалось, наступили сумерки.
Надежда Федоровна попыталась сесть.
Не получилось.
Не слушались руки.
Не слушалось тело.
Память в мгновение высветила прощание с дочерью. То, как бородатый оторвал Галю, оглушил Надежду Федоровну выстрелами из автомата. Резко оттолкнул ее от себя, от Гали. То, как долго-долго она падала, после чего наступил провал…
Надежда Федоровна собралась с силами, села. Уперлась руками за спиной в землю. Огляделась.
С сумерками она, конечно, ошиблась. Что-то, видимо, произошло со зрением. Это что-то стало отходить, как только она села.
Посветлело.
Надежда Федоровна увидела солнце. Увидела утро. Росу на траве, по которой бородатый увел ее дочь.
Как озарение, как соломинка во спасение, брат ее покойного мужа Михайла сквозь горячечный бред прорвался. Наказ Степанова, переданный с Галей, ей вспомнился. «Что ж это я, а! — всполошилась женщина, осознав тот факт, что в момент прощания с дочерью она забыла о словах лесника. — Как же это я, а?» — спрашивала себя Надежда Федоровна, повторяя и повторяя вопрос, не в силах найти какие-то другие слова. Наказ Степанова держался, однако, недолго, снова, в который раз, сердце ожгла тревога за дочь.
Сколь долго сидела Надежда Федоровна на земле, она не помнила. Когда же окончательно пришла в себя, поняла, что находится в доме. Узнала соседок. Худенькую суетливую Марью Глухову да грубоватую Татьяну Синицыну.
— Ты это оставь, Надьк, к чему такие мысли, — доносился до нее голос Татьяны. — Ишь чего выдумала — руки на себя наложить. Ты чего это… Эдак мы все бы уж померли. Вон она, Марья, перед тобой. Не ее ли Верку в полон угнали? Нешто не знаешь? Твою-то в лес, к нашим увели. Думать надо, в залог взяли, чтоб ваш Михайла не очень-то с немцами якшался, хотя всем нам на него и грех жаловаться. Не казнись. Поди узнай, что лучше-то. Ты лучше поплачь. Слез ныне много, твои прибавятся, глядишь, потопим мы извергов в своих слезах. Через них все беды наши. Вон Верка-то пишет: Шарику — псу своему — завидует в ихней будь она проклята, Германии.
Синицыну невозможно было остановить. Она говорила и говорила. Голос у нее мужскому вровень. Она перебрала в памяти многих односельчан, дети которых были либо угнаны в Германию, либо хоть как, а пострадали. Снова, в который раз, принялась укорять Надежду Федоровну за ее слова о том, что та наложит, мол, на себя руки, если что-то случится с дочерью.
— Остановись, Татьяна, — предостерегла Синицыну Марья Глухова. — Не в себе она, вот и несет полосой. Известно, в горе человек и не такое сказать может.
— В словах тоже мера должна быть, — возразила Синицына.
Надежда Федоровна поняла наконец, что обе соседки говорят о ней, что это с их помощью она очутилась в собственном доме.
— Ой, бабоньки! — выкрикнула она, ухватившись за горло.
— Очухалась, что ли? — спросила Татьяна.
Надежда Федоровна кивнула. В который раз ощутила огненную горечь в груди. Ни вздохнуть, ни выдохнуть — такое вдруг сделалось состояние. В тот же миг она заплакала. Не могла остановиться. Плакала все горше и горше. До голоса. До причитаний. Ее соседки сначала вроде бы держались, но потом и они не выдержали, заголосили в три голоса каждая по своему горю.
Остальное плавилось и проявлялось, как в жару при очень высокой температуре. Знала Надежда Федоровна, что в погребе Степанов, пыталась бежать к нему. Сдержалась. Не выдала того, что знала.
К вечеру моторы загудели. Немцы приехали.
С немцами полицаи. Из Жилина, из Кострова, из Демина.
Подъехали к дому старосты.
Мертвого Шутова обнаружили. Степанова из погреба выпустили.
Две мотоциклетки в лес укатили.
Ни немцы, ни полицаи на этот раз по деревне не рыскали. У дома старосты топтались. Ждали, когда мотоциклы воротятся. Дождались.
Вместе с мотоциклистами из леса Лысуха, Стрельцов, Рыков на конях прискакали. Полицаев вместе с Михайлой Степановым в машину посадили, в город увезли.
Ночь прошла в ожидании. Ждали лиха, потому как за два года только плохое и видели.
Утром снова моторы загудели. Машины и мотоциклы в деревню воротились. Немцы приехали. Лесника с собой привезли. Переводчика. Того, что к Шутову наведывался.
Немцы по деревне разбежались. Немцы стали людей к дому Шутова сгонять.
Возле дома у крыльца лежал хозяин. Голова откинута, борода задралась, рука подвернулась. Рядом с трупом офицер, переводчик, лесник Степанов. Михайла Афанасьевич чернее тучи стоял — это Надежда Федоровна запомнила. Запомнила, как дети стали плакать, а матери их успокаивали. Кто на руки брал детей, кто к подолу прижимал. Лишь бы немцев не разгневить, злобы ихней не вызвать.
Офицер на ящик взгромоздился, говорить стал. Плюгавый переводил. «Бандиты, — перевел плюгавый, — творят зло. Они только что побывали в вашей деревне. Убили старосту. Увели в лес племянницу достойного человека. — При этих словах плюгавый указал на Михайлу Афанасьевича. — Но мы их настигли, — продолжал переводить плюгавый. — Бандитов ждет заслуженная кара».
Надежда Федоровна как услышала эти слова, так и обмерла. Стояла ни жива ни мертва. Наконец доходить до нее стало: настигли немцы, да не поймали. Укрылись наши в Шагорских болотах. Жители Малых Бродов должны указать человека, который знает эти болота, поможет немцам в преследовании.
До Надежды Федоровны дошел смысл сказанного, ей легче сделалось. Знала она, что Галя с бородатым в другую сторону от Шагорских болот пошла, предупредила ее дочь.
Плюгавый продолжал переводить, люди стояли молча. Были, конечно, среди жителей Малых Бродов такие, что могли бы по болотам пройти, да кто же решится на то, чтобы немцев вести.
Офицер спрашивал, переводчик переводил. Потом офицер слез с ящика, подошел к людям, присмотрелся. Веточкой стал показывать на тех, кто, по его мнению, мог знать Шагорские болота, проходы в них. Солдаты тут же набрасывались на людей, вытаскивали их из толпы. Брали стариков. Взяли троих.
Лесника Степанова немцы второй раз с собой увезли. Однако перед отъездом он успел шепнуть Надежде Федоровне, чтобы шла она к нему домой за скотиной присмотреть. Сказал, что всех полицаев немцы к болотам угнали, что в болотах тех укрылись якобы наши разведчики. Те, от которых старшина с радистом явился. А Галя, мол, теперь уже у партизан, так он думает…
Свидетельство очевидца, жителя Глуховска Ивана Сергеевича Топазова
Декабрь 1944 г.
«…Стариков немцы привезли в комендатуру. Из Малых Бродов, из Кострова, Демина, Жилина, из Ольховки собрали стариков, то есть из тех деревень, которые примыкали к Шагорским болотам. Привезли их в грузовике во двор комендатуры. Не били. Автоматчики помогали старикам из кузова вылезать. Построили их в ряд. К старикам вышел комендант. Длинный, худой. Глаза светлые, но как бы застывшие. У него привычка была глаза при разговоре прищуривать. Майор Кнюфкен.
Тут же и переводчик объявился. Старательная сволочь. Он тенью за комендантом скользил. Куда конь с копытом, туда, как говорят, и рак с клешней. Они всегда вместе. На акциях, при допросах. Что обидно… Русский, гад. То с одной стороны подскочит к коменданту, то с другой. Вроде как прилаживается, чтобы удобнее переводить было. Ножки короткие, всегда в лакированных ботинках. Дерганый. Как на шарнирах. Говорит, а голова в сторону, в сторону скачет.
Сначала комендант сказал, а этот дерганый перевел, что старики должны указать немецким солдатам проходы в Шагорских болотах. Тот, кто это сделает, получит благодарность немецкого командования и премию. Не помню сколько, но сумма называлась большая. То ли десять, то ли пятнадцать тысяч марок. Был обещан паек, корова, новый дом.
Старики молчали. Тот дерганый дважды переводил слова коменданта, старики оставались глухи. Тогда комендант пошел вдоль строя. Пристально, не моргая, вглядывался в лица. Остановился возле невысокого лысоватого старика в поношенной телогрейке. Обут старик был в рваные, на босу ногу, галоши. Телогрейка опоясана тонкой бечевой. Старый человек, во рту ни одного зуба. Губы запали, щеки ввалились.
Комендант спросил имя, отчество, фамилию старика. Николай Федорович Щербаков оказался из Малых Бродов. На вопрос коменданта, знает ли он Шагорские болота, ответил, что нет, не знает, потому как всю жизнь возле скотины провел, от болот старался держаться подалее. Комендант слушал спокойно. Слушая, расстегнул кобуру, вытащил пистолет. Трижды выстрелил в Щербакова. Николай Федорович дернулся, схватился за живот, упал головой вперед к ногам коменданта. Майор Кнюфкен сказал что-то. «Так будет с каждым, кто откажет в помощи немецкому командованию», — перевел дерганый.
Старики и без переводчика поняли, что подступает конец. Замерли. Насупились. Комендант оглядел неровный строй. Выбрал очередную жертву. Подошел к Никите Сергеевичу Скрябину из Кострова. Спрашивал одно и то же. «Ты тоже всю жизнь возле скотины провел?» — перевел дерганый. Скрябин молчал. Комендант трижды выстрелил. Отошел. Не торопясь вставил в пистолет новую обойму. Вернулся к строю. Те же вопросы, те же ответы. В каждого комендант стрелял трижды. Убил еще двоих. Гурьева из деревни Жилино, Вербина из деревни Демино.
Из строя вышел Евсей Никанорович Соколов. Костровский дед. Высокий, сутулый, в белом. Белые штаны, поверх них рубаха до колен. Седые волосы, усы, борода. Мосластый дед. Заметно выпирали ключицы. Пальцы скрюченные. «Не дело так с просьбами обращаться, ваше благородие», — сказал дед. Сказал и закашлялся. Зашелся в кашле. Потом распрямился. Смотрел твердо.
Дерганый перевел слова деда. Комендант убрал пистолет. Спросил через переводчика о том же. Как звать, откуда родом. Знает ли Шагорские болота. Дед ответил, что знает их сызмальства.
Комендант обрадовался, что его метод убеждения подействовал, нашелся один, которому, судя по всему, нет охоты умирать. Верить в удачу не торопился. Спросил, с кем живет старик, есть ли у него родные, где они. Спросил, почему раньше не вышел.
На вопросы коменданта старик ответил обстоятельно. Родных у Соколова не оказалось. Майору такое обстоятельство не понравилось. Старик объяснил, почему сразу не вышел. Сказал, что большой риск в болота лезть, трудные они. Комендант согласился. Высказался в том смысле что кто-то должен помогать немецким солдатам, они каждый день рискуют своими жизнями.
Переводчик в точности передал слова коменданта.
Соколова посадили в машину, увезли. Вслед за ним уехал комендант с переводчиком».