Спиноза и проблема выражения

Делёз Жиль

 

Жиль Делёз

Спиноза и проблема выражения

Gilles Deleuze

Spinoza et le problème de l'expression

LES ÉDITIONS DE MINUIT

PARIS

1968

© Gilles Deleuze, 1968

Перевод с французского, редакция и заключительная статья

д. филос.н. Свирского Я.И.Предисловие

Мы обозначаем произведения Спинозы следующими аббревиатурами: КТ (для Краткого трактата), ТУР (для Трактата об усовершенствовании разума), ОФД (для Основ философии Декарта), ММ (для Метафизических мыслей), БПТ (для Богословско-политического трактата), Э (для Этики), ПТ (для Политического трактата).

Что касается текстов, которые мы цитируем, то в тех случаях, когда указания для нахождения цитируемого текста достаточно подробны и позволяют легко обнаружить его в имеющихся изданиях, то мы не даем других ссылок. Однако для писем и Богословско-политического трактата, мы указываем ссылку на издание Van Vioten и Land, выпущенное в четырех томах и объединенное в двух книгах. Именно нам принадлежат выделения некоторых пассажей или слов в цитатах.

За некоторыми исключениями, используются переводы А Гурена Этики (ed. Pelletan), А.Койре Краткого трактата (éd. Vrin) и К. Аппуна (éd. Garnier) других произведений. [1]

Данная книга уже была представлена как дополнительная диссертация под названием ««Идея выражения в философии Спинозы».Введение: роль и важность выражения

Идея выражения появляется в определении 6 первой книги Этики: «Под Богом я разумею существо абсолютно бесконечное, то есть субстанцию, состоящую из бесконечно многих атрибутов, среди которых каждый выражает вечную и бесконечную сущность». Затем эта идея обретает все большую и большую важность. Она вновь и вновь воспроизводится в разных контекстах. Порой Спиноза говорит: каждый атрибут выражает некую определенную вечную и бесконечную сущность – сущность, соответствующую роду атрибута. Порой: каждый атрибут выражает сущность субстанции, ее бытие или реальность. И, наконец: каждый атрибут выражает бесконечность и необходимость субстанциального существования, то есть вечность.[2] И, несомненно, Спиноза четко разъясняет, как мы переходим от одной формулировки к другой. Каждый атрибут выражает некую сущность, но лишь постольку, поскольку он в своем роде выражает сущность субстанции; и коли сущность субстанции необходимо заключает в себе существование, то она принадлежит каждому атрибуту, дабы выражать – вместе с сущностью Бога – свое вечное существование.[3] Тем не менее, идея выражения резюмирует все трудности, связанные с единством субстанции и разнообразием атрибутов. Итак, в первой книге Этики выразительная природа атрибутов появляется как фундаментальная тема.

В свою очередь и модус выразителен: «Все, что существует, выражает известным и определенным образом природу или сущность Бога» (то есть в определенном модусе).[4] Итак, мы должны выделить второй уровень выражения, что-то вроде выражения выражения. Во-первых, субстанция выражается в своих атрибутах, а каждый атрибут выражает некую сущность. Но, во-вторых, атрибуты сами, в свою очередь, выражаются: они выражаются в модусах, кои от них зависят, а каждый модус выражает некую модификацию. Мы увидим, что первый уровень выражения должен быть понят как подлинное полагание – почти генеалогия – сущности субстанции. Второй же уровень должен быть понят как подлинное производство отдельных вещей. Действительно, Бог производит бесконечность вещей, ибо его сущность бесконечна; но, обладая бесконечностью атрибутов, он необходимо производит эти вещи в бесконечности модусов, каждый из которых отсылает к атрибуту, коему принадлежит.[5] Само по себе выражение не является производством, но становится таковым на своем втором уровне, поскольку именно атрибут, в свою очередь, выражает себя. И наоборот, выражение-производство обнаруживает свое основание в первом выражении. Бог сам выражает себя «до того», как выражается в своих эффектах; Бог выражается, полагая сам по себе природопроизводящую природу, до того, как выражается, производя в себе природопроизведенную природу.

Понятие [notion] выражения обладает не только онтологической, но и гносеологической значимостью. И это не удивительно, ибо идея – модус мышления: «Отдельные мышления, иными словами, то или другое состояние мышления, составляют модусы, выражающие природу Бога известным и определенным образом».[6] А значит, познание становится неким видом выражения. Знание вещей имеет то же отношение к знанию о Боге, какое сами вещи имеют к Богу: «Так как ничто без Бога не может ни существовать, ни быть понимаемо, то несомненно, что все, что есть в природе, заключает в себе и выражает понятие [concept][7] о Боге, смотря по своей сущности и своему совершенству; и потому, чем больше мы познаем естественные вещи, тем большее и совершеннейшее познание о боге мы приобретаем».[8] Идея Бога выражается во всех наших идеях как их источник и причина, так что совокупность идей точно воспроизводит порядок всей природы в целом. И идея, в свою очередь, выражает сущность, природу или совершенство своего объекта: определение или идея, как говорится, выражают природу вещи так, как последняя существует в себе. Идеи тем совершеннее, чем больше реальности или совершенства они выражают в объекте; значит, идеи, кои душа [esprit][9] формирует «абсолютно», выражают бесконечность.[10] Душа постигает вещи под видом вечности, но как раз потому, что она обладает идеей, выражающей, под этим видом, сущность тела.[11] По-видимому, концепция адекватного у Спинозы неотделима от такой выразительной природы идеи. Уже в Кратком трактате ведется поиск понятия [concept], способного дать отчет о познании, но не как об операции, остающейся внешней по отношению к вещи, а как о рефлексии, о выражении вещи в душе. О таком требовании всегда свидетельствует Этика, хотя и интерпретирует его в новом ключе. В любом случае, мало сказать, будто истина присутствует в идее. Мы должны еще спросить: что же такое присутствует в истинной идее? Что выражается в истинной идее, что она выражает? Если Спиноза и идет дальше картезианской концепции ясного и отчетливого, если он формирует собственную теорию адекватного, то всегда в связи с такой проблемой выражения.

У слова «выражать» есть синонимы. Голландский текст Краткого трактата использует [термины] uytdrukken-uytbeelden (выражать), но предпочитает [термин] vertoonen (сразу: манифестировать и доказывать): мыслящая вещь выражается в бесконечности идей, соответствующей бесконечности объектов; а также идея тела непосредственно манифестирует Бога; и атрибуты манифестируются сами через себя.[12] В Трактате об усовершенствовании разума атрибуты манифестируют сущность Бога: ostendere.[13] Но такие синонимы не столь уж важны. Более важны корреляты, уточняющие и сопровождающие идею выражения. Эти корреляты – explicare и involvere. Поэтому, определение, как говорится, не только выражает природу определяемой вещи, но свертывает и развертывает ее.[14] Атрибуты не только выражают сущность субстанции, они то развертывают, то свертывают ее.[15] Модусы свертывают концепт Бога, одновременно выражая его, также как соответствующие идеи сами свертывают вечную сущность Бога.[16]

Развертывать – это развивать, свертывать – это подразумевать. Однако такие два термина не противоположны: они лишь указывают на два аспекта выражения. С одной стороны, выражение – это некое развертывание: развитие того, что выражает себя, манифестация Единого во многом (манифестация субстанции в ее атрибутах, а затем атрибутов в их модусах). Но с другой стороны, множественное выражение свертывает Единое. Единое остается свернутым в том, что его выражает, запечатленным в том, что его развивает, имманентным всему тому, что его манифестирует: в этом смысле, выражение является свертыванием. Между данными двумя терминами нет противостояния, за исключением одного особого случая, который мы проанализируем позже на уровне конечного модуса и его страстей.[17] Но, как общее правило, выражение свертывает, подразумевает то, что оно выражает, одновременно развертывая и развивая его.

Импликация и экспликация-развертывание, свертывание и развитие – вот термины, унаследованные у долгой философской традиции, всегда обвиняемой в пантеизме. Именно потому, что эти два понятия [concepts] не противостоят друг другу, они сами отсылают к некоему синтетическому принципу: complicatio. В неоплатонизме complicatio часто означает, одновременно, присутствие как множественного в Едином, так и Единого во множественном. Бог – это «усложненная, запутанная [complicative]» Природа: и такая природа развертывает и подразумевает в себе Бога, свертывает и развивает Бога. Бог «усложняет, запутывает [complique]» любую вещь, но любая вещь развертывает и свертывает его. Такое сочленение понятий образует выражение; в этом смысле оно характеризует одну из существенных форм христианского и еврейского неоплатонизма так, как последний развивался в Средних веках и в Возрождении. С этой точки зрения можно было бы сказать, что выражение было основной категорией мышления Возрождения.[18] Итак, по Спинозе, Природа собирает все, содержит все, и в то же время она эксплицируется и имплицируется каждой вещью. Атрибуты свертывают и развертывают субстанцию, но последняя собирает все атрибуты. Модусы свертывают и развертывают атрибут, от коего они зависят, но атрибут содержит все сущности соответствующих модусов. Мы должны спросить, как Спиноза вписывается в экспрессионистскую традицию, в какой мере он зависит от этой традиции и как ее обновляет.

Этот вопрос тем более важен, что сам Лейбниц принимает выражение в качестве одного из своих фундаментальных понятий [concept]. У Лейбница, как и у Спинозы, выражение обладает, одновременно, теологическим, онтологическим и гносеологическим измерениями. Оно оживляет теорию Бога, творений и познания. Независимо друг от друга эти два философа, как кажется, полагались на идею выражения, дабы преодолеть трудности картезианства, дабы восстановить философию Природы и даже интегрировать достижения Декарта в системы, глубоко враждебные картезианскому видению мира. В той мере, в какой мы можем говорить об антикартезианстве Лейбница и Спинозы, такое антикартезианство основывается на идее выражения.

Мы предполагаем, что идея выражения важна, одновременно, и для понимания системы Спинозы, и для определения ее отношения к системе Лейбница, а также для понимания происхождения и формирования обеих систем. Так почему же лучшие комментаторы уделяют столь мало (или почти не уделяют) внимания этому понятию в философии Спинозы? Одни ничего не говорят о нем. Другие же хотя и придают ему некую значимость, но лишь косвенно; они видят в нем синоним для какого-то более глубокого термина. Выражение рассматривалось только как способ обсуждения «эманации». На этом настаивал уже Лейбниц, упрекая Спинозу за интерпретацию выражения в смысле, соответствующем Каббале, и за низведение выражения до чего-то вроде эманации.[19] Либо же выражать будет синонимом [термина] развертывать. Посткантианцы, похоже, лучше подготовлены к тому, чтобы опознать присутствие в спинозизме движения генезиса и саморазвития, предвестников которого они разыскивали повсюду. Но термин «развертывать» укрепляет их в той идее, что Спиноза не сумел понять подлинное развитие субстанции, более того, не сумел продумать переход от бесконечного к конченному. Спинозистская субстанция кажется им мертвой: спинозистское выражение кажется им интеллектуальным и абстрактным; атрибуты, как они считают, «приписываются» субстанции разумом, который сам экспликативен.[20]Даже Шеллинг, когда разрабатывает свою философию манифестации (Offenbarung), обращается не к Спинозе, а к Бёме: именно у Бёме, а не у Спинозы и даже не у Лейбница, он находит идею выражения (Ausdruck).

Мы не можем свести выражение к простому развертыванию [explication] разума [entendement][21], не впадая в исторические нелепости. Ибо развертывать – далекое от того, чтобы обозначать операцию разума, остающуюся внешней по отношению к вещи, – обозначает, прежде всего, развитие вещи в себе и в ее жизни. Традиционная пара explicatio-compUcatio исторически свидетельствует о витализме, всегда весьма близком к пантеизму. Мы далеки о того, что должны понимать выражение, начиная с развертывания-экспликации, напротив, нам кажется, именно развертывание у Спинозы – как и у его предшественников – предполагается определенной идеей выражения. Если атрибуты по существу отсылают к разуму, воспринимающему или постигающему их, то, прежде всего, потому, что они выражают сущность субстанции и что бесконечная сущность не выражаема без того, чтобы «объективно» манифестироваться в божественном разуме. Именно выражение фундирует отношение в разуме [между мыслью и объектом – пер.], а не наоборот. Что касается эманации, то мы, конечно же, обнаруживаем ее следы – как и ее причастность – у Спинозы. Именно теория выражения и развертывания – как в Возрождении, так и в Средние века – формировалась у авторов, изрядно вдохновляемых неоплатонизмом. Тем не менее, ее цель и ее следствия глубоко трансформировали этот неоплатонизм, открыли ему совершенно новые пути, далеко отстоящие от путей эманации, даже когда обе темы сосуществовали. К тому же эманация, скажем мы, едва ли способствует нашему пониманию идеи выражения. Напротив, именно идея выражения может показать, как эволюционировал неоплатонизм, пока не изменилась его природа, и, в частности, как эманативная причина все более и более стремилась стать имманентной причиной.

Некоторые современные комментаторы непосредственно усматривают идею выражения у Спинозы. Кауфманн видит в ней путеводную нить через «спинозистский лабиринт», но настаивает на мистическом и эстетическом аспекте этого понятия взятого вообще, независимо от того, как на самом деле употребляет его Спиноза.[22] Дарбон, в иной манере, посвящает выражению замечательную страницу, но, в конце концов, заявляет, что оно остается лишь умопостигаемым. «Дабы объяснить единство субстанции, Спиноза говорит нам только то, что каждый из атрибутов выражает свою сущность. Такое объяснение – весьма далекое от того, чтобы внести ясность, – поднимает целый сонм трудностей. Прежде всего, то, что выражено, должно было бы отличаться от того, что выражается…», и Дарбон заключает: «Атрибуты выражают вечную и бесконечную сущность Бога; и опять же, мы не можем провести различие между тем, что выражено, и тем, что его выражает. Понятно, что задача комментатора трудна и что вопрос об отношениях между субстанцией и атрибутами в спинозизме дал повод для множества различных интерпретаций».[23]

Несомненно, есть одно основание, чтобы прокомментировать данную ситуацию. Дело в том, что идея выражения у Спинозы не является ни объектом определения, ни объектом доказательства, да она и не может ими быть. Она появляется в определении 6; но она не столько определена, сколько служит тому, чтобы определять. Она не определяет ни субстанцию, ни атрибут, ибо последние уже определены ([определения] 3 и 4). Не определяет она и Бога, чье определение может быть дано без всякой ссылки на выражение. В Кратком трактате, как и в письмах, Спиноза часто говорит, что Бог – это субстанция, состоящая из бесконечности атрибутов, каждый из которых бесконечен.[24] Таким образом, кажется, что идея выражения появляется только как детерминация отношений, в которые входят атрибут, субстанция и сущность, тогда как Бог, со своей стороны, определяется как субстанция, состоящая из бесконечного числа атрибутов, кои сами бесконечны. В неопределенных условиях выражение не касается ни субстанции, ни атрибута вообще. Когда субстанция является абсолютно бесконечной, когда она обладает бесконечностью атрибутов, тогда, и только тогда, атрибуты, как говорится, выражают ее сущность, ибо только тогда субстанция также выражается в своих атрибутах. Было бы неточным обращаться к определениям 3 и 4, дабы непосредственно вывести из них природу отношения между субстанцией и атрибутом, каким оно должно быть в Боге, ибо Бог сам «трансформирует» это отношение, возвышая его до абсолюта. Определения 3 и 4 только номинальные; одно лишь определение 6 реально и говорит нам о том, что отсюда следует для субстанции, атрибута и сущности. Но что значит «трансформировать отношение»? Мы лучше поймем это, если спросим, почему выражение более не является объектом доказательства.

В письме Чирнгаусу, обеспокоенному относительно знаменитой теоремы 16 (книга 1 Этики), Спиноза делает важную уступку: есть определенная разница между философским развитием и математическим доказательством.[25] Начиная с какого-либо определения, математик обычно может вывести только одно свойство; чтобы узнать несколько свойств, он должен умножать точки зрения и соотносить «определяемую вещь с другими предметами». Следовательно, геометрический метод [méthod géométrique][26] дважды ограничен: внешним характером точек зрения и дистрибутивным характером свойств. Как раз об этом говорил Гегель, размышляя о Спинозе, а именно, что геометрический метод не способен постичь органическое движение или саморазвитие, кои только и годятся для абсолюта. Возьмем, к примеру, доказательство того, что сумма углов треугольника = двум прямым углам, где мы начинаем с того, что продлеваем основание треугольника. Ясно, что такое основание треугольника не существует подобно растению, растущему само по себе: требуется геометр, дабы продолжить основание, к тому же именно геометр должен рассмотреть с новой точки зрения сторону треугольника, к которой он проводит параллельную, и т. д. Не следует думать, будто Спиноза сам игнорировал такие возражения; это – возражения Чирнгауса.

Ответ Спинозы рискует разочаровать: когда геометрический метод прилагается к реальным сущим и – на более сильном основании – к абсолютному существу, у нас есть средство, чтобы вывести несколько свойств одновременно. Несомненно, создается впечатление, будто Спиноза соглашается с тем, что здесь обсуждается. Но мы разочарованы лишь потому, что смешали крайне разные проблемы, поднимаемые методом. Спиноза спрашивает: Нет ли средства, с помощью которого свойства, выводимые одно за другим, могли бы рассматриваться совместно, и благодаря которому точки зрения – внешние по определению – могли бы помещаться внутрь определяемой вещи? Так, в Трактате об усовершенствовании разума, Спиноза показал, что геометрические фигуры могут определяться ближайшей причиной или выступать объектом генетических определений.[27] Круг – не только место точек, равноотстоящих от одной и той же точки, называемой центром, но и фигура, описываемая подвижным концом любой линии, другой конец которой неподвижен. Также и шар является фигурой, описываемой любым полукругом, вращающимся вокруг своей оси. Верно, что в геометрии такие причины фиктивны: fingo ad libitum[28]. Как сказал бы Гегель – а Спиноза согласился бы – полукруг вовсе не вращается сам по себе. Но если такие причины фиктивны или воображаемы, то лишь в той мере, в какой они обладают истинностью благодаря тому, что с самого начала заключены в своих следствиях. Они предстают как средства, уловки, фикции потому, что фигуры здесь суть отвлеченные понятия [êtres de raison]. И, тем не менее, верно, что свойства, которые одни за другими реально выводит геометр, обретают коллективное бытие в отношении этих причин и посредством таких фикций.[29] Так, в случае абсолюта, больше нет ничего фиктивного: причина более не заключена в своем следствии. Утверждая, что Абсолютно бесконечное является причиной, мы не утверждаем, как для вращения полукруга, что-то, что не содержалось бы в его понятии [concept]. Следовательно, нет никакой нужды в фикции, чтобы модусы в их бесконечности были уподоблены свойствам, совместно выводимым из определения субстанции, а атрибуты – точкам зрения, внутренним для такой субстанции, в какой они взяты. Так что, если философия и подсудна математике, то потому, что математика находит в философии преодоление своих обычных границ. Геометрический метод не встречает трудностей, когда применяется к абсолюту; напротив, он находит здесь естественное средство преодолевать трудности, кои осаждали его тогда, когда он применялся к отвлеченным понятиям [êtres de raison].

Атрибуты подобны точкам зрения на субстанцию; но – в абсолюте – точки зрения перестают быть внешними, а субстанция постигает в себе бесконечность собственных точек зрения. Модусы следуют из субстанции также, как свойства следуют из определяемой вещи; но – в абсолютном – эти свойства обретают бесконечное коллективное бытие. Речь более не идет о конечном разуме, исчисляющем свойства одно за другим, размышляющем о вещи и развертывающем ее, соотнося с другими объектами. Теперь именно вещь выражает себя, именно она сама развертывает себя. Тогда все ее свойства совокупно «попадают в бесконечный разум». Таким образом, выражению не нужно быть объектом доказательства; скорее, именно выражение помещает доказательство в абсолют, который делает из доказательства немедленную манифестацию абсолютно бесконечной субстанции. Невозможно понять атрибуты без доказательства; последнее является манифестацией того, что невидимо, а также – взглядом, под который попадает то, что манифестируется. Именно в этом смысле доказательства, как говорит Спиноза, являются очами души, благодаря коим мы воспринимаем.[30]

Часть первая: триады субстанции Глава I. Числовое различие и реальное различие

Выражение предстает как триада. Нам следует различать субстанцию, атрибуты и сущность. Субстанция выражается, атрибуты – это выражения, а сущность – выраженное. Идея выражения остается неумопостигаемой до тех пор, пока мы усматриваем только два термина в отношении, каковое она представляет. Мы смешиваем субстанцию и атрибут, атрибут и сущность, сущность и субстанцию постольку, поскольку не способны принять во внимание наличие и посредничество третьего термина. Субстанция и атрибут различаются, но лишь постольку, поскольку каждый атрибут выражает определенную сущность. Атрибут и сущность различаются, но лишь постольку, поскольку каждая сущность выражается как сущность субстанции, а не атрибута. Здесь манифестируется оригинальность понятия [concept] выражения: сущность – поскольку она существует – не существует вне выражающего ее атрибута; но постольку, поскольку она – сущность, она относится именно к субстанции. Сущность выражается каждым атрибутом, но как сущность самой субстанции. Бесконечные сущности различаются в атрибутах, в коих они существуют, но идентифицируются в субстанции, к которой относятся. Мы всегда сталкиваемся с необходимостью различать три термина: субстанция, которая выражается; атрибут, который ее выражает; и сущность, являющаяся выраженным. Именно благодаря атрибутам сущность отличается от субстанции, но именно благодаря сущности субстанция сама отличается от атрибутов. Триада такова, что каждый из ее терминов – в трех силлогизмах – способен служить в качестве среднего [термина] по отношению к двум другим.

Выражение соответствует субстанции постольку, поскольку субстанция абсолютно бесконечна; оно соответствует атрибутам, поскольку они суть бесконечность; оно соответствует сущности, поскольку каждая сущность является бесконечной в атрибуте. Итак, имеется некая природа бесконечности. Мерло-Понти ясно отметил то, что, как нам сегодня кажется, труднее всего понять в философии XVII-го века: идею позитивной бесконечности, как «тайну великого рационализма», «некий невинный способ мыслить, начиная с бесконечности» – способ, обнаруживающий свое самое совершенное воплощение в спинозизме.[31] Верно, что невинность вовсе не исключает работу понятия [concept]. Спинозе нужны были все ресурсы изначальной концептуальной стихии, дабы показать мощь и актуальность позитивной бесконечности. Если идея выражения исполняет эту роль, то именно в той мере, в какой она вводит в бесконечность определенные различения, соответствующие этим трем терминам: субстанции, атрибуту и сущности. Каков же тип различения в бесконечности? Какого типа различение можем мы ввести в абсолют, в природу Бога? Такова первая проблема, поставленная идеей выражения; она главенствует в первой книге Этики.

В начале Этики Спиноза спрашивает, как две вещи – в самом общем смысле слова – могут различаться; а затем, как две субстанции – в точном смысле этого слова – должны различаться. Первый вопрос подготавливает второй. Ответ на такой второй вопрос, как кажется, недвусмыслен: если верно, что две вещи вообще различаются благодаря атрибутам их субстанций или же благодаря их модусам, то две субстанции, в свою очередь, могут различаться не благодаря модусу, а только благодаря атрибуту. Следовательно, не может быть двух или более субстанций с одним и тем же атрибутом.[32] Не вызывает сомнений, что Спиноза принимает здесь за точку отсчета область картезианства. Но что следует наиболее тщательно оценить, так это как раз то, что он заимствует у Декарта, то, от чего он отказывается, и, прежде всего, то, что он принимает у Декарта с тем, чтобы обернуть это против последнего.

Принцип, согласно которому существуют только субстанции и модусы, причем модусы пребывают в чем-то еще, а субстанция – в самой себе, в явной форме может быть найден у Декарта.[33] И если модусы всегда предполагают субстанцию, и их достаточно, чтобы дать нам знать о ней, то это так именно благодаря главному атрибуту, каковой они подразумевают и который конституирует сущность самой субстанции: итак, две и более субстанции различаются и по-разному познаются благодаря их главным атрибутам.[34] Отсюда Декарт делает вывод, что мы постигаем реальное различие между двумя субстанциями, модальное различие между субстанцией и модусом, который ее предполагает, но не предполагается ею, и мысленное различие между субстанцией и атрибутом, без чего мы не могли бы обладать отчетливым знанием.[35] Исключение, односторонняя импликация и абстракция – вот соответствующие критерии в идее, или, скорее, элементарные данные представления, позволяющие определять и опознавать такие типы различия. Детерминированность и применение этих типов играют существенную роль в картезианстве. И, несомненно, Декарт использовал то, что было достигнуто усилиями Суареса, дабы внести порядок в столь запутанные проблемы.[36] Но то, как он сам использовал эти три различия, – благодаря их богатству – вводит, по-видимому, еще много двусмысленностей.

Первая двусмысленность, по признанию Декарта, касается мысленного различия, модального различия и отношения между ними. Двусмысленность проявляется уже в применении слов «модус», «атрибут» и «качество». Любой атрибут дан, он – качество, ибо качественно определяет субстанцию как ту или иную, но он также и модус постольку, поскольку разнообразит субстанцию.[37] Каково же положение – с этой точки зрения – главного атрибута? Я могу отделить субстанцию от такого атрибута только благодаря абстракции. Но также я могу отличить такой атрибут от субстанции, при условии не делать его чем-то, что существует само по себе, при условии, что не делаю его только свойством, говорящем о том, что субстанция способна меняться (то есть, обладать изменчивыми фигурами или разнообразными мыслями). Вот почему Декарт говорит, что протяженность и мышление могут отчетливо постигаться двумя способами: «мышление и протяженность могут рассматриваться как образующие природу мыслящей и протяженной субстанций»; а также мышление и протяженность можно отличать от субстанции и постигать просто как «модусы» или «зависимости».[38] Итак, если в первом случает атрибуты различают субстанции, которые они качественно определяют, то, по-видимому, во втором случае, модусы различают субстанции с одним и тем же атрибутом. Итак, изменчивые фигуры отсылают к тому или иному телу, реально отличимому от другого тела; а разные мысли – к реально отличимой душе. Атрибут конституирует сущность субстанции, которую он качественно определяет, но он, тем не менее, конституирует также и сущность модусов, кои соотносит с субстанциями, обладающими одним и тем же атрибутом. Такой двойной аспект порождает большие трудности в картезианстве.[39] Отсюда мы можем вывести лишь одно следствие: существуют субстанции с одним и тем же атрибутом. Другими словами, есть числовые различия, которые в то же время являются реальными или субстанциальными.

Вторая трудность касается реального различия самого по себе. Последнее – не менее, чем другие – является данным представления. Две вещи реально различаются, когда мы можем ясно и отчетливо постигать одну, исключая все, что принадлежит понятию [concept] другой. Именно в этом смысле Декарт объясняет Арно, что критерий реального различия – это только идея как завершенная [идея]. Он с полным правом напоминает, что никогда не смешивал вещи, понятые как реально отчетливые, с реально различными вещами. Однако переход от одних к другим кажется ему необходимо законным; это только вопрос момента. Достаточно – в порядке Размышлений – приблизиться как можно ближе к Богу-творцу, дабы сделать вывод, что ему особо недоставало бы истинности, если бы он создал вещи иными, нежели те, о коих дает нам ясную и отчетливую идею. Реальное различие не обладает в себе основанием различаемого; но такое основание обеспечивается внешней и трансцендентной божественной причинностью, которая творит субстанции в соответствии с тем способом, каким мы постигаем их как возможные. И здесь снова возникают все виды трудностей, связанные с идеей творения. Главная двусмысленность сопряжена с определением субстанции: «вещь, которая может существовать сама по себе».[40] Нет ли тут противоречия в полагании существования самого по себе как того, что в себе является лишь простой возможностью? Здесь мы можем отметить второе следствие: Бог-творец вынуждает нас переходить от субстанций, понятых как реально отчетливые, к реально различным субстанциям. Реальное различие – будь то между субстанциями с разными атрибутами, или между субстанциями с одним и тем же атрибутом – сопровождается неким разделением вещей, то есть, соответствующим им неким числовым различием.

Начало Этики организуется именно вокруг этих двух пунктов. Спиноза спрашивает: в чем состоит ошибка, когда мы полагаем нескольких субстанций с одним и тем же атрибутом? Он разоблачает эту ошибку двумя способами, следуя своим излюбленным приемам. Сначала с помощью доказательства через абсурд, а затем посредством более сложного доказательства. Если бы имелось несколько субстанций с одним и тем же атрибутом, то они должны были бы различаться своими модусами, что абсурдно, ибо субстанция по природе предшествует своим модусам и не имплицирует их: таков короткий путь [доказательства], изложенный в 1, 5. Но позитивное доказательство появляется дальше, в схолии к теореме 8: две субстанции с одним и тем же атрибутом отличались бы только in numéro; итак, характер числового различия исключает возможность создания реального или субстанциального различия.

Согласно этой схолии различие не было бы числовым, если бы вещи не обладали одним и тем же понятием [concept] или одним и тем же определением; но эти вещи не различались бы, если бы – помимо определения – не было внешней причины, благодаря которой они существуют именно в таком числе. Две и более численно различных вещи предполагают, таким образом, нечто иное, нежели их понятие [concept]. Вот почему субстанции могут быть численно различимыми только благодаря отсылке к некой внешней причинности, способной производить их. Ибо, когда мы утверждаем, что субстанции произведены, мы имеем множество спутанных идей одновременно. Мы говорим, что у них есть причина, но мы не знаем, как эта причина действует; мы претендуем на обладание истинной идеей этих субстанций, ибо они постигаются сами по себе, но мы не уверены, что такая идея истинна, поскольку не знаем [исходя] из самих субстанций, существуют ли они. Мы находим здесь критику странной картезианской формулы: того, что может существовать само по себе. Внешняя причинность имеет смысл, но только в отношении конечных существующих модусов: каждый существующий модус отсылает к другому модусу именно потому, что он не может существовать сам по себе. Когда мы применяем такую причинность к субстанциям, мы вынуждаем ее действовать вне условий, кои задают ее и делают законной. Мы утверждаем ее, но в пустоте, изымая из нее всякую определенность. Короче, внешняя причинность и числовое различие разделяют общую судьбу: они применяются к модусам и только к модусам.

Значит, аргументация схолии 8 предстает в следующей форме: 1°) числовое различие требует внешней причины, к которой оно отсылает; 2°) но невозможно применить внешнюю причину к субстанции из-за противоречия, содержащегося в таком употреблении принципа причинности; 3°) значит, две или несколько субстанций не могут различаться in numéro, не бывает двух субстанций с одним и тем же атрибутом. У аргументации первых восьми доказательств не одинаковая структура: 1°) две или несколько субстанций не могут обладать одним и тем же атрибутом, ибо они тогда должны были бы различаться своими модусами, что абсурдно; 2°) следовательно, субстанция не может иметь некой внешней причины, она не может быть произведена или ограничена другой субстанцией, ибо обе субстанции должны были бы иметь одну ту же природу или один и тот же атрибут; 3°) значит, не существует численной различенности в субстанции, каким бы ни был атрибут, «каждая субстанция должна быть бесконечна».[41]

Только что из природы числового различия мы вывели его неспособность быть применимым к субстанции. Теперь, из природы субстанции мы выводим ее бесконечность и, таким образом, невозможность применять к ней числовые различия. В любом случае, числовые различия никогда не различают субстанции, а только лишь модусы, свертывающие в себе один и тот же атрибут. Ибо число, на свой манер, выражает характеристики существующего модуса: композиция частей, ограничение другой вещью той же самой природы, внешняя детерминация. В этом смысле число может идти в бесконечность. Но вопрос таков: может ли оно достичь самой бесконечности? Или, как говорит Спиноза: даже в случае модусов, можем ли мы, исходя из множества частей, делать вывод об их бесконечности?[42] Когда мы превращаем числовое различие в реальное или субстанциальное различие, мы уносим его в бесконечность, если только обеспечивается обратимость, необходимо устанавливаемая между атрибутом как таковым и бесконечностью конечных частей, кои мы в нем различаем. Отсюда и великий абсурд: «Если измерять бесконечную величину частями, равными футу, то она должна будет состоять из бесконечно многих подобных частей, точно также, как и в том случае, если измерять ее частями равными дюйму; следовательно, одно бесконечное число будет в двенадцать раз больше другого бесконечного».[43] Как полагал и Декарт, абсурд состоит вовсе не в гипостазировании протяженности как атрибута, а, напротив, в постижении ее как измеримой и составленной из конечных частей, с помощью которых мы намереваемся ее конвертировать. Сюда внедряется физика, дабы подтвердить права логики: отсутствие пустоты в природе будет означать только то, что деление на части не является реальным различением. Числовое различие – это деление, но деление имеет место лишь в модусе, только модус делится.[44]

Не бывает несколько субстанций с одним и тем же атрибутом. Отсюда мы можем сделать вывод, что, с точки зрения отношения, одна субстанция не производится другой субстанцией; с точки зрения модальности, природе субстанции присуще существование; с точки зрения качества, любая субстанция необходимо бесконечна.[45] Но эти результаты предстают как свернутые в аргументе числового различия. Именно последнее возвращает нас к исходной точке: «Субстанция, обладающая известным атрибутом, существует только одна».[46] Ибо, начиная с теоремы 9, кажется, что Спиноза меняет объект. Речь уже идет не о доказательстве того, что существует только одна субстанция для каждого атрибута, а что есть только одна субстанция для всех атрибутов. Соединение обеих тем, по-видимому, трудно ухватить. Ибо, какой значимостью, в этой новой перспективе, следовало бы наделить первые восемь теорем? Проблема проясняется, если мы полагаем, что для перехода от одной темы к другой достаточно проделать то, что в логике называется конверсией, или обращением, негативного универсального [la conversion d’une universelle négative]. Числовое различие никогда не является реальным; и обратно, реальное различие никогда не является числовым. Аргументация Спинозы становится следующей: атрибуты реально различны; ибо реальное различие никогда не является числовым; значит, есть только одна субстанция для всех атрибутов.

Спиноза говорит, что атрибуты «представляются реально различными».[47] Нам не следует усматривать в этой формулировке ослабленное использование реального различия. Спиноза не внушает ни того, что атрибуты суть иные, не такие, как мы их постигаем, ни что они – только концепции, какие мы создаем себе о субстанции. Не будем более полагать, будто Спиноза предлагает только гипотетическое и полемическое использование реального различия.[48] В самом строгом смысле реальное различие всегда является данным представления: две вещи реально различны, когда они постигаемы как таковые, то есть, «одна без помощи другой», так, что мы постигаем одну вещь, отрицая все, что принадлежит понятию [concept] другой. В этом отношении Спиноза ничем не отличается от Декарта: он принимает декартовские критерий и определение. Единственная проблема состоит в том, чтобы знать, сопровождается так понятое реальное различие или нет неким разделением в вещах. По Декарту только гипотеза Бога-творца фундирует такое сопровождение. Согласно Спинозе мы приводим деление в соответствие с реальным различием, только превращая последнее в числовое различие – по крайней мере, возможное, – то есть, смешивая его уже с модальным различием. Ибо невозможно, чтобы реальное различие было числовым или модальным.

Когда мы спрашиваем Спинозу, как он пришел к идее одной единственной субстанции для всех атрибутов, он напоминает, что предложил два аргумента: чем больше у некоего сущего реальности, тем больше в нем опознается атрибутов; чем больше атрибутов мы опознаем в неком сущем, тем больше следует придать ему существования.[49] Итак, ни одного из этих аргументов не было бы достаточно, если бы каждый из них не был подкреплен анализом реального различия. Действительно, только такой анализ показывает, что можно придать все атрибуты некоему сущему, а значит перейти от бесконечности каждого атрибута к абсолютности сущего, кое обладает ими всеми. И такой переход – являясь возможным или не предполагая противоречия – оказывается необходимым, согласно доказательству существования Бога. Более того, именно аргумент реального различия еще показывает, что все атрибуты суть бесконечность. Ибо мы не смогли бы переходить при посредстве трех или четырех атрибутов, не привнося повторно в абсолют то самое числовое различие, каковое только что исключили из бесконечности.[50]

Если бы мы делили субстанцию согласно атрибутами, то ее следовало бы трактовать как некий род, а атрибуты – как специфические [видовые] различия. Субстанция полагалась бы как род, который не подвигал бы нас ни к какому особому познанию; тогда она отличалась бы от своих атрибутов, как род от своих [видовых] различий, а атрибуты отличались бы от соответствующих субстанций, как их специфические различия и сами их виды. Именно так, превращая реальное различие между атрибутами в числовое различие между субстанциями, мы переводим простое мысленное различие в субстанциальную реальность. Нет необходимости существования для субстанции одного и того же «вида» как атрибута; специфическое различие задает только возможное существование объектов, соответствующих ему внутри рода. Вот почему субстанция всегда сводится к простой возможности существовать, причем атрибут – только индикатор, знак такого возможного существования. Первая критика, какой Спиноза подвергает понятие [notion] знака в Этике, появляется именно касательно реального различия.[51] Реальное различие между атрибутами является «знаком» разнообразия субстанций не более, чем каждый атрибут является специфической характеристикой некой субстанции, которая соответствует или могла бы ему соответствовать. Ни субстанция не является родом, ни атрибуты не являются [видовыми] различиями, ни качественно определенные субстанции не являются видами.[52] Равным образом Спиноза осуждает мышление, действующее посредством рода и [видовых] различий, мышление, действующее посредством знаков.

Регис [Régis] – в книге, где он защищает Декарта от Спинозы, – обращается к существованию двух типов атрибутов: одни – «специфические», различающие субстанции разного вида, другие – «числовые», различающие субстанции одного и того же вида.[53] Но именно это Спиноза выдвигает против картезианства. Согласно Спинозе атрибут никогда не является ни специфическим, ни числовым. По-видимому, мы можем резюмировать тезис Спинозы: 1°) постулируя несколько субстанций с одним и тем же атрибутом, мы превращаем числовое различие в реальное различие, но тогда мы смешиваем реальное и модальное различия, мы трактуем модусы как субстанции; 2°) постулируя столько субстанций, сколько есть различных атрибутов, мы превращаем реальное различие в числовое различие, мы смешиваем реальное различие не только с модальным различием, но также и с мысленным различием.

В таком контексте, по-видимому, трудно полагать, будто у первых восьми теорем только гипотетический смысл. Порой мы действуем так, как если бы Спиноза начинал рассуждать, опираясь на гипотезу, не являющуюся его собственной, как если бы он исходил из гипотезы, которую намерен опровергнуть. Но тогда мы упускаем категориальный смысл первых восьми теорем. Не бывает несколько субстанций с одним и тем же атрибутом, числовое различие не реально: мы не находимся перед предварительной гипотезой, весомой лишь постольку, поскольку мы еще не обнаруживаем абсолютно бесконечную субстанцию; напротив, мы присутствуем при генезисе, который с необходимостью ведет нас к положению такой субстанции. И категориальный смыл первых теорем не только негативен. Как говорит Спиноза, «существует только одна субстанция одной и той же природы». Отождествление атрибута с бесконечно совершенной субстанцией – как в Этике, так и в Кратком трактате, – само не является предварительной гипотезой. Позитивно она должна интерпретироваться с точки зрения качества. С точки зрения качества существует одна субстанция для атрибута, но с точки зрения количества есть одна единственная субстанция для всех атрибутов. Что же означает такая чисто качественная множественность? Эта неясная формулировка отмечает трудности конечного разума, возвысившегося до понимания абсолютно бесконечной субстанции. Она оправдывается новым статусом реального различия. Она хочет сказать: качественно определенные субстанции различаются качественно, а не количественно. Или, еще лучше, они различаются «формально», «сущностно», но не «онтологически».

Один из своих источников антикартезианство Спинозы обнаруживает в теории различий. В Метафизических мыслях Спиноза излагает картезианскую концепцию: «Между вещами существует троякое различие, именно реальное (действительное), модальное и различие в мысли». И, кажется, он одобряет: «Впрочем, мы не заботимся о мешанине различений, выставленных перипатетиками».[54] Но что принимается в расчет, так это не столько список принятых различий, сколько их смысл и заданное распределение. В этом отношении у Спинозы нет ничего картезианского. Новый статус реального различия является существенным: будучи чисто качественным, сущностным и формальным, реальное различие исключает всякое деление. Не является ли это возвращением – под именем картезианства – одного из явно дискредитированных перипатетических различий? То, что реальное различие не является и не может быть числовым, как нам кажется, – один из главных мотивов Этики. За этим следует полный переворот других различий. Не только реальное различие не отсылает более к возможным субстанциям, различным in numéro, но и модальное различие, в свою очередь, более не отсылает к акциденциям как к контингентным детерминациям. У Декарта определенная контингентность модуса отдается эхом в простой возможности субстанций. Декарт ясно напоминает о том, что акциденции не реальны, что субстанциальная реальность все еще обладает акциденциями. Модусы, дабы быть произведенными, нуждаются либо в чем-то ином, нежели субстанция, к коей они относятся, либо в некой другой субстанции, которая запечатлевала бы их в первой, либо в Боге, создающем первую субстанцию вместе со всем тем, что от нее зависит. Точка зрения Спинозы совершенно иная: контингенции модусов в отношении субстанции не больше, чем возможности субстанции в отношении атрибута. Все необходимо либо благодаря своей сущности, либо благодаря своей причине: Необходимость – это единственное аффективное состояние [affection] Бытия, единственная модальность. Мысленное различие, в свою очередь, само трансформируется. Мы увидим, что нет картезианской аксиомы (у ничто нет свойств, и так далее), которая не обретала бы нового – враждебного картезианству – смысла, начиная с новой теории различий. Такая теория обнаруживает свой принцип в качественно определенном статусе реального различия. Отделенное от всякого числового различия, реальное различие возводится в абсолют. Оно становится способным выражать различие в бытии, оно ведет в результате к реорганизации других различий.

Глава II: Атрибут как выражение

Спиноза не говорит ни о том, что атрибуты существуют сами по себе, ни о том, что они постигаются так, будто существование вытекает из их сущности или следует из последней. Опять же, он вовсе не говорит, будто атрибут существует в себе и постигается сам по себе как субстанция. Он лишь говорит, что атрибут постигается сам по себе и в себе.[55] Статус атрибута намечается в весьма сложных формулировках Краткого трактата. Действительно, столь сложных, что у читателя есть выбор между несколькими гипотезами: допустить разную датировку их редакции; признать неизбежно несовершенное состояние рукописей; или даже обратиться к колебаниям мысли Спинозы. Однако, такие аргументы допустимы, только если мы принимаем, что формулировки Краткого трактата не согласуются друг с другом и не согласуются с более поздним содержанием Этики. Но, по-видимому, это не так. Тексты Краткого трактата не преодолеваются Этикой, а скорее трансформируются ею. И как раз благодаря более систематическому использованию идеи выражения. Так что, напротив, они могут прояснить нам концептуальное содержание, формируемое благодаря такой идее выражения у Спинозы.

Эти тексты – один за другим – говорят: 1) «к сущности ее [вещи, наделенной бесконечными атрибутами – пер.] относится существование, так что вне них [атрибутов – пер.] нет уже сущности или бытия»; 2) «мы постигаем их [атрибуты – пер.] только в сущности, но не в существовании, мы не постигаем их так, чтобы существование вытекало из их сущности»; «они не познаются тобою как существующие из самих себя»; 3) они существуют «формально» и «в действии»; «мы докажем a priori, что они существуют».[56]

Согласно первой формулировке, сущность как сущность не существует вне полагающих ее атрибутов. Следовательно, сущность различает себя в атрибутах, в коих она существует. Она всегда существует в неком роде – в стольких родах, сколько есть атрибутов. Тогда каждый атрибут – это существование вечной и бесконечной сущности, некой «особой сущности».[57] Именно в этом смысле, Спиноза может сказать: сущности атрибутов присуще существовать, но существовать как раз в атрибутах. Или даже: «существование атрибутов не отличается от их сущности».[58] В Этике идея выражения примет этот первый момент: сущность субстанции не обладает существованием вне выражающих ее атрибутов, так что каждый атрибут выражает определенную вечную и бесконечную сущность. Выраженное не существует вне своих выражений, каждое выражение предстает как существование выраженного. (Как раз тот же самый принцип мы находим у Лейбница, сколь бы ни был иным контекст: каждая монада – выражение мира, но выраженный мир не существует вне выражающих его монад.)

Как же мы можем говорить, что атрибуты выражают не только определенную сущность, но и сущность субстанции? Сущность выражается как сущность субстанции, а не атрибута. Значит, сущности различаются в атрибутах, в коих они существуют, но сводятся к одной в субстанции, чьей сущностью являются. Правило обратимости [covertibilité] утверждает: любая сущность является сущностью чего-то. Сущности реально различны с точки зрения атрибутов, но сущность является одной с точки зрения объекта, с коим она соотносится. Атрибуты не приписываются соответствующим субстанциям того же рода или того же вида, что и они сами. Напротив, они приписывают свою сущность чему-то еще, – тому, что, таким образом, остается одним и тем же для всех атрибутов. Вот почему Спиноза доходит до того, чтобы сказать: «Если ни одна субстанция не может не существовать и в то же время из ее сущности не вытекает существование, поскольку она рассматривается как отдельная, то следует, что она не может быть ничем особенным, не есть нечто, т. е. должна быть атрибутом чего-то другого, именно единого, единственного, всеобщего существа… Следовательно, ни одна существующая субстанция не может быть понята сама по себе, но должна принадлежать к чему-то другому».[59] Следовательно, все существующие сущности выражаются благодаря атрибутам, в которых они существуют, но как сущность что-то еще, то есть как одна единственная и одна и та же вещь для всех атрибутов. Тогда мы спрашиваем: что существует само по себе таким образом, что его существование вытекает из его сущности? Ясно, что это – субстанция, коррелят сущности, а не атрибут, в котором сущность существует только как сущность. Мы не будем смешивать существование сущности с существованием ее коррелята. Все существующие сущности относятся или приписываются субстанции, но как к одному единственному существу, чье существование необходимо вытекает из его сущности. Субстанция обладает привилегией существовать сама по себе: сам по себе существует вовсе не атрибут, а то, к чему каждый атрибут относит свою сущность таким образом, что существование необходимо вытекает из так конституированной сущности. Тогда, об атрибутах, рассматриваемых в себе, Спиноза вполне последовательно скажет: «Мы постигаем их только в их сущности, а не в их существовании, мы не постигаем их так, чтобы их существование вытекало из их сущности».[60] Этот второй тип формулировки не противоречит предыдущему, а задает меру углубления проблемы или изменения точки зрения на нее.

Выраженное не существует вне своего выражения, но оно выражено как сущность того, что выражается. Мы всегда сталкиваемся с необходимостью различать эти три термина: субстанция, которая выражается; атрибуты, являющиеся выражениями; и выраженная сущность. И наконец, если верно, что атрибуты выражают сущность субстанции, то как они могут не выражать также и существование, с необходимостью вытекающее из нее? Те же самые атрибуты, коим отказывают в существовании самим по себе, обладают, тем не менее – как атрибуты – актуальным и необходимым существованием. Более того, демонстрируя, что нечто является атрибутом, мы априори демонстрируем то, что оно существует. Разнообразие формулировок Краткого трактата должно тогда интерпретироваться так: они поочередно касаются существования сущности, существования субстанции, существования самого атрибута. И в Этике именно идея выражения собирает эти три момента, сообщая им систематическую форму.

Проблема атрибутов Бога всегда была тесно связана с проблемой божественных имен. Как бы мы могли именовать Бога, если бы у нас не было хоть какого-нибудь знания о нем? Но как бы знали о нем, если бы он сам не давал нам знания о себе каким-то образом, обнаруживая и выражая себя? Божественная Речь, божественное Слово скрепляет союз атрибутов и имен. Имена суть атрибуты, если только атрибуты суть выражения. Верно, что весь вопрос в том, чтобы узнать, что они выражают: саму природу Бога такой, какова она есть в себе, или только действия Бога как творца, или даже простые внешние божественные качества, относящиеся к творениям? Спиноза не упускает возможности приняться за эту традиционную проблему. Слишком умелый грамматик, чтобы пренебречь родством имен и атрибутов. Богословско-политический трактат спрашивает под какими именами или посредством каких атрибутов Бог «обнаруживает себя» в Писании; он спрашивает, что такое речь Бога, какую выразительную ценность следует признать в голосе Бога. И когда Спиноза хочет проиллюстрировать, что он лично понимает под атрибутом, ему приходит на ум [esprit] пример имен собственных: «Под именем Израиля разумеется третий Патриарх, но он же известен и под именем Иакова, причем последнее имя получено им за то, что он схватил пятку брата своего».[61] Связь спинозизма с теорией имен должна оцениваться двумя способами. Как Спиноза вписывается в эту традицию? Но, главным образом, как он обновляет ее? Уже можно предвидеть, что он двояко обновил ее: ибо он по-иному продумал то, что является именем или атрибутом, и иначе определил то, что такое атрибут.

Атрибуты у Спинозы суть динамичные и активные формы. И вот что кажется существенным: атрибут более не приписывается, он – в некотором роде «приписыватель, или атрибутор». Каждый атрибут выражает некую сущность и приписывает ее субстанции. Все эти приписываемые сущности смешиваются в субстанции, чьей сущностью они являются. Пока мы постигаем атрибут как нечто приписываемое, мы также постигаем субстанцию как того же вида или того же рода, что и он; тогда такая субстанция обладает сама по себе лишь возможным существованием, ибо только от доброй воли трансцендентного Бога зависит наделить ее существованием, соответствующим атрибуту, благодаря коему мы ее и познаем. Напротив, как только мы полагаем атрибут как «приписывателя», мы, одновременно, постигаем его как приписывающего свою сущность чему-то, что остается тождественным для всех атрибутов, то есть, некой необходимо существующей субстанции. Атрибут соотносит свою сущность с имманентным Богом, одновременно, принципом и результатом метафизической необходимости. В этом смысле атрибуты у Спинозы – подлинные слова, имеющие выразительную ценность: будучи динамическими, они более не приписываются изменчивым субстанциям, но приписывают нечто одной единственной субстанции.

Но что на самом деле они приписывают, что они выражают? Каждый атрибут выражает бесконечную сущность, то есть, некое неограниченное качество. Эти качества субстанциальны, ибо все они качественно определяют одну и ту же субстанцию, обладающую всеми атрибутами. К тому же есть два способа опознать то, что является атрибутом: либо мы априори ищем, что является качествами, кои мы постигаем как беспредельные. Либо же, отправляясь от того, что ограничено, мы апостериори ищем какие качества способны доходить до бесконечного, будучи как бы «свернуты» в пределах конечного: отталкиваясь от той или иной мысли, мы приходим к выводу о мышлении как о бесконечном атрибуте Бога; отталкиваясь от того или иного тела, мы приходим к выводу о протяженности как о бесконечном атрибуте.[62]

Такой последний – апостериорный – метод следовало бы изучить поближе: он ставит всю проблему свертывания бесконечного. Он состоит в том, чтобы сообщить нам знание об атрибутах Бога, начав с «творений». Но, на этом пути, он не действует ни через абстракцию, ни через аналогию. Атрибуты не абстрагируются из специфических вещей, и еще менее они переносятся на Бога по аналогии. Атрибуты достигаются непосредственно, как формы бытия, общие и творениям, и Богу, общие и модусам, и субстанции. Мнимая опасность такой процедуры хорошо известна: антропоморфизм и, более обобщенно, смешение конченного и бесконечного. В методе аналогии явно предлагается избегать антропоморфизма: согласно святому Фоме, качества, приписываемые Богу, подразумевают не общность формы между божественной субстанцией и творениями, а только некую аналогию, некое «соответствие» пропорции или пропорциональности. Порой Бог формально обладает совершенством, которое остается внешним для творений, порой же он эминентно обладает совершенством, формально соответствующим творениям. Итак, о важности спинозизма здесь следует судить по тому способу, каким он переворачивает эту проблему. Каждый раз, когда мы действуем по аналогии, мы заимствуем у творений определенные характеристики, дабы приписать их Богу либо двусмысленным образом, либо эминентным. Бог обладает Волей и Разумом, Добротой и Мудростью и т. д., но двусмысленно или эминентно.[63] Аналогия не может обойтись ни без двусмысленности, ни без эминенции, а значит, она содержит утонченный антропоморфизм, столь же опасный, как и антропоморфизм наивный. Разумеется, если бы треугольник мог говорить, он сказал бы, что Бог эминентно треуголен. Метод аналогии отрицает, что существуют формы, общие и для Бога, и для творений; но он далек от того, чтобы избежать той же опасности, какую сам разоблачает, он постоянно смешивает сущности творений и сущность Бога. Порой он отменяет сущность вещей, сводя их качества к определенностям, которые внутренним образом могут соответствовать только Богу. Порой же он отменяет сущность Бога, эминентно наделяя его тем, чем творения обладают формально. Напротив, Спиноза утверждает тождество формы между творениями и Богом, запрещая себе любое смешение сущности.

Атрибуты конституируют сущность субстанции, но они нисколько не составляют сущность модусов или творений. Это, однако, суть общие формы, ибо творения подразумевают их в своей собственной сущности, как и в своем собственном существовании. Отсюда важность правила обратимости: сущность – это не только то, без чего вещь не может ни существовать, ни быть постигаемой, но и, наоборот, то, что не может ни существовать, ни постигаться без вещи. Именно согласно этому правилу атрибуты действительно являются сущностью субстанции, но ни в коей мере не сущностью модусов, например, человека: они весьма легко могут постигаться без модусов.[64]Остается то, что модусы свертывают или подразумевают атрибуты, и подразумевают именно в той форме, каковая является их собственной, ибо они конституируют сущность Бога. Это равносильно тому, что атрибуты, в свою очередь, содержат или постигают сущности модуса, и постигают их формально, а не эминентно. Атрибуты, таким образом, суть формы, общие и для Бога, чью сущность они конституируют, и для модусов или творений, которые их по существу подразумевают. Одни и те же формы утверждаются о Боге и о творениях, хотя творения и Бог различаются как по сущности, так и по существованию. Различие состоит именно в этом: модусы только схватываются под этими формами, которые, напротив, сами взаимообразны [reciproquent] с Богом. Такое различие не затрагивает формального основания атрибута, взятого как таковое.

В этом пункте Спиноза полностью осознает свою оригинальность. Под предлогом того, что творения отличаются от Бога как сущностью, так и существованием, заявлялось, будто Бог формально не имеет ничего общего с творениями. На самом деле, все наоборот: одни и те же атрибуты высказываются и о Боге, который развертывает себя в них, и о модусах, которые подразумевают их – подразумевают в той же самой форме, в какой они соответствуют Богу. Более того: поскольку мы отказываемся от формальной общности, постольку мы обречены на то, чтобы смешивать сущности [творений и Бога – пер.]; мы смешиваем их по аналогии. Но как только мы полагаем формальную общность, мы обретаем средство различать их. Вот почему Спиноза может гордиться не только тем, что низвел до состояния творений то, что прежде рассматривалось как атрибуты Бога, но, одновременно, и тем, что возвысил до состояния атрибутов Бога то, что рассматривалось как творения.[65] Как правило, Спиноза не видит никакого противоречия между утверждением общности формы и полаганием различия сущностей. В примыкающих друг к другу текстах он скажет: 1) если вещи не имеют ничего общего между собой, то одна не может быть причиной другой; 2) если некая вещь является причиной сущности и существования другой вещи, то она должна отличаться от последней как в отношении ее сущности, так и в отношении ее существования.[66] На наш взгляд, примирение этих текстов не поднимает никакой особой проблемы в спинозизме. Когда корреспонденты Спинозы удивляются, то, в свою очередь, удивляется и Спиноза: он напоминает, что у него есть все основания сказать, что творения, одновременно, отличаются от Бога по сущности и по существованию и что Бог формально имеет нечто общее с творениями.[67]

Метод Спинозы ни абстрактен, ни аналогичен. Это формальный метод и метод общности. Он действует с помощью общих понятий [notions]; итак, вся спинозистская теория общих понятий [notions] находит свой принцип именно в этом статусе атрибута. Если же, наконец, следует дать имя этому методу, как и лежащей в его основании теории, то здесь легко распознать великую традицию однозначности [univocité]. Мы полагаем, что философия Спиноза остается отчасти неумопостигаемой, если мы не видим постоянной борьбы против трех понятий [notions] двусмысленного, эминенции и аналогии. Атрибуты, согласно Спинозе, – это однозначные формы бытия, которые не меняют природы при изменении «субъекта» – то есть, когда мы приписываем их бесконечному существу или конечным существами, субстанции и модусами, Богу и творениям. Мы полагаем, что от оригинальности Спинозы ничего не убудет, если поместить его в перспективу, коя уже имела место у Дунса Скота. Мы должны пока отложить анализ того, как Спиноза, со своей стороны, интерпретирует понятие [notion] однозначности, как он понимает его совершенно иным образом, нежели Дунс Скот. В настоящий момент нам достаточно объединить первые определения атрибута. Атрибуты суть бесконечные формы бытия, неограниченные, окончательные, несводимые формальные основания; эти формы являются общими для Бога, чью сущность они конституируют, и для модусов, которые подразумевают их в своей собственной сущности. Атрибуты – это слова, выражающие неограниченные качества; такие качества предстают как свернутые в пределах конечного. Атрибуты – это выражения Бога; такие выражения Бога однозначны, они конституируют саму природу Бога как прирдопроизводящую Природу, и свертываются в природе вещей, или в природопроизведенной Природе, которая неким образом, в свою очередь, заново выражает их.

Отныне Спиноза в состоянии различать атрибуты и свойства. Его исходный пункт – аристотелевский: свойство – это то, что принадлежит вещи, но никогда не объясняет то, что она такое. Следовательно, свойства Бога – это только «прилагательные», не дающие нам никакого субстанциального знания; без них Бог не был бы Богом, но Он не является Богом благодаря им.[68] Согласно долгой традиции, Спиноза мог дать этим свойствам имя атрибутов; но тогда это все еще будет, согласно Спинозе, различием по природе между двумя видами атрибутов. Но что хочет сказать Спиноза, когда добавляет, что свойства Бога – только «модусы, которые могут приписываться ему»?[69] Модус здесь должен был бы браться не в особом смысле, часто придаваемым ему Спинозой, а в более общем – схоластическом – смысле «модальности сущности». Бесконечное, совершенное, неизменное, вечное суть свойства, коими характеризуются все атрибуты. Всеведущее, вездесущее – свойства, характеризующие какой-то определенный атрибут (мышление, протяженность). Действительно, все атрибуты выражают сущность субстанции, каждый атрибут выражает одну сущность субстанции. Но свойства ничего не выражают: «Посредством этих свойств (propria) мы не можем знать, что представляет собой его [Бога – пер.] сущность, а также, какие он имеет атрибуты, которым принадлежат эти свойства».[70] Они не конституируют природу субстанции, но сами характеризуются тем, что конституирует эту природу. Таким образом, они формируют не сущность Бытия, а лишь модальность этой сущности так, как она формируется. Бесконечное – это свойство субстанции, то есть, модальность каждого из атрибутов, составляющих ее сущность. Всеведущее – это свойство мыслящей субстанции, то есть, бесконечная модальность такого атрибута мышления, который выражает сущность субстанции. Свойства не являются, собственно говоря, атрибутами именно потому, что они не являются выразительными. Скорее, они подобны «запечатленным понятиям [impresses notions]», подобны напечатанным буквам – либо во всех атрибутах, либо в том или ином из них. Оппозиция атрибутов и свойств открывается, таким образом, в двух пунктах. Атрибуты суть слова, выражающие сущности или субстанциальные качества; но свойства – это только прилагательные, указывающие на модальность этих сущностей или качеств. Атрибуты Бога являются общими формами, общими в субстанции, которая взаимообразна [reciproquent] с ними, и в модусах, которые подразумевают их без взаимообразия [reciproquent]; но свойства Бога – действительно присущи Богу, они характеризуются не модусами, а только атрибутами.

Вторая категория свойств касается Бога как причины постольку, поскольку он действует или производит: не как бесконечное, совершенное, вечное, неизменное, а как причина всех вещей, предопределение, провидение.[71] Итак, поскольку Бог производит внутри своих атрибутов, эти свойства подчиняются тем же принципам, что и предыдущие. Некоторые характеризуют все атрибуты; другие же – тот или иной из них. Эти вторые свойства все еще являются прилагательными; но вместо того, чтобы указывать на модальности, они указывают на отношения, отношения Бога к его творениям или к его созданиям. Наконец, третья категория обозначает свойства, которые даже и не принадлежат Богу: Бог как добрый суверен, как милосердный, как справедливый и сострадающий.[72] В этом отношении, именно Богословско-политический трактат может прояснить для нас суть вопроса. Данный Трактат говорит о божественных справедливости и милости как об «атрибутах бога, которым люди могут подражать известным образом жизни».[73] Эти свойства не принадлежат Богу как причине; речь уже идет не об отношении Бога к своим творениям, а о внешних детерминациях, указывающих только на способ, каким творения воображают себе Бога. Верно, что такие именования обладают чрезвычайно варьируемыми смыслами и значениями: они заходят настолько далеко, что придают Богу эминенцию во всех видах, божественные уста и глаза, моральные качества и возвышенные страсти, горы и небеса. Но, даже если мы ограничиваемся справедливостью и милосердием, мы ничего не достигаем ни в природе Бога, ни в его действиях как Причине. Адам, Авраам, Моисей не знают не только подлинных божественных атрибутов, но также и большей части свойств первого и второго вида.[74] Бог открывается им под внешними именованиями, кои служат им предостережениями, заповедями, правилами или моделями жизни. Более чем когда-либо, следует сказать, что такие третьи свойства никоим образом не обладают выразительностью. Это – не божественные выражения, а понятия [notions], запечатленные в воображении, дабы заставить нас повиноваться, заставить нас служить Богу, чья природа нам неведома.

Глава III: Атрибуты и божественные имена

Согласно долгой традиции, божественные имена соотносятся с манифестациями Бога. И наоборот, божественные манифестации суть слова, посредством которых Бог дает о себе знать под тем или иным именем. Следовательно, это возвращает к одному и тому же вопросу о том, являются ли имена, обозначающие Бога, утверждениями или отрицаниями, являются ли манифестирующие его качества и соответствующие ему атрибуты позитивными или негативными. По-видимому, понятие [concept] выражения – одновременно, речь и манифестация, свет и звук, – обладает какой-то своей собственной логикой, благоприятствующей обеим гипотезам. Порой мы будем настаивать на позитивности, то есть на имманентности выражаемого в выражении, а порой на «негативности», то есть на трансцендентности того, что выражается, по отношению ко всем выражениям. То, что скрывает, то же и выражает, но то, что выражает, еще и скрывает. Вот почему в проблеме божественных имен или атрибутов Бога все дело в нюансах. Теология, называемая негативной, допускает, что утверждения способны обозначать Бога как причину, подчиненную правилам имманентности, кои движутся от самого близкого к самому далекому. Но Бог как субстанция или сущность может определяться только негативно, согласно правилам трансцендентности, когда мы по очереди отрицаем самые далекие имена, а затем самые близкие. И наконец, сверхсубстанциальное или сверхсущностное божество остается великолепным, будучи вдали как от отрицаний, так и от утверждений. Таким образом, негативная теология комбинирует негативный метод с утверждающим методом и намерена превзойти оба эти метода. Откуда бы мы знали, что надо отрицать Бога как сущность, если бы с самого начала не знали, что должны утверждать его как причину? Следовательно, мы можем определять негативную теологию только через ее динамизм: утверждения превосходятся в отрицаниях, а утверждения и отрицания превосходятся в таинственной эминенции.

Теология с более позитивными амбициями, как теология святого Фомы, полагается на аналогию, дабы основать новые утверждающие правила. Позитивные качества не только обозначают Бога как причину, но и субстанциально соответствуют ему при условии, что подвергаются аналогической трактовке. То, что Бог добр, не означает ни того, что Бог не зол; ни того, что он является причиной доброты. Но на самом деле: то, что мы называемся добротой в творениях, «предсуществует» в Боге, следуя более высокой модальности, согласующейся с божественной субстанцией. И еще, именно динамизм определяет новый метод. Такой динамизм, в свою очередь, поддерживает права негативного и эминентного, но постигает их в аналогии: мы восходим от предварительного отрицания к позитивному атрибуту, и этот атрибут прилагается к Богу formaliter eminenter [75]. [76]

Арабская и еврейская философии столкнулись с той же проблемой. Как имена прилагаются не только к Богу как причине, но и к сущности Бога? Нужно ли их брать негативно, отрицать их по определенным правилам? Нужно ли утверждать их согласно другим правилам? Итак, если мы встаем на точку зрения спинозизма, то обе тенденции окажутся равно ложными, ибо проблема, к коей они относятся, сама всецело ложна.

Очевидно, что трехчастное деление свойств у Спинозы воспроизводит традиционную классификацию атрибутов Бога: 1) символические наименования, формы и фигуры, знаки и ритуалы, метонимии от чувственного к божественному; 2) атрибуты действия; 3) атрибуты сущности. Возьмем обычный список божественных атрибутов: доброта, сущность, разум, жизнь, интеллект, мудрость, добродетель, блаженство, истина, вечность; или же величие, любовь, миролюбие, единство, совершенство. Спрашивается, соответствуют ли эти атрибуты сущности Бога; нужно ли их понимать как условные утверждения или как отрицания, маркирующие только удаление отрицательного. Но согласно Спинозе такие вопросы не встают, поскольку большая часть этих атрибутов суть лишь свойства. А те, что ими не являются, суть отвлеченные понятия [êtres de raison]. Они никак не выражают природу Бога – ни отрицательно, ни положительно. Бог столь же скрывается ими, сколь и выражается. Свойства – ни отрицательны, ни утвердительны; мы сказали бы, в кантианском стиле, что они неопределенны. Когда мы смешиваем божественную природу со свойствами, то неизбежно обладаем Богом, сама идея которого является неопределенной. Тогда мы колеблемся между эминентной концепцией отрицания и аналогической концепцией утверждения. Каждая, в своем динамизме, содержит в себе немного от другой. Мы создаем ложную концепцию отрицания, поскольку вводим аналогию в утверждаемое. Но утверждение, когда перестает быть однозначным или формально утверждаться в своих объектах, более таковым не является.

Один из главных тезисов Спинозы состоит в том, что природа Бога никогда не была определена, ибо она всегда смешивалась со «свойствами». Это объясняет отношение Спинозы к теологам. Но философы последовали за теологией: сам Декарт полагал, что природа Бога состоит в бесконечно совершенном. Однако, бесконечно совершенное – это только лишь модальность того, что конституирует божественную природу. Только атрибуты, в подлинном смысле слова, – мышление, протяженность – суть конститутивные элементы Бога, его конституирующие выражения, его утверждения, его позитивные и формальные основания, одним словом, его природа. Но именно здесь мы спрашиваем себя, почему эти атрибуты, не являясь скрытыми по определению [par vocation], оставались неизвестными, почему Бог был искажен, смешан со своими свойствами, придающими ему неопределенный образ. Нужно найти причину, способную объяснить то, почему предшественники Спинозы, несмотря на всю их гениальность, ограничились свойствами и не сумели обнаружить природу Бога.

Ответ Спинозы прост: им недоставало исторического, критического и внутреннего метода, способного истолковывать Писание.[77] Никто не задавался вопросом о том, каков был проект священных текстов. Они рассматривали их как Слово Божье, способ, каким Бог выражал себя. То, что тексты говорили о Боге, казалось нам всецело «выраженным», а то, о чем они не говорили, казалось невыразимым.[78] Мы никогда не задавались вопросом: касается ли религиозное откровение природы Бога? Состоит ли его цель в том, чтобы познакомить нас с этой природой? Поддается ли оно позитивным или негативным истолкованиям, кои мы собираемся к нему применить, дабы завершить определение этой природы? На самом деле, откровение касается только некоторых свойств. Оно никоим образом не ставит перед собой цель позволить нам познать божественную природу и ее атрибуты. Несомненно, данные Писания весьма разнородны: порой мы оказываемся перед особыми ритуальными наставлениями, порой перед моральными универсальными наставлениями, а порой даже перед спекулятивным наставлением – минимумом спекуляции, необходимым для морального наставления. Но никакой атрибут Бога никогда не обнаруживается. Ничего, кроме изменчивых «знаков», внешних наименований, гарантирующих некую божественную заповедь. В лучшем случае такие «свойства», как божественное существование, единство, всеведение и вездесущность, гарантирующие моральное наставление.[79] Ибо цель Писания в том, чтобы подчинить нас моделям жизни, заставить нас повиноваться и обосновать такое повиновение. Тогда было бы абсурдным полагать, будто познание может быть заменено откровением: как предположительно известная божественная природа могла бы служить практическим правилом в повседневной жизни? Но еще более абсурдно верить, что откровение сообщает нам хоть какое-то знание о природе или сущности Бога. Такой абсурд, однако, пронизывает всю теологию. И, таким образом, она компрометирует всю философию в целом. Порой мы подвергаем свойства откровения особому толкованию, кое примиряет их с разумом; порой мы даже обнаруживаем свойства разума, отличные от свойств откровения. Но так мы не покидаем теологию; мы всегда полагаемся на свойства, дабы выразить природу Бога. Мы не признаем их отличие по природе от подлинных атрибутов. Итак, неизбежно, что Бог всегда будет эминентным по отношению к своим свойствам. Как только мы наделяем их выразительной ценностью, каковой у них нет, мы наделяем божественную субстанцию невыразимой природой, коей она более не обладает.

Никогда еще столь далеко не заходило усилие, направленное на различение двух областей: откровение и выражение. Или двух разнородных отношений: отношение знака и означаемого, отношение выражения и выраженного. Знак всегда присоединяется к свойству; он всегда означает заповедь; и он обосновывает наше повиновение. Выражение всегда касается атрибута; оно выражает некую сущность, то есть некую природу в неопределенной форме [à l’infinitif]; оно делает ее известной для нас. Так что «Слово Божье» обладает двумя крайне разными смыслами: выразительное Слово, не нуждающееся ни в словах, ни в знаках, а только в сущности Бога и в разуме человека. Запечатленное, императивное Слово, действующее посредством знака и заповеди: оно не является выразительным, но будоражит наше воображение и внушает нам необходимую покорность.[80] Могли бы мы, по крайней мере, сказать, что заповеди «выражают» волю Бога? Это предполагало бы еще и волю как принадлежащую природе Бога, допускало бы отвлеченное понятие [êtres de raison], внешнее определение для божественного атрибута. Любое смешивание двух областей разрушительно. Каждый раз, когда мы превращаем знак в выражение, мы везде видим тайны, и прежде всего, в том числе, в самом Писании. Таковы Евреи, думающие, что все безусловно выражает Бога.[81]Тогда мы получаем мистическую концепцию выражения: последнее, по-видимому, сколь скрывает, столь и обнаруживает то, что оно выражает. Загадки, притчи, символы, аналогии, метонимии призваны, таким образом, нарушать рациональный и позитивный порядок чистого выражения. Верно, что Писание действительно является Словом Божьим, но как слово заповеди: императив, он ничего не выражает, ибо не сообщает ни о каком божественном атрибуте.

Анализ Спинозы не ограничивается тем, что отмечает несводимость этих областей друг к другу. Он предполагает развертывание знаков, предстающее как генезис некой иллюзии. Действительно, не будет ошибкой сказать, что каждая вещь выражает Бога. Порядок всей природы в целом является выразительным. Но стоит плохо понять естественный закон, чтобы ухватывать его как императив или заповедь. Когда Спиноза иллюстрирует различные роды познания с помощью знаменитого примера пропорциональных чисел, он показывает что, на самом низком уровне, мы не понимаем правило пропорциональности: тогда мы удерживаем знак, говорящий нам, какую операцию мы должны проделать над этими числами. Даже технические правила обретают моральный аспект, когда мы игнорируем их смысл и удерживаем только знак. В еще большей мере это касается законов Природы. Бог раскрывает Адаму, что вкушение яблока будет иметь для него роковые последствия; но Адам, неспособный ухватить конститутивные отношения между вещами, воображает такой закон природы как моральный закон, запрещающий ему есть плод, а самого Бога как суверена, наказывающего его за поедание плода.[82] Знак – дело пророков; но именно пророки обладают сильным воображением и слабым разумом.[83] Выражения Бога никогда не попадают в воображение; последнее схватывает все под аспектом знака и заповеди.

Бог не выражает себя ни с помощью знаков, ни в свойствах. Когда мы читаем в Исходе, что Бог явился Аврааму, Исааку и Якову, но как Бог Шаддай[84] (достаточный для нужд каждого) и не как Иегова, то мы не должны делать из этого вывод ни о тайне тетраграмматона, ни о сверхэминентности Бога, взятого в его абсолютной природе. Мы должны, скорее, сделать вывод, что откровение не имеет в качестве цели выражать такую природу или сущность.[85] Вместо этого, естественное знание подразумевает сущность Бога; и подразумевает ее потому, что оно является знанием атрибутов, действительно выражающих такую сущность. Бог выражается в своих атрибутах, атрибуты выражаются в зависимых от них модусах: именно так порядок природы манифестирует Бога. Единственные выразительные имена Бога, единственные божественные выражения – это, следовательно, атрибуты: общие формы, высказывающиеся о субстанции и модусах. Если мы знаем только два [атрибута], то именно потому, что сами конституированы модусом протяженности и модусом мышления. По крайней мере, эти атрибуты не предполагают никакого откровения; они отсылают к естественному свету. Мы познаем их так, как они существуют в Боге, в их бытии, общем и для субстанции, и для модусов. Спиноза настаивает на этом пункте, ссылаясь на текст святого Павла, из которого он делает почти манифест однозначности: «Ведь тайны бога усматриваются разумом от создания мира в творениях его…»[86] Кажется, что однозначность атрибутов смешивается с их выразительностью: атрибуты, неразложимым образом, выразительны и однозначны.

Атрибуты не служат отрицанию, более того мы не отрицаем их причастность к сущности. Более того они не утверждаются относительно Бога по аналогии. Утверждение по аналогии стоит не больше, чем отрицание с помощью эминенции (в первом случае еще имеется эминенция, а во втором – уже аналогия). Верно, говорит Спиноза, что один атрибут отрицает другой.[87] Но в каком смысле? «Если бы кто-нибудь стал утверждать, что протяжение ограничивается не протяжением, но мышлением, то разве он не скажет то же самое, что протяжение бесконечно не в абсолютном смысле, но только как протяжение?»[88] Отрицание, здесь, не подразумевает, следовательно, ни какого-либо противопоставления, ни лишения. Протяженность как таковая не страдает ни от какого-то несовершенства, ни от ограничения, кое зависело бы от ее природы; также напрасно представлять Бога, который «эминентно» обладал бы протяженностью.[89] И наоборот, в каком смысле атрибут утверждается относительно субстанции? Спиноза часто настаивает на этом пункте: субстанции или атрибуты формально существуют в Природе. Итак, среди многочисленных смыслов слова «формальное», мы должны удержать тот, посредством которого оно противопоставляется «эминентному» или «аналогичному». Субстанция никогда не должна мыслиться, как эминентно постигающая свои атрибуты; в свою очередь, атрибуты не должны мыслиться, как эминентно содержащие сущности модуса. Атрибуты формально утверждаются относительно субстанции. Атрибуты формально высказываются о субстанции, чью сущность они конституируют, и о модусах, чью сущность они содержат. Спиноза не перестает напоминать об утвердительном характере атрибутов, кои определяют субстанцию, а также о необходимости для любого хорошего определения самому быть утвердительным.[90] Атрибуты суть утверждения. Но утверждение, в своей сущности, всегда формально, актуально и однозначно: именно в том смысле оно выразительно.

Философия Спинозы – это философия чистого утверждения. Утверждение – спекулятивный принцип, от которого зависит вся Этика. И тут мы можем обнаружить, как Спиноза встречается с одной картезианской идеей, дабы поставить ее себе на службу. Ибо реальное различие стремится наделить понятие [concept] утверждения подлинной логикой. Действительно, реальное различие, как его использовал Декарт, ставит нас на путь глубокого открытия: различенные термины сохраняли всю свою соотносительную позитивность вместо того, чтобы определяться через противостояние друг другу. Non opposita sed diversa[91] – такова была формула новой логики.[92] Реальное различие, казалось, объявляло о новой концепции негативного, без противопоставления и лишения, а также о новой концепции утверждения, без эминенции и без аналогии. Итак, если этот путь не приводит к картезианству, то именно по той причине, какую мы увидели ранее: Декарт все еще наделяет реальное различие числовой значимостью, функцией субстанциального деления в природе и в вещах. Он понимает любое качество как позитивное, любую реальность как совершенство; но не все является качественно определенной и различенной реальностью, не все является совершенством в природе некой вещи. Именно о Декарте, среди прочих, думает Спиноза, когда пишет: «Сказать, что природа вещи требует этого [т. е. ограничения] и что поэтому она не может быть другой – значит ничего но сказать; ибо природа вещи не может ничего требовать, если вещь не существует».[93] У Декарта имеются ограничения, коих «требует» вещь в силу своей природы, имеются идеи, кои обладают столь малой реальностью, что мы почти могли бы сказать, будто они приходят из небытия, имеются природы, которым чего-то не хватает. Тут вновь вводится все то, что предполагала изгнать логика реального различия: лишение, эминенция. Мы увидим, что эминенция, аналогия, даже некоторая двусмысленность остаются почти спонтанными категориями картезианской мысли. Напротив, чтобы высвободить крайние следствия реального различия, постигаемого как логики утверждения, надо было возвыситься до идеи одной единственной субстанции, обладающей всеми реально различными атрибутами. Прежде всего, надо было избежать любого смешивания – не только атрибутов и модусов, но также атрибутов и свойств.

Атрибуты – утверждения Бога, logoi или подлинные божественные имена. Вернемся к тексту, где Спиноза обращается к примеру Израиля, также именуемому как патриарх, но названному Иаковом за то, что схватил за пятку своего брата.[94] По контексту, речь идет о том, чтобы проиллюстрировать мысленное различие, как оно существует между субстанцией и атрибутом: Израиль назван Яковом (Supplantator [Дающий подножку – лат.]) по отношению к своему брату, также как «плоскость» называется «белой» по отношению к смотрящему на нее человеку, также как субстанция называется той или иной отношению к разуму, который «приписывает» ее той или иной сущности. Конечно же, такой пассаж способствовал интеллектуальной или даже идеалистической интерпретации атрибутов. Но философ в определенных обстоятельствах всегда вынужден упрощать свою мысль или формулировать ее частично. Спиноза не преминет подчеркнуть двусмысленность приводимых им примеров. На самом деле атрибут не является просто способом видения или понимания; его отношение к разуму крайне фундаментально, но истолковывается иначе. И именно потому, что атрибуты сами являются выражениями, они с необходимостью отсылают к разуму как к единственной инстанции, воспринимающей выраженное. Именно потому, что атрибуты развертывают субстанцию, они, сами по себе, соотносятся с разумом, в котором воспроизводятся все развертывания или сами собой объективно «развертываются». Тогда проблема начинает уточняться: атрибуты суть выражения, но как разные выражения сами могут обозначать одну и ту же вещь? Как разные имена сами могут обладать одним и тем же обозначаемым? «Вы, тем не менее, желаете, чтобы я объяснил вам на примере…, каким образом одна и та же вещь может обозначаться (insigniri) двумя разными именами».

Роль разума – это роль, отсылающая его к логике выражения. Такая логика – результат долгой традиции, стоической и средневековой. Мы различаем в выражении (например, в предложении) то, что оно выражает, и то, что оно обозначает.[95] Выраженное – это что-то вроде смысла, не существующего вне выражения; следовательно, оно отсылает к разуму, который схватывает его объективно, то есть идеально. Но оно высказывается о вещи, а не о выражении самом по себе; разум соотносит его с обозначаемым объектом как сущность этого объекта. Тогда мы понимаем, что имена могут различаться по их смыслам, но что эти разные смыслы относятся к одному и тому же обозначаемому объекту, чью сущность они конституируют. В спинозистской концепции атрибутов есть нечто вроде перестановки [transposition] этой теории смыслов. Каждый атрибут является отличимым именем или выражением; то, что он выражает, – это что-то вроде его смысла; но если верно, что выраженное не существует вне атрибута, то оно, тем не менее, относится к субстанции как к объекту, обозначенному всем атрибутами; таким образом, все выраженные смыслы формируют «выразимое [l’exprimable]», или сущность субстанции. И последняя, так сказать, будет, в свою очередь, выражаться в атрибутах.

Верно, что уподобляя субстанцию объекту, обозначаемому с помощью различных имен, мы не разрешаем существенную проблему – проблему различия между этими именами. Более того, трудность нарастает в той мере, в какой эти имена являются однозначными и позитивными, а значит, формально применяются к тому, что они обозначают: их соответствующий смысл, похоже, вводит в единство обозначенного необходимо актуальное множество. С аналогической точки зрения это не так: имена прилагаются к Богу по аналогии, их смысл «предсуществует» в нем эминентным образом, который обеспечивает их непостижимое, невыразимое единство. Но что делать, если божественные имена имеют один и тот же смысл – применимы ли они к Богу или подразумеваемы в творениях, – то есть во всех своих употреблениях, так что, фактически, их различие не может более основываться на сотворенных вещах, но должно обосновываться в том Боге, какого они обозначают? Известно, что уже Дунс Скот в Средние века поставил эту проблему и дал ее глубокое решение. Дунс Скот, несомненно, является тем, кто дальше всего продвинул предприятие позитивной теологии. Он разоблачил, одновременно, негативную эминенцию неоплатонизма и псевдо-утверждение томистов. Он противопоставил им однозначность Бытия: бытие высказывается в одном и том же смысле обо всем, что есть – бесконечном или конченном, – хотя и не в одной и той же «модальности». Но как раз бытие не меняет свою природу при изменении модальности, то есть когда его понятие [concept] предицируется бесконечному бытию и конечным существам (следовательно, уже у Скота однозначность не ведет ни к какому смешению сущностей).[96] И однозначность бытия сама ведет к однозначности божественных атрибутов: понятие [concept] атрибута, способное возвышаться до бесконечного, само является общим в Боге и в творениях при условии, что бытие взято в своем формальном основании или в свой чтойности [quiddité], ибо «бесконечное никак не отменяет формального основания того, к чему оно добавляется».[97]Но, высказываясь формально и позитивно о Боге, как бесконечные атрибуты или божественные имена могли бы не вводить в Бога множественность, соответствующую их формальным основаниям, их различенным чтойностям?

Именно к этой проблеме Скот применяет одно из своих наиболее оригинальных понятий [concept], предназначенное дополнить понятие [concept] однозначности: идею формального различия.[98] Последнее касается восприятия различенных чтойностей, принадлежащих, тем не менее, одному и тому же предмету. Оно явно отсылает к действию разума. Но разум здесь не довольствуется тем, что выражает одну и ту же реальность под двумя аспектами, способными существовать отдельно в других предметах, выражает одно и то же на разных уровнях абстракции или выражает что-либо по аналогии с другими реальностями. Он объективно схватывает актуально различенные формы, но те, что, как таковые, компонуют один и тот же предмет. Различие между «животным» и «разумным» мыслимо, как между homo и humanitas [человек и человечность – лат.]; надо чтобы вещь сама уже была «структурирована согласно мыслимому разнообразию рода и вида».[99] Формальное различие является действительно реальным различием, поскольку оно выражает различные пласты реальностей, формирующие или конституирующие некое существо. В этом смысле оно называется formalis a parte rei или actualis ex natura rei[100]. Но оно является минимумом реального различия, поскольку две реально различные чтойности координируются и компонуют некое уникальное существо.[101] Реальное и, тем не менее, не числовое, таков статус формального различия.[102] Еще мы должны признать что – в конченном [существе] – две чтойности (как животная, так и разумная) сообщаются только благодаря третьему термину, коему они тождественны. Но он не тот же самый в бесконечном [существе]. Два атрибута, возведенные в бесконечность, все еще будут формально различимыми, оставаясь онтологически всецело тождественными. Как говорит Э.Жильсон, «поскольку бесконечность является модальностью бытия (а не атрибутом), она может быть общей для чтойностно [quidditativement] несводимых друг к другу формальных оснований и придавать им тождественность в бытии, не отменяя их различия в формальном».[103] Два атрибута Бога, например Справедливость и Благость, являются, таким образом, божественными именами, обозначающими абсолютно единого Бога, абсолютно одного, при этом все еще означая разные чтойности. Здесь есть как бы два порядка – порядок формального основания [raison formelle] и порядок бытия, множественность одного вполне примирима с простотой другого.

Именно такой статус [двух порядков – пер.] находит явного противника в лице Суареса. Суарес не понимает, почему формальное различие не может сводиться либо к различию в разуме [distinction de raison], либо к модальному различию.[104] Это различие говорит либо слишком много, либо слишком мало: слишком много для различия в разуме, слишком мало для реального различия. Декарт, порой, придерживается тоже же мнения.[105] Мы всегда находим у Декарта то же отказ признать реальное различие между чем-то, что не пребывает в разных предметах, то есть тем, что не сопровождается каким-либо разделением в бытии или в числовом различии. Итак, у Спинозы все иначе: в его концепции реального нечислового различия мы без труда обнаруживаем формальное различие Скота. Более того, благодаря Спинозе формальное различие перестает быть минимумом реального различия, оно становится всем реальным различием целиком, придавая последнему исключительный статус.

1) У Спинозы атрибуты реально различны или постигаются так реально различные. Действительно, они обладают нередуцируемыми формальными основаниями [raisons formelles]; каждый атрибут выражает бесконечную сущность как свое формальное основание или свою чтойность. Следовательно, атрибуты различаются «чтойностно», формально: это действительно субстанции – в чисто качественном смысле. 2) Каждый приписывает свою сущность субстанции как чему-то иному. Иначе говоря, формальному различию между атрибутами не соответствует никакое деление в бытии. Субстанция не является родом, атрибуты не являются специфическими различиями: таким образом, не существует субстанций того же самого вида, что и атрибуты, не существует субстанции, которая была бы той же самой вещью (res), что и каждый атрибут (formalitas); 3) Следовательно, такое «нечто иное» является одним и тем же для всех атрибутов. Более того: оно – то же самое, что и все атрибуты. Это последнее определение нисколько не противоречит предыдущему. Все формально различные атрибуты относятся благодаря разуму к онтологически одной субстанции. Но разум только и делает, что объективно воспроизводит природу форм, кои он и изучает. Все формальные сущности формируют сущность абсолютно одной субстанции. Все качественно определенные субстанции формируют, с точки зрения количества, одну единственную субстанцию. Так что сами атрибуты обладают, одновременно, тождеством в бытии и различием в формальном; онтологически единые, формально разные – таков статус атрибутов.

Несмотря на свои намеки относительно «вороха перипатетических различений», Спиноза восстанавливает формальное различие, даже наделяя его рангом, какого оно не имело у Скота. Именно формальное различие дает абсолютно связное понятие [concept] единства субстанции и множественности атрибутов, именно оно дает реальному различию новую логику. Тогда мы спросим, почему Спиноза никогда не использует этот термин, но говорит только о реальном различии. Дело в том, что формальное различие и есть реальное различие. Далее, Спиноза предпочитал использовать термин, который Декарт своим употреблением в некотором роде теологически нейтрализовал; термин «реальное различие» допускал самые смелые нововведения, не воскрешая старые полемики, каковые Спиноза, несомненно, считал бесполезными и даже вредными. Мы не считаем, что так называемое картезианство Спинозы идет дальше: вся его теория различий является глубоко антикартезианской.

Предлагая скотистский, а не картезианский, образ Спинозы, мы рискуем впасть в некоторые преувеличения. Фактически, мы хотим сказать, что скотистские теории были, конечно же, известны Спинозе, и что они участвовали, вместе с другими темами, в формировании его пантеизма.[106] Теперь же наиболее интересен именно тот способ, каким Спиноза использует и возобновляет понятия [notions] формального различия и однозначности. Действительно, что же Дунс Скот называл «атрибутом»? Справедливость, благость, мудрость и т. д., короче, свойства. Несомненно, он признавал, что божественная сущность может постигаться без этих атрибутов; но он определял сущность Бога через внутренние совершенства, разум и волю. Скот был «теологом» и, в силу этого, все еще имел дело со свойствами и отвлеченными понятиями [êtres de raison]. Вот почему у него формальное различие не обладало всем своим рангом, оказываясь всегда под влиянием отвлеченных понятий [êtres de raison], таких как роды и виды, таких как способности [facultés] души, или же под влиянием свойств, таких как мнимые атрибуты Бога. И еще, однозначность у Скота, как кажется, скомпрометирована заботой о том, чтобы избегать пантеизма. Ибо теологическая, так сказать «креационистская», перспектива вынуждала понимать однозначное Бытие как нейтрализованный, безразличный концепт. Безразличный к конченному и бесконечному, к сингулярному и универсальному, к совершенному и несовершенному, к тварному и нетварному.[107] У Спинозы, напротив, однозначное Бытие совершенно определено в своем понятии [concept] как то, что высказывается в одном и том же смысле о субстанции, коя существует в себе, и о модусах, которые существуют в чем-то ином. Со Спинозой однозначность становится объектом чистого утверждения. Одна и та же вещь, formaliter, конституирует сущность субстанции и содержит сущности модуса. Таким образом, именно идея имманентной причины, у Спинозы, принимает эстафету у однозначности, освобождая последнюю от безразличия и нейтралитета, где ее удерживала теория божественного творения. И именно в имманентности однозначность найдет свою собственно спинозистскую формулировку: Бог называется причиной всех вещей в том же смысле (eo sensu), в каком он называется причиной самого себя.

Глава IV: Абсолют

Спиноза тщательно показывает, что любая (качественно определенная) субстанция должна быть неограниченна. Вся совокупность аргументов Краткого трактата и Этики может быть представлена следующим образом: если бы субстанция была ограничена, то она должна была бы существовать либо благодаря самой себе, либо благодаря субстанции той же самой природы, либо же благодаря Богу, который наделял бы ее некой несовершенной природой.[108]Итак, она не может быть ограничена самой собой, ибо тогда «она должна была бы изменить все свое существо». Ни другой [субстанцией], ибо тогда имелось бы две субстанции с одним и тем же атрибутом. Ни Богом, поскольку Бог никоим образом не является ни несовершенным, ни ограниченным, и – на более сильном основании – не обнаруживает себя перед вещами, кои «требовали бы» или подразумевали какого-либо ограничения прежде, чем быть сотворенными. Спиноза указывает на важность этих тем, но в эллиптической манере: «Если мы сможем доказать, что не может быть ограниченной субстанции, то всякая субстанция должна будет неограниченно принадлежать божественному существу». Переход, по-видимому, таков: если любая субстанция неограниченна, то мы должны признать, что каждая в своем роде или в своей форме бесконечно совершенна; следовательно, есть равенство между всеми формами или всеми родами бытия; никакая форма бытия не ниже другой, никакая – не выше. Именно этот переход Спиноза явно сформулировал в другом тексте: «Так как ни в атрибутах, ни в сущностях модификаций нет никакого неравенства».[109]

Итак, не надо думать, будто Бог содержит реальность или совершенство какого-либо эффекта в форме лучшей, нежели форма, от которой зависит эффект; ибо не бывает формы, которая была бы лучше, чем какая-либо другая. Отсюда вывод: все формы равны (атрибуты), Бог не может обладать одной, не обладая другими; он не может обладать одной, которая была бы эминентно значима для другой. Все формы бытия, будучи бесконечно совершенными, должны без ограничения принадлежать Богу как абсолютно бесконечному Существу.

Этот принцип равенства форм или атрибутов – лишь другой аспект принципа однозначности и принципа формального различия. Он, тем не менее, имеет особое применение: он вынуждает нас переходить от Бесконечного к Абсолютному, от бесконечно совершенного к абсолютно бесконечному. Формы бытия – кои все совершенны и неограниченны, а значит бесконечно совершенны, – не могут конституировать неравные субстанции, взывающие к бесконечно совершенному как к некоему отличному [от них] существу, играющему роль эминентной и действующей причины. Более того, они не могут формировать равные между собой субстанции; ибо равные субстанции не могут быть таковыми только численно, они должны обладать одной и той же формой, «одна необходимо должна была бы ограничивать другую и потому не могла бы быть бесконечной».[110] Формы, равно неограниченные, являются, таким образом, атрибутами одной единственной субстанции, которая обладает ими всеми и обладает актуально. Но тогда было бы большой ошибкой полагать, будто бесконечного совершенства достаточно, дабы определить «природу» Бога. Бесконечно совершенное – это модальность каждого атрибута, так сказать, «свойство» Бога. Но природа Бога состоит в бесконечности атрибутов, так сказать, в абсолютной бесконечности.

Уже можно предвидеть те трансформации, каким Спиноза, выступая против Декарта, подвергнет доказательства существования Бога. Ибо все картезианские доказательства исходят из бесконечно совершенного. И они не только исходят из него, они движутся внутри бесконечно совершенного, отождествляя последнее с природой Бога. Апостериорное доказательство, в его первой формулировке, говорит: «идея более совершенного, нежели я, существа с необходимостью исходит от существа, которое и в самом деле более совершенно». Вторая формулировка такова: «из одного того, что я существую и во мне заложена некая идея совершеннейшего бытия, т. е. Бога, – что существование Бога тем самым очевиднейшим образом доказано».[111] И наконец, онтологическое, или априорное, доказательство заявляет: «то, что мы понимаем ясно и отчетливо как имеющее отношение к истинной и неизменной природе какой-то вещи, или к ее сущности, или форме, может поистине утверждаться относительно этой вещи; но после того, как мы достаточно тщательно исследовали, что есть Бог, мы ясно и отчетливо понимаем: существование причастно его истинной и неизменной природе; следовательно, мы теперь поистине можем утверждать, что Бог существует».[112] Итак, исследование, на которое намекает Декарт в малой посылке, состоит именно в том, чтобы определить «в высшей степени совершенное» как форму, сущность или природу Бога. Существование, будучи совершенством, принадлежит такой природе. Благодаря большой посылке, мы делаем вывод, что Бог действительно существует.

Таким образом, само онтологическое доказательство подразумевает отождествление бесконечного совершенства с природой Бога. Действительно, рассмотрим вторые возражения, выдвинутые против Декарта. Его упрекали не за доказательство – в малой посылке – того, что природа Бога возможна или не подразумевает противоречия. Ему противопоставляли следующее: Бог существует, если он является возможным. Лейбниц возобновит такое возражение в знаменитых текстах.[113] Декарт отвечает: трудность, каковую намереваются разоблачить в малой посылке, уже разрешена в большой. Ибо большая посылка не означает: О том, что мы ясно и отчетливо постигаем как принадлежащее сущности некой вещи, поистине можно сказать, что оно принадлежит природе этой вещи. Это было бы простой тавтологией. Большая посылка означает: «Когда мы ясно понимаем, что какое-то свойство относится к сущности вещи, это свойство может быть поистине приписано данной вещи». Итак, эта теорема гарантирует возможность всего того, что мы постигаем ясно и отчетливо. Если требуется какой-то другой критерий возможности, который будет выступать в качестве достаточного основания со стороны объекта, то мы признаем наше невежество как бессилие разума в том, чтобы достичь такого основания.[114]

Похоже, что Декарт предчувствовал смысл этого возражения, но, однако, не понял его или не хотел понять. Его упрекают не за доказательство возможности природы некоего существа, чье «бесконечное совершенство» может быть только свойством. Такое доказательство, может быть, само по себе и невозможно: но в таком случае онтологический аргумент не выводим.[115] Как бы то ни было, бесконечное совершенство ничего не сообщает нам о природе существа, коему оно принадлежит. Если Декарт уже думает разрешить все затруднения в большой посылке, то, прежде всего, потому, что он смешивает природу Бога со свойством: тогда он думает, что ясной и отчетливой концепции свойств достаточно, чтобы гарантировать возможность соответствующей природы. Несомненно, Декарт сумеет противопоставить тот аспект, под каким Бог представлен в Писании («[известно различие между] способами выражения…. хотя и содержащими некую истину, однако лишь отнесенную к людям»), аспекту, под каким Бог сам проявляется в естественном свете.[116] Но так он противопоставляет только свойства одного вида свойствам другого вида. Что касается существа, которое обладает – в качестве рационального свойства – свойством быть бесконечно совершенным, то во всей полноте встает вопрос: возможно ли такое существо? Если, наконец, спрашивают, как Декарт, со своей точки зрения, может отождествлять свойство с природой Бога, то мы полагаем, что, опять же, ум на свой манер должен взывать к эминенции и аналогии. Декарт напоминает, что «то немногое, что мы постигаем относительно Бога», никоим образом не однозначно. [117] Итак, именно в той мере, в какой допускают принципиальное неравенство между формами бытия, бесконечно совершенное может обозначать высшую форму, которая смешивается с природой Бога. Определяя Бога, Декарт дает список свойств: «Под словом «Бог» я понимаю некую бесконечную субстанцию, независимую, в высшей степени разумную, всемогущую…»[118] Именно в дымке своей эминенции эти свойства, рассматриваемые вкупе, могут показаться уподобленными некой простой природе.

У Лейбница тесно связаны две темы: бесконечно совершенного не достаточно, чтобы полагать природу Бога; ясной и отчетливой идеи не достаточно, чтобы гарантировать ее собственную реальность, то есть возможность ее объекта. Две темы соединяются в требовании достаточного основания или реального определения. Бесконечное и совершенное – только отличительные метки; ясное и отчетливое знание, какое мы о них имеем, никоим образом не сообщает нам, совместимы ли эти характеристики; возможно, есть противоречие в ens perfectissimum[119], также как в «самом большом числе» или в «самой большой скорости». Сущность такого существа лишь гипотетична; любое определение Бога с помощью простого совершенства остается, таким образом, номинальным определением. Отсюда радикальная критика со стороны Лейбница: Декарт вообще не идет дальше Гоббса, нет оснований как-то больше доверяться критериям психологического сознания (ясность и отчетливость), чем простым сочетаниям слов.[120] Кажется, что, в совсем ином контексте, эти темы также являются темами Спинозы. Мы не удивимся тому, что есть общие фундаментальные пункты в антикартезианской реакции конца XVII-го века. Согласно Спинозе, бесконечно совершенное – это только свойство. Такое свойство ничего не сообщает о природе существа, которому оно принадлежит; его не достаточно, чтобы продемонстрировать то, что это существо не заключает в себе противоречия. До тех пор, пока ясная и отчетливая идея не схватывается как «адекватная», мы можем сомневаться в ее реальности, как и в возможности ее объекта. До тех пор, пока не дано реальное определение, касающееся сущности вещи, а не свойств, мы останавливаемся на произвольности того, что просто постигается, безотносительно к реальности вещи – так, как она пребывает вне разума.[121] По-видимому, у Спинозы – не меньше, чем у Лейбница, – достаточное основание, таким образом, предъявляет свои требования. Спиноза будет устанавливать адекватность как достаточное основание ясной и отчетливой идеи, а абсолютно бесконечное как достаточное основание бесконечно совершенного. Онтологическое доказательство у Спинозы будет отнесено уже не к неопределенному существу, которое было бы бесконечно совершенным, а к абсолютно бесконечному, определяемому так как то, что состоит из бесконечности атрибутов. (Бесконечно совершенное будет только модусом каждого из этих атрибутов, модальностью сущности, выражаемой каждым атрибутом.)

Тем не менее, если наша гипотеза верна, мы вправе удивиться тому способу, каким Спиноза априорно доказывает, что абсолютно бесконечное, то есть субстанция, состоящая из бесконечности атрибутов, необходимо существует.[122] Первое доказательство говорит: Если бы его не существовало, оно не было бы субстанцией, ибо любая субстанция необходимо существует. Второе доказательство: Если абсолютно бесконечное существо не существует, то должно было бы иметься основание для такого несуществования; это основание должно было бы быть внутренним, абсолютно бесконечное должно было бы, таким образом, заключать в себе противоречие; «ибо абсурдно утверждать так о существе абсолютно бесконечном и в высшей степени совершенном». Ясно, что эти размышления продолжаются все еще благодаря бесконечно совершенному. Абсолютно бесконечное (субстанция, состоящая из бесконечности атрибутов) необходимо существует, иначе оно не будет субстанцией; иначе оно не будет бесконечно совершенным. Но читатель вправе требовать более глубокого – и предварительного – доказательства. Надо доказать, что необходимо существующая субстанция должна – по природе – состоять из бесконечности атрибутов или (что возвращает к тому же самому) что бесконечно совершенное имеет в качестве основания абсолютно бесконечное.

Но то, о чем вправе спрашивать читатель, Спиноза как раз и сделал. Идея, согласно которой – в Этике – Спиноза «обустраивается» в Боге и «начинает» благодаря Богу, является только приблизительной, буквально говоря, неточной идеей. Впрочем, мы увидим, что, согласно Спинозе, совершенно невозможно исходить из идеи Бога. Доказательство существования Бога появляется в теореме 11. Итак, первые десять теорем показали следующее: числовое различие нереально, любая реально отличная субстанция неограниченна и бесконечно совершенна; напротив, реальное различие не является числовым, все бесконечно совершенные субстанции компонуют абсолютно бесконечную субстанцию, атрибутами которой они являются; бесконечно совершенное – это, следовательно, свойство абсолютно бесконечного, а абсолютно бесконечное – природа или основание бесконечно совершенного. Отсюда важность таких первых доказательств, в которых нет ничего гипотетического. Отсюда важность рассуждений относительно числового различия и реального различия. Лишь при таких условиях теорема 11 вправе делать вывод: абсолютно бесконечная субстанция, не предполагая противоречия, необходимо существует; если бы она не существовала, у нее не было бы бесконечного совершенства как свойства, более того, она не была бы субстанцией.

Следовательно, с самого начала план Этики таков: 1) Определения 1–5: это – простые номинальные определения, необходимые для механизма будущих доказательств; 2) Определение 6: это – реальное определение Бога как абсолютно бесконечного Существа, то есть [он выступает как] «субстанция, состоящая из бесконечно многих атрибутов, каждый из которых выражает вечную и бесконечную сущность». Такое определение подправляет термины сущность и атрибут, дабы придать им реальный статус. Но то, что это определение является само по себе реальным, не означает, что оно сразу же показывает возможность [существования] своего объекта. Чтобы определение было реальным, достаточно того, чтобы мы могли продемонстрировать возможность [существования] объекта так, как он определяется.

Одновременно, мы доказываем реальность или истинность определения; 3) Теоремы 1–8, первый этап в доказательстве реальности определения: числовое различие не является реальным, каждый реально выделенный атрибут бесконечно совершенен, каждая качественно определенная субстанция – единственна, необходима и бесконечна. Эта серия, явно, должна опираться только на первые пять определений; 4) Теоремы 9 и 10, второй этап: реальное различие не является числовым, отдельные атрибуты или качественно определенные субстанции формируют одну и ту же единственную субстанцию, обладающую всеми качественными определенностями, то есть всеми атрибутами. Эта вторая серия завершается в схолии 10; последняя констатирует, что абсолютно бесконечная субстанция не подразумевает противоречия. Определение 6 является, таким образом, реальным определением;[123] 5) Теорема 11: абсолютно бесконечное необходимо существует; иначе оно не могло бы быть субстанцией, оно не могло бы обладать бесконечным совершенством как свойством.

Подтверждение [такого плана] было дано благодаря исследованию, проведенному в Кратком трактате. Ибо то, что всуе говорят об Этике, в равной мере применимо и к Краткому Трактату: последний начинает с Бога, располагает себя в существовании Бога. Спиноза, в тот момент, все еще полагал, что было возможным исходить из идеи Бога. Априорная аргументация получает, таким образом, первую формулировку, полностью согласную с тем, что высказал Декарт.[124] Но, также, аргументация движется целиком внутри бесконечно совершенного и не дает нам никакого средства постичь природу соответствующего существа. Так, как оно изложено в начале Краткого трактата, онтологическое доказательство не служит, строго говоря, ничему. Потому мы видим, что Спиноза добавляет второе довольно темное высказывание («существование Бога есть сущность»).[125]Мы считаем, что такая формулировка, взятая буквально, может интерпретироваться только с точки зрения абсолютно бесконечного, а не бесконечно совершенного. Действительно, чтобы существование Бога было сущностью, надо, чтобы одни и те же «атрибуты», конституирующие его сущность, конституировали в тоже время его существование. Вот почему Спиноза добавляет пояснительную ссылку, предвосхищая дальнейшее продолжение Краткого трактата и обращаясь уже к атрибутам абсолютно бесконечной субстанции: «но к природе существа, имеющего бесконечные атрибуты, принадлежит также атрибут, обозначающий существование».[126] По-видимому, различия между Кратким трактатом с Этикой таковы: 1. Краткий трактат начинается с того, «что Бог существует», до всякого реального определения Бога. Таким образом, он располагает по праву только картезианским доказательством. Тогда, он вынужден поставить рядом с ортодоксальным высказыванием этого доказательства совсем другое высказывание, которое предвосхищается во второй главе («О том, что такое Бог»); 2. Вместо того, чтобы рядополагать две формулировки – одну, исходящую из бесконечно совершенного, другую из абсолютно бесконечного, – Этика предлагает доказательство, которое исходит все еще из бесконечно совершенного, но всецело подчинено предыдущему и хорошо обоснованному положению абсолютно бесконечного. Тогда второе высказывание Краткого трактата утрачивает свою необходимость и, одновременно, свой темный и беспорядочный характер. У него будет свой эквивалент в Этике: но уже не как доказательство существования Бога, а просто как доказательство его неизменности.[127]

До этого пункта мы не могли провести никакого различия между требованиями Лейбница и требованиями Спинозы: одна и та же претензия на реальное определение Бога, природы или основания для бесконечно совершенного. Одна и та же подчиненность онтологического доказательства реальному определению Бога, и демонстрации того, что это определение действительно реально. Тем более удивителен тот способ, каким Лейбниц рассказывает эту историю. В данном отношении мы располагаем двумя текстами. Прежде всего, пояснение, присоединенное к рукописи Quod Ens perfectissimum existit[128], где Лейбниц говорит о своих встречах со Спинозой в 1676 году: «Будучи в Гааге, я показал Спинозе сей довод, каковой он признал убедительным. Поскольку поначалу он не согласился с ним, я изложил его письменно и прочитал Спинозе эту страницу».[129] С другой стороны, примечания Лейбница касательно Этики: он упрекает определение 6 в том, что оно не является реальным определением. Оно не показывает эквивалентность терминов «абсолютно бесконечное» и «состоящий из бесконечно многих атрибутов»; оно не показывает совозможность атрибутов между собой; оно не показывает возможность определяемого объекта.[130] Либо Лейбниц хочет сказать, что определение 6 не показывает сразу же возможность определяемого; но сам Лейбниц не больше, чем Спиноза, верит в существование такой интуиции Бога. Либо он хочет сказать, что Спиноза не заметил того, что реальность определения должна быть доказана; тогда эта критика полностью не признает общий проект Этики и смысл десяти первых теорем. Действительно если мы рассмотрим формулировки, с помощью которых сам Лейбниц доказывает возможность Бога, то не увидим – на первый взгляд – никакого отличия от формулировок Спинозы.

Согласно Лейбницу, Бог возможен потому, что бесконечно совершенное – это свойство «абсолютного Существа», кое содержит в себе все «атрибуты», «все простые формы, схваченные абсолютно», всю «природу, которая способна к высшей степени», «все положительные качества, выражающее вещь без какого либо ограничения».[131] Насколько этих форм достаточно, чтобы они доказывали возможность Бога? Каждая является простой и нередуцируемой, постигаемой в себе, index sui. Лейбниц говорит: именно одно и то же их несходство обеспечивает их совозможность (невозможность их противоречия); именно их совозможность обеспечивает возможность Существа, коему они принадлежат. Здесь нет никакого противостояния между Лейбницем и Спинозой. Буквально все объединяет их, включая использование идеи выражения, включая тезис, согласно которому выразительные формы – это «исток вещей». По крайней мере, в этом отношении Лейбниц ничего не мог сообщить Спинозе. Нам остается думать, что Лейбниц не передал в точности разговор в Гааге. Или же, что Спиноза слушал, а говорил мало, констатируя со своей стороны совпадение между идеями Лейбница и его собственными. Или же несогласие заявляет о себе, но в том, что касается соответствующего способа, каким каждый интерпретировал положительные бесконечные формы или качества. Ибо Лейбниц понимает их как первые возможные в разуме Бога. С другой стороны, эти первые возможные, «абсолютно простые понятия [notions]» ускользают от нашего познания: мы знаем, что они необходимым образом совместимы, не зная того, что они такое. Они, как кажется, предшествуют любому логическому отношению и превосходят последнее: познание достигает только «относительно простых понятий [notions]», кои служат терминами для нашего мышления, и о которых, возможно, лучшее, что мы могли бы сказать, так это то, что они символизируют первые простые [понятия].[132] В любом случае Лейбниц избегает абсолютной необходимости, которую он разоблачает как опасность спинозизма: он противится «метафизической» необходимости, покидая Бога и общаясь к творениями. Он вводит некий вид конечной цели, принцип максимума в само онтологическое доказательство. После встречи со Спинозой Лейбниц думает, что абсолютная необходимость – это враг. Но и, наоборот, не мог ли Спиноза думать, что ради спасения сотворенного и творения Лейбниц вообще сохраняет все перспективы эминенции, аналогии и символизма? Возможно, Лейбниц лишь по видимости выходит за пределы бесконечно совершенного, может он лишь по видимости достигает природы или основания.

Спиноза думает, что то определение Бога, какое он дает, является реальным определением. С помощью демонстрации реальности определения следует уразуметь подлинный генезис определяемого объекта. Таков смысл первых теорем Этики: не гипотетический, но генетический. Поскольку атрибуты реально различны, несводимы друг к другу, окончательны в своей соответствующей форме или в своем роде, поскольку каждый постигается сам через себя, постольку они не могут противоречить друг другу. Они необходимым образом совместны, а образуемая ими субстанция возможна. «Природа субстанции такова, что каждый из ее атрибутов, является сам через себя, так как все атрибуты, которые она имеет, всегда существовали в ней вместе, и ни один из них не мог быть произведен другим, но каждый выражает реальность и бытие субстанции. Следовательно, далеко не будет нелепым приписывать одной субстанции несколько атрибутов».[133] С атрибутами мы достигаем первых и субстанциальных элементов, нередуцируемых понятий [notions] об одной единственной субстанции. Здесь появляется идея логической конституции субстанции, «композиции», в которой нет ничто физического. Нередуцируемость атрибутов не только доказывает, но и конституирует не-невозможность Бога как одной уникальной субстанции, обладающей всеми атрибутами. Противоречие может иметься только между терминами, из которых, по крайней мере, один не постигается через самого себя. И совместимость атрибутов обосновывается у Спинозы не в области божественного разума выше самих логических отношений, но в логике, присущей реальному различию. Именно природа реального различия между атрибутами исключают любое деление субстанций; именно эта природа реального различия сохраняет в отчетливых терминах всю их соответствующую позитивность, запрещая определять их через оппозицию друг к другу и относя их всех к одной и той же неделимой субстанции. Спиноза, по-видимому, был тем, кто дальше всех продвинулся по пути этой новой логики: логики чистого утверждения, неограниченного качества и, в любом случае, необусловленной тотальности, обладающей всеми качествами, то есть логики абсолюта. Атрибуты должны быть схвачены как элементы такой композиции в абсолюте.

Атрибуты как выражения – это не только «зеркала». Экспрессионистская философия сообщает нам две традиционные метафоры: метафору зеркала, отражающего, или рефлектирующего, образ, а также метафору ростка, «выражающего» все дерево целиком. Атрибуты суть и то, и другое, в зависимости от точки зрения, какую мы занимаем. С одной стороны, сущность отражается и умножается в атрибутах, атрибуты являются зеркалами, каждое из которых выражает в своем роде сущность субстанции: они с необходимостью отсылают к разуму, как зеркала к глазу, видящему образ. Но, также, выраженное свертывается в выражении, как дерево в ростке: сущность субстанции не столько отражается в атрибутах, сколько конституируется выражающими ее атрибутами; атрибуты – не столько зеркала, сколько динамические или генетические элементы.

Природа Бога (природопроизводящая природа) выразительна. Бог выражает себя в основаниях мира, формирующих его сущность, прежде, чем выражаться в мире. И выражение является манифестацией, только будучи также и конституцией самого Бога. Жизнь, то есть выразительность, привносится в абсолют. Есть единство разнообразного в субстанции и актуальное разнообразие Единого [l’Un] в атрибутах: реальное различие прилагается к абсолюту, ибо оно воссоединяет эти два момента и соотносит один с другим. Поэтому не достаточно сказать, что Спиноза предпочитает Ens necessarium, а не Ens perfectissimum. На самом деле, что существенно, так это Ens absotutum. Perfectissimum – только некое свойство, свойство, из коего мы исходим как из модальности каждого атрибута. Necessarium – еще одно свойство, свойство, к которому мы приходим как к модальности субстанции, обладающей всеми атрибутами. Но между этими двумя [свойствами] происходит раскрытие природы или абсолюта: субстанция, которую мы наделяем мышлением, протяженностью и т. д., всеми формами однозначного бытия. Вот почему в своих письмах Спиноза настаивает на необходимости не терять из виду определение 6, постоянно возвращаться к нему.[134] Это определение единственное, которое поставляет нам природу, и такая природа является выразительной природой абсолюта. Вернуться к данному определению – значит не только сохранить его в памяти, но и вернуться как к определению, которое, между тем, демонстрирует, что оно реально. И такая демонстрация не выступает как операция разума, которая оставалась бы внешней по отношению к субстанции; она смешивается с жизнью самой субстанции, с необходимостью ее априорной конституции.

«Когда я определяю Бога как существо в высшей степени совершенное, то из этого определения я не могу извлечь всех свойств Бога, так как определение это не выражает производящей причины (ибо я считаю, что производящая причина может быть как внешней, так и внутренней). Когда же я определяю Бога как существо и т. д. (См. Этика, часть I, определение 6), [то я могу извлечь отсюда все его свойства]».[135] Такова трансформация априорного доказательства: Спиноза выходит за пределы бесконечно совершенного к абсолютно бесконечному, в котором он обнаруживает Природу или достаточное Основание. Этот ход приводит ко второй триаде субстанции. 1) все формы бытия равны и равным образом совершенны, не существует неравенства совершенства между атрибутами; 2) каждая форма, таким образом, неограниченна, каждый атрибут выражает бесконечную сущность; 3) все формы принадлежат, следовательно, одной и той же субстанции, все атрибуты равным образом утверждаются без ограничения абсолютно бесконечной субстанцией. Первая триада была такова: атрибут-сущность-субстанция. Вторая: совершенное-бесконечное-абсолютное. Первая основывалась на полемическом аргументе: реальное различие не может быть числовым. И на позитивном аргументе: реальное различие является формальным различием между атрибутами, которые утверждаются одной и той же субстанцией. Полемический аргумент для второй триады таков: свойства не конституируют природу. И позитивный аргумент: все в природе является совершенством. «Природа» не нуждается ни в чем; все формы бытия утверждаются без ограничения, а значит, приписываются чему-то абсолютному, причем абсолют в своей природе является бесконечным во всех его формах. Триада абсолюта дополняет, таким образом, триаду субстанции: она сменяет последнюю, ведя нас к открытию третьего и последнего определения Бога.

Глава V: Способность

Во всей критике, направленной Лейбницем против Декарта, постоянно возрождается тема: Декарт движется «слишком быстро». Декарт полагал, что рассмотрения бесконечно совершенного достаточно в порядке бытия, что обладания ясной и отчетливой идеей достаточно в порядке познания, что изучения количества реальности или совершенства достаточно для нашего перехода от знания к бытию. Лейбниц любит выдвигать против Декарта обвинения в поспешности. Декарт всегда вовлекается, из-за своей спешки, в смешивание относительного с абсолютным.[136] Если мы все еще ищем то, что является общим в антикартезианской реакции, то видим, что Спиноза, со своей стороны, тоже нападает на легкость у Декарта. Потворство Декарта тому, чтобы философски использовать понятия [notions] «легкое» и «трудное», уже беспокоило многих его современников. Когда Спиноза сталкивается с картезианским использованием слова «легкое», он теряет то профессорское спокойствие, с каким обещал прояснить Первоначала философии, не отступая от излагаемых в них воззрений «ни на вершок»; он даже проявляет своего рода негодование.[137] Конечно же, он не первый разоблачает эту легкость, также как и Лейбниц – не первый, кто разоблачает такую быстроту. Но именно благодаря Лейбницу и Спинозе данная критика обретает свой самый полный аспект, самый богатый и самый эффективный.

Декарт дает два изложения апостериорного доказательства существования Бога: Бог существует потому, что его идея существует в нас; а также потому, что мы сами, обладая идеей о нем, существуем. Первое доказательство основано непосредственно на рассмотрении количества совершенства или реальности. Причина должна иметь, по крайней мере, столько же реальности, сколько и ее следствие-эффект; причина идеи должна иметь, по крайней мере, столько же формальной реальности, сколько эта идея содержит объективной реальности. Итак, я обладаю идеей бесконечно совершенного существа (то есть, идеей, которая содержит «в себе больше объективной реальности, чем какая-либо другая»).[138] Второе доказательство куда сложнее, поскольку оно исходит из абсурдной гипотезы: если бы я обладал потенцией [pouvoir] производить себя, то для меня было бы еще легче наделить себя свойствами, идеей которых я обладаю; и для меня было бы не труднее сохранить себя, чем произвести или сотворить себя.[139]Принцип на сей раз таков: Кто может сделать больше, может сделать и меньше. «Тот, кто может добиться большего и более трудного, может добиться и того, что менее трудно».[140] Ибо, если сотворить или сохранить субстанцию труднее, чем сотворить или сохранить свойства, то именно потому, что у субстанции больше реальности, чем у самих свойств. Мы возразим, что субстанция смешивается со своими свойствами, рассматриваемыми коллективно. Но «дистрибутивно» атрибуты подобны частям некоего целого; именно в этом смысле их куда легче производить. Во-вторых, мы возразим, что субстанцию (например, конечную) нельзя сравнивать с атрибутами какой-то другой субстанции (например, бесконечной). Но как раз если бы я обладал потенцией производить себя в качестве субстанции, то совершенства, идеей которых я обладаю, составляли бы часть меня самого, так что мне действительно было бы легче наделить себя ими, нежели производить или сохранять себя целиком. Наконец, мы возразим, что детерминированная причина, чьей природой предназначено производить такое следствие-эффект, не может «более легко» произвести другое следствие-эффект, пусть даже меньшего количества. Но, с точки зрения первой причины, количество реальности, соответствующее атрибутам и модусам, вступает в отношения целого к части, позволяющие задавать большее и меньшее, более трудное и более легкое.[141]

Ясно, что один и тот же аргумент оживляет оба доказательства. Либо Декарт соотносит количества объективной реальности с количествами формальной реальности, либо он привносит количества реальности в отношения целого и части. В любом случае, все апостериорное доказательство целиком ведется через рассмотрение количеств реальности или совершенства, взятых как таковых. Когда Спиноза излагает Декарта, он не удерживается от нападок на второе доказательство; он вновь находит или возобновляет возражения против понятия [notion] «легкости». Но способ, каким он это делает, позволяет думать, что, когда он говорит от своего имени, то у него нет больше снисходительности и к первому доказательству. Действительно, мы находим в трудах Спинозы много версий апостериорного доказательства существования Бога. Мы полагаем, что все они имеют что-то общее, одни заключают в себе в себе критику первого картезианского доказательства, другие – критику второго, но все они преследуют цель подчинить аргумент, основанный на способности [puissances], аргументу, основанному на количестве реальности. Все происходит так, как если бы Спиноза – самыми разными способами – всегда предлагал одну и ту же критику: Декарт принимает относительное за абсолютное. В априорном доказательстве Декарт смешивает абсолютное с бесконечно совершенным; но бесконечно совершенное является только лишь относительным. В апостериорном доказательстве Декарт принимает количество реальности, или совершенства, за абсолютное; но последнее опять же является только относительным. Абсолютно бесконечное как естественное и достаточное основание бесконечно совершенного; способность как достаточное основание количества реальности: таковы коррелятивные трансформации, каким Спиноза подвергает картезианские доказательства.

Краткий трактат не содержит никаких следов второго картезианского положения; но он сохраняет первое – в терминах, похожих на термины Декарта: «Если существует идея бога, то причина ее должна существовать формально и содержать в себе все, что идея имеет объективно; но существует идея бога».[142] Тем не менее, именно доказательство этого первого положения оказывается глубоко модифицированным. Мы присутствуем при умножении силлогизмов, свидетельствующем о состоянии мысли Спинозы – каким бы смутным оно ни было, – где последняя уже пытается выйти за пределы аргумента количества реальности, дабы заменить его аргументом, основанным на способности. Умозаключение состоит в следующем: Некий конечный разум сам по себе не обладает «потенцией» ни постигать бесконечное, ни постигать скорее это, нежели то; итак, он «может» постигать нечто; надо, таким образом, чтобы формально существовал некий объект, побуждающий познавать скорее это, нежели то; и он «может» постигать бесконечное; следовательно, надо, чтобы формально существовал сам Бог. В других терминах Спиноза спрашивает: почему причина идеи Бога сама должна формально содержать все то, что эта идея содержит объективно? Иными словами, аксиомы Декарта не достаточно. Картезианская аксиома была такова: в причине некой идеи должно быть «по крайней мере, столько же» формальной реальности, сколько объективной реальности [есть] в самой идее. (Это то, чего было достаточно, дабы гарантировать, что нет «большего» в случае количества объективно бесконечной реальности). Итак, мы можем предчувствовать, что Спиноза ищет более глубокое основание. Текст Краткого трактата уже подготавливает некоторые элементы, какие будут частью аксиомы способности: у разума не больше способности, чтобы познавать, чем его объектов, чтобы существовать и действовать; способность мыслить и познавать не может быть значительно больше, чем по необходимости коррелятивная ей способность существовать.

Идет ли речь, строго говоря, об аксиоме? Другой текст Краткого трактата, конечно же более поздний, утверждает: «нет вещи, чьей идеи не было бы в мыслящей вещи, и не может быть идеи без того, чтобы не существовала также вещь».[143] Такая формулировка будет фундаментальной во всем спинозизме. Если только она может быть доказана, то она ведет к равенству двух способностей. Верно, что первая часть формулировки трудно доказуема, если мы уже не принимаем существование Бога. Но вторая часть позволяет легко себя доказать. Идея, которая не была бы идеей чего-то существующего, не обладала бы никакой отчетливостью, не была бы идеей того или этого. Или лучшее доказательство, к которому приходит Спиноза: Познавать значит познавать с помощью причины, так что никакая вещь не может быть познана без причины, которая заставляет ее быть – в существовании или в сущности. Из этого аргумента мы уже можем заключить, что способность мыслить, в которой участвуют все идеи, не является высшей по отношению к способности существовать и действовать, в которой участвуют все вещи. И это существенно с точки зрения апостериорного доказательства.

Мы обладаем идеей Бога; следовательно, мы должны утверждать бесконечную способность мыслить как соответствующую этой идее; итак, способность мыслить не является большей, нежели способность существовать и действовать; следовательно, мы должны утверждать способность бесконечно существовать как соответствующую природе Бога. Существование Бога больше не выводится непосредственно из идеи Бога; мы проходим окольным путем способностей, дабы обнаружить – в способности мыслить – основание объективной реальности, содержащееся в идее Бога, а в способности существовать – основание формальной реальности в самом Боге. Краткий трактат, как нам кажется, уже подготовил элементы доказательства такого рода. А затем Трактат об усовершенствовании разума дает явную формулировку.[144] Но именно в одном письме Спиноза наиболее ясно обнаруживает то, что искал после Краткого трактата: заменить картезианскую аксиому о количествах реальности, считающуюся неясной, на аксиому способности. «Способность (potentia) мысли к мышлению не больше, чем способность (potentia) природы к существованию и действованию. Это вполне ясная и истинная аксиома, по которой существование Бога следует самым ясным и несомненным образом из самой идеи о нем».[145]

Тем не менее, мы должны отметить, что Спиноза поздно доходит до обладания свой «аксиомой». Более того, он не предлагает ее полного изложения, которое подразумевало бы строгое равенство двух способностей. Более того, он представляет в качестве аксиомы теорему, которая, как он признает, доказуема частично. Для всех этих двусмысленностей имеется основание. Равенство способностей будет лучше доказано, если мы начинаем с уже существующего Бога. Следовательно, по мере того, как Спиноза доходит до более совершенного освоения этой формулировки равенства, он перестает ею пользоваться, дабы апостериорно устанавливать существование Бога; он сохраняет для нее другое употребление, другую область. Действительно, равенство способностей будет играть фундаментальную роль в книге II Этики; но такая роль должна будет выступать в качестве решающего фактора в доказательстве параллелизма, как только существование Бога доказано.

Следовательно, мы не должны удивляться тому, что апостериорное доказательство Этики было иного вида, нежели доказательства Краткого трактата и Трактата об усовершенствовании разума.

Оно все еще продолжается через способность. Но, чтобы сделать вывод о бесконечной способности существовать, оно более не проходит ни через идею Бога, ни через соответствующую способностью мышления. Оно действует непосредственно в существовании, благодаря способности существовать. В том смысле Этика пользуется указаниями, какие Спиноза уже давал в своей переработанной версии Основ философии Декарта. В Основах Спиноза показывает первое картезианское доказательство без комментариев и поправок; но именно второе доказательство оказывается глубоко переработанным. Спиноза истово берется за использование слова «легкое» у Декарта. Он предлагает совсем другое рассуждение: 1) Чем больше некая вещь имеет реальности или совершенства, тем больше существования она в себе свертывает (возможного существования, соответствующего конечным степеням совершенства, и необходимого существования, соответствующего бесконечно совершенному). 2) То, что обладает способностью (potentiam или vis) сохранять себя, не нуждается ни в какой причине, чтобы существовать, не только, чтобы существовать как «возможное существование», но и как «необходимое существование». Следовательно, то, что обладает способностью сохраняться, необходимо существует. 3) Я – несовершенен, а значит, не обладаю с необходимостью существованием, а значит, не имею способности сохранять себя; я сохраняю себя благодаря другому, но благодаря тому другому, который с необходимостью обладает потенцией сохраняться сам по себе, который, таким образом, существует необходимо.[146]

В Кратком трактате нет и следа второго положения Декарта; первое сохраняется, но доказывается совсем другим способом. В Этике, напротив, не остается более и следа от первого (именно потому, что аргумент способностей резервируется теперь для лучшего использования). Но в Этике мы находим версию апостериорного доказательства, отсылающую ко второму положению Декарта, даже если это имплицитная критика последнего и его предполагаемая переработка. Спиноза разоблачает тех, кто думает, что, чем более вещь сложна, тем труднее ее произвести.[147] Но он идет дальше Основ философии Декарта. Изложение Основ не говорит о самом важном: существование – возможное или необходимое – само является способностью; способность тождественна самой сущности. И именно потому, что сущность является способностью, возможное существование (в сущности) – это нечто иное, нежели «возможность». Таким образом, Этика предоставляет следующий аргумент: 1) Потенция существовать – это способность (речь идет о возможном существовании, свернутом в сущности конечной вещи). 2) Итак, некое конечное существо уже необходимо существует (то есть в силу внешней причины, побуждающей его к существованию). 3) Если бы абсолютно бесконечное Существо само не существовало с необходимостью, то оно было бы менее могущественным [puissant], нежели конченные существа: а это абсурдно. 4) Но необходимого существования абсолютно бесконечного не может быть из-за внешней причины; следовательно, абсолютно бесконечное существо необходимо существует именно благодаря самому себе.[148] Так основанное на способности существовать апостериорное доказательство дает повод для нового априорного доказательства: чем больше реальности или совершенства принадлежит природе некой вещи, тем больше она имеет способности, то есть сил, чтобы существовать (virium… ut existât); «Существо абсолютно бесконечное, или Бог, имеет от самого себя себе абсолютно бесконечную способность существования, и поэтому безусловно существует».[149]

Таким образом, аргумент способности у Спинозы имеет два аспекта – один, отсылающий к критике первого положения Декарта, другой – к критике второго. Но в обоих случаях – и главным образом во втором, представляющим окончательное состояние мысли Спинозы, – мы должны искать значение [signification] этого аргумента. Мы приписываем некоему конечному существу способность существовать как тождественную его сущности. Несомненно, само конечное существо существует не благодаря своей собственной сущности или способности, но в силу внешней причины. Оно, тем не менее, обладает способностью существовать, коя присуща ему, даже если такая способность с необходимостью осуществляется под действием внешних вещей. Еще большее основание спросить: при каком условии мы приписываем конечному существу, не существующему само по себе, способность существовать и действовать, тождественную его сущности?[150] Ответ Спинозы, по-видимому, таков: Мы утверждаем такую способность конечного существа в той мере, в какой мы рассматриваем это существо как часть некоего целого, как модус некоего атрибута, модификацию некой субстанции. Следовательно, эта субстанция имеет, по-своему, бесконечную способность существовать, способность тем большую, чем больше у нее атрибутов. То же рассуждение применимо и к способности мыслить: мы приписываем отчетливой идее способность познавать, но в той мере, в какой мы рассматриваем эту идею как часть некоего целого, модус некоего атрибута мышления, модификацию некой мыслящей субстанции, которая, на свой манер, обладает бесконечной способностью мыслить.[151]

Теперь куда яснее проявляется то, как апостериорное доказательство Этики ведет к априорному доказательству. Достаточно констатировать, что Бог, обладая всеми атрибутами, априорно обладает всеми условиями, под которыми мы утверждаем для чего-либо некую способность: он обладает, следовательно, способностью «абсолютно бесконечно существовать», он существует «абсолютно» и сам по себе. Более того, мы увидим что Бог, обладая атрибутом, который является мышлением, равным образом обладает абсолютно бесконечной способностью мыслить.[152] Во всем этом атрибуты, по-видимому, играют, по существу, динамичную роль. Не потому, что они сами – способности. Но, взятые коллективно, это – условия, под которыми мы приписываем абсолютной субстанции способность абсолютно бесконечного существования и действия, тождественную ее формальной сущности. Взятые дистрибутивно, это – условия, под которыми мы приписываем конечным существам способность, тождественную их формальной сущности, поскольку такая сущность содержится в том или ином атрибуте. С другой стороны, атрибут мышления, взятый сам по себе, является условием, под которым мы сообщаем абсолютной субстанции абсолютно бесконечную способность мышления, тождественную ее объективной сущности; под которым мы, также, приписываем идеям способность познавать, тождественную объективной сущности, которая их соответственно определяет. Именно в том смысле конечные существа обусловлены, будучи с необходимостью модификациями субстанции или модусами атрибута; субстанция выступает как необусловленная тотальность, ибо она априорно обладает или заполняет бесконечность условий; атрибуты являются общими условиями, общими в субстанции, которая коллективно ими обладает, и в модусах, которые дистрибутивно их подразумевают. Как говорит Спиноза, вовсе не благодаря человеческим атрибутам (доброте, справедливости, милосердию…) Бог «наделяет» сотворенных людей совершенствами, коими те обладают.[153] Напротив, именно благодаря своим собственным атрибутам Бог наделяет все творения присущей им способностью.

Политический трактат показывает апостериорное доказательство из того же семейства, что и доказательства Основ и Этики; конечные существа не существуют и не сохраняются благодаря их собственной способности; чтобы существовать и сохраняться, они нуждаются в способности уметь сохраняться сами собой и существовать сами по себе; способность, благодаря которой конечное существо существует, сохраняется и действует, – это, следовательно, способность самого Бога.[154] В каком-то отношении, мы могли бы считать, что такой текст стремится подавить любую собственную способность в творениях. Но это вовсе не так. Весь спинозизм согласен с тем, чтобы признать в конечных существах способность существовать, действовать и проявлять настойчивость; и тот же контекст Политического трактата подчеркивает, что вещи обладают собственной способностью, тождественной их сущности и составному элементу их «права». Спиноза не хочет сказать, что существо, не существующее само по себе, не обладает способностью; он хочет сказать, что оно обладает собственной способностью лишь постольку, поскольку является частью целого, то есть частью способности существа, кое само существует благодаря себе. (Все апостериорное доказательство основывается на этом рассуждении, которое движется от обусловленного к безусловному.) Спиноза говорит в Этике: способность человека – это «часть бесконечной способности, то есть сущности Бога».[155] Но часть оказывается нередуцируемой, [то есть, оказывается] изначальной и отличающейся от всех других степенью способности. Мы являемся частью способности, или могущества, Бога, но именно в той мере, в какой эта способность «развертывается» самой нашей сущностью.[156] Соучастие у Спинозы всегда будет мыслиться, как соучастие способностей. Но соучастие способностей никогда не подминает различие сущностей. Спиноза никогда не смешивает сущность модуса и сущность субстанции: моя способность остается моей собственной сущностью, способность, или могущество, Бога остается его собственной сущностью, тогда как моя способность является частью могущества Бога.[157]

Как же такое возможно? Как примирить различие между сущностями и соучастием способностей? Если могущество или сущность Бога может быть «развернута» конечной сущностью, то именно потому, что атрибуты суть общие формы в Боге, чью сущность они составляют, и в конечных вещах, чьи сущности они содержат. Могущество Бога делится или развертывается в каждом атрибуте согласно заключенной в этом атрибуте сущности. Именно в том смысле отношение целое-часть стремится смешаться с отношением атрибут-модус, субстанция-модификация. Конечные вещи суть части божественного могущества, ибо они – модусы атрибутов Бога. Но сведение «творений» к состоянию модусов – далекое от того, чтобы лишить их собственной способности, – показывает, напротив, как часть их способности возвращается к свойству, согласно их сущности. Тождество способности и сущности утверждается равным образом (под теми же условиями) модусами и субстанцией. Эти условия – атрибуты, благодаря которым субстанция обладает всемогуществом [toute-puissance], тождественным ее сущности, и под которыми модусы обладают частью такой способности, тождественной их сущности. Вот почему модусы, подразумевая эти же самые атрибуты, кои конституируют сущность Бога, как говорится, «развертывают» или «выражают» божественное могущество.[158] Сводить вещи к модусам уникальной субстанции – это не способ делать их только явлениями, фантомами, как полагал или притворялся, что полагает, Лейбниц, но, напротив, это единственный способ, согласно Спинозе, создавать из них «естественных» существ, наделенных силой или способностью.

Тождество способности и сущности означает следующее: способность – это всегда действие или, по крайней мере, [пребывание] в действии. Долгая теологическая традиция уже утверждала тождество способности и действия – не только в Боге, но и в природе.[159] С другой стороны, долгая физическая и материалистическая традиция утверждала – в самих сотворенных вещах – актуальный характер любой способности: различие между способностью и действием мы заменяем на корреляцию между способностью действовать и способностью страдать, причем обе актуальны.[160] У Спинозы оба потока соединяются, один отсылает к сущности субстанции, другой – к сущности модуса. Дело в том, что в спинозизме любая способность влечет [за собой] потенцию испытывать аффекты [pouvoir d’être affecté], соответствующую ей и неотделимую от нее. Итак, эта потенция испытывать аффекты всегда и необходимым образом заполняется. Potentia соответствуют aptitudo [склонность] или potestas [возможность бытия]; но не бывает склонности или потенции, которые оставались бы неосуществленными, а значит не бывает способности, которая не было бы актуальной.[161]

Сущность модуса – это способность; в модусе ей соответствует определенная потенция испытывать аффекты. Но из-за того, что модус является частью природы, его потенция всегда заполнена либо аффективными состояниями, производимыми внешними вещами (аффективными состояниями, именуемыми пассивными), либо аффективными состояниями, кои развертываются благодаря его собственной сущности (аффективными состояниями, именуемыми активными). Поэтому различие между способностью и действием – на уровне модуса – исчезает в пользу корреляции между двумя способностями, равным образом актуальными, способностью действовать и способностью страдать, которые варьируются обратно пропорционально, но чья сумма постоянна и постоянно осуществляется. Вот почему Спиноза может представлять способность модуса то как инвариант, тождественный сущности, поскольку потенция испытывать аффекты остается постоянной, то как субъекта в вариациях, поскольку способность действовать (или сила существовать) «увеличивается» или «сокращается», следуя пропорции активных аффективных состояний, кои способствуют тому, чтобы заполнить эту потенцию в каждое мгновение.[162] Остается то, что у модуса, в любым случае, нет иной способности, кроме актуальной: в каждое мгновение он является всем тем, чем он может быть, а его способность является его сущностью.

На другом полюсе, сущность субстанции является способностью. Эта абсолютно бесконечная способность существовать бесконечными способами влечет [за собой] потенцию испытывать аффекты. Но на сей раз, потенция испытывать аффекты может быть заполнена только активными аффективными состояниями. Как же абсолютно бесконечная субстанция могла бы обладать способностью страдать, если последняя очевидно предполагает ограничение способности действовать? Будучи всемогущей в самой себе и сама по себе, субстанция с необходимостью способна [capable] на бесконечность аффективных состояний и является активной причиной всех аффективных состояний, на какие она способна [capable]. Сказать, что сущность Бога – это способность, или могущество, значит сказать, что Бог производит бесконечность вещей в силу того же могущества, благодаря которому он существует. Следовательно, он производит их так, как он существует. Будучи причиной всех вещей «в том же смысле», что и причиной самого себя, он производит все вещи в своих атрибутах, ибо атрибуты конституируют, одновременно, его сущность и его существование. Таким образом, мало сказать, что могущество Бога является актуальным: оно с необходимостью активно, оно и есть действие. Сущность Бога не является способностью, или могуществом, без бесконечности вытекающих из него вещей и вытекающих именно в конституирующих его атрибутах. Так что модусы сами являются аффективными состояниями Бога; но Бог никогда не страдает от своих модусов, он обладает только активными аффективными состояниями.[163]

Любая сущность – это сущность чего-то. Следовательно, мы будем различать: сущность как способность; то, чьей сущностью она является; соответствующую ей потенцию испытывать аффекты. То, чьей сущностью является сущность, – это всегда количество реальности или совершенства. Но у вещи тем больше реальности или совершенства, чем большим числом способов она может испытывать аффекты: количество реальности всегда находит свое основание в способности, тождественной сущности. Апостериорное доказательство исходит из способности, присущей конечному существу: мы ищем условие, под которым конечное существо обладает способностью, мы поднимаемся вплоть до безусловной способности абсолютно бесконечной субстанции. Действительно, сущность конечного существа является способностью только по отношению к субстанции, чьим модусом это существо является. Но такой апостериорный ход только обеспечивает нам доступ к более глубокому априорному ходу. Сущность абсолютно бесконечной субстанции – это всемогущество, поскольку субстанция априорно обладает всеми условиями, под которыми мы приписываем чему-либо способность. Итак, если верно, что модусы, в силу их способности, высказываются по отношению к субстанции, то субстанция, в силу своей способности, высказывается в связи с модусами: она обладает абсолютно бесконечной способностью существовать, только заполняя, с помощью бесконечности вещей в бесконечности модусов, потенцию испытывать аффекты, которая соответствует этой способности.

Именно в том смысле Спиноза ведет нас к последней триаде субстанции. Начиная с доказательства способности, открытие такой триады занимает всю заключительную часть первой книги Этики. Она представляется так: сущность субстанции как абсолютно бесконечная способность существовать; субстанция как ens realissimum, существующая сама по себе; потенция испытывать аффекты бесконечно многими способами, соответствующими этой способности, с необходимостью заполненной аффективными состояниями, активной причиной которых является сама субстанция. Эта третья триада занимает свое место рядом с двумя предыдущими. Она не означает, как первая, необходимость субстанции, обладающей всеми атрибутами; а также не означает, как вторая, необходимость того, чтобы такая субстанция существовала абсолютно. Она означает необходимость – для этой существующей субстанции – производить бесконечность вещей. И она не довольствуется тем, что позволяет нам перейти [от субстанции] к модусам, она применяется к ним или сообщается с ними. Так что сам модус будет представлять триаду следующим образом: сущность модуса как способность; существующий модус, определяемый своим количеством реальности или совершенства; потенция испытывать аффекты большим числом способов. Так, первая книга Этики выступает в качестве развития трех триад, обнаруживающих свой принцип в выражении: субстанция, абсолют, способность.

Часть вторая: Параллелизм и имманентность Глава VI. Выражение в параллелизме

Почему Бог производит? В спинозизме проблема достаточного основания для производства вовсе не исчезает; напротив, становится неотложной. Ибо природа Бога – как природопроизводящая природа – в самой себе выразительна. Такое выражение столь естественно или существенно для Бога, что оно не довольствуется тем, что отражает уже готового Бога, но и формирует некий вид развития божественного, некое логическое и генетическое конституирование божественной субстанции. Каждый атрибут выражает некую формальную сущность; все формальные сущности выражаются как абсолютная сущность одной и той же субстанции, из которой необходимо вытекает существование; следовательно, это существование само выражается через атрибуты. Такие моменты и являются подлинными моментами субстанции; выражение – в Боге – является жизнью того же самого Бога. Так что мы не можем сказать, будто Бог произвел мир, универсум или природопроизведенную природу, дабы выражать себя. С необходимостью должно быть не только достаточное основание, исключающее любой аргумент конечной цели, но и Бог выражает себя в себе самом, в своей собственной природе, в конституирующих его атрибутах. У него нет никакой «нужды» производить, поскольку он не испытывает недостатка ни в чем. Мы должны буквально принять метафору Спинозы, показывающую, что производимый мир ничего не добавляет к сущности Бога: когда скульптор ваяет головы и торсы, а затем присоединяет торс к голове, то такое добавление ничего не прибавляет к сущности головы.[164] Последняя сохраняет ту же самую сущность, то же самое выражение. Если Бог выражает себя в себе самом, то универсум может быть только выражением во второй степени. Субстанция уже выражает себя в атрибутах, конституирующих природопроизводящую природу, но атрибуты, в свою очередь, выражаются в модусах, конституирующих природопроизведенную природу. Еще больший резон спросить: почему это второй уровень? Почему Бог производит модальный универсум?

Чтобы априорно объяснить производство, Спиноза обращается к первому аргументу. Бог действует, или производит, так, как он постигает себя (seipsum intelligit): с необходимостью постигая себя, он и действует необходимо.[165] Второй аргумент появляется то, как зависящий от первого, то, как отличный и совместимый [с ним]. Бог производит так, как он существует; существуя необходимо, он необходимо производит.[166]

Каков же смысл первого аргумента? Что значит «постигать себя»? Бог не постигает возможности в своем разуме, но понимает необходимость своей собственной природы. Бесконечный разум – не место возможностей, а форма идеи, которую Бог необходимо имеет о самом себе или о своей собственной сущности. Наука Бога – это не наука возможного, а наука, которую Бог имеет о самом себе и своей собственной природе. Понимание, следовательно, противопоставляется постижению чего-либо как возможного. Но понимать, в этом смысле, значит выводить свойства из того, что мы схватываем как необходимое. Так, начиная с определения круга, мы выводим разнообразные свойства, реально следующие из этого определения. Бог понимает сам себя; из этого следует бесконечность свойств, необходимо попадающих в разум Бога. Бог может понимать свою собственную сущность, только производя бесконечность вещей, которые вытекают из последней также, как свойства вытекают из определения. Мы видим, что в этом аргументе модусы уподобляются логически необходимым свойствам, кои следуют из сущности Бога так, так она постигается. Когда Спиноза восхваляет некоторых Иудеев за то, что они предугадали, что Бог, разум Бога и постигаемые им вещи – это одно и то же, то он, одновременно, собирается сказать, что разум Бога – это та наука, какой Бог обладает относительно своей собственной природы, и что эта наука постигает бесконечность вещей, кои необходимо вытекают [из такой природы].[167]

Но почему Бог постигает себя? Иногда Спиноза представляет эту теорему как своего рода аксиому.[168] Такая аксиома отсылает к аристотелевским концепциям: Бог сам мыслит себя, он сам является объектом собственной мысли, его наука не имеет иного объекта, нежели он сам. Таков принцип, противопоставляемый нами идее божественного разума, который мыслит «возможное». И многие комментаторы смогли собрать убедительные аргументы, дабы показать, что Бог Аристотеля, мысля самого себя, мыслит также и все другие вещи, необходимо вытекающие из него: таким образом, аристотелевская традиция устремлена в сторону теизма, а иногда даже пантеизма, отождествляющего познающего, познание и познанное (Иудеи, к коим обращается Спиноза, – это еврейские философы-аристотелики).

Тем не менее, спинозистская теория идеи Бога является слишком оригинальной, чтобы основываться на простой аксиоме или ссылаться на традицию. То, что Бог постигает сам себя, должно следовать из необходимости божественной природы.[169] Итак, с этой точки зрения, понятие [notion] выражения играет решающую роль. Бог выражает себя, лишь постигая себя постольку, поскольку он выражает себя. Бог выражает себя формально в собственных атрибутах, только объективно постигая себя в идее. Сущность Бога выражает себя в атрибутах как формальная сущность, только будучи выраженной в идее как объективная сущность. Вот почему, начиная с определения атрибута, Спиноза ссылался на разум, способный воспринимать. Не то, чтобы атрибут «приписывается» разумом: слово «воспринимать» достаточно указывает на то, что разум не схватывает ничего такого, чего нет в природе. Но атрибуты выражают сущности субстанции, только с необходимостью относясь к разуму, который постигает их объективно, то есть, воспринимает то, что они выражают. Так идея Бога оказывается обоснованной в самой божественный природе: поскольку Бог обладает – как своей природой – бесконечностью атрибутов, каждый из которых «выражает» бесконечную сущность, и из такой выразительной природы следует, что Бог постигает себя и, постигая себя, производит все вещи, кои «попадают» в бесконечный разум.[170] Выражения – это всегда развертывания. Но развертывания, создаваемые разумом, – это только перцепции. Как раз не разум развертывает субстанцию, но развертывания субстанции необходимо отсылают к постигающему их разуму. Бог необходимо постигает себя так, как он развертывает или выражает себя.

Рассмотрим второй аргумент: Бог производит так, как он существует. Модусы, здесь, уже уподобляются не логическим свойствам, а скорее физическим аффективным состояниям. Следовательно, автономное развитие этого аргумента основывается на способности: чем большей способностью обладает вещь, тем больше она может подвергаться воздействию большим числом способов; итак, мы показали – либо апостериорно, либо априорно, – что Бог обладает абсолютно бесконечной способностью существовать. Бог, таким образом, обладает потенцией испытывать аффекты бесконечно многими способами, potestas, соответствующий его способности, или potentia. Эта потенция необходимо заполняется, но не может иметь место через аффективные состояния, кои исходят из чего-то иного, нежели Бог; следовательно, Бог необходимо и активно производит бесконечность вещей, которые аффектируют его бесконечным числом способов.

То, что Бог производит необходимо, говорит нам, в тоже время, о том, как он производит. Постигая себя как субстанцию, составленную из бесконечности атрибутов, существуя как субстанция, составленная из бесконечности атрибутов, Бог действует так, как он постигает себя и как он существует, а значит в тех атрибутах, какие выражают, одновременно, его сущность и существование. Он производит бесконечность вещей, но «в бесконечности модусов». То есть: произведенные вещи не существуют вне содержащих их атрибутов. Атрибуты суть однозначные условия, под которыми существует Бог, но также и однозначные условия, под которыми он действует. Атрибуты – однозначные и общие формы: они высказываются, под одной и той же формой, о творениях и о творце, о продуктах и о производителе, формально конституируя сущность одного, формально содержа сущность других. Принцип необходимости производства отсылает, таким образом, к двойной однозначности. Однозначность причины: Бог – причина всех вещей в том же самом смысле, в каком он – причина самого себя. Однозначность атрибутов: Бог производит благодаря одним и тем же атрибутам и в одних и тех же атрибутах, кои конституируют его сущность. Вот почему Спиноза продолжает постоянную полемику: он не перестает показывать абсурдность Бога, который производил бы вещи с помощью моральных атрибутов, таких как добро, справедливость или милосердие, или с помощью человеческих атрибутов, так как разум и воля.

Предположим, по аналогии с человеком, что разум и воля были бы атрибутами самого Бога.[171] Это не увело бы нас слишком далеко, ибо мы приписываем Богу волю и разум лишь двусмысленным образом: в силу различия между сущностью человека и сущностью Бога, божественные воля и разум будут иметь с человеческими волей и умом лишь «общность имени», также как созвездие Псов с лающей собакой-животным. Отсюда следует немало абсурдного, согласно которому Бог должен будет эминентно содержать совершенства, под коими он создает творения. 1) С точки зрения разума: мы скажем, что Бог «всемогущ» именно потому, что «не может» создавать вещи с теми же совершенствами, в каких он их постигает, то есть в тех же формах, что и формы, в каких они ему принадлежат. Так мы намереваемся доказать всемогущество Бога через бессилие.[172] 2) С точки зрения воли: мы скажем, что Бог мог бы пожелать что-то иное, или что вещи могли бы быть иной природы, ежели бы Бог пожелал. Мы наделяем Бога волей, а значит, фактически, задаем сущность Бога; но, в то же время, мы полагаем, что Бог мог бы иметь и другое желание, а значит и другую сущность (если только божественная воля не создается чистым отвлеченным понятием [être de raison], в случае чего противоречия только удваиваются); отсюда мы полагаем, что может быть дано два или несколько богов. Так что на этот раз, в Бога вводятся изменчивость и множественность, дабы доказать его эминенцию.[173]

Мы упрощаем критику Спинозы. Но каждый раз, когда он атакует образ Бога, по существу наделенного разумом и волей, мы полагаем, что он развивает критические импликации своей теории однозначности. Он хочет показать, что разум и воля могли бы рассматриваться как атрибуты Бога только по аналогии. Но аналогия не способна скрыть двусмысленность, из которой она исходит, или эминенцию, к которой она ведет. Итак, эминентные совершенства в Боге, как двусмысленные атрибуты, вводят все виды противоречий. Богу приписываются лишь те формы, какие являются совершенными как в творениях, кои их подразумевают, так и в Боге, который их постигает. Бог производит не потому, что он желает, а потому что он существует. Он производит не потому, что понимает, то есть, не потому, что понимает вещи как возможные, но потому, что он постигает самого себя, необходимо постигает свою собственную природу. Одним словом, Бог действует «по одним лишь законам своей природы»: он мог бы произвести что-либо еще или же произвести вещи в ином порядке, только обладая иной природой.[174] Заметим, что Спиноза, в основном, едва ли нуждается в том, чтобы прямо разоблачать несогласованности в идее творения. Ему достаточно спросить: как на самом деле Бог производит, при каких условиях? Одни и те же условия производства делают последнее иным, нежели творение, а «тварей» – иными, нежели сотворенное. Как Бог производит необходимо – и в своих собственных атрибутах, – так и его продукты необходимо являются модусами этих атрибутов, конституирующих природу Бога.

Все происходит так, как если бы выражение обладало логикой, которая ведет его к собственному удвоению. Спиноза излишком озабочен грамматикой, чтобы мы могли пренебречь лингвистическим происхождением «выражения». Мы увидели, что атрибуты суть имена: скорее глаголы, нежели прилагательные. Каждый атрибут – это глагол, первая инфинитивная пропозиция, выражение, наделенное отчетливым смыслом; но все атрибуты обозначают субстанцию как одну и ту же вещь. Следовательно, традиционное различие между выраженным смыслом и обозначенным объектом (который выражает себя) находит в спинозизме непосредственное применение. Но такое различие необходимо обосновывает некое движение выражения. Ибо оно делает так, что смысл первой пропозиции становится, в свою очередь, обозначаемым второй пропозиции, которая сама обладает новым смыслом, и т. д. Так, обозначаемая субстанция выражается в атрибутах, а атрибуты выражают некую сущность. Тогда атрибуты, в свою очередь, выражаются: они выражаются в обозначающих их модусах, эти модусы выражают модификацию. Модусы суть подлинные «причастные» пропозиции, кои выводятся из главных инфинитивных пропозиций. Именно в этом смысле выражение – благодаря своему собственному движению – порождает выражение второй степени. Выражение обладает в себе достаточным основанием перевыражения [re-expression]. Эта вторая степень определяет производство само по себе: Бог, как говорится, производит, в то время как его атрибуты выражаются. Так что, в конечном счете, именно Бог всегда оказывается обозначаемым всеми вещами – на несколько ином уровне. Атрибуты обозначают Бога, но еще его обозначают и модусы в атрибуте, от которого они зависят. «Это как бы в тумане видели, кажется, и некоторые из еврейских писателей: они утверждали, что бог, разум бога и вещи, им мыслимые, составляют одно и тоже».[175]

Существует некий порядок, в котором Бог производит необходимо. Этот порядок и есть порядок выражения атрибутов. Сначала каждый атрибут выражается в своей абсолютной природе: непосредственный бесконечный модус является, таким образом, первым выражением атрибута. Затем модифицированный атрибут выражается – в бесконечном опосредованном модусе. Наконец атрибут выражается «определенным и детерминированным образом» или, скорее, бесконечностью способов, конституирующих конечные существующие модусы.[176]Этот последний уровень остался бы неразвернутым, если бы бесконечные модусы, в роде каждого атрибута, не содержали бы законы или принципы законов, согласно которым соответствующие конечные модусы сами определяются и упорядочиваются.

Если существует порядок производства, то такой порядок один и тот же для всех атрибутов. Действительно, Бог производит сразу во всех атрибутах, конституирующих его природу. Следовательно, атрибуты выражаются в одном и том же порядке: вплоть до конечных модусов, которые должны обладать одним и тем же порядком в разных атрибутах. Такое тождество порядка определяет соответствие модусов: любому модусу одного атрибута необходимо соответствует модус каждого из других атрибутов. Такое тождество порядка исключает любое отношение реальной каузальности. Атрибуты несводимы друг к другу и реально отличны; ни один из них не является причиной другого или чего бы то ни было в другом. Таким образом, модусы свертывают в себе исключительно понятие [concept] своего атрибута, а не понятие какого-то другого [атрибута].[177] Тождество порядка, соответствие между модусами различных атрибутов исключают, таким образом, любое отношение реальной активной каузальности между этими модусами, как и между их атрибутами. И в этом отношении, у нас нет никакого серьезного основания полагать какое-либо изменение в мысли Спинозы: знаменитые тексты Краткого трактата, где Спиноза говорит о действии одного атрибута на другой, о результате действия одного атрибута в другой, о взаимодействии модусов различных атрибутов, как кажется, не должны интерпретироваться в терминах реальной каузальности.[178] Контекст уточняет, что два атрибута (мышление и протяженность) действуют один на другой, когда они «берутся оба вместе», или что два модуса различных атрибутов (душа и тело) действуют один на другой в той мере, в какой они образуют «части целого». Ничто здесь не выходит за пределы реального утверждения соответствия: две вещи являются частями целого, и ничего не может измениться в одной так, чтобы не было соответствующего изменения в другой, и никакая вещь не может измениться так, чтобы не изменилось само целое.[179] Самое большее, что можно увидеть в этих текстах, так это маркер того момента, когда Спиноза еще не выражает адекватно различие между своим собственным учением и с виду соседствующими учениями (окказиональная каузальность, идеальная каузальность). Не похоже, чтобы Спиноза когда-либо допускал реальную действующую каузальность, дабы объяснить отношения между модусами разных атрибутов.

Предыдущие принципы ведут к результату, в котором мы опознаем первую формулировку параллелизма Спинозы: есть тождество порядка или соответствие между модусами разных атрибутов. Мы, действительно, можем назвать «параллельными» две вещи или две серии вещей, которые пребывают в постоянном отношении – таком, что нет ничего в одной, чего бы не было, соответственно, в другой, причем любая реальная каузальность между этими двумя вещами, или сериями, оказывается исключенной. Но мы не будем доверять слову «параллелизм», которое не принадлежит Спинозе. По-видимому, именно Лейбниц создает его и разрабатывает на свой собственный лад, дабы обозначить такое соответствие между автономными или независимыми сериями.[180] Следовательно, нужно держать в уме, что тождества порядка не достаточно, чтобы выделить спинозистскую систему; в каком-то смысле она более или менее встречается во всех учениях, отказывающихся интерпретировать соответствия в терминах реальной каузальности. Если слово «параллелизм» адекватно обозначает философию Спинозы, то именно потому, что оно само подразумевает нечто иное, нежели простое тождество порядка, иное, нежели соответствие. И, в то же время, потому, что Спиноза не довольствуется таким соответствием или таким тождеством, дабы определить связь, объединяющую модусы разных атрибутов.

Именно Спиноза дает две других формулировки, продолжающие первую: тождество соединения или равенство принципа, тождество бытия или онтологическое единство. Следовательно, собственно спинозистская теория такова: «один и тот же порядок, иными словами, одну и ту же связь причин, т. е. что те же самые вещи следуют друг за другом».[181] Главным образом, мы не должны торопиться рассматривать порядок и соединение (connexio или concatenatio) как строго синонимичные. Определенно то, что – в тексте, который мы только что цитировали, – утверждение тождества бытия говорит о чем-то большем, нежели простое тождество соединения; таким образом, вероятно, что соединение – уже – подразумевает нечто большее, нежели порядок. Действительно, тождество соединения означает не только автономию соответствующих серий, но и изономию, то есть равенство принципа между автономными или независимыми сериями. Предположим две соответствующие серии, но чьи принципы были бы неравны, принцип одной является неким образом эминентным по отношению к принципу другой: между геометрическим телом и его проекцией, между линией и асимптотой существует, скорее, тождество порядка или соответствие, но нет, собственно говоря, «тождества соединения». Точки кривой линии не связываются (concatenantur) как точки прямой. В таких случаях, мы можем говорить о параллелизме только в крайне расплывчатом смысле. «Параллельные», в точном смысле, требуют равенства принципа между двумя сериями соответствующих точек. Когда Спиноза утверждает, что модусы разных атрибутов обладают не только одним и тем же порядком, но также одними и теми же соединением или сплоченностью, он хочет сказать, что принципы, от которых они зависят, сами равны. Уже в текстах Краткого трактата, если два атрибута или два модуса разных атрибутов «берутся вместе», то именно потому, что они формируют равные части или половины целого. Именно равенство атрибутов наделяет параллелизм его точным смыслом, гарантируя, что соединение является одним и тем же между вещами, чей порядок один и тот же.

Так, Лейбниц создает слово «параллелизм», но – на свой манер – он обращается к нему весьма общим и не слишком адекватным способом: система Лейбница подразумевает, скорее, соответствие между автономными сериями, субстанциями и феноменами, геометрическими телами и проекциями, но принципы этих серий – особым образом [singulièrement] неравны. (К тому же, Лейбниц, когда говорит более точно, обращается скорее к образу проекции, нежели к параллелям.) Наоборот, Спиноза не использует слово «параллелизм»; но это слово приглашает к его системе, ибо оно полагает равенство принципов, из которого вытекают независимые и соответствующие серии. Здесь мы вновь хорошо видим, каковы полемические намерения Спиноза. Благодаря своему строгому параллелизму Спиноза отклоняет любую аналогию, любую эминенцию, любую форму превосходства одной серии над другой, любое идеальное действие, которое предполагало бы некое первенство: превосходства души над телом не больше, чем превосходства атрибута мышления над атрибутом протяженности. И третья формулировка параллелизма – та, что утверждает тождество бытия, – идет еще дальше в том же самом смысле: модусы разных атрибутов обладают не только одним и тем же порядком и одним и тем же соединением, но и одним и тем же бытием; это – одни и те же вещи, которые отличаются только атрибутом, чье понятие [concept] они свертывают. Модусы разных атрибутов суть одна и та же модификация, различающаяся только благодаря атрибуту. Благодаря такому тождеству бытия или онтологическому единству Спиноза отказывается от вмешательства трансцендентного Бога, который вынуждал бы каждый термин одной серии согласовываться с термином другой или, даже, который согласовывал бы серии – одну с другой – в зависимости от их неравных принципов. Учение Спинозы верно именуется «параллелизмом», но потому, что оно исключает любую аналогию, любую эминенцию, любую трансценденцию. Параллелизм, строго говоря, не понять ни с точки зрения окказиональной причины, ни с точки зрения идеальной каузальности, но только с точки зрения имманентного Бога и имманентной каузальности.

Во всем этом сущность выражения оказывается в игре. Ибо отношение выражения выходит за пределы отношения каузальности: оно применяется к независимым вещам или автономным сериям, которые имеют не меньше – одна с другой – детерминированного, постоянного и регулярного соответствия. Если философия Спинозы и философия Лейбница обнаруживают почву для естественного сближения, то именно в идее выражения, в том, как они соответственно употребляют эту идею. И мы увидим что «выразительная» модель Лейбница – это всегда модель асимптоты или проекции. Совсем другая – это выразительная модель, выявляемая теорией Спинозы: «параллелистская» модель, она подразумевает равенство двух вещей, которые выражают одну и ту же третью вещь и тождество этой третьей вещи, как она выражена в двух других. Идея выражения у Спинозы сразу собирает и обосновывает три аспекта параллелизма.

Параллелизм должен высказываться о модусах и только о модусах. Но он основывается на субстанции и атрибутах субстанции. Бог производит одновременно во всех атрибутах: он производит в одном и том же порядке, следовательно, есть соответствие между модусами разных атрибутов. Но, поскольку эти атрибуты реально различны, такое соответствие или тождество порядка исключает любое каузальное действие одних на другие. Поскольку все эти атрибуты равны, существует тождество соединения между теми модусами, которые различаются атрибутом. Поскольку эти атрибуты конституируют одну и ту же субстанцию, те модусы, какие различаются атрибутом, формируют одну и ту же модификацию. Мы видим, в некотором роде, что триада субстанции «спускаться» в атрибуты и сообщается модусам. Субстанция выражалась в атрибутах, каждый атрибут был выражением, сущность субстанции была выраженным. Теперь каждый атрибут выражается, зависимые [от него] модусы являются выражениями, модификация – выраженное. Вспомним, что выраженная сущность не существует вне атрибутов, но выражается как абсолютная сущность субстанции, одной и той же для всех атрибутов. То же и здесь: модификация не существует вне модуса, который выражает ее в каждом атрибуте, но она выражается как модификация субстанции, одной и той же для всех модусов, различающихся атрибутом. Одна и та же модификация оказывается, таким образом, выраженной в бесконечности атрибутов под «бесконечностью модусов», различающихся только атрибутом. Вот почему мы должны считать столь важными термины «модус» и «модификация». В принципе, модус является аффективным состоянием атрибута, модификация – аффективным состоянием субстанции. Один понимается формально, другая – онтологически. Любой модус – это форма модификации в атрибуте, любая модификация – бытие в себе модусов, отличающихся по атрибуту (бытие в себе противостоит здесь не бытию для нас, а формальному бытию). Их корреляция высказывается так: модусы, различающиеся атрибутом, выражают одну и ту же модификацию, но такая модификация не существует вне модусов, выражающихся в разных атрибутах. Отсюда формулировка, которую сам Спиноза представляет как темную: «Так что в действительности бог составляет причину всех вещей, как они существуют в себе, в силу того, что он состоит из бесконечно многих атрибутов. В настоящее время я не могу объяснить этого яснее».[182] «В себе» не означает, разумеется, что произведенные Богом вещи являются субстанциями. Res in se[183] – это субстанциальная модификация; ибо Бог не производит эту модификацию вне модусов, выражающих ее сразу во всех атрибутах. Мы видим, таким образом, что триада субстанции продолжается в триаде модуса (атрибут-модус-модификация). И именно так Спиноза доказывает параллелизм в схолии II, 7: Так же, как одна и та же субстанция «постигается» под разными атрибутами, одна и та же вещь (модификация) «выражаема» во всех атрибутах; как эта вещь не существует вне модуса, выражающего ее в каждом атрибуте, так и модусы, различающиеся атрибутом, обладают тем же самым порядком, тем же самым соединением и тем же самым бытием в себе.

Глава VII: Две способности и идея Бога

Казался бы, параллелизм тогда легко доказать. Достаточно было бы перенести единство субстанции на модификацию, а выразительный характер атрибутов на модусы. Такой перенос основывался бы на необходимости производства (второй уровень выражения). Но, рассматривая в целом теорему 7 книги II, мы впадаем в недоумение, ибо оказываемся перед куда более сложной операцией. 1) Текст теоремы, доказательство и королларий действительно утверждают тождество порядка, соединения и даже бытия; но не между модусами, выражающими одну и ту же модификацию в каждом атрибуте. Тройное тождество утверждается только идеей, которая является модусом мышления и представляемой вещью, каковая есть модус определенного атрибута. Следовательно, это – эпистемологический параллелизм: он располагается между идеей и ее «объектом» (res ideata, objectum ideae). 2) Зато схолия следует ходом, тождественным предыдущему: она делает вывод об онтологическом параллелизме между всеми модусами, различающимися по атрибуту. Но она сама приходит к этому выводу только путем доказательства и короллария: она обобщает случай идеи и ее объекта, она распространяет его на все модусы, различающиеся атрибутом.[184]

Встает несколько вопросов. С одной стороны, если предположить, что два параллелизма согласуются друг с другом, то почему они должны сначала пройти через «эпистемологический» поворот? Только ли это поворот? Каков его смысл и значимость во всей Этике в целом? Но главным образом, примиримы ли эти два параллелизма? Эпистемологическая точка зрения означает: модус дан в атрибуте, в атрибуте мышления ему соответствует идея, представляющая этот модус и представляющая только его.[185] Будучи далеким от того, чтобы вести нас к единству «модификации», выражаемой всеми модусами разных атрибутов, эпистемологический параллелизм ведет нас к простому единству «индивида», образованного модусом определенного атрибута, и идеи, представляющей исключительно этот модус.[186] Будучи далеким от того, чтобы вести нас к единству всех модусов, различающихся по атрибуту, он ведет нас к множественности идей, соответствующих модусам разных атрибутов. Именно в том смысле «психофизический» параллелизм является особым случаем эпистемологического параллелизма: душа – идея тела, то есть идея некоторого модуса протяженности и только этого модуса. Тогда эпистемологическая точка зрения представляется так: один и тот же индивид выражен неким модусом и соответствующей ему идеей. Но онтологическая точка зрения такова: одна и та же модификация выражена всеми соответствующими модусами, кои различаются по атрибуту. Из всех учеников и друзей Спинозы именно Чирнгаус лучше всех подчеркивает трудность, замечая, что она пребывает в сердцевине системы выражения.[187] Как примирить эти две точки зрения? Тем более, что эпистемология вынуждает нас наделить атрибут мышления особой [singulier] привилегией: этот атрибут должен содержать столько несводимых друг к другу идей, сколько есть модусов разных атрибутов, более того, столько идей, сколько есть атрибутов. Эта привилегия проявляется в явном противоречии со всеми требованиями онтологического параллелизма.

Таким образом, необходимо детально рассмотреть доказательство и королларий теоремы 7: «порядок и связь идей те же, что порядок и связь вещей». Доказательство простое; оно удовлетворяется обращением к аксиоме, «знание действия зависит от знания причины и заключает в себе последнее». Это то, что отсылает нас еще и к аристотелевскому принципу: знать значит знать посредством причины. В спинозистской перспективе мы делаем вывод: 1) любой идее соответствует нечто (действительно, никакая вещь не может быть познана вне причины, коя вынуждает ее быть – в сущности или в существовании); 2) порядок идей тот же, что и порядок вещей (вещь познается только через знание ее причины).

Тем не менее, эта собственно спинозистская перспектива не имеет в виду только лишь аксиому Аристотеля. Мы не понимаем, почему сам Аристотель и многие другие не дошли до теории параллелизма. Спиноза охотно признает: «Истинная же идея, как мы показали… показывает, каким образом или почему что-либо есть или произошло и что ее объективные действия в душе происходят в соответствии с формальной сущностью самого объекта; это то же самое, что говорили древние, именно, что истинная наука идет от причины к действиям; только древние, насколько я знаю, никогда не представляли, как мы здесь, душу, действующей по известным законам и как бы некиим духовным автоматом».[188] «Духовный автомат» прежде всего означает то, что идея, будучи модусом мышления, не находит свою причину (действующую и формальную) где-то еще, кроме как в атрибуте мышления. Точно также, объект, каков бы он ни был, находит свою действующую и формальную причину только в атрибуте, чьим модусом он является и чье понятие [concept] он свертывает. Следовательно, вот что отделяет Спинозу от древней традиции: между идеями и вещами, вещами и идеями исключается любая действующая или формальная каузальность (особенно материальная и конечная). Такой двойной вывод не отсылает к аксиоме, но является объектом доказательства, которое занимает начало книги II Этики.[189] Следовательно, Спиноза может утверждать независимость двух серий, серии вещей и серии идей. То, что – в любой идее – соответствует чему-либо, является, в данных условиях, первым элементом параллелизма.

Но только лишь первым элементом. Чтобы идеи обладали тем же соединением, что и вещи, надо еще, чтобы любая вещь соответствовала идее. Мы вновь обнаруживаем две формулы Краткого трактата: «Не может быть идеи без того, чтобы не существовала также вещь», и «нет вещи, чьей идеи не было бы в мыслящей вещи».[190] Итак, дабы доказать, что любая вещь является объектом некой идеи, мы не сталкиваемся больше с трудностями, тормозившими нас в апостериорном доказательстве. Ибо мы исходим теперь из существующего Бога. Мы знаем, что этот Бог постигает сам себя: он формирует идею самого себя, он обладает бесконечным разумом. Но достаточно того, чтобы этот Бог постигал себя, чтобы он производил и, производя, постигал все то, что он производит.

В той мере, в какой Бог производит так, как он постигает себя, все то, что он производит, с необходимостью «попадает» в его бесконечный разум. Бог постигает себя – сам себя и свою собственную сущность, – только постигая также все то, что вытекает из его сущности. Вот почему бесконечный разум постигает все атрибуты Бога, а также все его аффективные состояния.[191] Идея, какую Бог формирует, – это идея его собственной сущности; а также идея всего того, что Бог формально производит в своих атрибутах. Итак, существует столько же идей, сколько и вещей, любая вещь является объектом некой идеи. Действительно, мы называем «вещью» все то, что формально следует из божественной субстанции; вещь развертывается тем атрибутом, модусом которого она является. Но поскольку Бог постигает все, что он производит, постольку идея в уме Бога соответствует каждому модусу, следующему из атрибута. Именно в этом смысле, сами идеи вытекают из идеи Бога, как модусы следуют или вытекают из их соответствующего атрибута; идея Бога будет, таким образом, причиной всех идей, как сам Бога является причиной всех вещей.

Любой идее соответствует какая-либо вещь, а любой вещи – идея. Это как раз та тема, какая позволяет Спинозе утверждать равенство принципа: в Боге имеют место две равные способности. В теореме 7 королларий связывается с доказательством именно через признание такого равенства способностей: «Отсюда следует, что могущество бога в мышлении равно его актуальному могуществу в действовании». Следовательно, аргумент способностей не служит более тому, чтобы апостериорно доказать существование Бога, но играет решающую роль в детерминации эпистемологического параллелизма. Он позволяет нам продвинуться еще дальше и утверждать, наконец, тождество бытия между объектами и идеями. Такова цель короллария: одна и та же вещь формально следует (то есть, в том или ином атрибуте) из бесконечной природы Бога и объективно следует из идеи Бога. Одно и то же сущее является формальным в атрибуте, от которого оно зависит в способности существовать и действовать, и объективным в идее Бога, от которой оно зависит в способности мыслить. Модус атрибута и идея такого модуса – это одна и та же вещь, выраженная двумя способами в двух способностях. В доказательстве и королларии в целом мы, таким образом, вновь обнаруживаем три момента параллелизма: тождество порядка, тождество соединения, или равенство принципа, тождество бытия, но применяемые здесь только к отношениям идеи и ее объекта.

Бог Спинозы – это Бог, который есть и который все производит, как платоновское Одно-Всё; а также Бог, который мыслит себя и мыслит все, как Перводвигатель Аристотеля. С одной стороны, мы должны приписать Богу способность существовать и действовать, тождественную его формальной сущности или соответствующую его природе. Но с другой стороны, мы равным образом должны приписать ему способность мыслить, тождественную его объективной сущности или соответствующую его идее. Итак, этот принцип равенства способностей заслуживает тщательного рассмотрения, ибо мы рискуем смешать его с другим принципом равенства, касающимся только атрибутов. Однако, различие способностей и атрибутов является крайне важным в спинозизме. Бог, то есть абсолютно бесконечное, обладает двумя равными способностями: способностью существовать и действовать, способностью мыслить и познавать. Если можно воспользоваться бергсоновской формулировкой, то у абсолюта две «стороны», два мотива. Итак, если абсолют обладает двумя способностями, то в себе и для себя, свертывая их в своем радикальном единстве. То же самое не годится для атрибутов: абсолют обладает бесконечностью атрибутов. Мы знаем только два – протяженность и мышление, – но потому, что наше знание ограничено, потому, что мы конституированы модусом протяженности и модусом мышления. Напротив, детерминированность двух способностей никоим образом не относится к границам нашего познания, не более, чем она зависит от состояния нашей конституции. Способность существовать, которую мы утверждаем для Бога, является абсолютно бесконечной способностью: Бог существует «абсолютно» и производит бесконечность вещей в «абсолютной бесконечности» своих атрибутов (следовательно, в бесконечности модусов).[192] Также способность мыслить является абсолютно бесконечной. Спиноза не довольствуется тем, чтобы сказать, будто она бесконечно совершенна; Бог мыслит себя абсолютно и мыслит бесконечность вещей в бесконечнечности модусов.[193] Отсюда выражение absolata cogitatio, дабы обозначить способность мыслить; intellectus absolute infinitus, дабы обозначить бесконечный разум; и тезис, согласно которому из идеи Бога следует (объективно) бесконечность вещей в бесконечность модусов.[194] У двух способностей, следовательно, нет ничто относительного: это половины абсолюта, измерения абсолюта, способности абсолюта. Шеллинг – спинозист, когда развивает теорию абсолюта, представляя Бога через символ A3, постигающий реальное и идеальное как свои способности.[195]

Мы спросим: при каких условиях мы утверждаем для Бога абсолютно бесконечную способность существовать и действовать, соответствующую его природе? При том условии, чтобы он обладал бесконечностью формально различных атрибутов, конституирующих, все вместе, саму эту природу. Верно, что нам известны только два атрибута. Но мы знаем, что способность существовать не смешивается с атрибутом протяженности: идея существует не меньше, чем тело, а мысль не меньше, чем протяженность, формирует существование или «род». Ни мышления, ни протяженности, взятых вместе, уже не достаточно, чтобы исчерпать или заполнить абсолютную способность существовать. Мы достигаем здесь положительного основания, благодаря которому Бог обладает бесконечностью атрибутов. В важном тексте Краткого трактата Спиноза утверждает, что «мы находим в себе нечто, что указывает нам не только на большее число, но даже на бесконечные совершенные атрибуты»; неизвестные атрибуты «нам заявляют, что они существуют, не говоря нам, однако, до сих пор, что они такое».[196] Иными словами: сам факт нашего существования открывает нам, что существование не исчерпывается теми атрибутами, какие мы знаем. Бесконечно совершенное не обладает собственным основанием в самом себе, Бог должен обладать бесконечностью бесконечно совершенных атрибутов, всецело равных между собой, и каждый конституирует форму конечного или нередуцируемого существования. Мы знаем, что никакой [из них] не исчерпывает такую абсолютную способность существовать, принадлежащую Богу как достаточное основание.

Абсолютно бесконечное состоит, прежде всего, из бесконечности формально или реально различных атрибутов. Все атрибуты равны, ни один ни выше, ни ниже другого, каждый выражает бесконечно совершенную сущность. Все эти формальные сущности выражаемы атрибутами как абсолютная сущность субстанции, то есть отождествляются в онтологически одной субстанции. Формальная сущность – это сущность Бога так, как она существует в каждом атрибуте. Абсолютная сущность – это одна та же сущность так, как она относится к субстанции, из которой необходимо вытекает существование, к субстанции, обладающей, таким образом, всеми атрибутами. Выражение представляется здесь как отношение формы и абсолюта: каждая форма выражает, развертывает или развивает абсолют, но абсолют содержит или «спутывает [complique]» бесконечность форм. Абсолютная сущность Бога является абсолютно бесконечной способностью существовать и действовать; но, если мы утверждаем именно эту первую способность как тождественную сущности Бога, то при условии бесконечности формально или реально различных атрибутов. Способность существовать и действовать является, следовательно, формальной-абсолютной сущностью. И именно так следует понимать принцип равенства атрибутов: все атрибуты равны по отношению к этой способности существовать и действовать, каковую они обусловливают.

Но абсолют обладает и второй способностью как второй формулировкой или «периодом» выражения: Бог постигает или выражает себя объективно. Абсолютная сущность Бога формальна в атрибутах, конституирующих ее природу, и объективна в идее, необходимо представляющей эту природу. Вот почему идея Бога представляет все формально или реально различные атрибуты в той мере, в какой отдельные душа или идея соответствуют каждому [атрибуту].[197] Те же самые атрибуты, какие формально различаются в Боге, объективно различаются в идее Бога. Но такая идея, тем не менее, абсолютно одна, подобно субстанции, конституированной всеми атрибутами.[198]Объективная-абсолютная сущность является, таким образом, второй способностью самого абсолюта: мы не выставляем бытие в качестве причины всех вещей, без того, чтобы его объективная сущность не была бы также причиной всех идей.[199] Абсолютная сущность Бога объективно является способностью мыслить и познавать, также как она формально является способностью существовать и действовать. В этом новом случае есть к тому же повод спросить: при каких условиях мы приписываем Богу эту абсолютно бесконечную способность мыслить как тождественную его объективной сущности?

Атрибут мышления не более законно смешивать со способностью мыслить, чем атрибут протяженности смешивать со способностью существовать. Однако, текст Спинозы, похоже, говорит строго обратное, отождествляя атрибут мышления с absoluta cogitatio.[200] Но Спиноза уточняет, в каком смысле такое отождествление должно интерпретироваться: оно имеет место лишь потому, что у способности мыслить нет иного условия, нежели атрибут мышления. Действительно, порой Спиноза спрашивает себя об условии способности мыслить или, что возвращает к тому же самому, о возможности идеи Бога: чтобы Бог был способен мыслить бесконечность вещей в бесконечности модусов, чтобы он имел возможность формировать идею своей сущности и всего того, что из нее следует, необходимо и достаточно, чтобы он обладал атрибутом, который является мышлением.[201] Итак, атрибута мышления достаточно, дабы обусловить способность мыслить равную способности существовать, которая, однако, обусловлена всеми атрибутами (включая мышление). Не будем торопиться разоблачать несогласованности спинозизма. Ибо мы находим несогласованности только в силу того, что смешиваем у Спинозы два крайне разных принципа равенства. С одной стороны, все атрибуты равны; но это должно пониматься в отношении способности существовать и действовать. С другой стороны, такая способность существовать – лишь одна половина абсолюта, другая половина – это способность мыслить, равная первой: именно в отношении этой второй способности атрибут мышления пользуется привилегиями. Сам по себе он обусловливает способность равную той, какая обусловливает все атрибуты. Тут нет, по-видимому, никакого противоречия, а есть, скорее, окончательный факт. Такой факт никак не касается ни нашей конституции, ни ограничений нашего познания. Этот факт скорее будет фактом божественной конституции или развития абсолюта. «Факт в том», что никакого атрибута не достаточно, чтобы заполнить способность существовать: нечто может существовать и действовать, не являясь протяженным или мыслящим. Напротив, ничего не может быть познано, кроме как с помощью мышления; способность мыслить и познавать действительно выполняется атрибутом мышления. Противоречие имело бы место, если бы Спиноза сначала установил равенство всех атрибутов, а затем, с той же точки зрения, наделил атрибут мышления потенциями и функциями, противоположными этому равенству. Но Спиноза так не поступает: именно равенство способностей придает атрибуту мышления особые потенции в области, коя более не является областью равенства атрибутов. Атрибут мышления состоит в способности мыслить то, что все атрибуты (включая мышление) состоят в способности существовать и действовать.

Из отношения (следовательно, также и из различия) между способностью мыслить и атрибутом мышления вытекают три следствия. Прежде всего, способность мыслить утверждается – по природе или соучастию – всем тем, что является «объективным». Объективная сущность Бога – это абсолютно бесконечная способность мыслить; и все то, что вытекает из этой сущности, участвует в такой способности. Но объективное бытие было бы ничем, если бы у него самого не было формального бытия в атрибуте мышления. Не только объективная сущность того, что производится Богом, но также объективная сущность атрибутов, объективная сущность самого Бога подчиняются условиям «оформленного» бытия в атрибуте мышления.[202] Именно в этом смысле идея Бога – только модус мышления и составляет часть природопроизведенной природы. То, что является модусом атрибута мышления, не является, собственно говоря, объективной сущностью или объективным бытием идеи как таковой. То, что является модусом или продуктом, – это всегда, идея, взятая в своем формальном бытии. Вот почему Спиноза заботится о том, чтобы придать первому модусу мышления имя бесконечного разума: ибо бесконечный разум – это не идея Бога с любой точки зрения, это именно формальное бытие идеи Бога.[203] Это верно, и мы должны настаивать на том пункте, что объективное бытие было бы ничем, если бы у него не было того формального бытия, благодаря которому оно является модусом атрибута мышления. Или, если угодно, оно было бы только в потенции [en puissance] без того, чтобы эта потенция [puissance] была осуществлена.

Тем не менее, мы должны различать две точки зрения: согласно своей необходимости идея Бога оказывается фундированной в природопроизводящей природе. Ибо Богу, взятому в его абсолютной природе, с необходимостью надлежит постигать себя. К нему возвращается абсолютная способность мыслить, тождественная его объективной сущности или соответствующая его идее. Следовательно, идея Бога – это объективный принцип, абсолютный принцип всего того, что объективно протекает в Боге. Но согласно своей возможности идея Бога фундируется только в природопроизведенной природе, коей она принадлежит. Она может быть «сформирована» только в атрибуте мышления, она находит в атрибуте мышления формальный принцип, от коего зависит, именно потому, что этот атрибут есть условие, под которым мы утверждаем в Боге абсолютно бесконечную способность мыслить. Различие двух точек зрения – необходимости и возможности, – как нам кажется, весьма важно в теории идеи Бога.[204] Природа Бога, коей соответствует способность существовать и действовать, фундируется сразу в необходимости и в возможности: ее возможность оказывается установленной благодаря формально различным атрибутам, а ее необходимость – теми же атрибутами, взятыми в совокупности, онтологически «одной». То же самое не применимо к идее Бога: ее объективная необходимость устанавливается в природе Бога, но ее формальная возможность в одном единственном атрибуте мышления, которому теперь она принадлежит как некий модус. Вспомним, что божественная способность – это всегда действие; но именно способность мыслить, соответствующая идее Бога, не была бы актуальной, если бы Бог не производил бесконечный разум как формальное бытие этой идеи. К тому же, бесконечный разум называется сыном Бога, Христом.[205] Итак, в сильно ослабленном [fort peu] христианском образе Христа как Мудрости, Слова или Голоса Бога, предлагаемом Спинозой, мы различаем некий аспект, благодаря которому этот образ объективно согласуется с абсолютной природой Бога, аспект, благодаря которому он формально вытекает из божественной природы, рассматриваемой под одним единственным атрибутом мышления.[206]Вот почему вопрос знания того, мыслит ли спинозистский Бог сам себя в самом себе, является деликатным вопросом, который может быть разрешен, только если мы вспомним, что бесконечный разум – это только модус.[207] Ибо, если Бог обладает мудростью или знанием, то это – знание самого себя и своей собственной природы; если он необходимо постигает себя, то в силу своей собственной природы: следовательно, способность мыслить и мыслить себя принадлежит ему абсолютно в собственном смысле слова. Но эта способность оставалась бы потенциальной, если бы Бог не создавал в атрибуте мышления формальное бытие идеи, в котором он мыслит себя. Вот почему разум Бога не принадлежит его природе, тогда как способность мыслить принадлежит такой природе. Бог производит так, как он объективно постигает себя; но постижение себя с необходимостью имеет форму, которая – сама – является продуктом.[208]

Такова первая привилегия атрибута мышления: он формально содержит модусы, которые, взятые объективно, представляют сами атрибуты. Мы не будем смешивать эту первую привилегию с другой, которая из нее вытекает. Модус, зависящий от определенного атрибута, представлен идеей в атрибуте мышления; но модус, отличающийся от предыдущего благодаря атрибуту, должен быть представлен с помощью некой другой идеи. Действительно, все то, что участвует в способности существовать и действовать под тем или иным атрибутом, участвует также в способности мыслить, но в том же самом атрибуте мышления. Как говорит Шуллер, «атрибут мышления надо было бы признать простирающимся гораздо шире, чем прочие атрибуты».[209]Если мы предполагаем субстанциальную модификацию, то она будет выражена только раз в каждом из других атрибутов, но бесконечно число раз в бесконечном разуме, следовательно, в атрибуте мышления.[210] И каждая идея, которая выразит ее в мышлении, будет представлять модус того атрибута, а не другого. Так что между этими идеями будет столько же различия, сколько между самими атрибутами или модусами разных атрибутов: у них не будет «никакой связи».[211] Следовательно, будет объективное различие между идеями, эквивалентное реально-формальному различию между атрибутами или модусами разных атрибутов. Более того, такое различие между идеями само будет объективно-формальным постольку, поскольку мы будем соотносить его с формальным бытием самих идей. Следовательно, в мышлении будут содержаться модусы, которые, принадлежа одному и тому же атрибуту, отличаются, однако, не модально, но формально или реально. Опять же, эта привилегия оставалась бы умопостигаемой, если бы мы не заставили вмешаться особое отношение между атрибутом мышления и способностью мыслить. Объективно-формальное различие является в идее Бога необходимым коррелятом реально-формального различия так, как оно пребывает в природе Бога; оно указывает на действие бесконечного разума, когда тот схватывает разные атрибуты или соответствующие модусы разных атрибутов.

В-третьих, все, что существует формально, обладает идеей, соответствующей ему объективно. Но атрибут мышления сам является формой существования, и любая идея обладает формальным бытием в этом атрибуте. Вот почему любая идея, в свою очередь, является объектом некой идеи, которая ее представляет; эта другая идея – объект третьей, и так до бесконечности. Другими словами: если верно, что любая идея, участвующая в способности мыслить, формально принадлежит атрибуту мышления, то, напротив, любая идея, принадлежащая атрибуту мышления, является объектом некой идеи, участвующей в способности мыслить. Отсюда та последняя явная привилегия атрибута мышления, которая обосновывает способность идеи отражать себя до бесконечности. Порой Спиноза говорит, что идея идеи обладает – с идеей – тем же самым отношением, что и идея со своим объектом. Удивительно, насколько идея и ее объект являются одной и той же вещью, рассматриваемой под двумя атрибутами, тогда как идея идеи и идея являются одной и той же вещью под одним единственным атрибутом.[212] Но объект и идея не отсылают только к двум атрибутам, они отсылают также к двум способностям – способности существовать и действовать, способности мыслить и познавать. То же касается идеи и идеи идеи: они, несомненно, отсылают к одному единственному атрибуту, а также к двум способностям, ибо атрибут мышления является, с одной стороны, формой существования, с другой стороны – условием способности мыслить.

Теперь мы понимаем, что теория идеи идеи развивалась в двух разных направлениях. Ибо идея и идея идеи различаются, если только мы рассматриваем одну в ее формальном бытии по отношению к способности существовать, а другую в ее объективном бытии по отношению к способности мыслить: Трактат об усовершенствовании разума представит идею идеи как другую идея, отличную от первой.[213] Но с другой стороны, любая идея относится к способности мыслить: даже ее формальное бытие – это только условие, под которым она участвует в этой способности. С этой точки зрения очевидно единство идеи и идеи идеи, поскольку они даны в Боге с одной и той же необходимостью, благодаря одной и той же способности мыслить. [214] Тогда есть только различие в основании между двумя идеями: идея идеи – это форма идеи, отнесенная как таковая к способности мыслить.

Псевдо-противоречия параллелизма исчезают, если мы различаем два крайне разных аргумента: аргумент способностей и их равенства, аргумент атрибутов и их равенства. Эпистемологический параллелизм вытекает из равенства способностей. Онтологический параллелизм вытекает из равенства атрибутов (по отношению к способности существовать). Однако остается еще трудность. Схолия II 7 переходит от эпистемологического параллелизма к онтологическому параллелизму. Такой переход осуществляется благодаря простому обобщению: «То же самое относится и к другим атрибутам». Но как отдать отчет о таком проходе? Из того, что объект (в каком-либо атрибуте) и идея (в атрибуте мышления) – это одна и та же вещь (индивид), Спиноза делает вывод, что объекты во всех атрибутах – это одна и та же вещь (модификация). Итак, кажется, будто аргументация ведет нас не к единству модификации, а, напротив, к некой бесконечной и нередуцируемой множественности пар «идея-объект».

Трудность разрешается, только если мы рассмотрим сложный статус идеи Бога. С точки зрения своей объективной необходимости идея Бога является абсолютным принципом и обладает не меньшим единством, чем абсолютно бесконечная субстанция. С точки зрения своей формальной возможности, она – только модус, который находит свой принцип в атрибуте мышления. Вот так идея Бога способна сообщать модусам нечто от субстанциального единства. Действительно, в идеях, вытекающих из самой идеи Бога, то есть в модусах мышления, составляющих часть бесконечного разума, будет присутствовать собственно модальное единство. Следовательно, именно одна и та же модификация будет выражаться бесконечными способами в бесконечном разуме Бога. Отсюда, объекты, представляемые этими идеями, будут объектами, различающимися только атрибутом: так же, как их идеи, они будут выражать одну и ту же модификацию. Модус в таком атрибуте формирует – с репрезентирующей его идеей – нередуцируемого «индивида»; а также формирует идею – в атрибуте мышления – вместе с объектом, который она репрезентирует. Но такая бесконечность индивидов согласуется в том, что они выражают одну единственную модификацию. Потому одна и та же модификация существует не только в бесконечности модусов, но и в бесконечности индивидов, каждый из которых конституирован модусом и идеей этого модуса.

Но почему надо было проходить через эпистемологический параллелизм? Почему не вывести непосредственно единство субстанциальной модификации из единства субстанции? Дело в том, что Бог производит [вещи] в формально или реально различных атрибутах; конечно же, атрибуты выражаются, но каждый выражается по-своему как окончательная и неустранимая форма. Несомненно, все заставляет нас думать, будто производство выгадает от единства, исходящего от самой субстанции. Ибо, если каждый атрибут выражается по-своему, то Бог, тем не менее, производит во всех атрибутах сразу. Следовательно, все позволяет предвидеть, что в разных атрибутах будут иметь место модусы, выражающие одну и ту же модификацию. Однако, у нас нет в этом абсолютной уверенности. В пределе мы могли бы постичь столько миров, сколько есть атрибутов. Природа будет единой в своей субстанции, но множественной в своих модификациях, то, что производится в одном атрибуте, остается абсолютно отличным от того, что производится в другом. Именно потому, что модусы обладают собственной консистенцией, спецификой, мы вынуждены искать особое основание единства, на которое они способны. Кант упрекал спинозизм за то, что тот не отыскал специфический принцип для единства разнообразного в модусе.[215] (Он думал о единстве модусов в одном и том же атрибуте, но та же проблема ставится для единства модификации по отношению к модусам разных атрибутов.) Но такое возражение не кажется законным. Спиноза вполне осознавал особую проблему единства модусов и необходимость апелляции к изначальным принципам, дабы отдать отчет о переходе от субстанциального единства к модальному единству.

Именно идея Бога дает нам такой принцип, в силу своего двойного аспекта. Мы переходим от единства субстанции, конституируемой всеми атрибутами, кои выражают ее сущность, к единству модификации, постигаемой в бесконечном разуме, но конституируемой модусами, кои выражают ее в каждом атрибуте. На вопрос: почему не существует столько же миров, сколько и атрибутов Бога? Спиноза отвечает, просто отсылая читателя к схолии II, 7.[216] Итак, именно этот текст подразумевает довод, возникающий благодаря бесконечному разуму (отсюда важность намека на «некоторых евреев»): у разума Бога не меньше единства, чем у божественной субстанции, а значит у постигаемых им вещей не меньше единства, чем у самого Бога.

Глава VIII: Выражение и идея

Философия Спинозы – это некая «логика». Природа и правила такой логики составляют предмет метода. Вопрос знания того, сохраняются ли полностью метод и логика Трактата об усовершенствовании разума в Этике, – весьма важен; но он может быть разрешен только путем рассмотрения самого Трактата. Итак, последний предъявляет нам две разные части. Первая часть касается цели метода, или философии, конечной цели мышления: она в принципе имеет дело с формой истинной идеи.[217] Вторая часть касается главным образом средств достижения этой цели; она имеет дело с содержанием истинной идеи.[218] Первая часть с необходимостью предвосхищает вторую, поскольку цель предопределяет средства, благодаря которым она достигается. Каждый из этих пунктов должен быть проанализирован.

Цель философии, или первая часть метода, состоит не в том, чтобы сообщить нам знание о чем-либо, а в том, чтобы сообщить нам знание о нашей способности понимать. Не сообщать нам знание о Природе, но заставить задуматься о высшей человеческой природе и обрести последнюю.[219] Это значит сказать, что метод, в своем первом аспекте, существенным образом рефлексивен: он состоит только лишь в знании о чистом разуме, его природе, его законах и его силах.[220] «Метод есть не что иное, как рефлексивное познание или идея идеи».[221] В этом отношении, мы не увидим никакой разницы между Этикой и Трактатом об усовершенствовании разума. Предмет метода – это, опять же, конечная цель философии. Часть V Этики описывает эту цель не как знание о чем-то, но как знание о нашей способности понимать или о могуществе нашего разума; из этого выводятся условия блаженства как полного осуществления такого могущества. Отсюда и название части V: Depotentia intellectus seu libertate humana.[222]

«Так как метод есть само рефлексивное познание, то это основание, которое должно направлять наши мысли, не может быть ничем иным, как познанием того, что составляет форму истины».[223] В чем же состоит это отношение между формой и рефлексией? Рефлексивное познание является идеей идеи. Мы увидели, что идея идеи отличалась от идеи постольку, поскольку мы относим последнюю в ее формальном бытии к способности существовать, а первую – в ее объективном бытии – к способности мыслить. Но, с другой точки зрения, идея, взятая в своем формальном бытии, уже относится к способности мыслить. Действительно, формальное бытие идеи – это ее существование в атрибуте мышления. И такой атрибут не является только лишь неким родом существования, но также и условием, под которым мы относим к чему-либо способность мыслить, понимать или познавать. Бог в атрибуте мышления обладает абсолютно бесконечной способностью мыслить. Идея в атрибуте мышления обладает детерминированной способностью познавать или понимать. Способность понимания, принадлежащая идее, – это способность помыслить самого Бога, поскольку она «развертывается» благодаря этой идее. Мы, следовательно, видим, что идея идеи – это идея, рассмотренная в ее форме постольку, поскольку она обладает способностью понимать или познавать (как часть абсолютной способности мыслить). В этом смысле, форма и рефлексия подразумевают друг друга.

Значит, форма – это всегда форма некой идеи, коей мы обладаем. И еще следует уточнить: только истина обладает формой. Если бы ложь обладала формой, нам было бы невозможно принять ложь за истину и, таким образом, обмануться.[224] Форма, таким образом, – это всегда форма некой истинной идеи, коей мы обладаем. Достаточно иметь истинную идею, чтобы она рефлексировала себя и рефлексировала свою способность познавать; достаточно знать, чтобы знать, что мы знаем.[225] Вот почему метод предполагает, что мы обладаем той или иной истинной идей. Он предполагает некую «врожденную силу» разума, который не может промахнуться – среди всех своих идей – в том, чтобы иметь, по крайней мере, одну, которая является истинной.[226] Но цель метода вовсе не в том, чтобы заставлять нас приобретать такую идею, но в том, чтобы заставить нас «рефлексировать» то, что мы имеем, или заставить нас понять нашу способность познавать.

Но в чем состоит такая рефлексия? Форма вообще не противостоит содержанию. Формальное бытие противопоставляется объективному или репрезентативному бытию: идея идеи – это идея в ее форме, независимо от объекта, который она представляет. Действительно, мышление, как и все атрибуты, автономно; следовательно, модусы мышления – идеи – суть автоматы. Они, так сказать, уникально зависят – в своем формальном бытии – от атрибута мышления: они рассматриваются «безотносительно к объекту».[227] Форма идеи противопоставляется, таким образом, своему объективному или репрезентативному содержанию. Но она нисколько не противостоит какому-то другому содержанию, каким идея обладала бы сама по себе независимо от объекта, каковой она представляет. Действительно, мы должны остерегаться двойной ошибки, касающейся как содержания, так и формы идеи. Примем за определение истины соответствие идеи ее объекту. Конечно же, оно ничего не сообщает нам о форме истинной идеи: так откуда же мы можем знать, что идея согласуется с объектом? Но, также, оно не сообщает нам о содержании истинной идеи; ибо истинная идея, согласно такому определению, не будет обладать большей реальностью или внутренним совершенством, чем ложная.[228] Концепция истины как соответствия не дает нам никакого определения – ни материального, ни формального – истины; оно предлагает нам только номинальное определение, внешнее наименование. Итак, видимо, мы будем полагать, будто «ясное и отчетливое» дают нам лучшее определение, то есть, внутреннюю характеристику истины так, как она является в идее. Но они, фактически, ничем таким не являются. Взятые сами по себе, ясное и отчетливое относятся к содержанию идеи, но относятся только в своем «объективном» или «репрезентативном» содержании. Они равным образом относятся к форме, но только к форме «психологического осознания» идеи. Итак, они позволяют нам опознать истинную идею – а именно идею, коя предполагается методом, – но не дают нам никакого знания ни о материальном содержании этой идеи, ни о ее логической форме. Более того, ясное и отчетливое не способны выйти за пределы дуальности формы и содержания. Картезианская ясность не едина, а двойственна; сам Декарт призывает нас различать материальную очевидность, коя будет выступать как ясность и отчетливость объективного содержания идеи, и формальную очевидность, ясность которой придает «основание» нашей вере в идею.[229] Это тот дуализм, который будет продолжаться в картезианском разделении разума и желания. Короче, картезианство терпит неудачу не только в постижении истинного содержания, как содержания материального, и истинной формы, как логической формы идеи, но и в том, чтобы возвыситься вплоть до положения «духовного автомата», подразумевающего тождество между содержанием и формой.

Есть некий логический формализм, не смешивающийся с формой психологического сознания. Есть материальное содержание идеи, не смешивающееся с репрезентативным содержанием. Достаточно дойти до такой истинной формы и такого истинного содержания, чтобы понять, в тоже время, их единство: душа или разум как «духовный автомат». Форма, как форма истины, составляет одно с содержанием какой-либо истинной идеи: именно мысля содержание некой истинной идеи, коей мы обладаем, мы рефлексируем идею в ее форме и постигаем нашу способность познавать. Тогда мы видим, почему метод заключает в себе вторую часть, и почему первая часть необходимо предвосхищает вторую. Первая часть метода, или конечная цель, касается формы истинной идеи, идеи идеи или рефлексивной идеи. Вторая часть касается содержания истинной идеи, то есть, адекватной идеи. Эта вторая часть выступает в качестве средства, подчиненного некой цели, а также в качестве средства, от которого зависит реализация цели. Она спрашивает: в чем состоит содержание идеи, то есть, идеи как адекватной идеи?

Истинная идея, с точки зрения формы, – это идеи идеи; а с точки зрения материи это адекватная идея. Так же, как идея идеи определяется как рефлексивная идея, адекватная идея определяется как выразительная идея. Термин «адекватное» у Спинозы никогда не означает соответствия идеи и объекта, каковой она представляет или обозначает, но внутреннее соответствие идеи с чем-то, что она выражает. Что же она выражает? Рассмотрим сначала идею как знание о чем-то. Она является истинным знанием лишь в той мере, в какой касается сущности вещи: она должна «развертывать» эту сущность. Но она развертывает сущность лишь в той мере, в какой она постигает вещь через ее ближайшую причину: она должна «выражать» саму эту причину, то есть «заключать в себе» знание о причине.[230] Такая концепции знания является всецело аристотелевской. Спиноза не хочет сказать лишь то, что известные следствия-эффекты зависят от их причины. Он, на манер Аристотеля, хочет сказать, что знание следствия-эффекта само зависит от знания его причины. Но такое обновление аристотелевского принципа вдохновляется параллелизмом: то, что познание, таким образом, идет от причины к следствию-эффекту, должно пониматься как закон автономного мышления, как выражение абсолютной способности, от коей зависят все идеи. Это все равно, что сказать, что знание об эффекте, взятом объективно, «заключает в себе» знание о причине, или, что идея, взятая формально, «выражает» свою собственную причину.[231] Адекватная идея – это именно идея, выражающая свою причину. Именно в этом смысле Спиноза напоминает, что его метод основывается на возможности сцепления идей друг с другом, причем одна идея является «совершенной причиной» другой идеи.[232] Поскольку мы останавливаемся на ясной и отчетливой идее, мы обладаем только знанием о следствии-эффекте; или, если хотите, мы знаем только свойство вещи.[233] Одна лишь адекватная идея, поскольку она выразительна, сообщает нам знание через причину или сообщает нам знание о сущности вещи.

Тогда мы видим, в чем состоит вторая часть метода. Нами всегда предполагается обладание истинной идеей, мы опознаем ее благодаря ее ясности. Но, даже если «врожденная сила» разума обеспечивает нас, сразу, и таким опознанием, и таким обладанием, мы все еще остаемся в простой стихии случайного (fortuna). Мы все еще не имеем адекватной идеи. Вся проблема метода становится следующей: как вырывать у случайного нашу подлинную мысль? То есть: как превратить подлинную мысль в адекватную идею, которая сцепляется с другими адекватными идеями? Мы исходим, таким образом, из истинной идеи. Мы даже обретаем преимущество – в зависимости от нашего намерения – выбирать истинную идею, ясную и отчетливую, которая вполне очевидно зависит от нашей способности мыслить, не имея никакого объекта в природе, например идею шара (или круга).[234] Такую идею мы должны сделать адекватной, то есть, воссоединить с ее собственной причиной. Речь здесь не идет, как в картезианском методе, о том, чтобы знать причину, исходя из следствия-эффекта; такой ход не дал бы нам никакого знания о причине, кроме именно того, какое мы познаем в следствии-эффекте. Речь, напротив, идет о том, чтобы понять знание, какое мы имеем о следствии-эффекте с помощью знания – самого по себе более совершенного – о причине.

Нам возразят, что в любом случае мы исходим из известного следствия-эффекта, то есть из идеи, коя предполагается данной.[235] Но мы не движемся от свойств следствия-эффекта к определенным свойствам причины, которые выступали бы только как необходимые условия в зависимости от этого следствия-эффекта. Исходя из следствия-эффекта, мы задаем причину – пусть даже через ««фикцию» – как достаточное основание всех свойств, какими, как мы понимаем, обладает эффект.[236] Именно в том смысле мы познаем через причину, или что причина лучше известна, нежели эффект. Картезианский метод – это регрессивный и аналитический метод. Спинозистский метод – это рефлексивный и синтетический метод: рефлексивный потому, что он постигает знание о следствии-эффекте через знание о причине; синтетическим потому, что он порождает все свойства следствия-эффекта, начиная с известной причины как достаточного основания. Мы обладаем адекватной идеей в той мере, в какой относительно вещи, чьи некоторые свойства постигаются ясно, мы даем генетическое определение, из коего вытекают, по крайней мере, все известные свойства (и даже другие свойства, каковых мы не знаем). Часто отмечалось, что математика у Спинозы играет исключительно роль такого генетического процесса.[237] Причина как достаточное основание является тем, что, будучи дано, предполагает, что все свойства вещи также даны, и, будучи уничтожено, предполагает, что все свойства равным образом уничтожаются.[238] Мы определяем поверхность через движение линии, круг – через движение линии, одна крайняя точка которой закреплена, шар – через движение полукруга. В той мере, в какой определение вещи выражает ее действующую причину или генезис того, что она определяет, сама идея вещи выражает ее собственную причину: мы превратили идею в нечто адекватное. Именно в том смысле Спиноза говорит, что вторая часть метода является, прежде всего, теорией определения: «И потому основа всей этой второй части метода заключается в этом одном – в познании условий хорошего определения…»[239]

Согласно ранее сказанному, спинозистский метод уже отличается от любого аналитического хода; однако он не существует без некой регрессивной видимости. Рефлексия заимствует ту же самую видимость, что и анализ, ибо мы «предполагаем» сначала идею, ибо мы исходим из предполагаемого знания о следствии-эффекте. Мы полагаем ясно познанными некоторые свойства круга; мы восходим к достаточному основанию, из коего вытекают все свойства. Но определяя основание круга как движение линии вокруг одного из своих концов, мы еще не достигаем мысли, которая формировалась бы сама собой или «абсолютно». Действительно, такое движение не содержится в понятии [concept] линии, оно само является фиктивным и требует причины, которая его задает. Вот почему, если вторая часть метода состоит, прежде всего, в теории определения, то она не сводится к этой теории. Последняя проблема ставится так: Как отвести предположение, из коего мы исходим? Или, что то же самое, как выйти из фиктивного сцепления? Как сконструировать само реальное вместо того, чтобы оставаться на уровне математических вещей или отвлеченных понятий [êtres de raison]? Мы достигаем позиции какого-либо принципа, начиная с некой гипотезы; но нужно, чтобы принцип – по природе – полностью освободился от гипотезы, чтобы он обосновывал сам себя и фундировал то движение, благодаря которому мы его достигаем; нужно, чтобы он способствовал – настолько, насколько возможно, – несостоятельности того предположения, из коего мы исходили, дабы обнаружить его. Спинозистский метод, в его противостоянии Декарту, ставит проблему весьма аналогичную проблеме Фихте, когда последний выступает против Кантa.[240]

Спиноза признает, что не может непосредственно показать «истины природы» в их должном порядке.[241] То есть: он не может непосредственно сцепить идеи так, как они должны быть сцеплены, дабы Реальное воспроизводилось только лишь способностью мыслить. Мы будем усматривать здесь не недостаточность метода, но притязание спинозистского метода, его манеру тянуть время. Но зато Спиноза признает также, что он может очень быстро достичь абсолютного принципа, из которого в надлежащем порядке вытекают все идеи: метод будет совершенным лишь тогда, когда мы обретем идею совершенного Существа; «поэтому вначале надо будет наиболее заботиться о том, чтобы как можно скорее прийти к познанию такого существа». Надо чтобы мы «начинали как можно ранее, от первых элементов, т. е. от источника и начала природы»; «что же касается порядка и того, как упорядочить и объединить все наши восприятия, то требуется, чтобы мы, как можно ранее и как только того потребует разум, исследовали, имеется ли некоторое сущее (Ens) и каково оно, – которое было бы причиной всех вещей, а его объективная сущность всех наших идей».[242] Случается, что интерпретаторы искажают эти тексты. Случается также, что их объясняют так, как если бы они относились к некоему несовершенному моменту в мысли Спинозы. Но это не так: то, что мы не можем начать с идеи Бога, что мы не можем с самого начала установиться в Боге, является константой спинозизма. Различия между Этикой и Трактатом об усовершенствовании разума реальны, но они не касаются этого пункта (они касаются только средств, используемых для как можно более быстрого достижения идеи Бога).

Какова же теория Трактата об усовершенствовании разума? Если мы рассматриваем регресс к бесконечности, то есть к бесконечному сцеплению вещей, которые не существуют благодаря собственной природе или чьи идеи не сформированы ими самими, то мы признаем, что в понятии [concept] такого регресса нет ничего абсурдного. Но в тоже время, – и в этом состоит подлинный смысл классического апостериорного доказательства – было бы абсурдом не признавать следующее: то, что вещи, не существующие благодаря своей природе, побуждаются к существованию (и производству их следствия-эффекта) вещью, которая – сама – существует необходимо и сама по себе производит свои эффекты. Это всегда – Бог, вынуждающий какую-либо причину производить свое следствие-эффект; итак, Бог, собственно говоря, никогда не является «дальней» или «удаленной» причиной.[243] Мы не исходим, таким образом, из идеи Бога, но мы достигаем ее крайне быстро, в самом начале регресса; иначе мы не могли бы даже понять возможность серии, ее действенность и актуальность. Тогда не слишком важно, что мы проходили через фикцию. И даже может быть выгодно обратиться к фикции, дабы как можно быстрее достичь идеи Бога, не попадая в ловушки бесконечного регресса. Например, постигая шар, мы формируем идею, коей не соответствует никакой предмет в природе. Мы развертываем ее через движение полукруга: такая причина, конечно же, фиктивна, ибо ничего в природе не производится таким образом; она, тем не менее, «истинное восприятие», но лишь в той мере, в какой присоединяется к идее Бога как принципу, идеально задающему полукруг в его движении, то есть, задающему эту причину, производящую идею шара.

Итак, все изменяется, как только мы достигаем таким образом идеи Бога. Ибо эту идею мы формируем с помощью ее самой и абсолютно. «Если существует некий бог или нечто всеведущее, то он не мог бы создать решительно никаких фикций».[244] Начиная с идеи Бога, мы выводим все идеи – одни из других – в «должном порядке». Порядок теперь является не только порядком прогрессивного синтеза; но – взятые в таком порядке – идеи более не могут состоять из отвлеченных понятий и исключают любую фикцию. Это – с необходимостью идеи «реальных или истинных вещей», идеи, которым соответствует нечто в природе.[245] Начиная с идеи Бога, производство идей является в самом себе воспроизводством вещей природы; сцеплению идей не нужно копировать сцепление вещей, поскольку оно автоматически воспроизводит такое сцепление в той мере, в какой идеи производятся – сами и на свой манер, – начиная с идеи Бога.[246]

Действительно, идеи «представляют» нечто, но они представляют нечто именно потому, что они «выражают» свою собственную причину и выражают сущность Бога, который задает эту причину. Все идеи, говорит Спиноза, выражают или свертывают сущность Бога, и – поскольку они таковы – являются идеями реальных или истинных вещей.[247] Мы более не пребываем в регрессивном процессе, присоединяющем истинную идею к ее причине даже с помощью фикции, дабы возвысится – настолько быстро, насколько возможно, – до идеи Бога: этот процесс определял бы по праву только содержание истинной идеи. Мы следуем теперь прогрессивным ходом, исключая любую фикцию, переходя от одного реального сущего к другому, выводя идеи – одни из других, – начиная с идеи Бога: тогда, идеи сцепляются согласно их собственному содержанию; а также их содержание оказывается заданным благодаря такому сцеплению; мы схватываем тождество формы и содержания, мы уверенны, что сцепление идей воспроизводит реальность как таковую. Как детально осуществляется такая дедукция, мы увидим позже. В настоящий момент нам достаточно рассмотреть, как идея Бога, будучи абсолютным принципом, освобождается от гипотезы, из коей мы исходили, дабы возвыситься до этой идеи, и фундирует сцепление адекватных идей, тождественное конструированию реального. Следовательно, вторая часть метода не удовлетворяется теорией генетического определения, но должна завершиться в теории продуктивной дедукции.

Следовательно, метод Спинозы включает в себя три большие темы, причем каждая строго подразумевается другими. Первая часть метода касается цели мышления: цель состоит не столько в познании чего-то, сколько в познании нашей способности познавать. С этой точки зрения, мысль рассматривается в своей форме: в форме истинной идеи, это – идея идеи, или рефлексивная идея. Формальное определение истины таково: истинная идея – это идея поскольку, поскольку она развертывается нашей способностью познавать. Метод, в первом аспекте, сам по себе рефлексивен.

Вторая часть метода касается средств реализации этой цели: какая-либо истинная идея предполагается данной, но мы должны превратить ее в адекватную идею. Адекватность конституирует материю истины. Определение адекватной идеи (материальное определение истины) представляется таковым: идея [адекватна] постольку, поскольку она выражает свою собственную причину, и постольку, поскольку она выражает сущность Бога как задающую эту причину. Адекватная идея – это, следовательно, выразительная идея. В таком втором аспекте метод является генетическим: мы задаем причину идеи как достаточное основание всех свойств вещи. Именно данная часть метода ведет нас к самой высокой мысли, то есть, ведет быстро, насколько возможно, к идее Бога.

Вторая часть завершается в третьей и последней части, касающейся единства формы и содержания, цели и средства. У Спинозы, как и у Аристотеля, формальное определение и материальное определение вообще дробят реальное единство полного определения. Между идеей и идеей идеи есть только различие в основании: в реальности рефлексивная идея и выразительная идея – одно и то же.

Как понимать такое последнее единство? Идея никогда не имеет в качестве своей причины объект, который она представляет; напротив, она представляет объект потому, что она выражает свою собственную причину. Следовательно, имеется содержание идеи – выразительное, а не репрезентативное содержание, отсылающее только к способности мыслить. Но способность мыслить – это то, что конституирует форму идеи как таковой. Конкретное единство содержания и формы манифестируется, когда все идеи выводятся друг из друга, материально – начиная с идеи Бога, формально – под одной лишь способностью мыслить. С этой точки зрения метод является дедуктивным: форма, как логическая форма, и содержание, как выразительное содержание, воссоединяются в сцеплении идей. Отметим, насколько Спиноза настаивает на таком единстве в сцеплении. В тот самый момент, когда он говорит, что метод предлагается нам не для того, чтобы сообщать знание о чем-либо, но для того, чтобы сообщать нам знание о нашей способности понимать, то он добавляет, что мы познаем последнюю лишь в той мере, в какой познаем настолько много связанных друг с другом вещей, насколько возможно.[248] Наоборот, когда он показывает, что наши идеи являются причинами друг друга, он заключает, что все имеет в качестве причины нашу способность понимать или мыслить.[249] Но, главным образом, о таком единстве свидетельствует термин «духовный автомат». Душа является неким видом духовного автомата, то есть: Мысля, мы повинуемся только законам мышления, законам, которые сразу задают и форму, и содержание истинной идеи, вынуждающей нас сцепить идеи согласно их собственным причинам и следуя нашей собственной способности, так что мы постигаем нашу способность понимать только постигая причины всех вещей, подпадающих под эту способность.[250]

В каком смысле сама идея Бога является «истинной»? Мы не скажем о ней, что она выражает свою собственную причину: сформированная абсолютно, то есть без помощи других идей, она выражает бесконечность. Следовательно, именно касательно идеи Бога Спиноза заявляет: «форма истинной мысли поэтому должна быть заключена в самой же этой мысли, безотносительно к другим».[251] Однако, может показаться странным, что Спиноза не ограничивает применение такого принципа к идее Бога, но распространяет его на все мышление. До такой степени, что он добавляет: «Не следует говорить, что это различие [истины и лжи] возникает из того, что истинная мысль есть познавание вещей через их первые причины, – хотя этим она и сильно отличалась бы от ложной». Мы полагаем, что этот темный текст должен интерпретироваться так: Спиноза признает, что истинное знание обретается благодаря причине, но он полагает, что здесь мы имеем все еще материальное определение истины. Адекватная идея – это идея как выражающая причину; но мы еще не знаем того, что конституирует форму истины, того, что дает той же истине формальное определение. Тут, как и всюду, мы не должны абсолютно смешивать то, что выражается, и выражаемое: выражаемое – это причина, но то, что выражается, – это всегда наша способность познавать или понимать, способность нашего разума. Вот почему Спиноза говорит: «То, что составляет форму истинной мысли, должно искать в самой этой мысли и выводить из природы разума».[252] Вот почему он также скажет, что третий род познания не имеет иной формальной причины, кроме души или самого разума.[253] То же самое касается и идеи Бога: выражаемое – это бесконечность, но то, что выражается, – это абсолютная способность мыслить. Значит, следовало присоединить точку зрения формы к точке зрения материи, дабы в конце концов постичь конкретное единство этих двух [точек зрения] так, как оно манифестирует сцепление идей. Только так мы доходим до полного определения истины и понимаем в целом весь феномен выражения в идее. Не только идея Бога, но и все идеи формально развертываются благодаря способности мыслить. Содержание идеи рефлексируется в форме точно также, как выражаемое относится или приписывается тому, что выражается. Именно в одно то же время все идеи материально вытекают из идеи Бога, а формально – из способности мыслить: их сцепление передает единство обоих ответвлений.

Мы обладаем способностью познавать, понимать или мыслить лишь в той мере, в какой причастны к абсолютной способности мыслить. Именно данное обстоятельство подразумевает, одновременно, что наша душа является модусом атрибута мышления и частью бесконечного разума. Эти два пункта затрагивают и возобновляют классическую проблему: Какова природа нашей идеи Бога? Согласно Декарту, например, мы не «постигаем» Бога, но мы, тем не менее, обладаем его ясной и отчетливой идеей; ибо мы «понимаем» бесконечность, пусть даже только негативно, и мы «схватываем» бесконечную вещь позитивным образом, пусть даже только частично. Таким образом, наше знание о Боге ограничивается только двумя способами: потому, что мы не познаем всего Бога полностью, и потому, что мы не знаем, как то, что мы знаем о нем, оказывается понятым в его эминентном единстве.[254] Конечно же, не может быть и речи о том, что Спиноза отменяет любое ограничение. Но хотя он порой и выражается в манере близкой к манере Декарта, он интерпретирует пределы нашего познания в совершенно новом контексте.

С одной стороны, картезианская концепция представляет такую смесь отрицания и утверждения, какую мы всегда обнаруживаем в методах аналогии (мы помним явные выпады Декарта против однозначности). У Спинозы, напротив, радикальная критика эминенции, позиция однозначности атрибутов имеют непосредственное следствие: наша идея Бога является не только ясной и отчетливой, но и адекватной. Действительно, вещи, какие мы знаем о Боге, принадлежат Богу в той же самой форме, в какой мы их познаем, то есть, в форме общей Богу, обладающему ими, и творениям, подразумевающим и познающим их. Тем не менее, остается – как у Спинозы, так и у Декарта, – то, что мы знаем только часть Бога: мы знаем только две из его форм, только два атрибута, поскольку наше тело не подразумевает ничего другого, кроме как атрибута протяженности, а наша идея – ничего другого, кроме атрибут мышления. «Эта идея тела заключает в себе познание бога, поскольку он рассматривается лишь под атрибутом протяжения… таким образом идея этой идеи заключает в себе познание бога, поскольку он рассматривается под атрибутом мышления, а не под каким-либо иным»[255] Более того, у Спинозы сама идея частей Бога лучше обоснована, чем у Декарта, ибо божественное единство совершенно примиряется с реальным различием между атрибутами.

Однако, даже в этом втором пункте, различие между Декартом и Спинозой остается фундаментальным. Ибо прежде, чем знать часть Бога, наша душа сама является «частью бесконечного разума Бога»: действительно, мы обладаем способностью понимать или познавать лишь в той мере, в какой мы участвуем в абсолютной способности мыслить, соответствующей идее Бога. Тогда, достаточно, чтобы было что-то общее в целом и в части, дабы это что-то давало нам идею Бога, не только ясную и отчетливую, но и адекватную. [256] Такая данная нам идея не является всей идеей Бога целиком. Однако она адекватна, ибо она есть в части так, как она есть в целом. Итак, не удивительно, что Спиноза порой говорит, что существование Бога непознаваемо нами само по себе: он имеет ввиду, что такое знание с необходимостью дается нам благодаря «общим понятиям [notions]», без которых оно не было бы даже ясным и отчетливым, но благодаря которым оно является адекватным.[257] Напротив, когда Спиноза напоминает, что Бог делает себя непосредственно известным, что он познается через самого себя, а не через другую вещь, то он хочет сказать, что знание о Боге не нуждается ни в знаках, ни в аналогических процедурах: такое познание является адекватным потому, что Бог обладает всеми вещами, которые, как мы знаем, принадлежат ему, и обладает под той же формой, под которой мы их познаем.[258] Каково отношение между этими общими понятиями [notions], которые дают знание о Боге, и этими формами – кои сами общие или однозначные, – в которых мы познаем Бога? Пока нам следует отложить на потом этот последний анализ: он выходит за границы проблемы адекватности.

Глава IX: Неадекватное

Каковы следствия из такой спинозистской теории истины? Мы, прежде всего, должны проверить на прочность концепцию неадекватной идеи. Неадекватная идея – это невыразительная идея. Но как возможно, что у нас есть неадекватные идеи? Такая возможность появляется, только если мы зададим условия, при которых мы обладаем идеями вообще.

Сама наша душа является идеей. В этом смысле, наша душа является аффективным состоянием или модификацией Бога под атрибутом мышления, как и наше тело – аффективное состояние или модификация Бога под атрибутом протяженности. Такая идея, конституирующая нашу душу или наш ум [esprit], дана в Боге. Он обладает ею, но обладает именно постольку, поскольку испытывает воздействие [est affecté] со стороны другой идеей, [являющейся] причиной первой. Он обладает ею, но постольку, поскольку обладает «совместно» другой идеей, то есть идеей что-то другого. «Причину какой-либо отдельной идеи составляет другая идея, иными словами, бог, поскольку он рассматривается составляющим эту другую идею; эта в свою очередь имеет своей причиной бога, поскольку он составляет третью идею, и так до бесконечности».[259] Не только Бог обладает всеми идеями – их столько, сколько имеется вещей; но все эти идеи – так, как они существуют в Боге, – выражают свою собственную причину и сущность Бога, который задает такую причину. «Все идеи существуют в боге, и, поскольку они относятся к богу, все они истинны и адекватны».[260] Но мы уже можем предчувствовать, что этой-то идеей, конституирующей нашу душу, мы и не обладаем. По крайней мере, мы не обладаем ею непосредственно; ибо она пребывает в Боге, но лишь поскольку, поскольку он обладает также идеей что-то другого.

То, что является модусом, участвует в могуществе Бога: так же, как наше тело участвует в способности существовать, наша душа участвует в способности мыслить. То, что является модусом, в тоже время является частью, частью могущества Бога, частью Природы. Таким образом, модус необходимо подвергается влиянию со стороны других частей. Другие идеи с необходимостью действуют на нашу душу, так же как другие тела действуют на наше тело. Здесь появляются «аффективные состояния» второго вида: речь уже идет не о самом теле, а о том, что происходит в теле; речь уже идет не о душе (идее тела), а о том, что происходит в душе (идее того, что происходит в теле).[261] Итак, именно в этом смысле мы обладаем идеями; ибо идеи этих аффективных состояний пребывают в Боге, но постольку, поскольку объясняются одной нашей душой, независимо от других идей, коими она обладает; следовательно, они пребывают в нас.[262] Если мы обладаем знанием о внешних телах, о нашем собственном теле, о самой нашей душе, то это исключительно благодаря таким идеям аффективных состояний. Только они даны нам: мы воспринимаем внешние тела лишь постольку, поскольку они воздействуют на [est affecté] на нас, мы воспринимаем наше тело лишь постольку, поскольку оно испытывает аффекты, мы воспринимаем нашу душу благодаря идее идеи аффективного состояния.[263] То, что мы называем «объектом» – это только следствие-эффект, который объект вызывает на нашем теле; то, что мы называем «самостью [moi]» – это только идея, какую мы имеем о нашем теле и нашей душе постольку, поскольку они испытывают некий эффект. То, что дано, представляется здесь как самое интимное и самое живое – а также, как самое спутанное, – отношение между знанием о телах, знанием о нашем теле и знанием о себе.

Рассмотрим эти идеи, коими мы обладаем и которые соответствуют эффекту объекта на нашем теле. С одной стороны, они зависят от нашей способности познавать, то есть от нашей души или нашего ума [esprit] как их формальной причины. Но мы не обладаем идеей нашего тела или нашей души независимо от аффективных состояний, коим они подвергаются. Следовательно, мы не в состоянии понять себя как формальную причину идей, которыми мы обладаем; они всецело проявляются как случайный результат.[264] С другой стороны, они имеют в качестве материальных причин идеи внешних вещей. Но мы более не обладаем такими идеями внешних вещей; они пребывают в Боге, но не потому, что он конституирует нашу душу или наш ум [esprit]. Следовательно, мы не обладаем нашими идеями при таких условиях, что они могут выражать свою собственную (материальную) причину.

Несомненно, наши идеи аффективных состояний «сами свертывают» свою собственную причину, то есть объективную сущность внешнего тела; но они не «выражают» и не «развертывают» ее. Сходным образом, они свертывают нашу способность познавать, но не развертываются ею и отсылают к случайному. Вот почему, в этом случае, слово «свертывать» более не коррелят [слов] «развертывать» или «выражать», но противоположно им, обозначая смесь внешнего тела и нашего тела в аффективном состоянии, чьей идеей мы обладаем. Формулировка, весьма часто используемая Спинозой, такова: наши идеи аффективных состояний индицируют состояние нашего тела, но не развертывают природу или сущность внешних тел.[265] Это говорит о том, что идеи, коими мы обладаем, суть знаки, индикативные образы, впечатанные в нас, а не выразительные и формируемые нами идеи; восприятия или воображения, а не понимание.

В самом точном смысле образ является отпечатком, следом или физическим впечатлением, аффективным состоянием самих тел, эффектом некоего тела на наших жидких и мягких частях; в переносном смысле, образ – это идея аффективного состояния, вынуждающая нас познавать объект только через его эффект. Но такое знание вовсе не является знанием, это не более, чем узнавание. Из него следуют характеристики индикации вообще: первичное «индицируемое» никогда не является нашей сущностью, но моментальным состоянием нашей изменчивой конституции; вторичное (косвенное) индицируемое никогда не является сущностью или природой внешней вещи, но явлением, позволяющим нам только узнать вещь, начиная с ее эффекта и, следовательно, справедливо или несправедливо утверждать ее простое присутствие.[266] Плоды случая и встреч, служащие для узнавания, чисто индикативны, а идеи, коими мы обладаем, являются невыразительными, то есть неадекватными. Неадекватная идея не является ни абсолютной утратой, ни абсолютным неведением: она свертывает утрату знания.[267]

Такое утрачиваемое нами знание двояко: знание о нас самих и об объекте, производящем в нас аффективное состояние, чьей идеей мы обладаем. Таким образом, неадекватная идея – это идея, которая свертывает – как формально, так и материально – утрату знания о своей собственной причине. Именно в том смысле она остается невыразительной: «усеченной», подобно следствию без предпосылки.[268]Итак, существенным является то, что Спиноза показал, как следствие может, таким образом, отделяться от двух своих предпосылок. Мы естественным образом пребываем в такой ситуации, что данные нам идеи по необходимости неадекватны, ибо они не могут выражать свою причину, не развертываются нашей способностью познавать. Во всех пунктах – будь то знание частей нашего тела и нашего тела самого по себе, знание о внешних телах, знание о нашей душе или нашем уме [esprit], или знание о нашей длительности и длительности вещей – мы обладаем только неадекватными идеями.[269] «Смотря на солнце, мы воображаем, что оно находится от нас на расстоянии около 200 шагов. Но заблуждение это состоит не в одном только таком воображении, но в том, что, воображая таким образом, мы не знаем истинного расстояния солнца и причины этого воображения».[270] Образ, в этом смысле, является некой идеей, которая не может выразить свою собственную причину, то есть ту идею, из которой она проистекает в нас, идею, которая нам не дана: речь идет о материальной причине. Но образ более не выражает и свою формальную причину, он не может быть развернут нашей способностью познавать. Вот почему Спиноза говорит, что образ, или идея аффективного состояния, подобен следствию без своей предпосылки: действительно, имеются две предпосылки – материальная и формальная, – утрату знания о которых свертывает образ.

Значит, наша проблема трансформируется. Вопрос уже ставится не так: Почему мы имеем неадекватные идеи? Но наоборот: Как мы доходим до формирования адекватных идей? У Спинозы то же годится для истины, как и для свободы: они не даны в принципе, но проявляются как результат долгой деятельности, посредством которой мы производим неадекватные идеи, увиливающие от сцепления внешней необходимости.[271] Потому спинозистское вдохновение является глубоко эмпиристским. Всегда поражает констатация различия во вдохновении между эмпириками и рационалистами. Одни удивляются тому, что не удивляет других. Если послушать рационалистов, то истина и свобода являются, прежде всего, правами; рационалисты спрашивают себя, как мы можем лишаться своих прав, впадать в ошибку или утрачивать свободу. Вот почему рационализм находит в адамической традиции, принципиально устанавливающей образ свободного и справедливого Адама, тему, особенно соответствующую его заботам. В эмпирической перспективе все наоборот: удивительно то, что люди порой умеют постигать истину, умеют иногда понимать друг друга, а иногда освобождаться от того, что их сковывает. По той энергии, с какой Спиноза постоянно противится адамической традиции, мы уже опознаем эмпиристское вдохновение, постигающее свободу и истину как последние продукты, возникающие в конце. Один из парадоксов Спинозы – и это не единственный случай, когда мы видим, как он проявляется, – состоит в том, чтобы обнаружить конкретные силы эмпиризма, дабы поставить их на службу новому рационализму, одному из самых суровых, какого мы никогда не знали. Спиноза спрашивает: Как мы сумеем сформировать и произвести адекватные идеи, когда нам с необходимостью дается столько неадекватных идей, отвлекающих нашу способность и отделяющих нас от того, что мы можем?

В неадекватной идее мы должны различать два аспекта: она «свертывает утрату» знания ее причины, а также она является следствием-эффектом, который «свертывает» такую причину. В первом своем аспекте неадекватная идея ложна; но во втором она содержит нечто позитивное, а значит нечто истинное.[272] Например, мы воображаем, что солнце удаленно от нас на две сотни шагов. Эта идея аффективного состояния не может выразить свою собственную причину: она не объясняет природу или сущность солнца. Тем не менее, она заключает в себе эту сущность «постольку, поскольку тело испытывает аффекты». Напрасны старания узнать истинное расстояние до солнца, оно будет продолжать воздействовать на нас при таких условиях, что мы всегда видим его за двести шагов: как говорит Спиноза, упразднена будет ошибка, но не воображение. Таким образом, есть что-то позитивное в неадекватной идее, нечто вроде индикации, которую мы можем ухватить ясно. Это даже похоже на то, что мы можем обладать какой-то идеей причины: ясно ухватив условия, при которых мы видим солнце, мы ясно заключаем, что оно является объектом, достаточно удаленным, чтобы казаться маленьким, а не маленьким объектом, который был бы увиден вблизи.[273] Если мы не принимаем в расчет такую позитивность, то некоторые тезисы Спинозы становятся непонятными: прежде всего, что мы можем естественно обладать истинной идеей, согласующейся с тем, чего требует метод перед своим выполнением. Но, главным образом, поскольку ложь не имеет формы, мы не можем понять, как неадекватная идея сама дает повод [для возникновения] идеи идеи, то есть имеет форму, отсылающую к нашей способности мыслить.[274] Способность [faculté] воображать определяется условиями, при которых мы естественно обладаем идеями, то есть неадекватными идеями; тем не менее, она – благодаря одному из своих аспектов – является некой добродетелью; она свертывает нашу способность мыслить, хотя и не развертывается ею; образ свертывает свою собственную причину, хотя и не выражает ее.[275]

Конечно, чтобы обладать адекватной идеей, мало ухватить то, что имеется позитивного в идее аффективного состояния. Это, однако, первый шаг. Ибо, начиная с такой позитивности, мы можем формировать идею того, что является общим в вызывающем аффекты теле и в испытывающем аффекты теле, во внешнем теле и в нашем. Итак, мы увидим, что такое «общее понятие [notion]» само является по необходимости адекватным: оно пребывает в идее нашего тела, также как оно пребывает в идее внешние тела; оно, следовательно, пребывает в нас, также как оно пребывает в Боге; оно выражает Бога и развертывается нашей способностью мыслить. Но из такого общего понятия [notion] в свою очередь вытекает идея аффективного состояния, сама по себе адекватная: общее понятие [notion] необходимо является причиной адекватной идеи аффективного состояния только благодаря «основанию», отличаясь от той идеи аффективного состояния, с которой мы начинали. Следовательно, этот сложный механизм будет состоять не в упразднении неадекватной идеи, коей мы обладаем, а в использовании того, что в ней есть позитивного, дабы сформировать наиболее возможное число адекватных идей и сделать так, чтобы существующие неадекватные идеи заняли, наконец, лишь самую малую часть нас самих. Короче, мы сами должны достичь таких условий, при которых мы могли бы производить адекватные идеи.

Наша цель не в том, чтобы еще раз проанализировать тот механизм, благодаря которому мы доходим до адекватных идей. Наша проблема состоит лишь в следующем: Что такое адекватная идея? И противоположная ей проблема: Что такое неадекватная идея? Адекватная идея – это идея, выражающая свою собственную причину и развертывающаяся благодаря нашей собственной способности. Неадекватная идея – это невыразительная и не развертываемая идея: впечатление, еще не являющееся выражением, индикация, еще не являющаяся развертыванием. Так высвобождается интенция, главенствующая во всем спинозистском учении об истине: речь идет о том, чтобы заменить картезианскую концепцию ясного и отчетливого на концепцию адекватного. И, несомненно, в этом отношении, Спиноза использует варьирующуюся терминологию: то он использует слово «адекватное», дабы избавиться от недостатков ясного и отчетливого, подчеркивая тем самым необходимость преодоления картезианских критериев; то он для своих нужд использует слова «ясное и отчетливое», но прилагает их только к идеям, вытекающим из самой по себе адекватной идеи; то, наконец, он ими пользуется, чтобы обозначить такую адекватную идею, но – на более сильном основании – придает им тогда имплицитное значение, полностью отличное от значения Декарта.[276]

В любом случае, учение об истине у Спинозы неотделимо от полемики, прямо или косвенно направленной против картезианской теории. Самое большее, что позволяют нам ясное и отчетливое, взятые сами по себе, так это опознать истинную идею, коей мы обладаем, то есть то, что есть позитивного в еще неадекватной идее. Но формирование адекватной идеи влечет нас за пределы ясного и отчетливого. Ясная и отчетливая идея сама по себе не конституирует истинного знания, также как и не содержит в самой себе своего собственного основания: ясное и отчетливое обнаруживают свое достаточное основание только в адекватном, ясная и отчетливая идея формирует истинное знание лишь в той мере, в какой она вытекает из самой адекватной идеи.

Мы вновь находим пункт, общий для Спинозы и Лейбница и вносящий вклад в определение антикартезианской реакции. Под словами Лейбница: знание – это вид выражения, мог бы подписаться и Спиноза.[277] Несомненно, они не одинаково понимают природу адекватного, поскольку не одинаково постигают и используют понятие [concept] выражения. Но – в трех существенных темах – их непреднамеренное согласие реально. С одной стороны, Декарт – в своей концепции ясного и отчетливого – остановился на репрезентативном содержании идеи; он не возвысился до бесконечно более глубокого выразительного содержания. Он не постиг адекватное как необходимое и достаточное основание ясного и отчетливого: то есть, [не постиг] выражение как фундамент представления. С другой стороны, Декарт не вышел за пределы формы психологического осознания идеи; он не достиг логической формы, благодаря которой развертывается идея и согласно которой идеи также сцепляются друг с другом. Наконец, Декарт не постиг единства формы и содержания, то есть «духовного автомата», который воспроизводит реальное, производя свои идеи в их должном порядке. Декарт научил нас, что истинное присутствует в идее. Но какая нам польза от такого знания, коли мы не знаем того, что присутствует в истинной идее? Ясная и отчетливая идея еще невыразительна и остается неразвернутой. Хороша для узнавания, но неспособна предоставить подлинный принцип познания.

Мы увидели три главных достижения теории идеи Спинозы: репрезентативное содержание – это только некое явление, зависимое от более глубокого выразительного содержания; форма психологического сознания является поверхностной по отношению к истинной логической форме; духовный автомат – так, как он манифестируется в сцеплении идей, – является единством логической формы и выразительного содержания. Итак, эти три пункта формируют также великие тезисы Лейбница. Вот почему Лейбниц любит словосочетание Спинозы «духовный автомат». На свой манер он интерпретирует его в смысле автономии индивидуальных мыслящих субстанций.

Но даже для Спинозы автоматизм модуса мышления не исключает своего рода автономию своей способности постигать (действительно, способность постигать – часть абсолютной способности мыслить, но лишь постольку, поскольку последняя развертывается первой). Все различия между Лейбницем и Спинозой никак не влияют на их согласие относительно этих фундаментальных тезисов, которые по преимуществу конституируют антикартезианскую революцию.

Критика Декарта со стороны Лейбница хорошо известна: ясное и отчетливое сами по себе позволяют нам только опознать объект, но не дают нам об этом объекте подлинного знания; они не достигают сущности, а лишь касаются внешних явлений или внешних характеристик, через которые мы можем только «догадываться» о сущности; они не достигают причины, которая показывает нам, почему вещь необходимо является такой, какая она есть.[278] Меньше отмечается то, что спинозистская критика, тем не менее, осуществляется таким же способом, разоблачая, прежде всего, недостаточность картезианской идеи: взятые сами по себе, ясное и отчетливое дают нам только неопределенное знание; они не достигают сущности вещи, но относятся только к свойствам; они не достигают причины, из которой вытекают сразу все свойства вещи, но вынуждают нас только опознавать объект, присутствие объекта по эффекту, какой он имеет в нас; ясная и отчетливая идея не выражает свою собственную причину, она не обеспечивает нам никакого постижения причины «кроме того, что мы наблюдаем в следствии».[279] Во всем этом, Спиноза и Лейбниц ведут общую битву, продолжение того, что уже противопоставляло их картезианскому онтологическому доказательству, [а именно] исследование достаточного основания, которого странным образом не достает во всем картезианстве. И тот, и другой, посредством разных процессов, обнаруживают выразительное содержание идеи и развернутую форму идеи.

Глава X: Спиноза против Декарта

Картезианство зиждется на определенной достаточности ясной и отчетливой идеи. Такая достаточность фундирует метод Декарта, но, с другой стороны, она доказывается испытанием самого этого метода. Декарт утверждает свое предпочтение анализу. В важном тексте, он говорит, что аналитический метод имеет для нас то достоинство, что показывает, «как результаты зависят от причины».[280]Такое заявление могло бы показаться парадоксальным, передавая анализу то, что возвращается в синтезе, если мы не измерим его точный радиус действия. Следуя Декарту, мы имеем ясное и отчетливое знание о следствии-эффекте, прежде, чем обладаем ясным и отчетливым знанием о причине. Например, я знаю, что я существую как мыслящее существо прежде, чем знаю о причине, благодаря которой я существую. Несомненно, ясное и отчетливое знание о следствии-эффекте предполагает некое знание о причине, но только смутное знание. «Если я говорю: “4 и 3 составляют 7”, это составление является необходимым; ибо мы не представляем себе отчетливо число семь, если неким неявным способом не включаем в него чисел три и четыре».[281] Ясное и отчетливое знание следствия-эффекта предполагает, таким образом, смутное знание причины, но ни в коем случае не зависит от более совершенного знания причины. Напротив, именно ясное и отчетливое знание причины зависит от ясного и отчетливого знания следствия-эффекта. Такова основа Размышлений, их порядка в частности и аналитического метода вообще: метода умозаключений или импликаций.

Итак, если такой метод и показывает нам, как следствия зависят от причины, то именно следующим образом: исходя из ясного знания следствия, мы вносим ясность в знание причины, каковую оно смутно предполагает, и тогда мы показываем, что следствие не было бы тем, о чьем бытии мы знаем, если бы оно не обладало той причиной, от которой оно необходимо зависит.[282] Следовательно, у Декарта фундаментально связаны две темы: теоретическая достаточность ясной и отчетливой идеи, практическая возможность перейти от ясного и отчетливого знания следствия к ясному и отчетливому знанию причины.

То, что следствие зависит от причины, не обсуждается. Вопрос в том, чтобы наилучшим образом это показать. Спиноза говорит: мы можем исходить из ясного знания о следствии; но так мы дойдем только до ясного знания причины, мы ничего не будем знать о причине помимо того, что мы усматриваем в ее следствии, мы никогда не обретем адекватного знания. Трактат об усовершенствовании разума содержит фундаментальную критику картезианского метода, используемой им процедуры умозаключений или импликаций и мнимой достаточности ясного и отчетливого, на которую он ссылается. Ясная идея ничего не дает нам, кроме некоторого знания о свойствах вещи, и ни к ничему не ведет нас, кроме как к негативному знанию причины. «Есть восприятие, при котором мы заключаем о сущности вещи по другой вещи, но не адекватно»; «Мы ничего не мыслим в причине, кроме того, что мы наблюдаем в следствии, как достаточно явствует из того, что тогда причина излагается лишь в самых общих терминах, а именно: следовательно, существует нечто, следовательно, существует некоторая мощность и т. д. Или также из того, что ее выражают отрицательно: следовательно, она не есть то или это и т. д.»; «По другой же вещи мы заключаем следующим образом: ясно восприняв, что мы ощущаем такое-то тело и никакое другое, мы отсюда, повторяю, ясно заключаем, что душа соединена с телом и что это единство есть причина такого ощущения; но мы не можем отсюда понять безотносительно, что такое это ощущение и это единство»; «Такое заключение хотя и достоверно, но все же в достаточной степени безопасно лишь для тех, кто соблюдает величайшую осторожность».283] В этих цитатах нет ни одной линии, которая не была бы направлена против Декарт и его метода. Спиноза не верит в достаточность ясного и отчетливого, поскольку он не верит, что мы можем достаточным образом идти от знания о следствии к знанию о причине.

Ясной и отчетливой идеи не достаточно, надо доходить до адекватной идеи. То есть: не достаточно показать, как следствия зависят от причины, надо показать, как подлинное знание следствия само зависит от знания причины. Таково определение синтетического метода. Во всех этих пунктах, Спиноза оказывается последователем Аристотеля, выступая против Декарта: «Это то же самое, что говорили древние, именно, что истинная наука идет от причины к действиям».[284]Аристотель показал, что научное знание обретается благодаря причине. Он не говорил только о том, что знание должно открывать причину, восходить до причины, от которой зависит известное следствие; он говорил, что следствие познается лишь в той мере, в какой его причина – сама по себе и прежде всего – познана наилучшим образом. Причина не только предшествует следствию, поскольку является причиной, но она также предшествует и с точки зрения познания, она должна быть более известна, чем следствие.[285] Спиноза поднимает на щит этот тезис: «действительно познать следствие есть не что иное, как приобрести более совершенное знание причины».[286] Мы слышим: не «более совершенное», чем то, что мы имели сначала, но более совершенное, чем то, что мы имеем в самом следствии, и предшествующее тому, что мы имеем в следствии. Знание о следствии может быть названо ясным и отчетливым, но знание причины более совершенно, то есть адекватно; а ясное и отчетливое обосновываются, только если они вытекают из адекватного как такового.

Познавать с помощью причины – единственное средство познать сущность. Причина в качестве среднего термина, фундирующего соединение атрибута с субъектом, является принципом или основанием, из коего вытекают все свойства, принадлежащие вещи. Вот почему, следуя Аристотелю, поиск причины и поиск определения сливаются. Отсюда значимость научного силлогизма, чьи предпосылки дают нам причину или формальное определение феномена, а заключение – причину или материальное определение. Полное определение – это определение, объединяющее форму и материю в непрерывном высказывании так, что единство объекта больше не фрагментируется, но, напротив, утверждается в интуитивном понятии [concept]. Во всех этих пунктах Спиноза, похоже, остается последователем Аристотеля: он подчеркивает важность теории определения, устанавливает тождество поиска определения и поиска причин, утверждает конкретное единство полного определения, объединяющего формальную причину и материальную причину истинной идеи.

Декарт не отвергает претензий синтетического метода аристотелевского типа: доказательство, которое последний содержит, говорит Декарт, часто является «следствием причин».[287] Декарт хочет сказать: синтетический метод всегда претендует на познание с помощью причины, но он никогда не преуспевает в этом. Основное возражение таково: Как могла бы быть познана сама причина? В геометрии, мы можем познавать благодаря причине, но потому, что материя является ясной и согласуется со смыслом. Декарт это допускает (отсюда его использование слова «часто»).[288] Также и у Аристотеля: точка, линия, даже единство являются принципами или «родами-субъектами», неделимыми, постигаемыми через интуицию; их существование познается, в то время как их значение [signification] понимается.[289] Но что происходит в других случаях, например, в метафизике, когда речь идет о реальных сущих? Как же могут быть найдены причина, принцип или средний термин? Хотя сам Аристотель, по-видимому, отсылает нас к индуктивному процессу, который почти не отличается от абстракции и обнаруживает свою точку отсчета в смутном восприятии следствия. В этом смысле, именно следствие более известно, более известно для нас – в противоположность «абсолютно самому известному». Когда Аристотель детально излагает способы достижения среднего термина или каузального определения, он начинает со смутной совокупности, дабы абстрагировать из нее «пропорциональное, или соразмерное» универсальное. Вот почему формальная причина всегда является специфической абстрактной характеристикой, которая обнаруживает свое происхождение в ощущаемой и смутной материи. С этой точки зрения, единство формальной причины и материальной причины остается у Аристотеля чистым идеалом на том же основании, что и единство интуитивного понятия [concept].

Итак, тезис Декарта представляется следующим образом: у синтетического метода чрезмерные амбиции; но он не дает нам никаких средств для познания реальных причин. Фактически, он начинает со смутного знания следствия и восходит до абстракций, кои он неверно представляет нам как причины; вот почему, несмотря на свои претензии, он довольствуется тем, что рассматривает причины через их следствия.[290] Аналитический метод, напротив, является более скромным намерением. Но потому, что он, прежде всего, выделяет ясное и отчетливое восприятие следствия, он дает нам средство выводить из такого восприятия подлинное знание причины; вот почему он способен показать, как сами следствия зависят от причин. Следовательно, синтетический метод законен только при следующем условии: когда он не предоставлен самому себе, когда он приходит после аналитического метода, когда он опирается на предварительное знание реальных причин. Синтетический метод сам по себе не сообщает нам никакого знания, он не является методом изобретения; он обнаруживает свою полезность при экспозиции знания, при экспозиции того, что уже «изобретено».

Отметим, что Декарт вовсе и не помышлял разводить два метода, соотнося синтез с порядком бытия, а анализ – с порядком познания. Не более, чем Спиноза. Следовательно, было бы недостаточным и неточным противопоставлять Декарта и Спинозу, говоря, будто первый следует порядку познания, а второй – порядку бытия. Несомненно, из определения синтетического метода вытекает, что последний совпадает с [порядком] бытия. Но этот вывод не столь уж важен. Единственная проблема состоит в том, чтобы знать, способен ли синтетический метод – прежде всего и сам по себе – сообщить нам знание о тех принципах, каковые он предполагает. Может ли он – на самом деле – сообщить нам знание о том, что есть? Следовательно, единственная проблема такова: Каков подлинный метод с точки зрения познания[291]? Тогда полностью манифестируется антикартезианство Спинозы: согласно Спинозе синтетический метод – это единственный метод подлинного изобретения, единственный метод, который эффективен в порядке познания.[292] Но такое положение годится, только если Спиноза полагает, что обладает средствами для того, чтобы не только опровергнуть возражения Декарта, но также и преодолеть трудности аристотелизма. А именно, когда он представляет то, что называет третьим «модусом восприятия» в Трактате об усовершенствовании разума, он группирует под этим модусом или в этом несовершенном роде две крайне разные процедуры, которые равным образом разоблачает как недостаточные.[293] Первая состоит в том, чтобы выводить причину, начиная с ясно воспринимаемого следствия: здесь мы опознаем аналитический метод Декарта и его процесс импликации. Но вторая состоит в том, чтобы вывести «заключение из какого-нибудь общего явления (ab aliquo universali), которому всегда сопутствует какое-нибудь свойство»: мы опознаем синтетический метод Аристотеля, его дедуктивный процесс, начиная со среднего термина, постигаемого как специфическая характеристика. Если Спиноза, не без иронии, может так объединить Декарта и Аристотеля, то именно потому, что он возвращается почти к тому же самому, дабы абстрагировать универсальное, начиная со смутного знания о следствии, или чтобы вывести причину, начиная с ясного знания о ее следствии. Ни одна из этих процедур не ведет к адекватному. Аналитический метод Декарта недостаточен, но и Аристотель впоследствии не сумел продумать в достаточной мере синтетический метод.

Чего не хватает древним, говорит Спиноза, так это понимания души как некоего вида духовного автомата, то есть понимания мысли как детерминированной своими собственными законами.[294] Таким образом, именно параллелизм дает Спинозе средство преодолеть трудности аристотелизма. Формальная причина некой идеи никогда не является абстрактным универсальным. Универсалии – роды или виды – действительно отсылают к способности воображения, но такая способность уменьшается по мере того, как мы все более постигаем вещи. Формальная причина истинной идеи – это наша способность понимать; и чем больше вещей мы понимаем, тем меньше мы формируем таких фикций родов и видов.[295] Если Аристотель отождествляет формальную причину со специфическим универсальным, то именно потому, что он остается на самом низком уровне способности мыслить, не открывая законов, которые позволяют такой способности идти от одного реального сущего к другому реальному сущему, «не проходя через абстрактные вещи». С другой стороны, материальная причина некой идеи не является каким-то смутно ощущаемым восприятием: некая идея частной вещи всегда находит свою причину в некой другой идее частной вещи, предназначенной ее производить.

Перед лицом аристотелевской модели Декарт не смог ухватить возможностей синтетического метода. Верно, что последний, в одном из своих аспектов, не принуждает нас к познанию чего-либо; но было бы неверным делать вывод, будто он играет только роль экспозиции. В своем первом аспекте синтетический метод является рефлексивным, то есть наделяет нас знанием о нашей способности понимать. Верно также, что синтетический метод придумывает или разыгрывает некую причину в зависимости от следствия; но будучи далекими от того, чтобы усматривать противоречие, мы должны признать здесь минимум регрессии, который позволяет нам – быстро, насколько возможно, – достичь идеи Бога как источника всех других идей. В своем втором аспекте метод является конститутивным или генетическим. Наконец, идеи, вытекающие из идеи Бога, суть идеи реальных сущих: их производство, в тоже время, является дедукцией реального, форма и материя истины отождествляются в сцеплении идей. Метод, в своем третьем аспекте, является дедуктивным. Рефлексия, генезис и дедукция – вот три момента, конституирующие весь синтетического метод в целом. Именно на них полагается Спиноза, дабы, одновременно, превзойти картезианство и сгладить недостатки аристотелизма.

Рассмотрим теперь теорию бытия: мы видим, что противостояние между Спинозой и Декартом смещается, но не перестает быть радикальным. Потому было бы удивительным, что аналитический метод и синтетический метод подразумевают одну и ту же концепцию бытия. Онтология Спинозы удерживается благодаря понятиям [notions] причины самого себя, в себе и самой по себе. Эти термины присутствуют и у самого Декарта; но трудности, которые он встретил при их разработке, должны уведомить нас о несовместимостях картезианства и спинозизма.

Против Декарта уже возражали Катерус и Арно: [словосочетание] «сама по себе» высказывается негативно и означает только отсутствие причины.[296] Даже допуская вместе с Арно, что, если у Бога нет причины, то именно ввиду полной позитивности его сущности, а не из-за несовершенства нашего разума, мы не будем заключать, что он существует сам по себе «позитивно, как бы благодаря некой причине», то есть что он является причиной самого себя. Верно, что Декарт считал такую полемику, прежде всего, словесной. Он просит лишь о том, чтобы мы предоставили ему полную позитивность сущности Бога: тогда можно будет признать, что такая сущность играет роль аналогичную роли некой причины. Есть позитивное основание того, что Бог не имеет причины, а следовательно, есть формальная причина того, что он не обладает действующей причиной. Декарт уточняет свой тезис в следующих терминах: Бог является причиной самого себя, но в ином смысле, нежели тот, в каком действующая причина является причиной своего следствия-эффекта; он является причиной самого себя в том смысле, в каком его сущность является формальной причиной; и его сущность, так сказать, является формальной причиной не непосредственно, но по аналогии в той мере, в какой она играет по отношению к существованию роль аналогичную роли действующей причины по отношению к ее следствию-эффекту.[297]

Эта теория основывается на трех близко связанных понятиях [notions]: двусмысленность (Бог является причиной себя, но в ином смысле, нежели тот, в каком он является действующей причиной вещей, кои он создает; тогда бытие не высказывается в одном и том же смысле обо всем, что есть, о божественной субстанции и о субстанциях сотворенных, о субстанциях и о модусах, и т. д.); эминенция (Бог содержит, таким образом, всю реальность, но эминентно, под другой формой, нежели форма вещей, кои он создает); аналогия (Бог как причина самого себя достигается, таким образом, не в самом себе, но по аналогии: именно по аналогии с действующей причиной Бог может быть, так сказать, причиной самого себя, или [существовать] благодаря самому себе «как бы» благодаря некой причине). Эти тезисы не столько явно формулируются Декартом, сколько получены и приняты в качестве схоластического и томистского наследия. Но, хотя они никогда не обсуждаются, такие тезисы, тем не менее, обладают существенной значимостью, повсюду присутствуют у Декарта и необходимы для его теории бытия, Бога и творений. Его метафизика не обнаруживает в них свой смысл; но без них она потеряла бы большую часть своего смысла. Вот почему Картезианцы столь охотно предъявляют теорию аналогии: они не столько пытаются примирить труды своего учителя с томизмом, сколько развивают ту существенную часть картезианства, которая остается подразумеваемой у самого Декарта.

Между Декартом и Спинозой всегда можно вообразить странное родство. Например, в картезианском определении субстанции («то, что нуждается только в самом себе, чтобы существовать») мы претендуем обнаружить монистическое и даже пантеистическое искушение. Это значит пренебречь имплицитной ролью аналогии в философии Декарта, которой достаточно, чтобы предостеречь против любого такого рода искушения: как и у святого Фомы, акт существования по отношению к сотворенным субстанциям будет чем-то аналогичным тому, чем он является по отношению к божественной субстанции.[298] И действительно, кажется, что аналитический метод естественно приводит к аналогической концепции бытия; сама его процедура спонтанно ведет к позиции аналогического бытия. Следовательно, мы не удивимся, что картезианство на свой манер обнаруживает трудность, уже присутствующую в самом ортодоксальном томизме: несмотря на свои амбиции, аналогия не умеет освободиться от двусмысленности, с каковой она начинает, и от эминенции, к которой она приходит.

Согласно Спинозе, Бог не является причиной себя в каком-то другом смысле, нежели в том, в каком он – причина всех вещей. Напротив, он – причина всех вещей в том же самом смысле, в каком является причиной себя.[299] Декарт говорит слишком много или слишком мало: слишком много для Арно, но слишком мало для Спинозы. Ибо невозможно употреблять [словосочетание] «сам по себе» позитивно, все еще используя [словосочетание] «причина самого себя» по простой аналогии. Декарт признает, что, если сущность Бога и является причиной его существования, то лишь в смысле формальной, а не действующей причины. Именно формальная причина является имманентной сущностью, сосуществующей со своим следствием-эффектом, неотделимой от своего следствия-эффекта. Требуется еще и позитивное основание, согласно которому существование Бога не обладает действующей причиной и совпадает только с его сущностью. Итак, это основание Декарт находит в простом свойстве: необъятность Бога, его избыточность или его бесконечность. Но такое свойство может играть только роль правила пропорциональности, или соразмерности, в аналогическом суждении. Поскольку это свойство ничего не обозначает в природе Бога, Декарт останавливается на косвенном определении причины самого себя: о последней здесь говорится в ином смысле, нежели о действующей причине, а также говорится по аналогии с ней. Следовательно, то, чего недостает у Декарта, так это основания, по которому причина самого себя могла бы быть достигнута в самой себе и непосредственно обоснована в понятии [concept] или в природе Бога. Именно это основание обнаруживает Спиноза, когда отличает божественною природу от ее свойств, абсолютное от бесконечного. Атрибуты являются имманентными формальными элементами, конституирующими абсолютную природу Бога. Такие атрибуты конституируют сущность Бога, только конституируя его существование; они выражают его сущность, только выражая его существование, необходимо вытекающее из сущности; вот почему его существование совпадает с его сущностью.[300] Итак, атрибуты конституируют формальное основание, которое делает из субстанции в самой себе причину самой себя – непосредственно, а не по аналогии.

Причина самого себя, прежде всего, достигается в самой себе; именно при этом условии «в себе» и «сам по себе» обретают совершенно позитивное значение. Отсюда вытекает следующее следствие: причина самого себя не высказывается более в каком-то ином смысле, нежели действующая причина, напротив, именно действующая причина высказывается в том же самом смысле, что и причина самого себя. Следовательно, Бог производит также, как он существует: с одной стороны, он производит необходимо, с другой стороны, он производит необходимо в одних и тех же атрибутах, конституирующих его сущность. Мы обнаруживаем здесь два аспекта спинозистской однозначности, однозначность причины и однозначность атрибутов. В начале нашего анализа нам казалось, что спинозизм был неотделим от борьбы, какую он вел против негативной теологии, а также против любого метода, продолжающегося благодаря двусмысленности, эминенции и аналогии. Спиноза не только разоблачает введение негативного в бытие, но и все ложные концепции утверждения, в которых выживает негативное. Именно такое выживание Спиноза находит у Декарта и у Картезианцев и борется с ним. Спинозистское понятие [concept] имманентности не имеет другого смысла: оно выражает двойную однозначность причины и атрибутов, то есть единство действующей причины с формальной причиной, тождество атрибута так, как он конституирует сущность субстанции, и так, как он подразумевается сущностью творений.

Мы не будем полагать, будто, сводя так творения к модификациям или к модусам, Спиноза изымает из них всякую их собственную сущность или всякую способность. Однозначность причины не означает, что причина самого себя и действующая причина имеют один и тот же смысл, но что обе утверждаются в одном и том же смысле того, что является причиной. Однозначность атрибутов не означает, что субстанция и ее модусы обладают одним и тем же бытием или одним и тем же совершенством: субстанция существует в себе, модификации существуют в субстанции как в другой вещи. То, что существует в другой вещи, и то, что существует в себе, не утверждаются в одном и том же смысле, но бытие утверждается формально в одном и том же смысле о том, что существует в себе, и о том, что существует в другой вещи: одни и те же атрибуты, взятые в одном и том же смысле, конституируют сущность одного и подразумеваются сущностью другого. Более того, это общее бытие не является у Спинозы, как и у Дунса Скота, неким нейтрализованным Бытием, безразличным к конченному и к бесконечному, к in-se [в-себе – лат.] и к in-alio [в-другом – лат.]. Напротив, это – качественно определенное Бытие субстанции, в котором субстанция остается в себе, но также в котором модусы остаются как в другой вещи. Следовательно, имманентность – это новая фигура, которую теория однозначности берет у Спинозы. Синтетический метод естественно ведет к позиции такого общего бытия или такой имманентной причины.

В философии Декарта постоянно возвращаются некоторые аксиомы. Принципиальное состоит в том, что небытие не имеет свойств. Это вытекает, с точки зрения количества, из того, что любое свойство является свойством некоего сущего: следовательно, все является бытием или свойством, субстанцией или модусом. А также, с точки зрения качества, любая реальность является совершенством. С точки зрения каузальности, в причине должно иметься, по крайней мере, столько же реальности, сколько и в следствии-эффекте; иначе нечто производилось бы ничем. Наконец, с точки зрения модальности, не может быть, собственно говоря, случайности, ибо случайность является свойством, которое не подразумевает с необходимостью сущего, к коему мы такое свойство относим. Именно Спинозе принадлежит то, что всем этим аксиомам дается новая интерпретация в согласии с теорией имманентности и требованиями синтетического метода. И Спинозе кажется, что Декарт не ухватил смысл и следствия теоремы: Небытие не имеет свойств. С одной стороны, любая множественность субстанций становится невозможной: не существует ни неравных и ограниченных субстанций, ни равных неограниченных субстанций, ибо «они должны в таком случае иметь нечто, полученное от ничего».[301] С другой стороны, мы не удовлетворимся тем, чтобы сказать, будто любая реальность является совершенством. Мы должны также признать, что все в природе некой вещи является реальностью, то есть совершенством; «сказать, что природа вещи требует этого [т. е. ограничения] и что поэтому она не может быть другой – значит ничего но сказать; ибо природа вещи не может ничего требовать, если вещь не существует».[302] Таким образом, мы уйдем от полагания того, что некая субстанция подверглась какому-то ограничению ее природы в силу своей собственной возможности.

Контингентности модусов по отношению к субстанции имеется не больше, чем имеется возможности некой субстанции в зависимости от ее атрибута. По Декарту, мало показать, что случайности не реальны. Модусы некой субстанции остаются у Декарта случайными потому, что они нуждаются во внешней причинности, которая, неким образом, «помещает» их в саму эту субстанцию. Но фактически, оппозиция модуса и случайности уже показывает, что необходимость является единственным аффективным состоянием бытия, его единственной модальностью: Бог – причина всех вещей в том же смысле, в каком он – причиной самого себя; следовательно, все является необходимым благодаря своей сущности или своей причине. Наконец, верно, что причина более совершенна, чем следствие, субстанция более совершенна, чем модусы; но хотя причина имеет больше реальности, она никогда не содержит реальность своего следствия в какой-то другой форме или каким-то иным способом, нежели тот, от которого зависит само следствие. По Декарту мы переходим от превосходства причины к превосходству некоторых форм бытия над другими, следовательно, к двусмысленности или к аналогии реального (поскольку Бог содержит реальность в форме, превосходящей ту, которая оказывается подразумеваемой в творениях). Именно этот переход фундирует понятие [concept] эминенции; но такой переход радикально незаконен. Против Декарта Спиноза выставляет равенство всех форм бытия и однозначность реального, кое вытекает из такого равенства. Со всех точек зрения, философия имманентности появляется как теория Бытия-единого, Бытия-равного, Бытия однозначного и общего. Она ищет условия истинного утверждения, разоблачая все трактовки, изымающие из бытия его полную позитивность, то есть его формальную общность.

Глава XI: Имманентность и исторические элементы выражения

Ставятся две проблемы. Каковы логические связи между имманентностью и выражением? И: как в определенных философских традициях исторически формируется идея выразительной имманентности? Не исключено, что эти традиции являются сложносоставными и сами воссоединяют крайне разные вдохновения.

По-видимому, все началось с платонистской проблемы участия. Платон предоставил, в качестве гипотез, несколько схем участия: участвовать значит забирать часть; а также, это значит имитировать; и еще, это значит получать что-то от демона… Следуя таким схемам, участие оказывается проинтерпретированным либо материальным образом, либо имитативным способом, либо в «демонической» манере. Но, во всех случаях, трудности, как кажется, имеют одно и то же основание: у Платона принцип участия, прежде всего, отыскивается на стороне участника. Участие проявляется чаще всего как авантюра, остающаяся вне причастного [к участию], как насилие, испытываемое причастным. Если участие состоит в том, чтобы забирать часть, то трудно увидеть, как причастное не претерпевает деления или расчленения. Если участвовать значит имитировать, то требуется внешний художник, принимающий Идею за модель. И, наконец, трудно увидеть, какова роль посредника вообще – художника или демона, – кроме как в том, чтобы вынуждать чувственное воспроизводить умопостигаемое, а также вынуждать Идею отдаваться участию посредством чего-то, что чуждо ее собственной природе. Даже когда Платон трактует участие Идей друг в друге, соответствующая способность схватывается скорее как способность участвовать, чем быть причастным.

Высшая задача постплатоников состоит в требовании низвергнуть проблему. Мы ищем принцип, делающий возможным участие, но делающий его возможным с точки зрения самого причастного. Неоплатоники уже не исходят из характеристик участника (множественный, чувствительный и т. д.), дабы спрашивать, при каком насилии участие становится возможным. Напротив, они пытаются открыть принцип и внутреннее движение, обосновывающие участие в причастном как таковом, со стороны причастного как такового. Плотин упрекает Платона за то, что тот рассматривает участие с его меньшей стороны.[303] По правде говоря, как раз не причастное переходит в участника. Причастное остается в себе; оно является причастным постольку, поскольку производит, и производит постольку, поскольку дарует. Но ему не нужно покидать себя, чтобы даровать или производить. Такова программа, сформулированная Плотином: начинать с самого высокого, подчинять имитацию генезису или производству, заменять идеей дара идею насилия. Причастное ни делится, ни имитируется извне, ни принуждается посредниками, кои сделали бы насилие своей природой. Участие ни материально, ни имитативно, ни демонично: оно эманативно. Эманация означает, сразу, и причину, и дар: каузальность посредством дарения, а также посредством продуктивного дарения. Подлинная активность – это активность причастного; участник – только следствие-эффект, и получает то, что дарует ему причина. Эманативная причина является Причиной, которая дарует, Благом, которое дарует, Добродетелью, которая дарует.

Когда мы ищем внутренний принцип участия на стороне причастного, мы с необходимостью должны найти его «выше» или «по ту сторону» [участия]. Речь не о том, что принцип, задающий возможное участие, сам был бы причастным либо способным к участию. Из этого принципа все эманирует; он дарует все. Но сам он не является причастным, ибо участие имеет место только через то, что он дарует, и в том, что он дарует. Именно в этом смысле Прокл разрабатывал свою глубокую теорию Неспособного к участию; участие имеет место только благодаря принципу, который сам по себе не способен к участию, но который дарует [возможность] участвовать. И уже Плотин показал, что Единое с необходимостью выше своих даров, что оно дарует то, чего не имеет, или не является тем, что дарует.[304] Эманация вообще будет представляться в форме триады: дарующий, то, что даруется, тот, кто получает. Участвовать – это всегда участвовать, следуя тому, что даруется. Таким образом, мы не должны говорить только о генезисе участника, но и о генезисе самого причастного, отдающего отчет в том факте, что оно является причастным. Двойной генезис – дара и того, кто получает дар: следствие-эффект, получающее дар, здает собственное существование, когда оно полностью обладает тем, что ему даруется; но полностью оно им обладает, только обращаясь к дарующему. Дарующий выше своих даров, как и своих продуктов, – способный к участию через то, что даровал, но в себе или согласно самому себе не способный к участию; и обосновывающий, в связи с этим, участие.

Мы уже можем определить характеристики, согласно которым эманативная причина и имманентная причина логически имеют что-то общее, но также и глубокие различия. Их общая характеристика состоит в том, что они не покидают себя: они остаются в себе, дабы производить.[305] Когда Спиноза определяет имманентную причину, он настаивает на такой дефиниции, которая обосновывает определенную ассимиляцию имманентности и эманации.[306] Но различие касается способа, каким эти две причины производят. Если эманативная причина остается в себе, то произведенное следствие-эффект не пребывает в ней и не остается в ней. О Едином как о первом принципе или как о причине причин Плотин говорит: «[Именно потому,] что все к нему сводится и из него исходит».[307] Когда он напоминает, что следствие никогда не отделяется от причины, он думает о непрерывности потока и излучения, а не об актуальной присущности некоего содержания. Эманативная причина производит посредством того, что она дарует, но она по ту сторону того, что она дарует: так, что следствие-эффект вытекает из причины, существует только как вытекающее из причины и задает свое существование, только возвращаясь к причине, из коей оно вытекает. Вот почему детерминация существования следствия неотделима от некоего переворачивания, где причина проявляется как Благо в перспективе трансцендентной конечной цели [finalité]. Напротив, причина является имманентной, когда само следствие-эффект «внутренне имманентно [immané]» причине вместо того, чтобы эманировать. Имманентную причину определяет именно то, что следствие-эффект пребывает в ней – несомненно, в ней как в чем-то другом, – но пребывает и остается в ней. Следствие-эффект остается в своей причине не меньше, чем причина остается в себе самой. С этой точки зрения, различие в сущности между причиной и следствием-эффектом никогда не будет интерпретироваться как деградация. С точки зрения имманентности, различие в сущности не исключает, а подразумевает равенство бытия: именно одно и то же бытие остается в себе в причине, но в которой, также, следствие остается как в чем-то другом.

Плотин еще говорит: Единое не имеет «ничего общего» с исходящими из него вещами.[308] Ибо эманативная причина – это высшее не только в следствии-эффекте, но и в том, что ею даруется следствию. Но почему первая причина – это именно Единое? Даруя бытие всему, что есть, оно необходимо пребывает по ту сторону бытия или субстанции. Так, эманация, в своем чистом состоянии, сама не отделима от системы Единое-высшее в бытии; в неоплатонизме всецело господствует первая гипотеза Парменида.[309] И эманация больше неотделима от негативной теологии или от метода аналогии, который блюдет эминенцию принципа или причины. Прокл показывает, что в случае Единого самого по себе отрицание генерирует утверждения, применяемые к тому что, единое дарует, и к тому, что происходит из Единого. Более того, на каждой стадии эманации мы должны признать присутствие неспособного к участию, из коего вещи происходят и к коему они обращаются [se converssent]. Следовательно, эманация служит принципом в иерархизированном универсуме; различие сущих вообще постигается как иерархическое различие; каждый термин существует как образ предшествующего ему высшего термина и определяется степенью удаленности, отделяющей его от первой причины или от первого принципа.

Следовательно, между эманативной причиной и имманентной причиной появляется второе различие. Имманентность, со своей стороны, подразумевает чистую онтологию, теорию Бытия, где Единое не только свойство субстанции и того, что есть. И еще, имманентность в чистом состоянии требует принципа равенства бытия или позиции Бытия-равного: бытие не только равно в себе, но бытие, явно, равным образом присутствует во всех сущих. И Причина равным образом везде близка: не бывает отдаленной причины. Сущие не определяются их рангом в иерархии, – они не более или менее удалены от Единого, но каждое непосредственно зависит от Бога, участвуя в равенстве бытия, получая немедленно все то, что оно может получить согласно склонности [aptitude] своей сущности, независимо от всякой близости и всякой удаленности. Более того, имманентность в чистом состоянии требует однозначного Бытия, формирующего некую Природу и состоящего из позитивных форм, общих производителю и продукту, причине и следствию-эффекту. Мы знаем, что имманентность не отбрасывает различие сущностей; но нужны общие формы, конституирующие сущность субстанции как причину, в то время как они содержат сущности модусов как следствия-эффекты. Вот почему превосходство причины существует с точки зрения имманентности, но не приводит ни к какой эминенции, то есть ни к какой позиции какого-либо принципа по ту сторону форм, кои сами присутствуют в следствии-эффекте. Имманентность противопоставляется любой эминенции причины, любой негативной теологии, любому методу по аналогии, любой иерархической концепции мира. В имманентности все является утверждением. Причина – высшее в следствии-эффекте, но не высшее в том, что она дарует следствию. Или скорее, она ничего не «дарует» следствию. Участие должно мыслиться всецело позитивным образом, начиная не с эминентного дара, но начиная с формальной общности, позволяющей существовать различию сущностей.

Если есть такое значительное различие между эманацией и имманентностью, то как мы можем их исторически ассимилировать, разве что частичным образом? Именно в самом неоплатонизме и под влиянием стоиков подлинно имманентная причина фактически присоединяется к эманативной причине.[310] Уже на уровне Единого метафора сферы и излучения особым образом [singulièrement] корректирует строгую теорию иерархии. Но, главным образом, первая эманация дает нам идею некой имманентной причины. Из Единого эманируют Ум [Intelligence] или Бытие; итак, нет только лишь обоюдной имманентности бытия и ума, но ум содержит все умы и все умопостигаемое, как и бытие содержит все сущие и все роды бытия. «Он [ум – пер.] от начала полон теми сущностями, которые производит; он их как бы поглощает в том смысле, что содержит их в себе».[311] Несомненно, ум, в свою очередь, эманирует новую ипостась. Но ум действует как эманативная причина лишь в той мере, в какой он достигает своей точки совершенства; и достигает он ее только как имманентная причина. Бытие и ум все еще являются Единым, но Единым, которое есть и которое познает, Единым из второй гипотезы Парменида, Единым, в котором представлено множественное и которое, само, представлено в множественном. Плотин показывает, что бытие тождественно числу в состоянии единения, что сущие тождественны числу в состоянии развития (то есть, «развернутому» числу).[312] Уже у Плотина имеется равенство Бытия, кое сопрягается со сверхэминенцией Единого.[313]Дамаскин весьма далеко продвинул описание такого состояния Бытия, где множественное собирается, концентрируется, включается в Единое, а также где Единое развертывается во многое.

Таково происхождение пары понятий [notions], которая будет обретать все большую и большую значимость благодаря философии Средних веков и Возрождения: complicare-explicare.[314] Все вещи присутствуют в Боге, который спутывает их, Бог присутствует во всех вещах, которые развертывают и подразумевают его. В серии последовательные и подчиненные эманации заменяются на соприсутствие двух соотносительных движений. Ибо вещи остаются в Боге, поскольку они развертывают или подразумевают его, не меньше, чем Бог остается в себе, дабы спутать вещи. Присутствие вещей в Боге конституирует присущность, как и присутствие Бога в вещах конституирует импликацию. Иерархия ипостасей заменяется равенством бытия; ибо это – одно и то же бытие, в котором присутствуют вещи и которое, само, присутствует в вещах. Имманентность определяется совокупностью спутывания и развертывания, присущности и импликации. Вещи остаются присущими Богу, который спутывает их, как и Бог остается подразумеваемым благодаря вещам, кои развертывают его. Именно спутывающий Бог развертывается через все вещи: «В едином Боге свернуто все, поскольку все в нем; и он развертывает все, поскольку он во всем».[315] Участие обнаруживает свой принцип уже не в эманации, чей исток лежит в более или менее близком Едином, но в непосредственном и адекватном выражении абсолютного Бытия, кое постигает все сущие и развертывается благодаря сущности каждого [сущего]. Выражение постигает все эти аспекты: перепутывание, развертывание, присущность, импликацию. Такие аспекты выражения являются также категориями имманентности; имманентность раскрывается как выразительная, как имманентное выражение в системе логических отношений, где [указанные] два понятия [notions] соотносительны.

С этой точки зрения идея выражения отвечает за подлинную активность причастного и возможности участия. Именно в идее выражения утверждается новый принцип имманентности. Выражение появляется как единство множественного, как перепутывание множественного и развертывание Единого. Бог сам выражается в мире; мир является выражением, развертыванием Бога-бытия или Единого, которое есть. Мир возвышается до Бога так, что утрачивает свои пределы или свою конечность и непосредственно участвует в божественной бесконечности. Метафора круга, чей центр везде, а окружность нигде, начинает соответствовать самому миру. Отношение выражения обосновывает между Богом и миром не тождество сущности, но равенство бытия. Ибо одно и то же бытие присутствует в Боге, который перепутывает все вещи, следуя своей собственной сущности, и в вещах, развертывающих его, следуя своей собственной сущности или своему модусу. Так что Бог должен быть определен, как тождественный перепутанной Природе, а Природа – как тождественная развернутому Богу. Но такое равенство, или тождество в различии, конституирует два момента для всего выражения в целом: Бог выражается в своем Слове, его Слово выражает божественную сущность; но Слово, в свою очередь, выражается в универсуме – универсуме, выражающем все вещи, согласно модусу, отсылающему по существу к каждой [вещи]. Слово – это выражение Бога, выражение-язык; Универсум – это выражение такого выражения, выражение-фигура, или физиономия. (Такая классическая тема двойного выражения встречается у Экхарта: Бог выражается в Слове, кое является внутренней и безмолвной речью; Слово выражается в мире, который является фигурой или овнешненной [extériorisée] речью[316].)

Мы попытались показать, как выразительная имманентность Бытия прививалась к эманативной трансценденции Единого. Тем не менее, у Плотина и его последователей такая имманентная причина остается подчиненной эманативной причине. Верно, что бытие или ум «развертываются»; но развертывается только то, что уже множественно и что не является первым принципом. «Ум [l’intelligence] развертывается. Дело в том, что он желает обладать всеми сущими; но насколько лучшее было бы для него не желать этого, ибо так он становится вторым принципом».[317] Имманентное бытие, имманентная мысль не могут сформировать абсолют, но предполагают первый принцип, эманативную причину и трансцендентную цель, из коих все вытекает и в которые все обращается [назад]. Несомненно, этот первый принцип – Единое превосходит бытие – виртуально содержит все вещи: он развертывается, но развертывается не сам по себе, в противоположность уму, в противоположность бытию.[318] Он не подвергается воздействию [nest pas affecté] со стороны того, что его выражает. Потому надо переждать чрезвычайную эволюцию неоплатонизма в период Средних веков, Возрождения и Реформации, дабы увидеть, как имманентная причина обретает все большую и большую значимость, как Бытие соперничает с единым, выражение соперничает с эманацией и порой стремится вытеснить последнюю. Мы часто ищем то, что делает философию Возрождение современной философией; мы полностью следуем тезису Александра Койре, согласно которому специфическая категория выражения характеризует способ мышления этой философии.

И, однако, именно эта экспрессионистская тенденция не была доведена до конца полностью. Именно христианство благоприятствует – благодаря своей теории Слова и, главным образом, своим онтологическим требованиям – тому, что создается первый принцип Бытия. Но именно оно подавляет это принцип благодаря еще более мощному требованию сохранять трансценденцию божественного бытия. Так, мы видим, что философам всегда угрожают обвинением в имманентности и пантеизме, и философы, прежде всего, озабочены тем, чтобы ускользнуть от этого обвинения. Уже следует восхищаться философски тонкими комбинациями у Скота Эриугены, где оказываются примиренными права выразительной имманентности, эманативной трансценденции и образцового творения ex nihilo. Действительно, трансценденция Бога-творца спасена благодаря аналогической концепции Бытия, или, по крайней мере, благодаря эминентной концепции Бога, ограничивающей досягаемость Бытия-равного. Принцип равенства Бытия сам интерпретируется в аналогической манере; все ресурсы символизма направлены на защиту трансценденции. Следовательно, невыразимое удерживается в сердцевине самого выражения. Не то, чтобы мы возвращаемся назад к Плотину; не то, чтобы мы возвращаемся к позиции Единого, неописуемого и высшего в отношении Бытия. Ибо, именно один и тот же Бог, одно и то же бесконечное бытие утверждается и выражается в мире как имманентная причина и остается невыразимым и трансцендентным как объект некой негативной теологии, отрицающей в нем все то, что мы утверждали о его имманентности. Итак, даже при этих условиях, имманентность появляется как некая теория-предел, скорректированная перспективами эманации и творения. Довод для этого прост: выразительная имманентность может удовлетвориться в самой себе лишь постольку, поскольку она не сопровождается полной концепцией однозначности, полным утверждением однозначного Бытия.

Выразительная имманентность привилась на теме эманации, частично благоприятствующей ей и частично изгоняющей ее. Но она в не меньшей мере влияет [interfère], при аналогичных условиях, и на тему творения. Творение, в одном из своих аспектов, по-видимому, разделяет то же самое беспокойство, что и Эманация; речь идет о том, чтобы всегда находить принцип участия на стороне самого причастного. Мы помещаем Идеи в Бога: они сами обретают образцовую ценность, вместо того, чтобы отсылать к более низкой инстанции, коя принимала бы их за модели или вынудила бы опуститься до ощущаемого. Представляя бесконечное бытие Бога, они также представляют все то, что Бог хочет сделать и может сделать. Идеи в Боге являются образцовыми подобиями; вещи, сотворенные ex nihilo, являются имитативными подобиями. Участие – это имитация, но принцип имитации обнаруживается на стороне модели или имитируемого: идеи не различаются в отношении Бога, но различаются в отношении вещей, чье возможное участие в самом Боге они обосновывают. (Мальбранш будет определять Идеи в Боге как принципы выражения, представляющие Бога как способного к участию или способного к имитации.)

Этот путь был прослежен святым Августином. Итак, понятие [concept] выражения возникает тут еще и для того, чтобы определить одновременно статус образцового подобия и имитативного подобия. Святой Бонавентура, вслед за святым Августином, является тем, кто придает большую значимость такому двойному определению: два подобия формируют конкретную совокупность «выразительного» подобия. Бог выражается в своем Слове или в образцовой Идее; но образцовая Идея выражает множество сотворенных вещей и тех, что могут быть сотворены. Вот парадокс выражения как такового: будучи внутренним и вечным, оно едино по отношению к тому, что выражается, и множественно по отношению к выраженному.[319] Выражение выступает как излучение, кое ведет нас от Бога, который выражается, к выраженным вещам. Будучи само выражающим (а не выраженным), оно равным образом распространяется на все без ограничения, как сама божественная сущность. Мы обнаруживаем принцип равенства, согласно которому святой Бонавентура отрицает любую иерархию между Идеями так, как они пребывают в Боге. Действительно, теория выразительного подобия подразумевает определенную имманентность. Идеи пребывают в Боге; следовательно, вещи пребывают в Боге согласно их образцовым подобиям. Но не должны ли еще сами вещи пребывать в Боге как имитации? Нет ли некой присущности копии к модели[320]? Мы можем избежать такого вывода, только придерживаясь строго аналогической концепции бытия. (Сам святой Бонавентура постоянно противопоставляет выразительное подобие и однозначное подобие, или единоосмысленность [univocation].)

Большинство вышеупомянутых авторов принадлежат двум традициям сразу: эманация и имитация, эманативная причина и образцовая причина, Псевдо-Деонисий и святой Августин. Но важно то, что эти два пути воссоединяются в понятии [concept] выражения. Мы уже видим такое у Скота Эриугены, который выковывает философию выражения – порой «основанную на подобии», порой «эманативную». Эманация ведет нас к выражению-развертыванию. Творение ведет нас к выражению-подобию. И выражение, действительно, обладает таким двойным аспектом: с одной стороны оно – зеркало, модель и сходство; с другой – зародыш, дерево и ответвление. Но такие метафоры никогда не достигают результата. Идея выражения оказывается отброшенной, лишь только она создается. Ибо темы творения или эманации не могут обойтись без минимума трансценденции, коя мешает «экспрессионизму» подойти вплотную к имманентности, которую он подразумевает. Имманентность – это именно философское головокружение, неотделимое от понятия [concept] выражения (двойная имманентность – выражения в том, что выражается, и выраженного в выражении).

Значение спинозизма, как нам кажется, состоит в следующем: утверждать имманентность как принцип; освобождать выражение от любого подчинения в отношении эманативной или образцовой причины. Само выражение перестает эманировать, как и походить [на что-либо]. Итак, такой результат может быть получен только в перспективе однозначности. Бог – причина всех вещей в том же самом смысле, что и причина самого себя; он производит так, как он формально существует, или так, как он объективно постигает себя. Следовательно, он производит вещи в тех же самых формах, в каких конституирует свою собственную сущность, и производит идеи в идее своей собственной сущности. Но одни те же атрибуты, формально конституирующие сущность Бога, содержат все формальные сущности модусов, а идея сущности Бога постигает все объективные сущности или все идеи. Вещи вообще суть модусы божественного бытия, то есть подразумевают одни и те же атрибуты, конституирующие природу этого бытия. В этом смысле любое подобие является единоосмысленностью [univocation], определяющейся присутствием общего качества в причине и в следствии-эффекте. Произведенные вещи являются имитацией не больше, чем их идеи являются моделями. Даже идея Бога не имеет никакого образца, будучи сама произведенной в своем формальном бытии. И наоборот, идеи не имитируют вещи. В своем формальном бытии они следуют из атрибута мышления; и если уж они репрезентативны, то лишь в той мере, в какой участвуют в абсолютной способности мыслить, которая, сама по себе, равна абсолютной способности производить или действовать. Так, любое имитативное или образцовое подобие исключается из выразительного отношения. Бог выражается в формах, конституирующих его сущность, как и в Идее, рефлектирующей эту сущность. Выражение сразу высказывается и о бытии, и о познании. Но только однозначное бытие, только однозначное познание выразительны. Субстанция и модусы, причина и следствия-эффекты не существуют и не познаются с помощью общих форм, актуально конституирующих сущность одного и актуально содержащих сущность других.

Вот почему Спиноза противопоставляет обе области, всегда смешанные в прежних традициях: область выражения и область выразительного познания, единственно адекватного; область знаков и область познания с помощью знаков, познания с помощью апофазы или с помощью аналогии. Спиноза различает разные виды знаков: индикативные знаки, вынуждающие нас заключать о чем-либо по состоянию нашего тела; императивные знаки, вынуждающие нас схватывать законы как моральные законы; знаки откровения, вынуждающие нас самих повиноваться и, самое большее, открывающие нам некоторые «свойства» Бога. Но, как бы то ни было, познание с помощью знаков никогда не является выразительным и остается познанием первого рода. Индикация является не выражением, а смешанным состоянием свертывания, в котором идея остается бессильной в том, чтобы развернуть или выразить свою собственную причину. Императив является не выражением, но спутанным впечатлением, которое вынуждает нас верить в то, что подлинные выражения Бога и законов природы суть также и заповеди. Откровение является не выражением, но культурой невыразимого, спутанным и относительным знанием, благодаря которому мы сообщаем Богу определенности, аналогичные нашим (Разум, Воля), только чтобы спасти верховенство Бога в эминенции во всех родах (сверхэминентное Единое и т. д.). Благодаря однозначности, Спиноза наделяет идею выражения позитивным содержанием, противопоставляя ее трем видам знаков. Противопоставление выражений и знаков – один из фундаментальных тезисов спинозизма.

А еще выражение надо освободить от всякого следа эманации. Неоплатонизм извлекает часть своей силы из следующего тезиса: [а именно,] что производство осуществляется не благодаря композиции (добавление вида к роду, получение некой формы в материи), но благодаря различию и дифференциации. Но неоплатонизм оказывался зажатым разными требованиями: нужно, чтобы различие было произведено, исходя из Неразличимого или абсолютно Единого, и, однако, чтобы оно было актуальным; нужно, чтобы оно было актуальным и, однако, не числовым. Эти требования объясняют усилия неоплатонизма, направленные на то, чтобы определить состояние неразличимых различий, неделимых делений, немножественных множественностей. Спиноза, напротив, находит иной путь в своей теории различий. Соединенная с однозначностью идея формального различия, то есть реального различия, кое не является и не может являться числовым, позволяет ему сразу же примирить онтологическое единство субстанции с качественной множественностью ее атрибутов. Далекие от того, чтобы эманировать из эминентного Единства, реально отличные атрибуты конституируют сущность абсолютно одной субстанции. Субстанция не выступает в качестве Единого, из которого происходило бы парадоксальное различие; атрибуты не являются эманациями. Единство субстанции и различие атрибутов суть корреляты, в своей совокупности конституирующие выражение. Различие атрибутов – ни что иное как качественная композиция онтологически одной субстанции; субстанция различается в бесконечности атрибутов, выступающих как ее актуальные формы или ее качественные композиты. Следовательно, до всякого производства имеется некое различие, но такое различие является также композицией самой субстанции.

Верно, что производство модусов происходит благодаря дифференциации. Но речь тогда идет о чисто количественной дифференциации. Если реальное различие никогда не является численным, то и наоборот, численное различие является по существу модальным. Несомненно, число лучше согласуется с абстрактным понятием [concept], чем с самими модусами. Остается то, что модальное различие количественно, даже если число плохо выражает природу такого количества. Это хорошо видно в спинозистской концепции участия.[321] Теории эманации и творения согласуются в том, что отказывают участию в любом материальном смысле. Напротив, у Спинозы, именно тот же самый принцип участия обязывает нас интерпретировать его как материальное и количественное участие. Участвовать значит обладать частью, быть частью. Атрибуты выступают как динамические качества, которым соответствует абсолютное могущество Бога. Модус – в своей сущности – это всегда некая степень качества, некое количество качества. Именно так он и существует – в атрибуте, который его содержит, – как часть могущества Бога. Будучи общими формами, атрибуты являются условиями, под которыми субстанция обладает всемогуществом, тождественным ее сущности, под которыми, также, модусы обладают частью такого могущества, тождественной их сущности. Могущество Бога выражается или развертывается модально, но только благодаря этой количественной дифференциации и в ней. Вот почему в спинозизме человек утрачивает все привилегии, каковыми он был обязан так называемому свойственному ему качеству и которые принадлежали ему только с точки зрения имитативного участия. Модусы различаются количественно: каждый модус выражает или развертывает сущность Бога, если только эта сущность сама развертывается благодаря сущности модуса, то есть делится согласно количеству, соответствующему такому модусу.[322]

Модусы одного и того же атрибута не различаются своим рангом, своей близостью или удаленностью от Бога. Они различаются количественно, благодаря количеству или ёмкости их соответствующей сущности, которая всегда непосредственно участвует в божественной субстанции. Несомненно, у Спинозы, по-видимому, существует иерархия между бесконечным непосредственным модусом, конченным опосредованным модусом и конечными модусами. Но Спиноза постоянно напоминает, что Бог никогда, собственно говоря, не является отдаленной причиной.[323] Бог, рассмотренный под таким-то атрибутом, является ближайшей причиной соответствующего бесконечного непосредственного модуса. Что касается бесконечного модуса, который Спиноза называет опосредованным, то он вытекает из уже модифицированного атрибута; но первая модификация не вмешивается как опосредующая причина в систему эманаций, она предстает как модальность, под которой сам Бог производит в себе самом вторую модификацию. Если мы рассматриваем сущности конечных модусов, то видим, что они формируют не иерархическую систему, где менее способные зависели бы от более способных, а некую актуально бесконечную коллекцию, систему взаимных импликаций, где каждая сущность согласуется со всеми другими и где любая сущность включается в производство каждой сущности. Так Бог непосредственно производит каждую сущность вместе со всеми другими. Наконец, сами существующие модусы обладают Богом как своей прямой причиной. Несомненно, существующий конечный модус отсылает к чему-то еще, кроме атрибута; он находит причину в другом существующем модусе; последний, в свою очередь, в другом, и так до бесконечности. Но, для каждого модуса, Бог является способностью, каковая сподвигает причину на то, чтобы иметь такое следствие-эффект. Мы никогда не входим в регрессию до бесконечности; достаточно рассмотреть модус с его причиной, чтобы непосредственно прийти к Богу как к принципу, который сподвигает эту причину на то, чтобы иметь такое следствие-эффект. Именно в этом смысле Бог никогда не является отдаленный причиной, даже для существующего модуса. Отсюда знаменитая спинозистская формулировка «постольку, поскольку…». Всегда именно Бог производит непосредственно, но в различных модальностях: постольку, поскольку он бесконечен; постольку, поскольку он модифицируется модификацией, коя сама бесконечна; постольку, поскольку он подвергается воздействию [est affecté] со стороны особой модификацией. Иерархия эманаций заменяется иерархией модальностей в самом Боге; но в каждой модальности Бог немедленно выражается или непосредственно производит свои эффекты. Вот почему любой эффект существует в Боге и остается в Боге, вот почему сам Бог присутствует в каждом из своих эффектов.

Субстанция выражает себя, прежде всего, в самой себе. Такое первое выражение формально, или качественно. Субстанция выражается в формально различных, качественно различных, реально различных атрибутах; каждый атрибут выражает сущность субстанции. Мы обнаруживаем здесь двойное движение спутывания и развертывания: субстанция «спутывает» атрибуты, каждый атрибут развертывает сущность субстанции, субстанция развертывается благодаря всем своим атрибутам. Это первое выражение, до всякого производства, выступает в качестве конституции самой субстанции. Здесь появляется первое применение принципа равенства: не только субстанция равна всем своим атрибутам, но и любой атрибут равен другим, ни один не является высшим или низшим. Субстанция выражает себя ради самой себя. Она выражается в идее Бога, который постигает все атрибуты. Бог выражает себя, развертывает себя, только постигая себя. Такое второе выражение объективно. Оно подразумевает новое использование принципа равенства: способность мыслить, соответствующая идее Бога, равна способности существовать, соответствующей атрибутам. Идея Бога (Сын или Слово) обладает сложным статусом: объективно равная субстанция, она есть только продукт в своем формальном бытии. Так она ведет нас к третьему выражению: Субстанция перевыражает себя, атрибуты, в свою очередь, выражаются в модусах. Такое выражение является производством самих модусов: Бог производит так, как он постигает; он постигает, только производя бесконечность вещей, постигая также все то, что он производит. Бог производит в одних и тех же атрибутах, конституирующих его сущность, он мыслит все то, что он производит в одной и той же идее, коя постигает его сущность. Итак, все модусы являются выразительными, как и идеи, соответствующие этим модусам. Атрибуты «спутывают» сущности модусов, и развертываются благодаря им, также как Идея Бога постигает все идеи и развертывается благодаря им. Такое третье выражение количественно. Потому, как само количество, оно будет иметь две формы: интенсивную в сущности модусов, экстенсивную, когда модусы переходят в существование. Принцип равенства находит здесь свое последнее применение: не потому, что модусы равны самой субстанции, но потому, что превосходство субстанции не ведет ни к какой эминенции. Модусы выразительны именно постольку, поскольку они подразумевают те же качественные формы, что и формы, которые конституируют сущность субстанции.

Часть третья: Теория конечного модуса Глава XII. Сущность модуса: переход от бесконечного к конечному

У Спинозы мы обнаруживаем классическое отождествление атрибута и качества. Атрибуты – вечные и бесконечные качества: именно в этом смысле сами они неделимы. Протяженное неделимо как субстанциальное качество, или атрибут. Каждый атрибут неделим как качество. А также каждый атрибут-качество обладает бесконечным количеством, которое, само, делимо при определенных условиях. Такое бесконечное количество атрибута формирует материю, но материю только модальную. Следовательно, атрибут делится модально, а не реально. Он обладает частями, кои различаются модально: модальные, а не реальные или субстанциальные, части. То же годится и для протяженности, как и для других атрибутов: «Но, скажете вы, разве нет частей в протяжении раньше всяких модусов? Никоим образом, скажу я».[324]

Но оказывается, что в Этике слово «часть» должно пониматься двумя способами. Порой речь идет о частях способности, то есть внутренних или интенсивных частях, подлинных степенях, степенях способности или интенсивности. Поэтому сущности модусов определяются как степени способности (Спиноза обнаруживает долгую схоластическую традицию, согласно которой modus intrinsecus = gradus = intensio).[325] Но порой, также, речь идет о внешних или экстенсивных частях, внешних друг другу, действующих извне одни на другие. Так, самые простые тела суть последние экстенсивные модальные деления протяженности. (Будем остерегаться веры в то, что экстенсивность является привилегией протяженности: модусы протяженности по существу определяются степенями способности, и наоборот, такой атрибут, как мышление, сам обладает экстенсивными модальными частями, идеями, кои соответствуют самым простым телам.[326])

Следовательно, все происходит так, как если бы каждый атрибут подвергался воздействию [était affecté] со стороны двух количеств, кои сами бесконечны, но делимы при определенных условиях каждое по-своему: интенсивное количество, которое делится на интенсивные части, или на степени; экстенсивное количество, которое делится на экстенсивные части. Следовательно, мы не удивимся тому, что кроме качественной бесконечности атрибутов, относящихся к субстанции, Спиноза намекает на две собственно модальные количественные бесконечности. Он пишет, в письме к Мейеру: «Некоторые вещи… бесконечны в силу причины, от которой они зависят, однако, когда их мыслят абстрактно, они могут быть делимы на части рассматриваемые как нечто конечное. Наконец, некоторые вещи называются бесконечными, или, если Вы предпочитаете, – неопределенными (indefinita), в силу того, что они не могут быть приравнены ни к какому числу, хотя и могут мыслиться большими и меньшими».[327] Но тогда возникает много проблем: В чем состоят эти две бесконечности? Как и при каких условиях они позволяют себе делиться на части? Каковы их отношения, и каковы отношения их соответствующих частей?

Что же Спиноза называет сущностью модуса, особой или единичной [sngulière] сущностью? Его тезис резюмируется в следующем: сущности модусов не являются ни логическими возможностями, ни математическими структурами, ни метафизическими сущностями, но физическими реальностями, res physicae. Спиноза хочет сказать, что сущность – как сущность – обладает существованием. Сущность модуса обладает существованием, которое не смешивается с существованием соответствующего модуса. Сущность модуса существует, она реальна и актуальна, даже если актуально не существует модуса, чьей сущностью она является. Отсюда концепция Спинозы о несуществующем модусе: последний никогда не является чем-то возможным, но объектом, чья идея с необходимостью постигается в идее Бога, также как и его сущность с необходимостью содержится в атрибуте.[328] Следовательно, идея несуществующего модуса – это необходимо объективный коррелят сущности модуса. Любая сущность является сущностью чего-либо; сущность модуса – это сущность чего-то, что должно постигаться в бесконечном уме. О самой сущности мы не скажем, что она – возможное; более того, мы не скажем, что несуществующий модус стремится, благодаря своей сущности, перейти в существование. В этих двух пунктах противостояние между Спинозой и Лейбницем радикально: у Лейбница сущность, или индивидуальное понятие [notion], – это логическая возможность, и она неотделима от определенной метафизический реальности, то есть от «требования существования», от тенденции к существованию.[329] Не то у Спинозы: сущность не является возможностью, но обладает реальным существованием, кое принадлежит собственно ей; несуществующий модус не нуждается ни в чем и ничего не требует, но постигается в уме Бога как коррелят реальной сущности. Ни метафизическая реальность, ни логическая возможность, сущность модуса – это чистая физическая реальность.

Вот почему сущности модусов не меньше, чем существующие модусы, обладают производящей причиной. «Бог составляет производящую причину (causa efficiens) не только существования вещей, но и сущности их».[330] Когда Спиноза показывает, что сущность модуса не заключает в себе существования, он, конечно же, прежде всего, хочет сказать, что сущность не является причиной существования модуса. Но он также хочет сказать, что сущность не является причиной своего собственного существования.[331]

Не то, чтобы имелось некое реальное различие между сущностью и ее собственным существованием; различие сущности и существования достаточно обосновано, как только мы соглашаемся, что сущность имеет свою собственную отчетливую причину. Тогда, действительно, сущность необходимо существует, но она существует благодаря своей причине (а не сама по себе). Здесь мы опознаем принцип знаменитого тезиса Дунса Скота и, задолго до него, тезиса Авиценны: существование необходимо сопровождает сущность, но благодаря причине последней; оно, таким образом, не включает в себя сущность и не заключается в сущности; оно добавляется к ней. Оно не добавляется к ней как некий реально отчетливый акт, но только как нечто вроде последней детерминации, которая следует из причины сущности.[332] Одним словом, сущность всегда имеет то существование, какого она заслуживает благодаря своей причине. Вот почему у Спинозы объединяют две следующих теоремы: сущность обладает существованием или физической реальностью; Бог является производящей причиной сущности. Существование сущности – то же, что и бытие-причина сущности. Следовательно, мы не смешиваем спинозистскую теорию с явно аналогической картезианской теорией: когда Декарт говорит, что Бог производит даже сущности, он имеет ввиду, что Бог не подчиняется никакому закону, что он создает все, даже возможное. Спиноза, напротив, хочет сказать, что сущности не являются возможными, но что они обладают полностью актуальным существованием, которое принадлежит им благодаря их причине. Сущности модусов могут ассимилироваться в возможном лишь в той мере, в какой мы рассматриваем их абстрактно, то есть когда мы отделяем их от причины, которая позиционирует их как реальные или существующие вещи.

Если все сущности согласуются, то именно потому, что они не являются причинами друг друга, но все имеют Бога в качестве причины. Когда мы рассматриваем их конкретно, относя к причине, от коей они зависят, мы полагаем всю их совокупность, сосуществующую и согласующуюся.[333] Все сущности согласуются благодаря существованию или реальности, следующих из их причины. Одна сущность может отделяться от других только абстрактно, когда мы рассматриваем ее независимо от принципа производства, который постигает их все. Вот почему сущности формируют тотальную систему, актуально бесконечную совокупность. О такой совокупности мы скажем, как в Письме к Мейеру, что она является бесконечной благодаря своей причине. Таким образом, мы должны спросить: Как различаются сами сущности модусов, если они неотделимы друг от друга? Как они остаются единичными [singuliéres], тогда как формируют бесконечную совокупность? Тогда осталось спросить: В чем состоит физическая реальность сущностей как таковых? Мы знаем, что эта проблема – одновременно, индивидуальности и реальности, – вызывает много трудностей в спинозизме.

Не похоже, чтобы у Спинозы с самого начала имелось ясное решение или даже ясная постановка проблемы. Два текста знаменитого Краткого трактата доказывают, что поскольку сами модусы не существуют, то их сущности не отличаются от атрибута, который их содержит, и, более того, не отличаются друг от друга; что они, таким образом, не обладают в самих себе никаким принципом индивидуальности.[334] Индивидуация имеет место только благодаря существованию модуса, а не благодаря его сущности. (Однако Краткий трактат уже нуждается в гипотезе о сущности единичных [singuliéres] модусов в себе и полностью использует эту гипотезу.)

Но может быть два текста Краткого трактата скорее двусмысленны, нежели радикально исключают всякую единичность [singularité] и любое различие сущностей как таковых. Ибо первый текст, похоже, говорит следующее: поскольку модус не существует, его сущность существует только как содержимое в атрибуте; итак, идея сущности не может сама обладать отличием, или отчетливостью, которого не было бы в природе; она не может, таким образом, представлять несуществующий модус, как если бы тот отличался от его атрибута и других модусов. О том же и второй текст: поскольку модус не существует, идея его сущности не может заключать в себе некое отчетливое существование; поскольку вся стена белая, мы не можем воспринять то, что отличается от нее или что различается в ней. (Даже в Этике этот тезис не отбрасывается: поскольку модус не существует, его сущность содержится в атрибуте, его идея постигается в идее Бога; следовательно, такая идея не может ни заключать в себе отчетливого существования, ни отличаться от других идей).[335]

Во всем этом [термин] «отличаться» грубо противопоставляется [словосочетанию] «быть содержимым». Будучи только содержимым в атрибуте, сущности модусов не отличаются от него. Отличие, таким образом, берется в смысле внешнего отличия. Аргументация такова. Сущности модусов содержатся в атрибуте; поскольку модус не существует, ни между его сущностью и атрибутом, ни между его сущностью и другими сущностями не возможно никакое внешнее отличие; таким образом, никакая идея не может представлять или воспринимать сущность модусов как внешние части атрибута или как части, внешние друг другу. Этот тезис может показаться странным, ибо он, наоборот, предполагает, что внешнее отличие не пренебрегает существующими модусами и даже требуемо ими. Мы оставим на потом анализ этой пункта. Отметим только, что существующий модус обладает длительностью; и пока он длится, он перестает быть просто содержимым в его атрибуте, как и его идея перестает быть просто постигаемой в идее Бога.[336] Именно благодаря длительности (а также – в случае модусов протяженности – благодаря фигуре и месту) существующие модусы обладают собственно внешней индивидуацией.

Поскольку стена белая, никакая фигура не отличается ни от нее, ни в ней. То есть: в этом состоянии, качество не вызывается [nest pas affectée] чем-то, что внешне отличалось бы от него. Но остается вопрос знания того, не существует ли иного типа модальное отличие как внутренний принцип индивидуации. Более того, все позволяет думать, что индивидуации благодаря существованию модуса недостаточно. Мы можем различать существующие вещи лишь в той мере, в какой их сущности предполагаются отличными; а также, любое внешнее отличие, по-видимому, предполагает предварительное внутреннее отличие. Таким образом, вероятно, что сущность модуса является единичной в себе, даже когда соответствующий модус не существует. Но как? Вернемся к Дунсу Скоту: белизна, говорит он, имеет переменные интенсивности; последние не добавляются к белизне как одна вещь в другой, как фигура добавляется к стене, на которой мы ее чертим; степени интенсивности являются внутренними детерминациями, внутренними модусами белизны, коя однозначно остается одной и той же, под какой бы модальностью мы ее ни рассматривали.[337]

Кажется, то же имеет место и у Спинозы: сущности модусов являются внутренними модусами, или интенсивными количествами. Атрибут-качество однозначно остается тем, что он есть, содержащим все степени, которые воздействуют на него [l’affectent], не модифицируя его формальное основание; следовательно, сущности модусов отличаются от атрибута как интенсивности его качества и различаются между собой как разные степени интенсивности. Мы можем думать, что, явно не развивая такую теорию, Спиноза ориентируется на идею различия или идею единичности [singularité], свойственные сущностям модусов как таковым. Различие сущих (сущностей модусов) является, одновременно, внутренним и чисто количественным; ибо количество, о коем здесь идет речь, – это интенсивное количество. Только количественное различие сущих примиряется с качественным тождеством абсолюта. Но такое количественное различие не есть некое явление, это внутреннее различие, различие интенсивности. Так что каждое конечное сущее должно, так сказать, выражать абсолют, следуя интенсивному количеству, конституирующему его сущность, то есть, следуя своей степени способности.[338] Индивидуация у Спинозы не является ни качественной, ни внешней, она – количественновнутренняя, интенсивная. В этом смысле, имеется отличие сущностей модусов, одновременно, и в отношении атрибутов, кои их содержат, и одних сущностей модусов по отношению к другим сущностям модусов. Сущности модусов не различаются внешним образом, будучи содержимым в атрибуте; тем не менее, они обладают неким типом различия или единичности [singularité], каковые им свойственны, в атрибуте, который их содержит.

Интенсивное количество – это бесконечное количество, система сущностей – это актуально бесконечная серия. Речь идет о бесконечности «посредством причины». Именно в этом смысле атрибут содержит, то есть спутывает, все сущности модусов; он содержит их как бесконечную серию степеней, соответствующих своему интенсивному количеству. Итак, мы хорошо видим, что такая бесконечность, в неком смысле, неделима: мы не можем разделить ее на экстенсивные, или внешние, части, кроме как посредством абстракции. (Но посредством абстракции мы отделяем сущности от их причины и от атрибута, который их содержит, мы рассматриваем их как простую логическую возможность, мы изымаем из них всякую физическую реальность). Фактически, сущности модусов, таким образом, неразделимы, они определяются их всеобщим согласием. Но они, тем не менее, единичны [singuliéres] или специфичны и отличаются друг от друга благодаря внутреннему отличию. Все сущности – в их конкретной системе – вовлечены в производство каждой: не только сущности самой низкой степени, но также и самой высокой, ибо серия актуально бесконечна. Однако в такой конкретной системе каждая сущность производится как нередуцируемая степень, необходимо воспринимается как сингулярное [singuliéres] единство. Такова система «спутывания» сущностей.

Сущности модусов являются тогда частями некой бесконечной серии. Но в крайне специальном смысле: интенсивными или внутренними частями. Уклонимся от того, чтобы наделять особую спинозистскую сущность лейбницеанской интерпретацией. Особые сущности – не микрокосмосы. Они все не содержатся в каждой, но все содержатся в производстве каждой. Сущность модуса – это pars intensiva, а не pars totalis.[339] Как таковая, она обладает выразительной мощью, но способ понимания такой выразительной мощи должен крайне отличаться от подхода Лейбница. Ибо статус сущностей модусов – в перспективе абсолютно бесконечной субстанции – отсылает к собственно спинозистской проблеме. Такая проблема – это проблема перехода от бесконечного к конченному. Субстанция выступает как абсолютное онтологическое тождество всех качеств, как абсолютно бесконечная способность, способность существовать во всех формах и мыслить все формы; атрибуты суть бесконечные формы или качества и, как таковые, неделимы. Следовательно, конечное не является ни субстанциальным, ни качественным. Но оно больше и не явление: оно модально, то есть количественно. Каждое субстанциальное качество обладает неким модально-интенсивным количеством, самим по себе бесконечным, которое актуально делится в бесконечности внутренних модусов. Такие внутренние модусы, содержащиеся все вместе в атрибуте, суть интенсивные части самого атрибута. И тогда они – части могущества Бога в атрибуте, который их содержит. Именно в том смысле, как мы уже увидели, модусы божественного атрибута необходимо участвуют в могуществе Бога: сама их сущность является частью могущества Бога, то есть степенью способности или интенсивной частью. И еще, сведение творений к состоянию модусов появляется как условие, при котором их сущность есть способность, то есть нередуцируемая часть могущества Бога. Так модусы в своей сущности являются выразительными: они выражают сущность Бога, каждый согласно степени способности, конституирующей его [модуса] сущность. Индивидуация конечного у Спиноза не идет от рода или вида к индивиду, от общего к частному; она идет от бесконечного качества к соответствующему количеству, каковое делится на нередуцируемые – внутренние или интенсивные – части.

Глава XIII: Существование модуса

Мы знаем, что существование сущности модуса не является существованием соответствующего модуса. Сущность модуса существует и без того, чтобы существовал сам модус: сущность не является причиной существования модуса. Следовательно, существование модуса имеет в качестве причины другой модус, сам по себе существующий.[340] Но такой регресс в бесконечность ничего не говорит нам о том, в чем состоит существование. Тем не менее, если верно, что существующий модус «нуждается» в большом числе других существующих модусов, то мы уже можем предчувствовать, что он сам скомпонован из большого числа частей – частей, которые приходят к нему откуда-то еще, которые начинают принадлежать ему, поскольку он существует в силу внешней причины, которые возобновляются в игре причин, поскольку модус существует, и перестают принадлежать ему, как только он погибает.[341] Тогда мы можем сказать, в чем состоит существование модуса: существовать – значит актуально обладать крайне большим числом частей (plurimae). Такие компонуемые части являются внешними по отношению к сущности модуса, внешними друг к другу: это экстенсивные части.

Мы полагаем что, у Спинозы, нет существующего модуса, который не был бы актуально скомпонован из крайне большого числа экстенсивных частей. Нет существующего тела – в протяженности, – которое не было бы скомпоновано из крайне большого числа простых тел. И душа, поскольку она является идеей существующего тела, сама скомпонована из большого числа идей, которые соответствуют частям, компонующим тело, и внешне различаются.[342] Более того, способности [facultés], какими душа обладает постольку, поскольку она – идея существующего тела, являются подлинно экстенсивными частями, которые перестают принадлежать душе, как только само тело перестает существовать.[343] Вот, следовательно, по-видимому, первые элементы спинозистской схемы: сущность модуса является степенью заданной интенсивности, степенью нередуцируемой способности; модус существует, когда он актуально обладает крайне большим числом экстенсивных частей, соответствующих его сущности или степени способности.

Что значит «крайне большое число»? Письмо к Мейеру дает точное указание: есть величины, называемые бесконечными или, лучше, неопределенными потому, что «мы не можем ни определить, ни представить части никаким числом»; «[встречается также и многое такое,] что не может быть приравнено ни к какому числу, но превосходит всякое возможное число».[344] Здесь мы опознаем второе модально-количественное бесконечное, о котором говорится в письме к Мейеру: речь идет о собственно экстенсивном бесконечном. Спиноза дает геометрический пример: сумма неравных расстояния, взятых между двумя не концентрическими окружностями превышает всякое определимое число. Такое бесконечное количество имеет три изначальные характеристики, хотя и верно, что они скорее отрицательные, нежели положительные. Во-первых, оно не является ни постоянным, ни равным самому себе: мы можем постичь его как наибольшее или как наименьшее (Спиноза уточнят в другом тексте: «Ибо во всем промежуточном пространстве между двумя окружностями, имеющими разные центры, мы мыслим вдвое большее множество частей, чем в половине этого промежуточного пространства, и однако же число частей как в половине промежуточного пространства, так и в его целом больше всякого числа, какое только можно указать»).[345] Следовательно, экстенсивное бесконечное является бесконечным, с необходимостью постигаемым так более или менее крупное. Но, во-вторых, оно, собственно говоря, не «беспредельно»: оно действительно относится к чему-то ограниченному; имеется максимум и минимум расстояний, взятых между двумя неконцентрическими окружностями, эти расстояния относятся к полностью ограниченному и заданному пространству. Наконец, в-третьих, такое количество не является бесконечным благодаря множеству его частей; ибо, «если бы об этом заключали на основании множества частей, то мы не могли бы помыслить еще большего множества, но множество этих частей должно было бы быть больше, чем какое угодно данное множество». Именно не благодаря числу своих частей такое количество является бесконечным; напротив, как раз потому, что оно всегда бесконечно, оно делится на множество частей, превышающее любое число.

Отметим, что число никогда адекватно не выражает природу модусов. Может быть и полезно отождествлять модальное количество и число; это даже необходимо, если противопоставлять его сущности и субстанциальным качествам. Мы поступаем так каждый раз, когда представляем модальное различие как числовое различие. Но фактически, число – это только способ воображать количество или способ абстрактно мыслить модусы. Модусы, поскольку они вытекают из субстанции и из атрибутов, являются чем-то иным, нежели фантомы воображения, чем-то иным, нежели абстрактные понятия. Собственно говоря, их бытие является количественным, а не числовым. Если мы рассматриваем первое модальное бесконечное, интенсивное бесконечное, то оно не делимо на внешние части. Интенсивные части, каковые оно внутренне включает в себя, сущности модусов не отделимы друг от друга; число отделяет их друг от друга и от принципа их производства, а значит, оно схватывает их абстрактно. Если мы рассматриваем второе бесконечное, экстенсивное бесконечное, то оно, несомненно, делимо на внешние части, компонующие существование. Но эти внешние части всегда движутся благодаря бесконечным совокупностям; их сумма всегда превосходит любое определимое число. Когда мы развертываем их с помощью числа, мы позволяем ускользнуть реальному бытию существующего модуса, мы схватываем только фикции.[346]

Письмо Мейеру, среди прочего, показывает, таким образом, особый случай модального экстенсивного бесконечного, переменного и делимого. Такая экспозиция важна сама по себе; Лейбниц по этому поводу хвалит Спинозу за то, что тот прошел дальше в данном пункте, чем большинство математиков.[347] Но, с точки зрения самого спинозизма, остается вопрос: к чему относится такая теория второго модального бесконечного во всей системе в целом? Ответ, как нам кажется, таков: экстенсивное бесконечное касается существования модусов. Действительно, когда Спиноза утверждает в Этике, что сложносоставной модус обладает крайне большим числом частей, то он понимает под «крайне большим числом» неопределимое число, то есть множество, превосходящее любое число. Сущность такого модуса сама является степенью способности; но какова бы ни была степень способности, конституирующей его сущность, модус существует, только актуально обладая бесконечностью частей. Если мы рассматриваем модус, чья степень способности удваивается степенью способности предыдущего модуса, то его существование компонуется из бесконечности частей, которая сама удваивает предыдущую бесконечность. В пределе, имеется бесконечность бесконечных совокупностей, совокупность всех совокупностей, выступающая как совокупность всех существующих вещей, одновременных и последовательных. Короче, характеристики, какие Спиноза в Письме к Мейеру приписывает второму модальному бесконечному, находят применение только в теории существующего модуса так, как она появляется в Этике; и там они находят свое полное применение. Именно существующий модус обладает некой бесконечностью частей (крайне большое число); именно его сущность, или степень способности, всегда формирует предел (максимум и минимум); именно совокупность существующих модусов – не только одновременных, но и последовательных – конституирует самое большое бесконечное, каковое само делимо на более или менее крупные бесконечности.[348]

Еще следовало бы узнать, откуда приходят эти экстенсивные части и в чем они состоят. Это – не атомы: атомы не только подразумевают пустоту, но и бесконечность атомов не могла бы относиться к чему-то ограниченному. Это уже и не виртуальные термины делимости до бесконечности: последние не могли бы сформировать более или менее крупные бесконечности. [Двигаясь] от гипотезы бесконечной делимости к гипотезе атомов, «желая избежать Харибду, они [те, кто не привык отличать рассудочные понятия от реальных вещей – пер.] натолкнулись на Сциллу».[349] Фактически, последние экстенсивные части суть бесконечно малые актуальные части бесконечного, самого по себе актуального. Положение актуального бесконечного в Природе для Спинозы не менее важно, чем для Лейбница: нет никакого противоречия между идеей абсолютно простых последних частей и принципом бесконечного деления, пока такое деление актуально бесконечно.[350] Мы должны считать, что атрибут обладает не только интенсивным количеством, но и экстенсивным бесконечным количеством. Именно такое экстенсивное количество актуально делимо на бесконечность экстенсивных частей. Эти части суть внешние части, действующие извне друг на друга и различающиеся извне. Все вместе и во всех своих связностях они формируют бесконечно меняющийся универсум, соответствующий всемогуществу Бога. Но в той или иной заданной связности они формируют более или менее крупные бесконечные совокупности, соответствующие той или иной степени способности, то есть той или иной сущности модуса. Они всегда приходят благодаря бесконечностям: бесконечность частей всегда соответствует некой степени способности, какой бы малой она ни была; весь универсум в целом соответствует Могуществу, постигающему все эти степени.

Именно в том смысле мы должны понять анализ модусов протяженности. Атрибут протяженности обладает экстенсивным модальным количеством, которое актуально делится на бесконечность простых тел. Эти простые тела суть внешние части, отличающиеся друг от друга и соотносящиеся друг с другом только благодаря движению и покою. Движение и покой как раз и являются формой внешнего отличия и внешним отношением между простыми телами. Простые тела извне детерминируются к движению или к покою до бесконечности и отличаются движением или покоем, коими они детерминированы. Они всегда группируются посредством бесконечных совокупностей, причем каждая совокупность определяется некоторым отношением движения и покоя. Именно под этим отношением бесконечная совокупность соответствует такой сущности модуса (то есть, такой степени способности) и, следовательно, конституирует в протяженности существование самого модуса. Если мы рассматриваем совокупность всех бесконечных совокупностей под всеми их связностями, то мы имеем «сумму всех вариаций материи в движении», или «фигуру целого мира» под атрибутом протяженности. Такая фигура или такая сумма соответствуют всемогуществу Бога постольку, поскольку последний постигает все степени способности или все сущности модусов в одном и том же атрибуте протяженности.[351]

Эта схема позволяет в какой-то мере рассеять некоторые противоречия, каковые мы полагали усмотреть в физике Спинозы, или, скорее, каковые полагали усмотреть в Этике, – противоречия между физикой тел и теорией сущностей. Так, Риво отмечал, что простое тело побуждается к движению и покою, но побуждается всегда и только извне: такое тело отсылает к бесконечной совокупности простых тел. Но тогда, как примирить это состояние простых тел со статусом сущностей? «Особое тело, по крайней мере, простое тело не обладает, следовательно, вечной сущностью. Его реальность, по-видимому, рассасывается в реальности бесконечной системы причин»; «Мы искали особую сущность, а находим только бесконечную цепь причин, ни один из терминов которой, как кажется, не имеет собственной сущностной реальности»; «Такое решение навязанное, похоже, теми текстами, какие мы только что цитировали, вступает в противоречие с наиболее убедительными принципами в системе Спинозы. Что же тогда становится вечностью сущности, без ограничения утверждаемой в столь многих возобновлениях [reprises]? Как же тело – сколь бы мало оно ни было, сколь бы скоротечным ни было его бытие – может существовать без собственной природы, за отсутствием которой оно не могло бы ни останавливать, ни передавать движение, кое получает? То, что не обладает сущностью вовсе не может существовать, и любая сущность, по определению, неизменна. Мыльный пузырь, существующий в данный момент, необходимо обладает вечной сущностью, без которой его не было бы».[352]

Напротив, нам кажется, что нет оснований искать сущность для каждой экстенсивной части. Сущность – это степень интенсивности. Но экстенсивные части и степени интенсивности (интенсивные части) никак не согласуются термин за термином. Любой степени интенсивности, как бы мала она ни была, соответствует бесконечность экстенсивных частей, которые имеют или должны иметь между собой только уникальные внешние отношения. Экстенсивные части движутся благодаря более или менее крупным бесконечностям, но всегда благодаря бесконечности; речь не о том, что каждая [часть] обладает сущностью, поскольку даже самой мелкой сущности соответствует бесконечность частей. Мыльный пузырь действительно обладает сущностью, но не каждая часть бесконечной совокупности, компонующей его под определенной связностью, [обладает ею]. Другими словами, у Спинозы, нет существующего модуса, который актуально не компоновался бы в бесконечном, какова бы ни была его сущность или его степень способности. Спиноза говорит, что скомпонованные модусы обладают «крайне большим числом» частей; но то, что он говорит о скомпонованном модусе, должно быть понято и в отношении любого существующего модуса, ибо есть только скомпонованный существующий модус, а любое существование, по определению, является составным. Тогда, можем ли мы сказать, что простые экстенсивные части существуют? Можем ли мы сказать, что простые тела существуют в протяженности? Если мы хотим сказать, что они существуют поодиночке или благодаря некоему числу, то абсурд очевиден. Строго говоря, простые части не обладают ни сущностью, ни существованием, каковые им были бы свойственны. Они не обладают сущностью или внутренней природой; они внешне отличаются друг от друга, внешне соотносятся друг с другом. Они не обладают собственным существованием, но компонуют свое существование: существовать – значит актуально обладать бесконечностью экстенсивных частей. Благодаря более или менее крупным бесконечностям они компонуют – под разнообразными связностями – существование модусов, чья сущность состоит в более или менее высокой степени. Не только физика Спинозы, но и весь спинозизм в целом становятся непонятными, если мы не различаем то, что отсылает к сущностям, то, что отсылает к существованиям, и тип их соответствия, которое вовсе не пребывает термин за термином.

Теперь у нас есть элементы, чтобы ответить на вопрос: как бесконечность экстенсивных частей сама компонует существование модуса? Например, модус существует в протяженности, когда ему актуально принадлежит бесконечность простых тел, соответствующих его сущности. Но как они могут соответствовать его сущности или принадлежать ему? После Краткого трактата ответ Спиноза постоянен: в определенном отношении, или связности, движения и покоя. Такой модус «начинает существовать», переходит в существование, когда бесконечность экстенсивных частей входит в такую связность; он продолжает существовать постольку, поскольку эта связность осуществляется. Следовательно, именно в градуированных связностях [движения и покоя] экстенсивные части группируются в разнообразные совокупности, соответствующие различным степеням способности. Экстенсивные части формируют более или менее крупную бесконечную совокупность постольку, поскольку они входят в ту или иную связность; в этой связности они соответствуют такой сущности модуса и компонуют существование самого модуса; взятые в какой-то другой связности, они составляют часть другой совокупности, соответствуют иной сущности модуса, компонуют существование другого модуса. Такова уже доктрина Краткого трактата, касающаяся перехода модусов в существование.[353] Этика говорит еще яснее: не столь важно, что компонующие части существующего модуса в каждый момент возобновляются; совокупность остается той же самой постольку, поскольку она определяется связностью, в которой любые ее части принадлежат такой сущности модуса. Следовательно, существующий модус подвергается значительным и постоянным вариациям: а также не столь важно, что распределение движения и покоя, скорости и медленности между частями меняется. Такой модус будет продолжать существовать постольку, поскольку одна и та же связность пребывает в бесконечной совокупности его частей.[354]

Следовательно, надо признать, что сущность модуса (степень способности) вечно выражается в некой градуированной связности. Но модус не переходит в существование прежде, чем бесконечность экстенсивных частей актуально не предрасположена войти в ту же самую связность. Такие части могут быть предрасположены войти в другую связность; тогда они интегрируются в другую, большую или меньшую, бесконечную совокупность, соответствующую некой иной сущности модуса и компонующую существование другого модуса. Теория существования, у Спинозы, включает в себя, таким образом, три элемента: единичную [singulière] сущность, являющуюся степенью способности или интенсивности; особое существование, всегда скомпонованное из бесконечности экстенсивных частей; индивидуальную форму, то есть характерную или выразительную связность, которая вечно соответствует сущности модуса, но в которой также бесконечность частей временно относится к такой сущности. В существующем модусе сущность является степенью способности; эта степень выражается в связности; а связность подводится под бесконечность частей. Отсюда формулировка Спиноза: части [крови – пер.] – как пребывающие под доминированием одной и той же природы – «принуждаются (поскольку этого требует общая природа крови) к такому приноравливанию друг к другу».[355]

Сущность модуса вечно выражается в связности, но мы не должны смешивать сущность и связность, в которой она выражается. Сущность модуса не является причиной существования самого модуса: эта теорема – в спинозистских терминах – возобновляет старый принцип, согласно которому существование конечного существа не вытекает из его сущности. Но каков новый смысл такого принципа с точки зрения Спинозы? Он означает следующее: сущность модуса, хотя и выражается в характерной связности, как раз не она вынуждает бесконечность экстенсивных частей вступать в такую связность. (Как раз не сама простая природа устанавливает свое господство, не она сама обязывает части подгоняться друг к другу согласно связности, в коей она выражается.) Ибо экстенсивные части детерминируются друг другом – извне и до бесконечности; у них нет иной детерминации кроме внешней. Модус переходит в существование не в силу своей сущности, но в силу чисто механических законов, вынуждающих бесконечность каких-либо экстенсивных частей вступать в такую точную связность, в коей выражается его сущность. Модус перестает существовать, как только его части вынуждаются войти в иную связность, соответствующую некой иной сущности. Модусы переходят в существование и перестают существовать в силу законов, внешних к их сущностям.

Что же это за механические законы? В случае протяженности речь, в конечном счете, идет о законах сообщения движения. Если мы рассматриваем бесконечность простых тел, то видим, что они группируются во всегда изменчивые бесконечные совокупности. Но совокупность всех этих совокупностей остается постоянной, и такое постоянство определяется количеством движения, то есть всеобщей пропорцией, которая содержит бесконечность особых отношений, или связностей, – связностей движения и покоя. Простые тела никогда не отделяются от этих каких угодно связностей, под которым они принадлежат некой совокупности. Итак, всеобщая пропорция всегда остается постоянной, такие связности создаются и разрушаются, следуя закону композиции и разложения.

Предположим два скомпонованных тела; каждое обладает, под определенной связностью, бесконечностью простых тел или частей. Когда они встречаются, то может случиться, что две связности способны непосредственно компоноваться. Тогда части одной подгоняются к частям другой в третьей связности, скомпонованной из двух предыдущих. Здесь происходит формирование тела еще более составного, нежели те, с которых мы начали. В замечательном тексте, Спиноза показывается, как млечный сок и лимфа компонуют свои соотносительные связности, дабы сформировать – под третьей связностью – кровь.[356] Но, в более или менее сложных условиях, этот процесс является процессом любого рождения или любого формирования, то есть любого перехода к существованию: части встречаются под двумя разными связностями; каждая из этих связностей уже соответствует некой сущности модуса; две связности компонуются таким образом, что встречающиеся части вступают в третью связность, каковая соответствует другой сущности модуса; тогда соответствующий модус переходит в существование. Но может статься, что две связности не могут скомпоноваться непосредственно. Встречающиеся тела либо безразличны друг другу, либо одно, под своей связностью, разлагает связность другого, уничтожая, следовательно, другое тело. Таковы отрава или яд, уничтожающие человека, разлагая кровь. Таково и питание, но в противоположном смысле: человек вынуждает части тела, коим он питается, вступать в новую связность, согласующуюся с его связностью, но предполагает разрушение связности, в которой это тело существовало прежде.

Следовательно, есть закон композиции и разложения связностей, который задает переход модусов к существованию, а также конец их существования. Эти вечные законы не оказывают никакого воздействия на вечную истину каждой связности: каждая связность обладает некой вечной истиной, поскольку в ней выражается сущность. Но законы композиции и разложения задают условия, при которых связность осуществляется, то есть актуально подводится под экстенсивные части или, напротив, перестает осуществляться. Вот почему мы, прежде всего, не должны смешивать сущность и связности или закон производства сущности и закон композиции связностей. Как раз не сущность задает осуществление связности, в коей она выражается. Связности компонуются и разлагаются, следуя закону, который является их законом. Порядок сущностей определяется тотальной согласованностью. Он не является даже порядком связностей: несомненно, все связности комбинируются до бесконечности, но не каким угодно образом. Какая угодно связность не компонуется с какой угодно другой связностью. Именно законы композиции свойственны характерным связностям и регулируют переход модусов в существование, ставя множество проблем. Эти законы не содержатся в самой сущности. О них ли думал Спиноза, когда уже говорил – в Трактате об усовершенствовании разума – о законах, вписанных в атрибуты и в бесконечные модусы «как в свои истинные кодексы»[357]? Сложность этого текста запрещает нам использовать его в настоящий момент. С другой стороны, познаем ли мы эти законы, и как? Спиноза, по-видимому, допускает, что мы должны пройти через эмпирическое исследование тел, дабы узнать, каковы их связности и как они компонуются.[358] Как бы то ни было, нам достаточно предварительно отметить несводимость порядка связностей к порядку самих сущностей.

Таким образом, существование модуса не вытекает из его сущности. Когда модус переходит в существование, он детерминирован к такому действию механическим законом, компонующим связность, в которой он выражается, то есть, которая принуждает бесконечность экстенсивных частей вступать в эту связность. У Спинозы, переход к существованию никогда не должен пониматься, как переход возможного в реальное: сущность модуса является неким «возможным» не больше, чем существующий модус является реализацией возможного. Сущности необходимо существуют благодаря своим причинам; модусы, чьими сущностями они являются, с необходимостью переходят в существование благодаря причинам, кои вынуждают части вступать в связности, соответствующие этим сущностям. Повсюду необходимость как единственная модальность бытия, но у такой необходимости два этажа. Мы увидели, что различие между некой сущностью и ее собственным существованием не должно интерпретироваться как реальное различие; не должно так интерпретироваться и различие между сущностью и существованием самого модуса. Существующий модус – это та же самая сущность, поскольку она актуально обладает бесконечностью экстенсивных частей. Так же, как сущность существует благодаря своей причине, сам модус существует благодаря причине, коя побуждает части принадлежать ему. Но две формы причинности, каковые мы так вынуждены рассматривать, заставляют нас определить два типа модальной позиции, два типа модального различия.

Рассмотренные выше сущности модусов мы определили как интенсивные реальности. Они не различались по атрибуту, они не отличались друг от друга, кроме как в крайне специальном типе различия (внутреннего различия). Они существовали только так содержимые в атрибуте, их идеи существовали только так постигнутые в идее Бога. Все сущности «спутывались» в атрибуте; именно под этой формой они существовали и выражали сущность Бога, каждая согласно своей степени способности. Но когда модусы переходят в существование, они обретают экстенсивные части. Они обретают величину и длительность: каждый модус длится постольку, поскольку части остаются в связности, коя его характеризует. Тогда следует признать, что существующие модусы внешне отличаются от атрибута, и внешне отличаются друг от друга. Метафизические Мысли определяли «бытие существования» как «саму сущность вещей по ту сторону Бога», с помощью оппозиции к «бытию существования», которое обозначает вещи так, как они «постигаются в атрибутах бога».[359] Может быть, такое определение куда более соответствует мысли самого Спинозы, чем мы можем представить. В этом отношении оно представляет несколько важных характеристик.

Оно напоминает нам, прежде всего, о том, что различие сущности и существования никогда не является реальным различием. Бытие сущности (существование сущности) – это положение сущности в атрибуте Бога. Бытие существования (существование самой вещи) – это еще и положение сущности, но внешнее положение, вне атрибута. Итак, мы не видим, что Этика отказывается от такого тезиса. Существование специфической вещи – это сама вещь, не только потому, что она содержится в атрибуте, не только потому, что она постигается в Боге, но и потому, что она длится, потому, что она существует в связи с внешне различными определенным временем и определенным местом.[360] Мы возразим, что такая концепция радикально противопоставляется имманентности. Ибо, с точки зрения имманентности, модусы, переходя в существование, не перестают принадлежать субстанции и содержаться в ней. Этот пункт настолько очевиден, что надо искать дальше. Спиноза не говорит, что существующие модусы престают содержаться в субстанции, но что они «более не являются только» содержимым в субстанции или в атрибуте.[361] Трудность легко разрешается, если мы считаем, что внешнее различие является – еще и всегда – модальным различием. Модусы не перестают быть модусами, когда они помещаются вне атрибута, ибо такое внешнее положение чисто модально, а не субстанциально. Если мы позволим себе случайное сближение с Кантом, то вспомним, как Кант объяснял, что пространство является формой внешнего, но что такая форма внешнего не менее внутренняя во мне, чем форма внутреннего: она представляет объекты как внешние к нам самим и как внешние друг к другу без какой-либо иллюзии, но сама является внутренней для нас и мы остаемся внутренними.[362] То же и у Спинозы, в совсем другом контексте, в совсем ином сюжете: экстенсивное количество принадлежит атрибуту не меньше, чем интенсивное количество; но оно выступает как собственно модальная форма внешнего. Оно представляет существующие модусы как внешние к атрибуту, как внешние друг к другу. Оно, как и все существующие модусы, не меньше является содержимым в атрибуте, который оно модифицирует. Идея различия модальное-внешнее нисколько не опровергает принцип имманентности.

Тогда, что же означает такое внешнее модальное различие? Когда модусы позиционируются как внешний объект, они прекращают существовать в перепутанной форме, которая является их собственной постольку, поскольку сущности содержатся только в атрибуте. Их новое существование – это развертывание: они развертывают атрибут, каждый развертывает его «определенным и детерминированным способом». То есть: каждый существующий модус развертывает атрибут в характеризующей его связности неким способом, который внешне отличается от других способов в других связностях. Именно в этом смысле существующий модус не менее выразителен, чем сущность модуса, но на иной манер. Атрибут более не выражается в сущностях модуса, которые он перепутывает или содержит согласно их степеням способности; кроме того, он выражается в существующих модусах, которые развертывают его определенным и детерминированным способом, то есть согласно связностям, соответствующим их сущностям. Все модальное выражение в целом конституируется этим двойным движением спутывания и развертывания.[363]

Глава XIV: Что может тело?

Выразительная триада конечного модуса представляется так: сущность как степень способности; характерная связность, в которой она выражается; экстенсивные части, подводимые под эту связность, которая компонует существование модуса. Но мы видим, что в Этике строгая система эквивалентностей ведет нас ко второй триаде конечного модуса: сущность как степень способности; определенная потенция испытывать аффекты [pouvoir d’être affecté], в которой она выражается; аффективные состояния, в каждый момент заполняющие такую потенцию.

Каковы же эти эквивалентности? Существующий модус актуально обладает крайне большим числом частей. Итак, природа экстенсивных частей такова, что они «воздействуют [affectent]» друг на друга до бесконечности. Делается вывод, что существующий модус подвергается воздействию [est affecté] крайне большим числом способов. Спиноза идет от частей к их аффективным состояниям, от их аффективных состояний к аффективным состояниям всего существующего модуса целиком[364]. Экстенсивные части принадлежат такому модусу только под определенной связностью. А также, аффективные состояния модуса высказываются в зависимости от определенной потенции испытывать аффекты. Лошадь, рыба, человек или даже два человека, сравниваемые друг с другом, не обладают одной и той же потенцией испытывать аффекты: они не подвергаются воздействию [ne sont pas affectés] одними и теми же вещами или не подвергаются воздействию одной и той же вещью одним и тем же способом[365]. Модус перестает существовать, когда не может более удерживать между своими частями характеризующую его связность; а также, он перестает существовать, когда делается «совершенно неспособным подвергаться многим воздействиям»[366]. Короче, связность неотделима от потенции испытывать аффекты. Так что Спиноза может рассматривать как эквивалентные два фундаментальных вопроса: Какова структура (fabrica) тела? [и] Что может тело? Структура тела – это композиция его связности. То, что может тело, – это природа и пределы его потенции испытывать аффекты [367].

Такая вторая триада конечного модуса хорошо показывает, как модус выражает субстанцию, участвует в субстанции и даже, на свой манер, воспроизводит ее. Бог определялся тождеством своей сущности и абсолютно бесконечного могущества (potentia); как таковой, он обладал potestas, то есть потенциями испытывать аффекты бесконечными способами; эта потенция вечно и необходимо заполнена, причем Бог являлся причиной всех вещей в том же самом смысле, что и причиной самого себя. Со своей стороны существующей модус обладает сущностью, идентичной степени способности; как таковой, он обладает склонностью подвергаться воздействию, потенцией испытывать аффекты крайне большим числом способов; поскольку он существует, такая потенция заполняется изменчивым образом, но всегда и необходимо заполняется под действием внешних модусов.

Каково – со всех этих точек зрения – различие между существующим модусом и божественной субстанцией? Во-первых, не будем смешивать «бесконечность способов» и «крайне большое число способов». Крайне большое число – это бесконечность, но особого типа: более или менее большое бесконечное, относящееся к чему-то ограниченному. Бог, напротив, подвергаться воздействию бесконечностью способов: это бесконечное через причину, ибо Бог – причина всех своих аффективных состояний; это собственно неограниченное бесконечное, постигающее все сущности модусов и все существующие модусы.

Второе различие: Бог – причина всех своих аффективных состояний, следовательно, он не может страдать. Действительно, было бы неверно смешивать аффективное состояние и страсть. Аффективное состояние является страстью лишь тогда, когда оно не объясняется природой затронутого воздействием [affecté] тела: несомненно, оно свертывает тело, но развертывается под влиянием других тел. Если мы предполагаем аффективные состояния, полностью объясняемые природой затронутого воздействием тела, то эти аффективные состояния активны, они сами суть действия[368]. Применим к Богу принцип такого различия: не бывает причин, внешних к Богу; Бог – необходимая причина всех своих аффективных состояний, все его аффективные состояния объясняются его природой и, следовательно, являются действиями[369]. Это не касается существующих модусов. Последние не существуют в силу собственной природы; их существование компонуется из экстенсивных частей, которые детерминированы и затронуты воздействием [affectées] извне – до бесконечности. Следовательно, каждый существующий модус неизбежно затронут воздействием [soit affecté] внешних модусов, он подвергается изменениям, кои не объясняются только его природой. Его аффективные состояния – это, с самого начала и прежде всего, страсти.[370] Спиноза отмечает, что детство – это несчастное состояние, но общее состояние, где мы пребываем «всего более… в зависимости от внешних причин».[371] Большой вопрос, который ставится касательно существующего конечного модуса, таков: достигнет ли он активного аффективного состояния и как? Это, собственно говоря, «этический» вопрос. И даже если предположить, что модус сумеет произвести активные аффективные состояния, то, поскольку он существует, он не сможет подавить в себе все страсти, но добьется лишь того, что страсти займут только малую часть его самого[372].

Последнее различие касается самого содержания слова «аффективное состояние», согласно тому, связано оно с Богом или с модусами. Ибо аффективные состояния Бога суть аффективные состояния самих модусов – сущности модусов и существующих модусов. Их идеи выражают сущность Бога как причину. Но аффективные состояния модусов выступают как аффективные состояния во второй степени, аффективные состояния аффективных состояний: например, пассивное аффективное состояние, какое мы испытываем, – это только результат действия [effect] некоего тела на наше тело. Идея этого аффективного состояния не выражает причину, то есть природу или сущность внешних тел: она указывает, скорее, на наличную конституцию нашего тела таким образом, каким наша потенция испытывать аффекты оказывается заполненной в данный момент. Аффективное состояние нашего тела – это только телесный образ, а идея аффективного состояния – так, как она пребывает в нашем разуме, – является неадекватной идеей или воображением. Еще у нас есть и другой вид аффективных состояний. Из идеи данного нам аффективного состояния необходимо вытекают «аффекты» или чувства (affektus) [373] . Эти чувства сами являются аффективными состояниями, или, скорее, идеями аффективных состояний оригинальной природы. Уклонимся от приписывания Спинозе интеллектуалистских тезисов, коих у него никогда не было. Фактически, идея, каковой мы обладаем, указывает на актуальное состояние конституции нашего тела; поскольку наше тело существует, оно длится и определяется длительностью; следовательно, его актуальное состояние неотделимо от предыдущего состояния, с которым оно сцеплено в непрерывной длительности. Вот почему с любой идеей, указывающей на состояние нашего тела, необходимо связан другой вид идеи, который свертывает отношение этого состояния с предыдущим состоянием. Спиноза уточняет: не стоит полагать, будто речь идет об абстрактной интеллектуальной операции, благодаря которой разум сравнивал бы два состояния.[374] Наши чувства, сами по себе, суть идеи, свертывающие конкретное отношение настоящего с прошлым в непрерывной длительности: они свертывают вариации существующего модуса, который длится.

Данные аффективные состояния [affections] модуса бывают, таким образом, двух видов: состояния [états] тел или идеи, указывающие на эти состояния [états], вариации тел или идеи, свертывающие такие вариации. Вторые сцепляются с первыми, варьируются одновременно с первыми: мы догадываемся как наши чувства, начиная с первого аффективного состояния, соединяются с нашими идеями так, чтобы заполнить в каждый момент всю нашу потенцию испытывать аффекты. Но, главным образом, мы всегда возвращаемся к определенному условию модуса, которое является, в частности, условием человека: идеи, данные ему прежде всего, суть пассивные аффективные состояния, неадекватные идеи или воображения; аффекты или чувства, кои из них вытекают, являются, таким образом, страстями, чувствами, которые сами по себе пассивны. Мы не понимаем, как конечный модус, особенно в начале своего существования, мог бы обладать чем-то еще, кроме неадекватных идей; мы не понимаем до сих пор, как он мог бы испытывать что-то еще, кроме пассивных чувств. Спиноза четко отмечает связь между двумя модусами: неадекватная идея – это идея, чьей причиной мы не являемся (формально она не объясняется нашей способностью понимать); такая неадекватная идея сама является причиной (материальной и действующей) чувства; мы не можем, следовательно, быть адекватной причиной этого чувства; итак, чувство, чьей адекватной причиной мы не является, необходимо является страстью.[375] Следовательно, наша потенция испытывать аффекты оказывается заполненной – с самого начала нашего существования – неадекватными идеями и пассивными чувствами.

Такая же глубинная связь верифицировалась бы между предположительно адекватными идеями и активными чувствами. Формально адекватная идея определялась бы в нас как идея, чьей причиной мы будем; она будет материальной и действующей причиной чувства; мы будем адекватной причиной самого этого чувства; итак, чувство, чьей адекватной причиной мы являемся, – это действие. Именно в том смысле Спиноза может сказать: «поскольку она [наша душа – пер.] имеет идеи адекватные, она необходимо активна, поскольку же имеет идеи неадекватные, она необходимо пассивна»; «активные состояния души возникают только из адекватных идей; пассивные же состояния зависят только от идей неадекватных»[376]. Отсюда, собственно этический вопрос оказывается связанным с методологическим вопросом: Как нам суметь стать активными? Как нам начать производить адекватные идеи?

Мы уже можем предчувствовать крайнюю важность области Этики, область экзистенциальных вариаций конечного модуса, выразительных вариаций. У таких вариаций несколько видов, и они должны интерпретироваться на нескольких уровнях. Либо модус обладает такой-то сущностью и такой-то потенцией испытывать аффекты. Его пассивные аффективные состояния (неадекватные идеи и чувства-страсти) изменяются постоянно. Тем не менее, поскольку его потенция испытывать аффекты оказывается заполненной пассивными аффективными состояниями, сама эта потенция представляется как некая сила или способность страдать. Мы называем способность страдать потенцией испытывать аффекты постольку, поскольку последняя оказывается актуально заполненной пассивными аффективными состояниями. Способность тела страдать обладает, как эквивалентом в душе, способностью воображать и испытывать пассивные чувства.

Предположим теперь, что модус – в той мере, в какой он длится, – сумеет заполнить (по крайней мере, частично) свою потенцию испытывать аффекты со стороны активных аффективных состояний. В таком аспекте эта потенция представляется как сила или способность действовать. Способность понимать или знать – это способность действовать, свойственная душе. Но, именно потенция испытывать аффекты остается постоянной, какова бы ни была пропорция пассивных и активных аффективных состояний. Мы подходим, следовательно, к следующей гипотезе: пропорция пассивных и активных аффективных состояний может меняться ради одной и той же потенции испытывать аффекты. Если мы сумеем произвести активные аффективные состояния, то настолько же сократятся наши пассивные аффективные состояния. Поскольку мы остаемся в пассивных аффективных состояний, наша способность действовать соответственно «затрудняется». Короче, ради одной и той же сущности, ради одной и той же потенции испытывать аффекты, способность страдать и способность действовать могут обратно пропорционально варьироваться. Обе вместе, они конституируют потенцию испытывать аффекты в переменных пропорциях[377].

Во-вторых, надо ввести другой уровень возможных вариаций. Ибо потенция испытывать аффекты не остается постоянной ни навсегда, ни со всех точек зрения. Действительно, Спиноза уверяет, что связность, характеризующая существующий модус в его совокупности, наделена своего рода гибкостью. Более того, его компоновка, как и его разложение, проходят через столь много моментов, что мы почти можем сказать, что модус изменяет тело или связность, покидая детство или вступая в старость. Рост, старение, болезнь: мы едва можем опознать одного и того же индивида. И еще, один ли и тот же этот индивид? Такие изменения, неощутимые или внезапные в характеризующей тело связности, мы также констатируем в его потенции испытывать аффекты, как если бы потенция и связность радовались краю и границе, где они формируются и деформируются.[378] Некоторые пассажи из Письма к Мейеру обретают здесь весь свой смысл, намекающий на существование максимума и минимума.

Прежде, мы действовали, как если бы способность страдать и способность действовать формировали два разных принципа, чье осуществление было бы обратно пропорциональным в одной и той же потенции испытывать аффекты. И это верно, но только в рамках крайних пределов такой потенции. Верно постольку, поскольку мы рассматриваем аффективные состояния абстрактно, не рассматривая конкретно сущность затронутого воздействием модуса. Почему? Мы на пороге проблемы, обнаруживающей свое развитие как у Лейбница, так и у Спинозы. И не случайно, что Лейбниц – при первом прочтении Этики – заявляет, что восхищен теорией аффективных состояний у Спинозы, спинозистской концепцией действия и страдания. Нам, скорее, следовало бы подумать здесь о совпадении в развитии их соответствующих философий, нежели о влиянии Спинозы на Лейбница.[379] Такое совпадение куда более замечательно. На определенном уровне, Лейбниц предъявляет следующий тезис: сила тел, так сказать «деривативная сила», удваивается; она – сила действовать и сила страдать, активная сила и пассивная сила; активная сила остается «мертвой» или становится «живой» согласно встречаемым ею препятствиям или вспомоществованиям, регистрируемым пассивной силой. Но, на более глубоком уровне, Лейбниц спрашивает: должна ли пассивная сила постигаться, как отличная от активной силы? Является ли она автономной в своем принципе, обладает ли какой-либо позитивностью, утверждает ли что-нибудь? Ответ: одна лишь активная сила по праву реальна, позитивна и утвердительна. Пассивная сила ничего не утверждает, ничего не выражает за исключением несовершенства конечного. Все происходит так, как если бы активная сила унаследовала все то, что реально, позитивно или совершенно в самом конечном. Пассивная сила – это не автономная сила, а просто ограничение активной силы. Она не была бы силой без активной силы, которую она ограничивает. Она означает ограничение, присущее активной силе; и, в конце концов, ограничение еще более глубокой силы, то есть сущности, каковая утверждается и выражается уникальным образом в активной силе как таковой.[380]

Спиноза также предъявляет первый тезис: способность страдать и способность действовать суть две способности, соответственно варьирующиеся, потенция же испытывать аффекты остается той же самой; способность действовать является мертвой или живой (Спиноза говорит: мешающей или помогающей) согласно препятствиям или обстоятельствам, кои она обнаруживает со стороны пассивных аффективных состояний. Но этот тезис, верный физически, не является верным метафизически. Уже у Спинозы, на более глубоком уровне, способность страдать не выражает ничего позитивного. В любом пассивном аффективном состоянии есть что-то воображаемое, мешающее ему быть реальным. Мы пассивны и страдаем только по причине нашего несовершенства, благодаря одному и тому же нашему несовершенству. «Ибо достоверно, что деятельная вещь действует посредством того, чем она обладает, а страдающая страдает от того, чего не имеет»; «Но страдание, в котором действующий и страдающий различны, есть очевидное несовершенство»[381]. Мы страдаем от чего-то внешнего, отличного от нас самих; следовательно, мы сами обладаем различаемыми силой страдать и силой действовать. Но наша сила страдать – это только несовершенство, конечность или ограничение нашей силы действовать самим. Наша сила страдать ничего не утверждает, ибо она вообще ничего не выражает: она только «свертывает» наше бессилие, то есть она – ограничение нашей способности действовать. На самом деле, наша способность страдать – это наше бессилие, наше рабство, то есть самая низкая степень нашей способности действовать: отсюда и название книги IV Этики, «О человеческом рабстве». Способность воображать – это, действительно, способность или добродетель, говорит Спиноза, но было бы еще лучше, если бы она зависела от нашей природы, то есть если бы она была активной вместо того, чтобы означать только конечность или несовершенство нашей способности действовать, короче, наше бессилие[382].

Мы еще не знаем, как мы сумеем произвести активные аффективные состояния; следовательно, мы не знаем, какова наша способность действовать. Но, однако, мы можем сказать вот что: способность действовать – единственная реальная форма, позитивная и утвердительная потенция испытывать аффекты. Поскольку наша потенция испытывать аффекты оказывается заполненной пассивными аффективными состояниями, она сводится до своего минимума и манифестирует только нашу конечность или нашу ограниченность. Все происходит так, как если бы в существовании конечного модуса производилась дизъюнкция: негативное выпадает на сторону пассивных аффективных состояний, а активные аффективные состояния выражают все позитивное конечного модуса. Действительно, активные аффективные состояния суть единственные аффективные состояния, какие реально и позитивно заполняют потенцию испытывать аффекты. Способность действовать, сама по себе, тождественна всей потенции испытывать аффекты целиком; способность действовать, сама по себе, выражает сущность, а активные аффективные состояния, сами по себе, утверждают сущность. В существующем модусе сущность – то же, что и способность действовать, а способность действовать – то же, что и потенция испытывать аффекты.

Мы видим, как у Спинозы примиряются два фундаментальных вдохновения. Согласно физическому вдохновению: потенция испытывать аффекты остается постоянной для одной и той же сущности, заполняется ли она активными аффективными состояниями или пассивными аффективными состояниями; следовательно, модус всегда настолько совершенен, насколько он способен быть. Но согласно этическому вдохновению, потенция испытывать аффекты постоянна только в крайних пределах. Поскольку она заполняется пассивными аффективными состояниями, она сводится к своему минимуму; мы остаемся несовершенными и бессильными, мы в некотором роде отделяемся от нашей сущности или от нашей степени способности, отделяемся от того, что мы можем. В самом деле, верно, что существующий модус всегда настолько совершенен, насколько он способен быть: но только в зависимости от аффективных состояний, кои актуально принадлежат его сущности. В самом деле, верно, что пассивные аффективные состояния, которые мы испытываем, заполняют нашу потенцию испытывать аффекты; но они, прежде всего, свелись к своему минимуму, они, прежде всего, отделили нас от того, на что мы способны (способности действовать). Выразительные вариации конечного модуса не состоят, таким образом, только в механических вариациях испытываемых аффективных состояний, они состоят еще и в динамичных вариациях потенции испытывать аффекты и в «метафизических» вариациях самой сущности: поскольку модус существует, сама его сущность поддается варьированию, следуя аффективным состояниям, кои принадлежат ему в данный момент.[383]

Отсюда важность этического вопроса. Мы даже не знаем того, на что способно тело, говорит Спиноза.[384] То есть: Мы даже не знаем, ни того, на какие аффективные состояния мы способны, ни того, как далеко простирается наше могущество. Да и как мы могли бы знать это заранее? С самого начала нашего существования мы с необходимостью заполняемся пассивными аффективными состояниями. Конечный модус рождается в таких условиях, что он, заранее, отделяется от своей сущности или от своей степени способности, отделяется от того, что он может, от своей способности действовать. Размышляя, мы можем узнать, что способность действовать – единственное выражение нашей сущности, единственное утверждение нашей потенции испытывать аффекты. Но такое знание остается абстрактным. Мы не знаем ни того, какова эта способность действовать, ни как обрести или обнаружить ее. И, несомненно, мы никогда не узнаем этого, если конкретно не постараемся стать активными. Этика заканчивается следующим напоминанием: большинство людей чувствуют, что существуют, только когда страдают. Они удерживают существование, только страдая; «как только [невежда] перестает страдать, [он] перестает и существовать»[385].

Лейбниц задал привычку характеризовать систему Спинозы через бессилие, когда творения оказываются униженными: теория модусов была лишь средством изымать у творений любую активность, любой динамизм, любую индивидуальность, любую аутентичную реальность. Модусы были только фантазмами, фантомами, фантастическими проектами уникальной Субстанции. И, выдвинув такую характеристику как критерий, Лейбниц использует ее, дабы интерпретировать другие философии, дабы изобличать в них либо вычурность намечающегося спинозизма, либо последствия тайного спинозизма: так, Декарт – отец спинозизма, ибо он верил в существование инертной и пассивной протяженности; окказионалисты – невольные спинозисты в той мере, в какой они изымают у вещей любое действие и любой принцип действия. Такая критика обобщенного спинозизма хитроумна; но нет уверенности, что сам Лейбниц согласился бы с ней. (Иначе, с чего бы ему так восхищаться спинозистской теорией действия и страдания в модусе?)

Во всяком случае, ясно, что все в трудах Спинозы опровергает такую интерпретацию. Спиноза постоянно напоминает, что мы не можем, не искажая их, смешивать модусы с абстрактными понятиями или с «вспомоществованиями воображения». Говоря о модификациях, он ищет специфически модальные принципы, либо чтобы заключать от единства субстанции к онтологическому единству модусов, различающихся атрибутами, либо чтобы заключать от единства субстанции к систематическому единству модусов, содержащихся в одном и том же атрибуте. И, главным образом, одна та же идея модуса никогда не является средством изъятия любой способности, свойственной творению: напротив, согласно Спинозе, это единственное средство показать, как вещи «участвуют» в могуществе Бога, то есть являются частями божественного могущества, но выделенными [singulières] частями, интенсивными количествами или нередуцируемыми степенями. Как говорит Спиноза, способность человека – некая «часть» могущества или сущности Бога, но лишь постольку, поскольку сущность Бога сама развертывается сущностью человека.[386]

Фактически, у Лейбница и Спинозы общий проект. Их философии конституируют два аспекта нового «натурализма». Такой натурализм является подлинным смыслом антикартезианской реакции. На нескольких крайне замечательных страницах Фердинанд Алькье показал, как Декарт господствовал в первой половине XVII-го века, продвинув до конца предприятие математической и механической науки; первый ее эффект состоял в том, чтобы обесценить Природу, изъяв из нее любую виртуальность или потенциальность, любую имманентную потенцию, любое присущее бытие. Картезианская метафизика завершает то же самое предприятие, ибо она ищет бытие вне Природы, в мыслящем ее субъекте и в творящем ее Боге.[387] В анти-картезианской реакции, напротив, речь идет о восстановлении прав Природы, наделенной силами или могуществом. Но, также, речь идет о сохранении достижений картезианского механицизма: любое могущество является актуальным и действенным; способности природы не являются более виртуальностями, взывающими к оккультным, тайным сущностям, к душам или духам, кои их реализуют. Лейбниц превосходно сформулировал эту программу: вопреки Декарту вновь придать Природе ее силу действовать и страдать, но, не впадая в языческое видение мира, в поклонение Природе.[388] Программа Спинозы весьма похожа (с той разницей, что она не полагается на христианство, дабы спасти нас от идолопоклонства). Спиноза и Лейбниц упрекают Бойля как представителя самодовольного механицизма. Если Бойль хотел только научить нас, что все – в телах – происходит благодаря фигуре и движению, то урок был ничтожным, будучи известен со времен Декарта.[389] Но каковы фигуры и каковы движения для такого тела? Почему такая фигура, такое движение? Тогда мы увидим, что механизм не исключает идею природы или сущность каждого тела, но, напротив, требует – в качестве достаточного основания – такой фигуры, такого движения, такой пропорции движения и покоя. Антикартезианская реакция – это поиск, везде, достаточного основания: достаточного основания для бесконечно совершенного, достаточного основания для ясного и отчетливого, наконец, достаточного основания для самого механицизма.

Новая программа реализуется у Лейбница на трех разных уровнях. На первом все происходит в телах механически, благодаря фигуре и движению. Но тела суть актуально и бесконечно скомпонованные «агрегаты», управляемые законами. Итак, движение не содержит никакой отличительной метки тел в данный момент; следовательно, фигуры, кои оно конституирует, более неразличимы в разные моменты. Как раз сами движения предполагают силы, страдания и действия, без которых тела различались бы не более, чем их фигуры. Или, если хотите, как раз сами механические законы предполагают интимную природу тел, коими они управляют. Ибо эти законы не были бы «выполнимы», если бы они сообщали телам простую внешнюю детерминацию и налагались на них, независимо от того, чем они являются: именно в этом смысле следствие-эффект закона не может заключаться только в воле Бога, как полагают Окказионалисты, но должно также быть в самом теле. Отсюда, агрегатам как таковым должны приписываться деривативные силы: «присущая вещам природа не отличается от силы действования и страданя».[390] Но деривативная сила, в свою очередь, не содержит своего собственного основания: она исключительно мгновенна, хотя и связывает такое мгновение с предыдущими и с будущими мгновениями. Она отсылает, таким образом, к закону серии мгновений, выступающему как первичная сила или индивидуальная сущность. Простые и активные, эти сущности являются источником деривативных сил, кои приписываются телам. Они формируют, наконец, подлинную метафизику природы, которая не вмешивается в физику, но соответствует самой этой физике.

Итак, у Спинозы реализация натуралистической программы аналогична. Механизм управляет бесконечно компонуемыми существующими телами. Но такой механизм отсылает сначала к динамической теории потенции испытывать аффекты (способности действовать и страдать); и, в последней инстанции, к некой теории особой сущности, выражающейся в вариациях такого способности действовать и страдать. У Спинозы, как и у Лейбница, различаются три уровня: механизм, сила, сущность. Вот почему подлинное противостояние двух философов не следует искать в крайне общей критике со стороны Лейбница, когда тот настаивает, будто спинозизм лишил творения всякой потенция и всякой активности. Сам Лейбниц раскрывает подлинные основания своего противостояния, хотя и соединяет их с этим предлогом. Фактически, речь идет о практических основаниях, касающихся проблемы зла, провидения и религии, касающихся практической концепции о роли философии во всей ее целостности.

Тем не менее, эти разногласия, конечно же, имеют и спекулятивную форму. Мы полагаем, что сущность, в этом отношении, касается понятия conatus’а у Спинозы и Лейбница. Следуя Лейбницу, у conatus’а два смысла: физически, он обозначает тенденцию тела к движению; метафизически, он обозначает тенденцию сущности к существованию. Он не может быть таким же у Спинозы. Сущности модусов не являются «возможными»; они не упускают ничего, они суть все то, что они суть, даже когда соответствующие модусы не существуют. Они не свертывают, следовательно, никакой тенденции переходить в существование. Conatus действительно является сущностью модуса (или степенью способностью), но как только модус начинает существовать. Модус начинает существовать, когда его экстенсивные части детерминируются извне, дабы вступить в характеризующую его связность: тогда и только тогда сама его сущность задается как conatus. Conatus, у Спинозы, – это, следовательно, усилие упорствовать в существовании, как только последнее дано. Он обозначает экзистенциальную функцию сущности, то есть утверждение сущности в существовании модуса. Вот почему, если мы рассматриваем существующее тело, conatus не может больше быть тенденцией к движению. Простые тела детерминируются к движению извне; они не могли бы существовать, если бы не были равным образом детерминированы к покою. У Спинозы постоянно встречается древний тезис, согласно которому движение было бы ничем, если бы покой не был бы чем-то еще.[391] Conatus простого тела может быть только усилием сохранять состояние, к которому оно было предрасположено; conatus сложносоставного тела – усилием сохранять отношение движения и покоя, каковые его определяют, то есть удерживать всегда новые части под той связностью, которая определяет его существование.

Динамические характеристики conatus’а сцепляются с механическими характеристиками. Conatus сложносоставного тела также является усилием удерживать это тело способным к тому, чтобы испытывать аффекты большим числом способов.[392] Итак, поскольку пассивные аффективные состояния заполняют, на свой манер, нашу потенцию испытывать аффекты, мы стараемся упорствовать в существовании не только потому, что мы можем, как предполагается, обладать адекватными идеями и активными чувствами, но и потому, что мы имеем неадекватные идеи и испытываем страдания.[393] Conatus существующего модуса не отделим, таким образом, от аффективных состояний, кои модус испытывает каждый момент. Отсюда вытекают два следствия.

Аффективное состояние, каким бы оно ни было, задает, как говорится, conatus или сущность. Conatus – поскольку он задан аффективным состоянием или чувством, какое нам актуально дано, – называется «желанием»; как таковой он необходимо сопровождается осознанием.[394] К связи между чувствами и идеями мы должны добавить новую связь – между желаниями и чувствами. Поскольку наша потенция испытывать аффекты остается заполненной пассивными аффективными состояниями, conatus задается страстями, или, как говорит Спиноза, сами наши желания «рождаются» из страстей.

Но даже в этом случае в игру вступает наша способность действовать. Действительно, мы должны различать то, что предопределяет нас, и то, к чему мы предопределены. Пассивное аффективное состояние, будучи дано, вынуждает нас делать то или это, думать о том или этом, благодаря чему мы стараемся сохранить нашу связность или поддержать нашу потенцию. Порой мы стараемся устранить неподходящее нам аффективное состояние, порой же удерживать подходящее нам аффективное состояние – и всегда с желанием тем большим, чем больше само аффективное состояние.[395] Но «то, на что» мы, таким образом, предопределены, объясняется нашей природой или нашей сущностью и отсылает к нашей способности действовать[396]. Верно, что пассивное аффективное состояние свидетельствует о нашем бессилии и отделяет нас от того, что мы можем; но также верно, что оно сворачивает степень нашей способности действовать, какой бы низкой она ни была. Если мы, в некотором роде, отделены от того, что мы можем, то именно потому, что наша способность действовать обездвиживается, фиксируется, предопределяется на то, чтобы инвестировать пассивное аффективное состояние. Но, в этом смысле, conatus всегда тождественен самой способности действовать. Вариации conatus’ а, поскольку он задается тем или иным аффективным состоянием, являются динамическими вариациями нашей способности действовать.[397]

Каково подлинное различие между Лейбницем и Спинозой, откуда вытекают также все их практические противостояния? У Спинозы, не меньше, чем у Лейбница, идея выразительной Природы формируется на основе нового натурализма. У Спинозы не меньше, чем у Лейбница, выражение в Природе означает, что механизм превосходится двумя способами. Механизм отсылает, с одной стороны, к динамизму потенции испытывать аффекты, определяемому вариациями способности действовать и страдать; с другой стороны, к положению единичных [singuliéres] сущностей, определяемых как степени способности. Но эти два философа действуют отнюдь не одним и тем же образом. Если Лейбниц и признает в вещах присущую и свойственную им силу, то превращая индивидуальные сущности во множество субстанций. Напротив, у Спинозы, такое [признание] идет через определение особых сущностей как сущностей модусов и, более обобщенно, через превращение самих вещей в модусы одной единственной субстанции. Но такое различие остается неточным. Верно, у Лейбница механизм отсылает к тому, что его превосходит, как к требованию конечной цели, остающейся частично трансцендентной. Если сущности определяются как субстанции, если они неотделимы от тенденции переходить в существование, то потому, что они взяты в порядке конечной цели – в зависимости от того, как они выбираются Богом или даже просто подчиняются такому выбору. И, таким образом, конечная цель, главенствующая в конституировании мира, обнаруживается в деталях этого мира: деривативные силы свидетельствуют об аналогичной гармонии, благодаря которой мир является наилучшим даже в самих его частях. И есть не только принципы конечной цели, управляющие субстанциями и деривативными силами, но есть и окончательное согласие между самим механизмом и конечной целью. Отсюда, выразительная Природа у Лейбница – это природа, чьи различные уровни иерархизируются, гармонизируются и, главным образом, «символизируют друг друга». Выражение, следуя Лейбницу, никогда неотделимо от символизации, чьим принципом всегда является конечная цель или окончательное согласие.

И у Спинозы механизм отсылает к тому, что его превосходит, но как к требованию абсолютно имманентной чистой каузальности. Одна лишь каузальность вынуждает нас мыслить существование; нам ее достаточно, чтобы его помыслить. С точки зрения имманентной каузальности, модусы – не видимости, лишенные силы и сущности. Спиноза рассчитывает на такую ясно понятую каузальность, дабы наделить вещи силой или собственной способностью, кои принадлежат им именно постольку, поскольку они – модусы. В отличие от Лейбница, динамизм и «эссенциализм» Спинозы решительно исключают любую конечную цель. У спинозистской теории conatus^ нет иной функции: показать, что такое динамизм, изымая из него любое целеполагающее значение [signification]. Если Природа выразительна, то не в том смысле, что ее разные уровни символизировали бы друг друга; знак, символ и гармония исключаются из подлинных способностей Природы. Полная триада модуса представляется так: сущность модуса выражается в характерной связности; такая связность выражает потенцию испытывать аффекты; такая потенция заполняется изменчивыми аффективными состояниями, как и такая связность осуществляется благодаря возобновляющимся частям. Между этими различными уровнями выражения мы не найдем никакого окончательного соответствия, никакой моральной гармонии. Мы найдем только необходимое сцепление различных следствий-эффектов имманентной причины. Потому у Спинозы нет ни метафизики сущностей, ни динамики сил, ни механики феноменов. Все в Природе является «физическим»: физика интенсивного количества, соответствующая сущностям модусов; физика экстенсивного количества, то есть механизм, посредством которого сами модусы переходят в существование; физика силы, то есть динамизм, согласно которому сущность утверждается в существовании, поддерживая вариации способности действовать. Атрибуты развертываются в существующих модусах; сущности модусов, кои сами содержатся в атрибутах, развертываются в связностях или потенциях; такие связности осуществляются благодаря частям, такие потенции – благодаря аффективным состояниям, которые, в свою очередь, их развертывают. Выражение в Природе никогда не является целенаправленной символизацией, но – всегда и везде – каузальным развертыванием.

Глава XV: Три порядка и проблема зла

Атрибут выражается тремя способами: он выражается в своей абсолютной природе (непосредственный бесконечный модус), он выражается постольку, поскольку модифицирован (опосредованный бесконечный модус), он выражается определенным и детерминированным образом (существующий бесконечный модус).[398] Спиноза сам приводит два бесконечных модуса протяженности: движение и покой, облик всей вселенной.[399] Что же здесь имеется ввиду?

Мы знаем, что отношения движения и покоя сами должны рассматриваться двумя способами: поскольку они вечно выражают сущности модусов; поскольку они временно подводятся под экстенсивные части. С первой точки зрения движение и покой содержат все свои отношения, только включая в себя также все сущности так, как те пребывают в атрибуте. Вот почему Спиноза в Кратком трактате утверждает, что движение и покой содержат сущности даже вещей, каковые не существуют.[400] Еще четче, он доказывает, что движение воздействует [affecte] на протяженность прежде, чем последняя обретает внешние модальные части. Дабы допустить, что движение действительно пребывает во «всецело бесконечном», достаточно вспомнить, что не бывает одного только движения, но есть, сразу, и движение, и покой.[401] Такое напоминание является платонистским: Неоплатоники часто настаивали на одновременной имманентности движения и покоя, без которой само движение было бы немыслимо в его целостности.

Со второй точки зрения, их разнообразные отношения группируют изменчивые бесконечные совокупности экстенсивных частей. Тогда они задают условия, под которыми модусы вступают в существование. Каждая осуществленная связность конституирует форму существующего индивида. Итак, не бывает связности, которая не компонуется с другой, дабы сформировать, в третьей связности, индивида более высокой степени. До бесконечности: так, что весь мир в целом является единственным существующим индивидом, определяемым всеобщей пропорцией движения и покоя, включая в себя все связности, каковые компонуются до бесконечности, подводя совокупность всех совокупностей под все связности. Такой индивид, согласно его форме, есть «облик всей вселенной (facies totius universi), который, хотя и видоизменяется бесконечными способами, тем не менее, остается всегда одним и тем же».[402]

Все связности компонуются до бесконечности, дабы формировать такой облик. Но они компонуются, следуя своим собственным законам, – законам, содержащимся в бесконечном опосредованном модусе. Это говорит о том, что связности не компонуются как угодно, любая связность не компонуется с какой угодно иной связностью. В этом смысле законы композиции, как мы излагали ранее, являются также и законами разложения; и когда Спиноза говорит, что облик остается одним и тем же, даже изменяясь бесконечными способами, он не только намекает на композиции связностей, но и на их разрушения или разложения. Тем не менее, эти разложения (не более, чем композиции) вовсе не воздействуют [affecte] на вечную истину связностей; связность компонуется, когда начинает подводиться под части; она разлагается, когда перестает так осуществляться.[403] Разлагать, уничтожать означает, следовательно, лишь одно: две связности не компонуются непосредственно, части, подведенные под одну связность, вынуждают (в соответствии с законом) части другой входить в некую новую связность, которая, сама, компонуется с первой.

Мы видим, что все, неким определенным образом, является композицией в порядке связностей. Все является композицией в Природе. Когда яд разлагает кровь, то лишь согласно закону, вынуждающему части крови входить в новую связность, коя компонуется со связностью яда. Разложение, – это только изнанка композиции. Но всегда встает вопрос: Откуда берется такая изнанка? Почему законы композиции осуществляются также, как и законы разрушения? Ответ должен быть таков: именно потому, что существующие тела не встречаются в том порядке, в каком компонуются их связности. При любой встрече имеет место композиция связностей, но компонующиеся связности не обязательно являются связностями встречающихся тел. Связности компонуются, следуя законам; но существующие тела, сами будучи скомпонованными из экстенсивных частей, встречаются постепенно, шаг за шагом. Следовательно, части одного из тел могут быть вынуждены принимать новую связность, требуемую законом, утрачивая связность, в которой они принадлежали этому телу.

Если мы рассматриваем порядок связностей сам по себе, то видим, что это чистый порядок композиции. Если он задает также и разрушения, то именно потому, что тела встречаются, следуя порядку, который не является порядком связностей. Отсюда сложность спинозистского понятия «порядок Природы». В существующем модусе мы должны различать три вещи: сущность как степень способности; связности, в которых она выражается; экстенсивные части, подводимые под такую связность. Каждому из этих уровней соответствует некий порядок Природы.

Во-первых, есть порядок сущностей, задаваемый степенями способности. Этот порядок – порядок всеобщего соответствия: каждая сущность согласуется со всеми другими, все сущности включаются в производство каждой. Они вечны, и одна не может погибнуть без того, чтобы также погибли и другие. Порядок связностей совсем иной: это порядок композиции согласно закону. Он задает вечные условия, под которыми модусы приходят к существованию и продолжают существовать постольку, поскольку сохраняют композицию своей связности. Все связности компонуются до бесконечности, но не любая связность с любой другой. В-третьих, мы должны рассмотреть порядок встреч. Это – порядок частичных, локальных и временных соответствий и несоответствий. Существующие тела встречаются благодаря экстенсивным частям постепенно, шаг за шагом. Возможно, встречающиеся тела, обладают именно теми связностями, кои компонуются, следуя закону (соответствие); но возможно, что две связности не компонуются, и одно из двух тел предрасположено уничтожить связность другого (несоответствие). Следовательно, такой порядок встреч эффективно задает тот момент, когда модус приходит к существованию (когда условия, установленные законом, выполняются), длительность его существования и тот момент, когда он умирает или уничтожается. Спиноза определяет его, одновременно, как «общий порядок Природы», как порядок «внешних детерминаций» и «непредвиденных встреч», как порядок страстей.[404]

Действительно, это – общий порядок, поскольку ему подчиняются все существующие модусы. Это – порядок страстей и внешних детерминаций, поскольку он задает в каждый момент испытываемые нами аффективные состояния, производимые встречаемыми нами внешними телами. Наконец, он называется «непредвиденным» (fortuitus occursus), причем Спиноза не вводит здесь снова даже минимальной контингентности. Ибо сам порядок встреч совершенно определен: его необходимость – это необходимость экстенсивных частей и их внешней детерминации до бесконечности. Но он непредсказуем касательно порядка связностей; сами законы композиции детерминируют встречающиеся тела и способ, каким они встречаются, не более, чем сущности детерминируют законы, согласно которым компонуются их отношения. Существование такого третьего порядка ставит у Спинозы все виды проблем. Ибо, взятый в своей совокупности, он совпадает с порядком связностей. Если мы рассматриваем бесконечную совокупность встреч в бесконечной длительности мира, то каждая встреча влечет композицию связностей, и все связности компонуются со всеми встречами. Но два порядка нисколько не совпадают в деталях: если мы рассматриваем тело, обладающее такой четкой связностью, то оно обязательно встретит тело, чья связность не компонуется с его собственной, и всегда закончит тем, что встретит тело, чья связность уничтожит его собственную. Тогда, не бывает смерти, которая не была бы грубой, жестокой и непредвиденной; но именно потому, что она всецело необходима в этом порядке встреч.

Два случая «встреч» должны различаться. Согласно первому случаю, я встречаю тело, чья связность компонуется с моей. (Такое само может происходить несколькими способами: порой встреченное тело обладает связностью, естественно компонуемой с одной из компонующих меня связностей и даже способствующей тому, чтобы поддержать мою глобальную связность; порой связности двух тел согласуются настолько хорошо в своей совокупности, что формируют третью связность, в которой оба тела сохраняются и процветают.) Как бы то ни было, тело, чья связность сохраняется с моей, как говорится, «согласуется с моей природой»: оно является для меня «хорошим», то есть «полезным».[405] Оно производит во мне аффективное состояние, которое, само по себе, хорошо или согласуется с моей природой. Такое аффективное состояние пассивно потому, что развертывается благодаря внешнему телу; идея этого аффективного состояния – некая страсть, пассивное чувство. Но это – чувство радости, ибо оно произведено идеей объекта, который хорош для нас или согласуется с нашей природой.[406] Итак, когда Спиноза предлагает «формально» определить такую радость-страсть, он говорит: она увеличивает нашу способность действовать или помогает ей, она является самой нашей способностью действовать постольку, поскольку увеличена или усилена внешней причиной.[407] (И мы постигаем благо лишь постольку, поскольку чувствуем, что вещь вызывает [affecte] в нас радость.[408])

Что хочет сказать Спиноза? Конечно, он не забывает, что наши страсти, какими бы они ни были, всегда являются показателем нашего бессилия: они объясняются не нашими сущностью или способностью, а способностью внешней вещи; они объясняются тем, что свертывают наше бессилие.[409] Любая страсть отделяет нас от нашей способности действовать; поскольку наша потенция испытывать аффекты заполнена страстями, мы отделяемся от того, на что сами способны. Вот почему Спиноза говорит: радость-страсть – это страсть лишь постольку, поскольку «способность человека действовать не увеличивается до того, чтобы он мог адекватно представлять себя и свои действия».[410] То есть: наша способность действовать еще не увеличивается до той точки, в какой мы были бы активны. Мы все еще бессильны, еще отделены от нашей способности действовать.

Но наше бессилие – это только ограничение нашей сущности и самой нашей способности действовать. Свертывая наше бессилие, наши пассивные чувства свертывают степень, какой бы низкой та ни была, нашей способности действовать. Действительно, чувство, каким бы оно ни было, задает нашу сущность или conatus. Таким образом, оно вынуждает нас желать, то есть воображать и делать что-то, что вытекает из нашей природы. Следовательно, когда чувство, вызывающее в нас аффект, само согласуется с нашей природой, наша способность действовать с необходимостью оказывается увеличенной или усиленной. Ибо такая радость сама добавляется к желанию, кое из нее следует, так что способность внешней вещи благоприятствует и увеличивает нашу собственную способность.[411] Conatus, будучи нашим усилием сохраняться в существовании, всегда является поиском того, что полезно или хорошо для нас; он всегда заключает в себе некую степень нашей способности действовать, с коей и отождествляется: следовательно, такая способность увеличивается, когда conatus задается аффективным состоянием, которое полезно или хорошо для нас. Мы не перестаем быть пассивными, мы не перестаем отделяться от нашей способности действовать, но мы стремимся к тому, чтобы быть менее отделенными от нее, мы приближаемся к этой способности. Наша пассивная радость является и остается страстью: она не «развертывается» нашей способностью действовать, но она «свертывает» самую высокую степень такой способности.

Поскольку чувство радости увеличивает способность действовать, оно вынуждает нас желать, воображать, делать все, что в нашей власти, дабы сохранить саму эту радость и объект, который нам ее доставляет.[412] Именно в этом смысле любовь сцепляется с радостью, а другие страсти с любовью, так что наша потенция испытывать аффекты полностью заполняется. Итак, если мы предполагаем некий ряд радостных аффективных состояний, вытекающих друг из друга, начиная с первого чувства радости, то видим, что наша потенция испытывать аффекты оказалась заполнена так, что наша способность действовать всегда увеличивается.[413] Но она никогда не увеличивается достаточно, чтобы мы реально обладали ею, чтобы мы были активными, то есть стали адекватной причиной аффективных состояний, кои заполняют нашу потенцию испытывать аффекты.

Перейдем теперь ко второму случаю встречи. Я встречаю тело, чья связность не компонуется с моей. Такое тело не согласуется с моей природой, оно противоположно моей природе, плохое или вредное.

Оно производит во мне пассивные аффективные состояния, которые, сами по себе, плохи или противны моей природе.[414] Идея этого аффективного состояния – чувство грусти, и такая грусть-страсть определяется уменьшением моей способности действовать. И мы постигаем зло лишь постольку, поскольку воспринимаем вещь, вызывающую в нас аффект грусти. Тем не менее, мы возразим, что необходимо различать несколько случаев. Кажется, что при такой встрече все зависит от сущности или от соответствующей способности встречающихся тел. Если мое тело по существу обладает самой большой степенью способности, то именно оно уничтожит другое тело или разложит связность последнего. Обратное имеет место, если оно обладает самой малой степенью [способности]. Не похоже, что эти два случая могут быть сведены к одной и той же схеме.

Верно, что такое возражение остается абстрактным. Ибо, в существовании, мы не можем учесть степени способности, рассматриваемые абсолютно. Когда мы рассматриваем сущность или степени способности сами по себе, то видим, что никто не может уничтожать другого и что все согласуется. Напротив, когда мы рассматриваем борьбу и несовместимость между существующими модусами, то вынуждены ввести все типы конкретных факторов, кои не позволяют нам сказать, что модус, чья сущность или степень способности наиболее сильна, непременно выиграет. Действительно, встречающиеся существующие тела не определяются только лишь их собственной глобальной связностью: встречаясь часть за частью, шаг за шагом, они с необходимостью встречаются под их определенными частичными или скомпонованными связностями. Возможно, что тело менее сильное, чем мое, будет более сильным, чем одна из моих компонент: этого будет достаточно, чтобы уничтожить меня, если только такая компонента была живой.

Именно в этом смысле Спиноза напоминает, что борьба модусов, согласно их степени способности, не должна пониматься как [относящаяся к] такой степени, взятой сама по себе: не бывает борьбы между сущностями как таковыми.[415] Но и обратно, когда Спиноза показывает, что в существовании всегда имеются более мощные, чем мое, тела, кои могут меня уничтожить, то не следует с необходимостью полагать, будто эти тела обладают сущностью, чья степень способности значительно больше, или что они обладают куда большим совершенством. Тело может быть уничтожено телом с менее совершенной сущностью, если условия встречи (то есть, частичная связность, под которым она имеет место) благоприятны для такого разрушения. Чтобы заранее знать исход борьбы, следовало бы точно знать, под каким отношением встречаются эти два тела, под каким отношением сталкиваются несовозможные связности. Требовалось бы бесконечное знание Природы, коим мы не обладаем. Во всяком случае, в любую встречу с телом, не согласующемся с моей природой, всегда вмешивается некое ощущение грусти, пусть даже частное, которое исходит из того, что тело всегда наносит мне ущерб в одной из моих частичных связностей. Более того, такое ощущение грусти – единственный способ, каким мы знаем, что другое тело не согласуется с нашей природой.[416] Одерживаем ли мы победу или нет, последнее обстоятельство ничто не меняет: ибо мы не знаем этого заранее. Мы торжествуем, если сумеем устранить это ощущение грусти и, следовательно, уничтожить вызывающее в нас аффект тело. Мы побеждены, если грусть одолевает нас все более и более во всех наших скомпонованных связностях, помечая тем самым разрушение нашей глобальной связности.

Но как, начиная с первого ощущения грусти, наша потенция испытывать аффекты оказывается заполненной? Грусть – не меньше, чем радость, – задает conatus или сущность. То есть: из грусти рождается желание, которое есть ненависть. Это желание сцепляется с другими желаниями, другими страстями: антипатия, насмешка, недооценка, зависть, гнев и т. д. Но здесь, опять же, поскольку грусть задает наши сущность или conatus, то она свертывает что-то в нашей способности действовать. Детерминированный грустью conatus не перестает искать того, что полезно или хорошо для нас: мы стараемся одержать победу, то есть действовать так, чтобы части тела, вызывающие в нас аффект грусти, обретали новую связность, согласующуюся с нашей. Следовательно, мы предрасположены к тому, чтобы сделать все, дабы устранить грусть и уничтожить объект, являющийся ее причиной.[417] Но, однако, наша способность действовать в этом случае, так сказать, «уменьшается». Ибо ощущение грусти не добавляется к желанию, которое из него следует: напротив, такое желание подавляется этим ощущением, так что способность внешней вещи изымается из нашей способности.[418] Следовательно, аффективные состояния, основанные на грусти, сцепляются друг с другом и заполняют нашу потенцию испытывать аффекты. Но они делают это таким образом, чтобы наша способность действовать все более и более уменьшалась и устремлялась к своей самой низкой степени.

До настоящего момента мы действовали так, как если бы две линии аффективных состояний, радостных и грустных, соответствовали двум случаям встреч – хороших и дурных. Но такой взгляд остается все еще абстрактным. Если мы принимаем в расчет конкретные факторы существования, то хорошо видим, что эти две линии постоянно влияют друг на друга [interférent]: внешние отношения таковы, что объект всегда может быть причиной грусти или радости случайно.[419] Не только в силу этих отношений, но и в силу сложности связностей, изнутри компонующих нас, мы можем одновременно любить и ненавидеть один и тот же объект.[420] Более того: линия радости всегда может быть прервана разрушением или даже просто грустью любимого объекта. Наоборот, линия грусти будет прервана грустью или разрушением ненавидимой вещи: «Кто воображает, что то, что он ненавидит, уничтожается, будет чувствовать удовольствие», «Кто воображает, что предмет его ненависти получил неудовольствие, будет чувствовать удовольствие».[421] Мы всегда расположены искать разрушения объекта, вызывающего в нас грусть; но уничтожать – значит придавать частям объекта новую связность, согласующуюся с нашей связностью; следовательно, мы испытываем радость, которая увеличивает нашу способность действовать. Поскольку две линии постоянно влияют друг на друга [interférant], наша способность действовать не перестает меняться.

Еще мы должны принимать в расчет и другие конкретные факторы. Ибо первый случай встреч – хорошие встречи с телами, чья связность непосредственно компонуется с нашей, – остается полностью гипотетическим. Вопрос в следующем: если только мы существуем, то есть ли у нас шансы естественно создавать хорошие встречи и испытывать вытекающие из них радостные аффективные состояния? Поистине, такие шансы не столь уж многочисленны. Когда мы говорим о существовании, мы не должны рассматривать сущности или степени способности абсолютно; мы более не должны абстрактно рассматривать отношения, в коих они выражаются. Ибо существующий модус всегда существует как уже затронутый аффектом [affecte] со стороны объекта в частичных и особых связностях; он существует так уже детерминированный на то или это. Создается некое устройство из частичных отношений между внешними вещами и самим существующим модусом так, что его характерная связность едва уловима или странно [singulièrement] искажена. Так, в принципе, человеку следовало бы совершенным образом согласовываться с человеком. Но, в реальности, люди по природе слишком мало согласуются друг с другом; и это потому, что они настолько детерминированы своими страстями и объектами, вызывающими в них аффекты разными способами, что не встречаются естественно под связностями, компонующимися по праву.[422] «Но так как люди подвержены аффектам, далеко превосходящим способность или добродетель человека, то часто они влекутся в разные стороны и бывают противны друг другу».[423] Такое поступательное движение идет настолько далеко, насколько человек может, в некотором роде, быть противен самому себе: его частичные связности могут подчиняться таким устройствам, трансформироваться под действием внешних неощутимых причин так, что он «принимает новую природу, противоположную первой», новую природу, которая вынуждает его устранять первую.[424]

Таким образом, у нас крайне мало шансов естественным образом создавать хорошие встречи. Кажется, что мы предрасположены много бороться, много ненавидеть и испытывать только частичные или косвенные радости, не разрывающие в достаточной мере сцепку нашей грусти и нашей ненависти. Частичные радости – только «легкая щекотка», увеличивающая нашу способность действовать в одном месте, уменьшая ее в любом другом.[425] Косвенные радости суть те радости, какие мы испытываем, когда видим ненавидимый объект печальным или уничтоженным; но эти радости все еще отравлены грустью. Действительно, ненависть является грустью, она сама свертывает грусть, из которой происходит; радость от ненависти скрывает такую грусть, препятствует ей, но никогда не отменяет ее.[426] Теперь мы, по-видимому, еще более, чем когда-либо, далеки от того, чтобы овладеть нашей способностью действовать: наша потенция испытывать аффекты заполняется не только пассивными аффективными состояниями, но, главным образом, грустными страстями, во все более и более низкой степени свертывающие способность действовать. И это не удивительно, ибо Природа создана не ради нашей пользы, но в зависимости от «общего порядка», коему человек подчиняется как часть Природы.

Однако кое-чего мы достигли, даже если такой прогресс остается абстрактным. Мы начали с первого принципа спинозизма: с оппозиции страстей и действий, пассивных и активных аффективных состояний. Сами этот принцип представлен в двух аспектах. В первом аспекте речь шла почти о реальной оппозиции: пассивные и активные аффективные состояния, а значит, способность страдать и способность действовать менялись – обратно пропорционально – в одной и той же потенции испытывать аффекты. Но, еще глубже, реальная оппозиция была простым отрицанием: пассивные аффективные состояния свидетельствовали только об ограничении нашей сущности, они свертывали наше бессилие, относились к разуму лишь постольку, поскольку тот сам сворачивал некое отрицание. В этом аспекте только активные аффективные состояния были способны эффективно или позитивно заполнить нашу потенцию испытывать аффекты; следовательно, способность действовать была тождественна самой такой потенции: что касается пассивных аффективных состояний, то они отделяли нас от того, что мы можем.

Пассивные аффективные состояния противопоставляются активным потому, что они не развертываются нашей способностью действовать. Но, свертывая ограничение нашей сущности, они, в некотором роде, свертывают самые низкие степени этой способности. На свой манер они являются нашей способностью действовать, но в свернутом, не выраженном, не развернутом состоянии. На свой манер они заполняют нашу потенцию испытывать аффекты, но сводя его к минимуму: чем более мы пассивны, тем менее мы способны подвергаться воздействию многими способами. Если пассивные аффективные состояния отделяют нас от того, что мы можем, то именно потому, что наша способность действовать оказывается сведенной к тому, чтобы инвестироваться в их следы, либо ради их сохранения, когда они радостные, либо ради их устранения, когда они грустные.

Итак, поскольку они свертывают сокращенную способность действовать, то порой они увеличивают эту способность, а порой уменьшают ее. Увеличение может продолжаться до бесконечности, но мы никогда не достигнем формального обладания нашей способностью действовать, пока не обретем активные аффективные состояния. Но оппозиция действий и страстей не должна скрывать от нас другую оппозицию, составляющую второй принцип спинозизма: оппозицию пассивных радостных аффективных состояний и пассивных грустных аффективных состояний, одни увеличивают нашу способность, другие ее уменьшают. Мы приближаемся к нашей способности действовать, только если аффектированы радостью. Тогда этический вопрос у Спинозы оказывается раздвоенным: Как мы приходим к тому, чтобы производить активные аффективные состояния? Но прежде: Как мы приходим к тому, чтобы испытывать максимум радостных страстей?

Что такое зло? Нет иных неприятностей, кроме уменьшения нашей способности действовать и разложения некой связности. И еще, уменьшение способности действовать само является злом лишь потому, что угрожает компонующей нас связности и сокращает ее. Следовательно, мы задержимся на следующем определении зла: это разрушение, разложение связности, характеризующей модус. Тогда о зле можно говорить только со специфической точки зрения существующего модуса: в Природе вообще нет ни Добра, ни Зла, но есть хорошее и дурное, полезное и вредное для каждого существующего модуса. Зло является дурным с точки зрения такого или иного модуса. Будучи сами людьми, мы осуждаем зло нашей точки зрения; и Спиноза часто напоминает, что он говорит о хорошем и дурном, рассматривая только полезность для человека. Например, мы вовсе не помышляем говорить о зле, когда, дабы прокормиться, уничтожаем связность, в которой существует животное. Но в двух случаях мы говорим о «зле»: когда наше тело уничтожается, а наша связность разложена под действием другой вещи; или же когда сами уничтожаем существо, подобное нам, то есть существо, чьего сходства достаточно, чтобы заставить думать, будто оно в принципе согласуется с нами, а его связность в принципе была совозможа с нашей.[427]

Итак, определяя зло со своей точки зрения, мы видим, что оно является тем же самым со всех других точек зрения: зло – это всегда плохая встреча, зло – это всегда разложение связности. Типичный случай таких разложений – действие яда на наше тело. Согласно

Спинозе, зло, от которого страдает человек, – всегда что-то типа расстройства желудка, интоксикации, отравления. И зло, сделанное человеку со стороны чего-либо или одним человеком другому человеку, всегда действует как яд, как токсичный или неудобоваримый элемент. Спиноза настаивает на этом пункте, когда интерпретирует знаменитый пример: Адам съел запретный плод. Не стоит полагать, говорит Спиноза, будто Бог что-то запрещал Адаму. Просто он открыл ему, что этот плод способен уничтожать его тело и разложить его связность: «бог открывает нам через посредство нашего естественного разума, что яд смертелен».[428] Теория зла у Спинозы оставалась бы неясной, если бы вопросы со стороны одного из его корреспондентов, Блейенберга, не вынудили Спинозу уточнить свои темы. Не то, чтобы Блейенберг не делал ошибок; и такие ошибки вывели Спинозу из терпения настолько, что он отказался от попыток их рассеять. Но в существенном пункте Блейенберг достаточно хорошо понимает мысль Спинозы: «Вы отвращаетесь от того, что я называю пороком… также, как мы отказываемся есть пищу, которая противна нашей натуре».[429] Зло-плохая встреча, зло-отравление конституируют основу спинозистской теории.

Тогда, если мы спрашиваем: в чем состоит зло в порядке связностей? то должны ответить, что зло – это ничто. Ибо, в порядке связностей, оно не что иное, как композиции. Не будем говорить, будто композиция каких угодно связностей является злом: любая композиция связностей хороша с точки зрения компонующихся связностей, то есть с только позитивной точки зрения. Когда яд разлагает мое тело, то потому, что естественный закон принуждает части моего тела к контакту с ядом, дабы обрести новую связность, компонующуюся со связностью токсичного тела. Здесь, с точки зрения Природы, ничто не является злом. В той мере, в какой яд детерминируется законом, дабы обладать следствием-эффектом, такое следствие-эффект не является злом, поскольку состоит из связности, коя сама компонуется со связностью яда. Сходным образом, когда я уничтожаю какое-то тело, даже подобное моему, то потому, что – в связности и в обстоятельствах, где я его встречаю, – оно не согласуется с моей природой: следовательно, я предрасположен делать все, что в моих силах, дабы навязать частям этого тела новую связность, в которой они со мной согласуются. Таким образом, злой, как и добродетельный, ищет то, что ему полезно или благостно (если и есть какое-то различие между этими двумя, то такое различие [находится] не здесь). Тогда первая ошибка Блейенберга состоит в полагании того, что, по Спинозе, злой предрасположен к злу. Верно, что мы всегда детерминированы; наш conatus сам детерминирован аффективными состояниями, кои мы испытываем. Но мы никогда не предрасположены к злу; мы предрасположены искать то, что для нас является благом, согласно создаваемым нами встречам и согласно обстоятельствам этих встреч. В той мере, в какой мы предрасположены производить следствие-эффект, такое следствие-эффект необходимо компонуется со своей причиной и не содержит ничего, что мы могли бы назвать «злом».[430] Короче, зло – это ничто, поскольку оно не выражает никакой композиции связностей, никакого закона композиции. При любой встрече – я ли уничтожаю или меня уничтожают – создается композиция связностей, которая, как таковая, хороша. Следовательно, если мы рассматриваем всеобщий порядок встреч, то скажем, что он совпадает с всеобщим порядком связностей. И мы скажем, что зло – это ничто в порядке самих связностей.

Во-вторых, мы спрашиваем: в чем состоит зло в порядке сущностей? Опять же, оно – ничто. Возьмем нашу смерть или разрушение: наша связность разлагается, то есть перестает подводиться под экстенсивные части. Но экстенсивные части никак не конституируют нашу сущность; сама наша сущность, обладая в самой себе своей полной реальностью, никогда не выказывает ни малейшей тенденции переходить в существование. Несомненно, поскольку мы существуем, наша сущность сама есть некий conatus, некое усилие сохраниться в существовании. Но conatus – это лишь состояние, в котором сущность предрасположена к тому, чтобы удержаться в существовании, ибо такая сущность не задает ни само существование, ни длительность существования. Следовательно, будучи усилием неопределенно [долго] сохраняться в существовании, conatus не охватывает никакого определенного времени: сущность не станет ни более, ни менее совершенной в зависимости от того, преуспеет ли модус в том, чтобы сохраняться больше или меньше времени в существовании.[431] Ничего не утрачивается, когда модус еще не существует, сущность ничего не лишается, когда он перестает существовать.

Возьмем, напротив, то зло, какое мы делаем, когда уничтожаем тело подобное нашему. Когда мы рассматриваем действие удара (например, поднять руку, сжать кулак, опустить руку сверху вниз), то видим, что оно что-то выражает в сущности, если только человеческое тело может делать такое, сохраняя характеризующую его связность. Но в этом смысле, такое действие «составляет добродетель, постигаемую из устройства человеческого тела».[432] Теперь, если это действие агрессивно, если оно угрожает связности, определяющей другое тело, или уничтожает его, то оно манифестирует встречу между двумя телами, чьи связности в данном аспекте несовместимы, но никак не выражает сущность. Мы скажем, что намерение само по себе было злобным. Но злобность намерения состоит лишь в том, что я соединил образ этого действия с образом тела, чья связность уничтожается посредством такого действия.[433] «Зло» имеет место лишь в той мере, в какой это действие принимает в качестве объекта что-то или кого-то, чья связность не комбинируется со связностью, от коей действие зависит. Речь всегда идет о случае аналогичном случаю с ядом.

Различие между двумя знаменитыми случаями матереубийства – Нерон, убивающий Агриппину, и Орест, убивающий Клитеменстру, – может кое-что нам прояснить. Мы полагаем, что Орест не виновен потому, что Клитеменстра, начав с убийства Агамемнона, поместила себя в связность, которая более не может компоноваться со связностью Ореста. Мы считаем Нерона виновным потому, что ему следовало быть злым, дабы воспринимать Агриппину под связностью, абсолютно несовозможной с его связностью, и дабы связать образ Агриппины с образом действия, кое уничтожило бы ее. Но во всем этом нет ничего, что выражало бы сущность.[434] Единственное, что имеет место, – это встреча двух тел под несовозможными связностями, единственное, что имеет место, – это связь образа действия с образом тела, чья связность не компонуется с связностью действия. Тот же самый жест является добродетельным, если за объект принимается нечто, чья связность компонуется с его связностью (так, есть приветствия, которые выглядят как удар). Отсюда вторая ошибка Блейенберга. Последний полагает, будто, согласно Спинозе, зло становится благом, преступление добродетелью, если только оно выражает некую сущность, будь то даже сущность Нерона. И Спиноза лишь наполовину снимает такое заблуждение. Не только потому, что Спиноза теряет терпение от неуместных и даже дерзких притязаний Блейенберга, но, главным образом, потому, что «аморалистский» тезис – такой, как тезис Спинозы, – может быть понят только с помощью определенного числа провокаций.[435] Поистине, преступление ничего не выражает в сущности, оно не выражает никакой сущности, даже сущности Нерона.

Следовательно, зло появляется только в третьем порядке, порядке встреч. Оно означает лишь то, что компонующиеся связности не являются всегда связностями встречающихся тел. И еще, мы увидели, что зло – это ничто во всеобщем порядке встреч. Опять же, оно – ничто и в экстремальном случае, когда связность разлагается, ибо такое разрушение не затрагивает ни реальность сущности в себе, ни вечной истины связности. Остается, таким образом, один единственный случай, когда зло, по-видимому, является чем-то. В длительности своего существования существующий модус, согласно создаваемым им встречам, проходит через вариации, каковые суть вариации его способности действовать; итак, когда способность действовать уменьшается, существующий модус переходит к наименьшему совершенству.[436] Не пребывает ли зло в таком «действии перехода к наименьшему совершенству»? Как говорит Блейенберг, зло должно существовать, когда мы лишаемся более совершенного условия [существования].[437] Знаменитый ответ Спинозы: нет никакого лишения в переходе к меньшему совершенству, лишение – это простое отрицание. Зло – ничто даже в таком последнем порядке. Человек становится слепым; человек, только что воодушевленный желанием блага, вдруг охватывается чувственным влечением [appétit]. У нас нет никакого основания говорить, что он лишается более совершенного состояния, ибо такое состояние в рассматриваемый момент принадлежит его природе не более, чем природе камня или дьявола.[438]

Мы предчувствуем затруднения, вызываемые этим ответом. Блейенберг быстро упрекает Спинозу в смешивании двух крайне разных типов сравнения: сравнение между вещами, не обладающими одной и той же природой, и сравнение между разными состояниями одной и той же вещи. Верно, что природе камня не принадлежит [способность] видеть; но зрение принадлежит природе человека. Отсюда, принципиальное возражение таково: Спиноза наделяет сущность некоего существа чуждой ей мгновенностью; «по Вашему мнению, к сущности вещи принадлежит только то, что она имеет в себе в данный момент».[439] Тогда любой прогресс и любой регресс во времени становятся понятным.

Блейенберг действует так, как если бы Спиноза говорил, будто существо всегда настолько совершенно, насколько оно может быть, в зависимости от сущности, какой оно обладает в данный момент. Но именно в этом его третья ошибка. Спиноза говорит совсем другое: Некое существо всегда настолько совершенно, насколько оно может быть, в зависимости от аффективных состояний, каковые в данный момент принадлежат его сущности. Ясно, что Блейенберг смешивает «принадлежать его сущности» и «конституировать его сущность». В каждый момент аффективные состояния, кои я испытываю, принадлежат моей сущности, поскольку они заполняют мою потенцию испытывать аффекты. Пока модус существует, сама его сущность совершенна настолько, насколько она может быть, в зависимости от аффективных состояний, заполняющих в данный момент его потенцию испытывать аффекты. Если такие аффективные состояния заполняют в данный момент мою потенцию, то последняя не может в тот же самый момент оказаться заполненным другими аффективными состояниями: есть несовместимость, исключение, отрицание, но не лишение. Вернемся к примеру со слепцом. Или, лучше, вообразим слепого, обладающего к тому же световыми ощущениями; но он слеп в том смысле, что не может более действовать согласно этим ощущениям; присущие ему световые аффективные состояния полностью пассивны. В этом случае будет варьироваться только пропорция активных и пассивных аффективных состояний при одной и той же потенции испытывать аффекты. Или же представим слепого, утратившего все световые аффективные состояния; в этом случае его потенция испытывать аффекты действительно сокращается. Но вывод остается тем же: существующий модус совершенен настолько, насколько он может быть, в зависимости от аффективных состояний, заполняющих его потенцию испытывать аффекты и заставляющих его меняться в пределах, совместимых с существованием. Короче, у Спинозы не появляется никакого противоречия между «детерминистским» вдохновением, согласно которому потенция испытывать аффекты оказывается в каждый момент необходимо заполненной; и «этическим» вдохновением, согласно которому в каждый момент потенция заполняется так, что способность действовать увеличивается или уменьшается, а сама потенция испытывать аффекты варьируется вместе с вариациями способности действовать. Как говорит Спиноза, нет никакого лишения, но, тем не менее, есть переходы к самым высоким или самым низким совершенствам.[440]

В любом смысле Зло – это не что-то. Быть – значит выражаться или выражать, или быть выраженным. Зло – это ничто, поскольку ни в чем не выражается. И, главным образом, оно ничего не выражает. Оно не выражает никакого закона композиции, никакой композиции связностей; оно не выражает никакой сущности; оно не выражает никакого лишения более совершенного состояния в существовании. Чтобы оценить оригинальность этого тезиса, надо противопоставить его другим способам отрицания зла. Мы можем назвать «рационалистическим морализмом» (оптимизмом) традицию, обнаруживающую свои истоки у Платона, а свое полное развитие в философии Лейбница; Зло – это ничто потому, что только Добро – или, скорее, потому, что Добро, высшее в существовании, – определяет все что есть. Добро, или Наилучшее, вынуждает [вещи] быть. Спинозистский тезис не имеет ничего общего с этой традицией: он формирует рационалистический «аморализм». Ибо, согласно Спинозе, Добро обладает не большим смыслом, чем Зло: в Природе нет ни Добра, ни Зла. Спиноза постоянно напоминает: «если бы люди рождались свободными, то они не могли бы составить никакого понятия о добре и зле, пока оставались бы свободными».[441] Вопросом об атеизме Спинозы особо не очень интересуются, ибо он зависит от произвола в определениях теизма и атеизма. Так, этот вопрос сам может быть поставлен только в зависимости от того, что большинство людей называет Богом с точки зрения религии: то есть, Бог неотделим от некоего bon ratio [достаточное основание – лат.], возникающего благодаря моральному закону и действующего в качестве судьи.[442] В этом смысле совершенно очевидно, что Спиноза – атеист: моральный псевдо-закон измеряет только наше непонимание законов природы; идея вознаграждений и наказаний свидетельствует лишь о нашем незнании подлинного отношения между действием и его последствиями; Добро и Зло суть неадекватные идеи, и понимаются нами лишь в той мере, в какой мы обладаем неадекватными идеями.[443]

Но то, что нет ни Добра, ни Зла, не означает, будто исчезает любое различие. В Природе нет ни Добра, ни Зла, но есть хорошее и дурное для каждого существующего модуса. Моральная оппозиция Добра и Зла исчезает, но такое исчезновение не делает равными ни все вещи, ни всех существ. Как скажет Ницше, «”По ту сторону Добра и Зла”… Это, по крайней мере, не значит “по ту сторону хорошего и плохого”».[444]Есть увеличение способности действовать и уменьшение способности действовать. Различие хорошего и плохого будет служить принципом для подлинного этического различия, которое должно заменить собой ложную моральную оппозицию.

Глава XVI: Этическое видение мира

Когда Спиноза говорит: мы даже не знаем того, что может тело, то такая формулировка является почти военным кличем. Он добавляет: мы говорим о сознании, о разуме, о душе, о власти души над телом. Вот так мы болтаем, но не знаем даже того, что может тело.[445] Моральная болтовня заменяет подлинную философию.

Такое заявление является важным в нескольких отношениях. Поскольку мы говорим о власти души над телом, то мы не мыслим на самом деле в терминах власти или способности. В действительности мы хотим сказать, что душа, согласно своей эминентной природе и своей особой конечной цели, обладает высшими «обязанностями»: она должна заставить тело повиноваться в соответствии с законами, какие она сама на себя налагает. Что касается власти тел, то либо это – власть исполнения обязанностей, либо власть отвлекать душу и отклонять ее от обязанностей. Тут мы всецело мыслим морально. Моральное видение мира проявляется в принципе, господствующем над большей частью теорий о союзе души и тела: одно из них не действовало бы без того, чтобы другое не страдало. Таков, в частности, принцип реального действия у Декарта: тело страдает, когда душа действует, тело не действует без того, чтобы душа, в свою очередь, не страдала.[446] Итак, преемники Декарта, хотя и отрицают реальное действие, не отказываются от идеи этого принципа: предустановленная гармония, например, поддерживает между душой и телом некое «идеальное действие», согласно которому, всегда, одно страдает, когда другое действует.[447] С таких перспектив у нас нет никаких средств сравнить способность тела и способность души; и, не имея средств сравнивать, мы не обладаем никакой возможностью соответственно оценивать их.[448]

Если параллелизм – оригинальное учение, то не потому, что он отрицает реальное действие души и тела. А именно потому, что он упраздняет моральный принцип, согласно которому действия одной являются страданиями другого. «Порядок активных и пассивных состояний нашего тела по своей природе совместен с порядком активных и пассивных состояний души».[449] То, что является страстью в душе, также является страданием в теле, то, что является действием в душе, также является действием в теле. Именно в этом смысле параллелизм исключает любую эминенцию души, любую моральную и духовную конечную цель, любую трансценденцию Бога, который устанавливал бы одну серию над другой. Именно в этом смысле параллелизм практически противопоставляется не только учению о реальном действии, но и теориям предустановленной гармонии и окказионализма. Мы спрашиваем: Что может тело? На какие аффективные состояния оно способно, как пассивные, так и активные? Как далеко распространяется его могущество? Тогда, и только тогда, мы сможем узнать то, что может душа сама по себе, и каково ее могущество. Мы обретем средства «сравнивать» способность души со способностью тел; и отсюда мы обретем средства оценивать способность души, рассматриваемой сама по себе.

Чтобы дойти до оценки способности души самой по себе, надо было пройти через сравнение способностей: «Поэтому для определения того, чем отличается человеческая душа от других душ и в чем она выше их, нам необходимо изучить, как мы сказали, природу ее объекта, т. е. природу человеческого тела… Скажу только вообще, что, чем какое-либо тело способнее других к большему числу одновременных действий или страданий, тем душа его способнее других к одновременному восприятию большего числа вещей; и чем более действия какого-либо тела зависят только от него самого и чем менее другие тела принимают участия в его действиях, тем способнее душа его к отчетливому пониманию».[450] Чтобы действительно мыслить в терминах способности, надо было, прежде всего, поставить вопрос касательно тел, надо было, во-первых, освободить тело от обратно пропорционального отношения, делающего невозможным любое сравнение способностей и, таким образом, делающего также невозможной любую оценку способности души взятой сама по себе. Надо было принять в качестве модели вопрос: Что может тело? Такая модель не подразумевает никакого обесценивания мышления по отношению к протяженности, но лишь обесценивание сознания по отношению к мышлению.

Вспомним, Платон говорил, что материалисты, если бы они были умными, рассуждали бы о способности вместо того, чтобы говорить о теле. Но верно и обратное, что динамисты, когда они умны, говорят сначала о теле, дабы «мыслить» способность. Теория способности, согласно которой действия и страдания тел идут в паре с действиями и страданиями души, формирует этическое видение мира. Замена морали на этику является следствием параллелизма и манифестирует его подлинное значение.

Вопрос «Что может тело?» сам по себе имеет смысл, ибо он подразумевает новую концепцию телесного индивида, вида и рода. Как мы увидим, его биологическим значением не следовало бы пренебрегать. Но, взятый как модель, он, прежде всего, обладает юридическим и этическим значением. Все, что может тело (его способность), также является его «естественным правом». Если мы сумеем поставить проблему права на уровне тел, то трансформируем всю философию права по отношению к душам самим по себе. Душа и тело, каждое ищет то, что полезно или хорошо. Если у кого-то получится встретить тело, которое компонуется с его собственным телом под благоприятной связностью, то он попытается объединяться с ним. Когда кто-то встречает тело, чья связность не компонуется с его собственной связностью, тело, повергающее [affecte] его в уныние, то он делает все, что в его силах, дабы устранить грусть или уничтожить это тело, то есть навязать частям этого тела новую связность, согласующуюся с его собственной природой. Таким образом, в каждый момент аффективные состояния задают conatus; но в каждый момент conatus – это поиск того, что полезно в зависимости от задающих его аффективных состояний. Вот почему тело всегда идет настолько далеко, насколько может – как в страдании, так и в действии; и то, что оно может, является его правом. Теория естественного права подразумевает двойное тождество власти и ее исполнения, такого исполнения и права. «Право каждого простирается так далеко, как далеко простирается определенная ему мощь».[451] Слово закон не имеет иного смысла: закон природы никогда не является правилом обязанности, но нормой власти, единством права, власти и ее осуществления.[452] Тогда мы не будем проводить никакого различия между мудрецом и глупцом, умным и безумцем, сильным и слабым. Несомненно, они различаются по роду аффективных состояний, задающих их усилие проявлять упорство в существовании. Но и тот, и другой стараются равным образом сохранить себя и имеют также столько прав, сколько и способности, в зависимости от аффективных состояний, актуально заполняющих их потенцию испытывать аффекты. Глупец сам по себе – [часть] природы и никак не нарушает ее порядок.[453]

Такая концепция естественного права непосредственно унаследована от Гоббса. (Вопрос существенных различий между Спинозой с Гоббсом ставится на другом уровне.) Чем Спиноза обязан Гоббсу, так это концепцией естественного права, каковая глубоко противопоставляется классической теории естественного закона. Если мы последуем за Цицероном, который сразу собирает и платоновскую, и аристотелевскую, и стоическую традиции, то увидим, что античная теория естественного закона предоставила несколько характеристик: 1) Она определяет природу некоего существа через его совершенство, соответствующее порядку целей (так, человек является «естественно» справедливым и общительным). 2) Отсюда следует, что состояние природы – для человека – это не состояние, кое предшествовало бы обществу, пусть даже в принципе, но, напротив, жизнь в соответствии с природой в «хорошем» цивилизованном обществе. 3) Следовательно, что является первым и безусловным в этом состоянии, так это «обязательства»; ибо естественные потенции существуют только в способности и не отделимы от разумного действия, определяющего и реализующего их в зависимости от целей, коим они должны служить. 4) На том же основан и авторитет мудреца; ибо мудрец – это наилучший судья порядка целей, вытекающих из него обязательств, услуг и действий, которые он налагает на каждого, дабы делать их и выполнять. Мы предвидим, какую выгоду должно было извлечь христианство из такой концепции закона природы. С ним такой закон стал неотделим от естественной теологии и даже Откровения.[454]

Обратимся к Гоббсу, дабы извлечь четыре фундаментальных тезиса, выдвигаемые против только что приведенных. Эти оригинальные тезисы трансформируют философскую проблему права, но именно потому, что принимают тело как механическую и динамическую модель. Спиноза заимствует данные тезисы, интегрируя их в свою собственную систему, где они обнаруживают новые перспективы. 1) Закон природы уже относится не к финальному совершенству, но к первому желанию, к самому сильному «влечению [appetitus]»; отделенный от порядка целей, он выводится из влечения как из своей действующей причины. 2) С этой точки зрения разум не пользуется никакой привилегией: глупец, не менее чем умный, старается упорствовать в своем бытии, а желания или действия, порождаемые разумом, манифестируют такое усилие не более, чем желания или страсти самого глупца. Более того, никто не рождается разумным. Возможно, что разум использует и сохраняет закон природы, но ни в коем случае он не является принципом или движущей силой последнего. К тому же, никто не рождается гражданином.[455] Возможно, что гражданское состояние сохраняет естественное право, но естественное состояние само по себе является до-общественным, до-гражданским. И еще, никто не рождается религиозным: «Если только мы вникнем в естественное состояние, ибо оно и по природе, и по времени предшествует религии. Ведь никто от природы не знает, что он обязан каким-либо повиновением богу…»[456] 3) Что является первым и безусловным, так это, следовательно, власть или право. «Обязательства», каковы бы они ни были, всегда вторичны, относительны к утверждению нашей способности, к осуществлению нашей власти, к сохранению нашего права. И способность не отсылает более к действию, кое задает и реализует ее в зависимости от порядка целей. Моя способность сама по себе пребывает в действии, поскольку аффективные состояния, какие я испытываю в каждый момент, детерминируют и заполняют ее по полному праву, каковы бы ни были эти аффективные состояния. 4) Отсюда следует, что никто не обладает компетенцией, чтобы судить о моем праве. Каждый в естественном состоянии, будь то мудрец или глупец, судит о том, что хорошо и плохо, что необходимо для его сохранения. Отсюда, естественное право не запрещает ничего: «ни распрей, ни ненависти, ни гнева, ни хитростей, и ни одно влечение не идет в разрез с ним».[457] И если случается, что мы вынуждены отказываться от нашего естественного права, то такое будет происходить не благодаря признанию компетенции мудреца, но благодаря тому, что мы сами соглашаемся на такой отказ из боязни большего зла или надежды на большее благо. Принцип согласия (договор или контракт) становится принципом политической философии и заменяет правило компетенции.

Будучи так определенным, естественное состояние манифестирует в себе то, что делает его непереносимым. Естественное состояние не жизнеспособно постольку, поскольку соответствующее ему естественное право остается теоретическим и абстрактным.[458] Итак, в естественном состоянии я живу в случайности встреч. Верно, что моя способность определяется аффективными состояниями, в каждый момент заполняющими мою потенцию испытывать аффекты; верно, что я всегда обладаю всем совершенством, на какое я способен [capable] в зависимости от таких аффективных состояний. Но именно в естественном состоянии, моя потенция испытывать аффекты оказывается заполненной при таких условиях, что я испытываю не только пассивные аффективные состояния, отделяющие меня от моей способности действовать, но еще и пассивные аффективные состояния, преимущественно грустные, кои не перестает уменьшать саму эту способность. У меня нет никакого шанса встретить тела, непосредственно компонующиеся с моим телом. Было бы лучше, если бы я овладел в ходе нескольких встреч противостоящим мне телом; такой триумф или такая радость от ненависти не отменяют грусть, которую ненависть сворачивает; и, главным образом, я никогда не буду уверен, что еще одержу победу при ближайшей встрече, и, следовательно, я буду подвержен [affecté] постоянному страху.

Есть только одно средство сделать естественное состояние жизнеспособным: стараться организовывать встречи. Каким бы ни было встреченное тело, я ищу пользу. Но есть большая разница между поиском того, что полезно, наугад (то есть, старанием уничтожить тела, не согласующиеся с нашим) и поиском некой организации полезного (старанием встречать тела, согласующиеся по природе с нами, под связностями, в коих они согласуются). Только такое второе усилие задает собственно или истинно полезное.[459] Несомненно, это усилие имеет свои границы: мы всегда будем предрасположены уничтожать определенные тела лишь ради того, чтобы существовать; нам не избежать любых плохих встреч, нам не избежать смерти. Но мы стараемся объединяться с тем, что согласуется с нашей природой, компоновать нашу связность со связностями, комбинирующимися с нашей, соединять наши жесты и мысли по образу согласующихся с нами вещей. От такого усилия мы в праве ожидать, по определению, максимум радостных аффективных состояний. Наша потенция испытывать аффекты будет заполнена при таких условиях, чтобы увеличилась наша способность действовать. И если мы спросим, в чем состоит то, что является для нас наиболее полезным, то увидим, это – человек. Ибо человек, в принципе, согласуется по природе с человеком; он компонует его связность со своей связностью; человек абсолютно или по-настоящему полезен для человека. Каждый, разыскивая то, что по-настоящему для него полезно, ищет, следовательно, также и то, что полезно для человека. Потому усилие организовывать встречи – это, прежде всего, усилие формировать ассоциацию людей под компонующимися связностями.[460]

В Природе нет ни Добра, ни Зла, нет моральной оппозиция, но есть этическое различие. Такое этическое различие представляется в нескольких эквивалентных формах: между умным и безумцем, между мудрецом и невеждой, между свободным и рабом, между сильным и слабым.[461] И, по правде говоря, мудрость или разум не имеют иного содержания, кроме силы и свободы. Это этическое различие не касается conatus’ а, ибо глупец, не менее чем умный, слабый, не менее чем сильный, стараются упорствовать в своем бытии. Оно касается рода аффективных состояний, задающих conatus. В пределе, свободный, сильный и разумный человек полностью определяется обладанием своей способностью действовать, присутствием в нем адекватных идей и активных аффективных состояний; напротив, раб, слабый обладают только страстями, исходящими из неадекватных идей и отделяющими их от собственной способности действовать.

Но этическое различие выражается, прежде всего, на таком более простом – подготовительном или предварительном – уровне. До того, как достичь формального обладания своей способностью, свободный и сильный человек опознается по его радостным страстям, по его аффективным состояниям, увеличивающим эту способность действовать; раб или слабый опознаются по его печальным страстям, по аффективным состояниям, основанным на грусти, уменьшающей способность действовать. Следовательно, все происходит так, как если бы мы должны были различить два момента разума или свободы: увеличивать способность действовать, стараясь испытывать максимум радостных пассивных аффективных состояний; а также, переходить на финальную стадию, где способность действовать настолько увеличивается, что становится способной производить активные аффективные состояния сами по себе. Верно, что сцепка этих двух тактов остается все еще удивительной. По крайней мере, наличие первого такта не вызывает сомнений. Человек, становящийся разумным, сильным и свободным, начинает с того, что делает все, что в его власти, дабы испытывать радостные страсти. Значит, именно он старается вырываться из встреч наугад и из сцеплений грустных страстей, старается организовывать хорошие встречи, компоновать свою связность с теми связностями, какие прямо комбинируются с его связностью, объединяться с тем, что согласуется с ним по природе, формировать разумную ассоциацию между людьми; и все это так, некий способ быть затронутым [être affecté] радостью. Описание разумного и свободного человека в книге IV Этики отождествляет усилие разума с таким искусством организовывать встречи или формировать тотальность под компонующимися связностями.[462]

У Спинозы разум, сила или свобода неотделимы от становления, формации и культуры. Никто не рождается свободным, никто не рождается разумным.[463] И никто не может проделать за нас медленный опыт того, что согласуется с нашей природой, медленное усилие, направленное на раскрытие наших радостей. Детство, как часто говорит Спиноза, – это состояние бессилия и рабства, безумное состояние, когда мы в высшей степени зависим от внешних причин и когда мы с необходимостью испытываем больше грусти, чем радости; мы никогда не будем столь отделены от нашей способностью действовать. Первый человек, Адам, – это детство человечества. Вот почему Спиноза всеми силами противится христианской, а затем рационалистической традиции, коя представляет нам Адама – до грехопадения – как разумного, свободного и совершенного. Напротив, следовало бы вообразить Адама ребенком: грустным, слабым, порабощенным, невежественным, предоставленным встречам наугад. «И потому следует признать, что надлежащее пользование разумом не было во власти первого человека, но что он, как и мы, был подвержен аффектам».[464]То есть: как раз не грех объясняет слабость, а именно наша изначальная слабость объясняет миф греха. Спиноза предъявляет три тезиса, касающиеся Адама, кои формируют систематическое целое: 1) Бог ничего не запрещал Адаму, а только открыл ему, что плод – это яд, который уничтожит его тело, если тот вступит с ним в контакт. 2) Поскольку его рассудок слаб подобно рассудку ребенка, Адам воспринял такое открытие как запрет; он нарушает его как ребенок, не понимая естественную необходимость отношения между действием и последствием, веря, что законы природы являются моральными законами, каковые можно нарушить. 3) Как вообразить свободного и разумного

Адама, когда первый человек с необходимостью затронут [affecté] пассивными чувствами, и у него нет времени предпринять такое долгое формирование, предполагаемое разумом не меньше, чем свободой?[465]

Состояние разума – так, как он появляется уже в своем первом аспекте, – имеет сложное отношение с состоянием природы. С одной стороны, состояние природы не подчиняется законам разума: разум касается собственной и подлинной пользы человека и стремится исключительно к его сохранению; природа напротив не имеет никакого отношения к сохранению человека и содержит бесконечность других законов, касающихся всего мира в целом, где человек – только лишь малая часть. Но с другой стороны, состояние разума – не какой-то другой порядок, нежели само состояние природы. Даже в своих «заповедях» разум не требует ничего, что противоречило бы природе: он просит лишь того, чтобы каждый любил самого себя, искал то, что собственно ему полезно и старался сохранить свое бытие, увеличивая свою способность действовать.[466] Потому не существует искусственности или конвенции в усилии разума. Разум действует не посредством искусственного, а посредством естественной композиции связностей; она действует не по расчету, а через в своего рода прямое признание человека человеком.[467] Вопрос знания того, предполагают ли существа разумность, или же в ходе становления [разумными] они нуждаются в том, чтобы навязывать друг другу что-то вроде договора, весьма сложен; но даже если на этом уровне и имеется договор, то такой договор не подразумевает никакого конвенционального отказа от естественного права, никакого искусственного ограничения. Состояние разума составляет нечто единое [un] с формированием высшего тела и высшей души, наслаждаясь естественным правом, соответствующим их могуществу: действительно, если два индивида полностью компонуют свои связности, то они естественно формируют в два раза большего индивида, каковой сам обладает в два раза большим естественным правом.[468] Состояние разума не подавляет и ни в чем не ограничивает естественное право, оно повышает могущество, без которого такое право оставалось бы нереальным и абстрактным.

К чему, тогда, сводится различие между состоянием разума и состоянием природы? В порядке природы, каждое тело встречает другие тела, но его связность не компонуется необходимо со связностями встречаемых им тел. Совпадение встреч и связностей происходит только на уровне всей природы в целом; оно имеет место между совокупностью и совокупностью в бесконечном опосредованном модусе. Тем не менее, когда мы поднимаемся вдоль серии сущностей, мы присутствуем при усилии, которое предвосхищает сущность всей природы. Наивысшие сущности, в своем существовании, уже стараются заставить свои собственные встречи совпадать со связностями, кои компонуются с их связностями. Такое усилие, которое не может завершиться полностью, конституирует усилие разума. Именно в этом смысле разумное существо, на свой манер, может, как говорится, воспроизводить и выражать усилия всей природы в целом.

Но как сами люди сумеют встретиться под связностями, кои компонуются и так формируют разумную ассоциацию? Если человек согласуется с человеком, то лишь постольку, поскольку уже предполагает разумность.[469] Поскольку люди живут благодаря случайным встречам, поскольку люди затронуты воздействием [sont affectés] со стороны случайных страстей, их влечет по разным направлениям, и именно поэтому у них нет никакого шанса встретиться под согласующимися связностями: они противостоят друг другу.[470] Верно, что мы избегаем противоречия по мере того, как обращаемся к крайне медленному опыту, крайне медленному эмпирическому формированию. Но мы тотчас впадаем в другую трудность. С одной стороны, бремя наличных встреч всегда таково, что рискует свести на нет усилие разума. И, более того, такое усилие лучше всего достигается только в конце жизни; «тем не менее, в то же время они [люди – пер.] обязаны жить».[471] Вот почему разума не существовало бы, и он не завоевал бы никогда своего собственного могущества, если бы не находил помощи в способности иного рода, коя присоединяется к нему, подготавливает и сопровождает его формирование. Такая способность иного рода – это могущество Государства или города.

Действительно, город нисколько не является разумной ассоциацией. Он отличается от последней тремя способами. 1) Движущая сила его формирования не является аффективным состоянием разума, то есть аффективным состоянием, производимым в нас другим человеком под связностью, совершенным образом компонующейся с нашей связностью. Движущая сила здесь – это страх или тревога природного состояния, надежда на наибольшее благо.[472] 2) Целое как идеал разума конституируется связностями, компонующимися непосредственно и естественно, способностями или правами, складывающимися естественно. Не то же происходит с городом: люди, будучи неразумными, должны, каждый, «отказываться» от своего естественного права. Одно такое отчуждение делает возможным формирование целого, которое само извлекает выгоду из суммы этих прав. Это и есть гражданский «пакт», или «договор».[473] Тогда суверенный город обладает достаточным могуществом, дабы установить косвенные и конвенциональные отношения, под которыми граждане вынуждены договариваться и согласовываться. 3) Разум – это принцип этического различия между «теми, кто живет по одному только руководству разума», и теми, кто остается под диктатом чувства, между теми, кто освобождается, и теми, кто остается рабами. Но гражданское состояние различает только справедливое и несправедливое, следуя повиновению его законам. Отказываясь от своих прав судить о том, что хорошо, а что плохо, граждане вновь восстанавливают Государство, которое вознаграждает и наказывает. Грех-повиновение, справедливость-несправедливость являются собственно социальными категориями; сама моральная оппозиция имеет – в качестве принципа и в качестве среды – общество.[474]

Однако, между городом и идеалом разума существует большое сходство. У Спинозы, как и у Гоббса, суверен определяется его естественным правом, равным его могуществу, то есть равным всем правам, от которых отказались договаривающиеся стороны. Но такой суверен не является, как у Гоббса, третьей стороной, в чью пользу осуществлялся бы договор частных лиц. Суверен – это целое; договор происходит между индивидами, но переносящими свои права на целое, кое они формируют, заключая договор. Вот почему город описывается Спинозой как коллективная личность, общее тело и общая душа, «мощь народа, руководимого как бы единым духом».[475] То, что его процедура формирования крайне отличается о процедуры разума, то, что он является до-рациональным, не мешает тому, чтобы город имитировал и подготавливал разум. Действительно, нет и не может быть иррациональной целостности, противоположной разуму. Несомненно, суверен вправе требовать все, что пожелает, все, что в его власти; он – единственный судья законов, кои он устанавливает, и не может ни грешить, ни ослушаться. Но, именно потому, что он – некое целое, он может сохранить себя как таковой лишь в той мере, в какой «он стремится к цели, которую здравый рассудок предписывает достигать всем людям»: целое может сохраняться, только если оно стремится к чему-то, что имеет, по крайней мере, видимость разума.[476] Договор, по которому индивиды отчуждают свои права, не имеет иной мотивации, кроме интереса (из страха перед большим вредом, в надежде на большее благо); если граждане начинают более всего опасаться города, они оказываются в природном состоянии, тогда как город утрачивает свое могущество, служа мишенью для заговорщиков, коих он сам и вызвал. Таким образом, именно его собственная природа побуждает город стремиться – настолько, насколько возможно, – к идеалу разума, стараться согласовывать с разумом совокупность своих законов. И город будет тем больше согласовываться с разумом, чем меньше он произведет грустных страстей у граждан (страх или даже надежду), полагаясь скорее на радостные аффективные состояния.[477]

Вот все, что должно пониматься под «хорошим» городом. Ибо как в городе, так и в индивиде имеет место и такое: вмешивается множество порой неощутимых причин, извращающих природу и провоцирующих разруху. Но, с точки зрения хорошего города, к предыдущим аргументам добавляются два других. Прежде всего, что означает для гражданина «отказаться от своего естественного права»? Явно, что не отказ от упорства в бытии. Но: отказ от того, чтобы быть детерминированным какими-либо личным аффективными состояниями. Отказываясь от своего права лично судить о том, что хорошо, а что плохо, гражданин, таким образом, обязуется принимать на себя общие и коллективные аффективные состояния. Но, в зависимости от этих аффективных состояний, он лично продолжает упорствовать в своем бытии, делать все, что в его власти, дабы сохранять свое существование и заботиться о своих интересах.[478] Именно в этом смысле Спиноза может говорить, что каждый отказывается от своего естественного права, следуя правилу города, и, однако, полностью сохраняет свое естественное право в гражданском состоянии.[479] С другой стороны, аффективные состояния разума не релевантны городу: способность познавать, мыслить и выражать свою мысль остается естественным неотъемлемым правом, которое город может подорвать, только восстанавливая между собой и своими субъектами отношения простого насилия.[480]

«Хороший» город, порой, занимает место разума у тех, кто им не обладает; порой, подготавливает, предвосхищает и имитирует на свой манер работу разума. Именно он делает возможным формирование самого разума. Мы не будем рассматривать в качестве доказательства преувеличенного оптимизма две теоремы Спинозы: в конце концов, и несмотря ни на что, город является лучшей средой, где человек может стать разумным; а также, он является лучшей средой, где разумный человек может жить.[481]

В этическом видении мира всегда стоит вопрос о власти и могуществе, и ни о чем другом. Закон тождественен праву. Подлинные естественные законы суть нормы власти, а не правила долга. Вот почему моральный закон, претендующий запрещать и приказывать, подразумевает что-то вроде мистификации: чем меньше мы понимаем законы природы, то есть нормы жизни, тем больше мы интерпретируем их как приказы и запреты. До такой степени, что прежде чем использовать слово закон философ должен сомневаться, настолько это слово сохраняет моральный привкус: лучше было бы говорить о «вечных истинах». Верно, что моральные законы или обязательства являются собственно гражданскими, социальными: только общество приказывает и запрещает, угрожает и вселяет надежду, вознаграждает и наказывает. Несомненно, разум постигает на свой манер pietas и religio; несомненно, имеются предписания, правила или «заповеди» разума. Но списка этих заповедей достаточно для показа того, что речь идет не об обязанностях, а о нормах жизни, касающихся «силы» души и ее способности действовать.[482] Несомненно, может также случиться, что такие нормы совпадают с законами обычной морали; но, с одной стороны, эти совпадения не столь многочисленны; с другой, когда разум рекомендует или разоблачает какие-либо аналогии с тем, что мораль приказывает или запрещает, то всегда по основаниям, крайне отличным от оснований морали.[483] Этика судит о чувствах, поведении и намерениях, соотнося их не с трансцендентными ценностями, но с модусами существования, которые эти чувства и намерения предполагают или подразумевают: есть вещи, какие мы можем сделать или высказать, в какие можем верить, какие можем испытывать, о каких можем думать только при условии, что являемся слабыми, рабами, неспособными; есть и другие вещи, какие мы можем сделать, испытывать и т. д. только при условии, что мы свободны или сильны. Метод развертывания имманентных модусов существования замещает, таким образом, использование трансцендентных ценностей. В любом случае вопрос в следующем: увеличивает ли такое-то чувство, например, нашу способность к действию или нет? Помогает ли оно нам обрести формальное обладание такой способностью?

Идти до конца в том, что мы можем, – вот собственно этическая задача. Именно отсюда Этика заимствует тело как модель; ибо любое тело распространяет свое могущество настолько далеко, насколько может. В каком-то смысле любое существо в каждый момент идет до конца того, что может. «То, что оно может», – это его потенция испытывать аффекты, которая необходимо и постоянно оказывается заполненной связностью этого существа с другими существами. Но, в ином смысле, наша потенция испытывать аффекты может быть заполнена так, что мы отделяемся от нашей способности действовать, и последняя не перестает уменьшаться. В этом втором смысле случается, что мы живем, будучи отделенными от «того, что мы можем». Таков удел даже большей части людей, большей части времени. Слабый, раб – это не кто-то, у кого мало сил, взятых абсолютно. Слабый – тот, кто, какова бы ни была его сила, остается отделенным от его способности действовать, удерживается в рабстве или бессилии. Идти до конца своего могущества означает две вещи: Каким образом заполнять нашу потенцию испытывать аффекты так, чтобы наша способность действовать увеличивалась? И как увеличивать эту способность до такой степени, чтобы мы, наконец, производили активные аффективные состояния? Следовательно, есть слабые и сильные, рабы и свободные. В Природе нет ни Добра, ни Зла, нет моральной оппозиции, но есть этическое различие. Такое различие – это различие имманентных модусов существования, свернутых в том, что мы испытываем, делаем, мыслим.

Такая этическая концепция обладает фундаментальным критическим аспектом. Спиноза вписывается в замечательную традицию: практическая задача философа состоит в том, чтобы разоблачать все мифы, все мистификации, все «суеверия», каково бы ни было их происхождение. Эта традиция, мы полагаем, неотделима от натурализма как философии. Суеверие – это все то, что удерживает нас отделенными от нашей способности действовать и не перестает уменьшать последнюю. Итак, источник суеверия состоит в сцепке грустных страстей – страха, надежды, – связанных со страхом и тревогой, кои отдают нас призраками.[484] Как и Лукреций, Спиноза знает, что не бывает радостного мифа или суеверия. Как и Лукреций, он воздвигает образ позитивной Природы против неопределенности богов: то, что противопоставляется Природе, не является ни культурой, ни состоянием разума, ни даже гражданским состоянием, но только лишь суеверием, угрожающим всем предприятиям человека. И еще, как и Лукреций, Спиноза предписывает философу задачу разоблачать все то, что является грустью, все то, что живет грустью, всех тех, кто нуждается в грусти, дабы насадить свою власть. «Но ведь если высшая тайна монархического правления, и величайший его интерес заключаются в том, чтобы держать людей в обмане, а страх, которым они должны быть сдерживаемы, прикрывать громким именем религии, дабы люди сражались за свое порабощение, как за свое благополучие…»[485] Обесценивание грустных страстей, разоблачение тех, кто их культивирует и служит им, – все это формирует практическую цель философии. Не много тем в Этике оказываются столь же постоянными, как эта: все то, что является грустным, является и дурным, делает из нас рабов; все то, что включает в себя грусть, выражает тирана.

«Никакое божество и никто, кроме ненавидящего меня, не может находить удовольствия в моем бессилии и моих несчастьях и ставить нам в достоинство слезы, рыдания, страх и прочее в этом роде, свидетельствующее о душевном бессилии. Наоборот, чем большему удовольствию мы подвергаемся, тем к большему совершенству мы переходим, т. е. тем более мы становимся необходимым образом причастными божественной природе». «Кто обладает правильным знанием того, что все вытекает из необходимости божественной природы и совершается по вечным законам и правилам природы, тот, конечно, не найдет ничего, что было бы достойно ненависти, осмеяния или презрения, и не будет никому сострадать; но, насколько дозволяет человеческая добродетель, будет стремиться, как говорят, поступать хорошо и получать удовольствие». «Люди суеверные, умеющие больше порицать пороки, чем учить добродетелям, и старающиеся не руководить людей разумом, но сдерживать их страхом таким образом, чтобы они скорее избегали зла, чем любили добродетель, стремятся лишь к тому, чтобы и другие были так же жалки, как они сами. Поэтому неудивительно, что они большей частью бывают тягостны и ненавистны людям». «Точно так же и те, которые были дурно приняты своей любовницей, думают только о непостоянстве женщин, их лживой душе и других прославленных их пороках; но все это они тотчас же предают забвению, как только снова будут приняты ею. Поэтому-то тот, кто старается умерять свои аффекты и влечения из одной только любви к свободе, должен, насколько возможно, стараться познавать добродетели и их причины и наполнять свой дух радостью, возникающей из истинного их познания, всего же менее обращать внимание на людские пороки, унижать людей и забавляться ложным призраком свободы». «Человек свободный ни о чем так мало не думает, как о смерти, и его мудрость состоит в размышлении не о смерти, а о жизни».[486]

Через схолии книги IV, мы видим, как Спиноза формирует собственно этическую концепцию человека, основанную на радости и радостных страстях. Он противопоставляет ее суеверной или сатирической концепции, основывающейся только на грустных страстях: «вместо этики они по большей части писали сатиру»[487] Куда глубже Спиноза разоблачает угнетающие силы [puissances], кои могут царить, лишь внушая человеку грустные страсти, чем эти силы и пользуются («те, которые умеют только бранить людей…»).[488] Несомненно, некоторые грустные страсти сами обладают общественной пользой: среди них страх, надежда, скромность и даже раскаяние. Но в той мере, в какой мы не живем под руководством разума.[489] Остается то, что каждая страсть плоха сама по себе постольку, поскольку включает в себя грусть: даже надежда, даже безопасность. [490] Город тем лучше, чем больше он опирается на радостные аффективные состояния; любовь к свободе должна сметать надежду, страх и безопасность.[491]Только заповеди разума, только требования pietas и religio – вот что сцепляет максимум пассивных радостей с максимумом активных радостей. Ибо только радость является пассивным аффективным состоянием, увеличивающим нашу способность действовать; и только радость может быть активным аффективным состоянием. Раба можно опознать по его грустным страстям, а свободного – по его радостям, пассивным и активным. Смысл радости проявляется как собственно этический смысл; он – на практике – является тем, чем само утверждение является в спекуляции. Натурализм Спинозы определяется спекулятивным утверждением в теории субстанции и практической радостью в концепции модусов. Будучи философией чистого утверждения, Этика – это также и философией радости, соответствующей такому утверждению.

Глава XVII: Общие понятия

Спинозизм – вовсе не та философия, которая устанавливает себя в Боге или ищет в идее Бога свою естественную точку отсчета. Напротив: условия, при которых мы имеем идеи, обрекают нас, по-видимому, на обладание только неадекватными идеями; условия, при которых мы подвержены аффектам [sommes affectés], обрекают нас, по-видимому, на то, чтобы мы испытывали только пассивные аффективные состояния. Аффективные состояния, естественно заполняющие нашу потенцию испытывать аффекты, суть страсти, сводящие ее к минимуму, отделяющие нас от нашей сущности или от нашей способности действовать.

Однако в такой пессимистической оценке существования появляется и первая надежда: радикальное различие между действием и страстью не должно подвигнуть нас на отрицание предыдущего различия между двумя видами страстей. Несомненно, любая страсть сама удерживает нас отделенными от нашей способности действовать; но более или менее. Постольку, поскольку на нас воздействуют [sommes affectés] страсти, формально мы не обладаем нашей способностью действовать. Но радостные страсти приближают нас к этой способности, то есть увеличивают ее или помогают ей; грустные же страсти удаляют нас от нее, то есть уменьшают ее или мешают ей. Значит, первый вопрос Этики таков: Что делать, чтобы пребывать под воздействием [être affectés] максимума радостных страстей? Природа в этом отношении нам не благоприятствует. Но мы должны полагаться на усилие разума, эмпирическое и крайне медленное усилие, которое находит в городе условия, делающие такое усилие возможным: разум – согласно принципу своего генезиса или в своем первом аспекте – это усилие, направленное на организацию встреч так, чтобы на нас воздействовал [soyons affectés] максимумом радостных страстей. Действительно, радостные страсти увеличивают нашу способность действовать; разум – это способность понимать, способность действовать, свойственная душе; следовательно, радостные страсти согласуются с разумом, ведут нас к пониманию или побуждают нас стать разумными.[492]

Но того, чтобы наша способность действовать увеличивалась, не достаточно. Она могла бы увеличиваться бесконечно, радостные страсти могли бы соединяться с радостными страстями бесконечно, при этом мы все еще не будем формально обладать нашей способностью действовать. Требование страстей не создает действие. Не достаточно, следовательно, чтобы радостные страсти накапливались; надо чтобы, посредством такого накапливания, мы нашли средство отвоевать нашу способность действовать, дабы испытать, наконец, активные аффективные состояния, чьей причиной мы являемся. Значит, второй вопрос Этика будет таков: Что делать, чтобы производить в себе активные аффективные состояния?

1) Активные аффективные состояния, если они существуют, необходимо являются аффективными состояниями радости: не бывает активной грусти, ибо любая грусть уменьшает нашу способность действовать; только радость может быть активной.[493] Действительно, если наша способность действовать увеличивается до такой степени, что мы доходим до формального обладания ею, то из этого следуют аффективные состояния, необходимо являющиеся активными радостями.[494] 2) активная радость – «иное» чувство, нежели пассивная радость.[495] Однако, Спиноза уверяет, что, различие между такими двумя чувствами – это только различие в мысли.[496] Данные два чувства различаются только своей причиной; пассивная радость производится согласующимся с нами объектом, чья способность увеличивает нашу способность действовать, но относительно которого мы еще не имеем адекватной идеи. Активная радость производится нами самими, она вытекает из самой нашей способности действовать, она следует из адекватной идеи в нас. 3) В той мере, в какой пассивные радости увеличивают нашу способность действовать, они согласуются с разумом. Но, поскольку разум является способностью души действовать, предполагаемые активные радости порождаются разумом. Когда Спиноза уверяет, что то, что согласуется с разумом, может также и порождаться им, он хочет сказать что любая пассивная радость может дать место активной радости, отличающейся от первой только причиной.[497]

Предположим, есть два полностью согласующихся, то есть компонующих все свои связности, тела: они подобны частям целого, целое осуществляет общую функцию по отношению к этим частям, а такие части обладают общим свойством по отношению к целому. Два полностью согласующихся тела обладают, таким образом, тождеством структуры. Поскольку они компонуют все свои связности, то обладают некой аналогией, сходством или общностью композиции. Предположим теперь тела, согласующиеся все меньше и меньше или противостоящие: их конститутивные связности более не компонуются непосредственно, но представляют такие различия, что любое сходство между этими телами кажется исключенным. Однако, все еще есть сходство или общность композиции, но со все более и более общей точки зрения, которая, в пределе, вводит в игру всю Природу в целом. Действительно, следует принимать в расчет «целое», каковое формируют эти два тела, не непосредственно одно с другим, но со всеми посредниками, позволяющими нам переходить от одного тела к другому. Поскольку все связности компонуются во всей Природе в целом, постольку и Природа представляет – с самой общей точки зрения – подлинное сходство композиции для всех тел. Мы будем переходить от одного тела к другому, как бы различны они ни были, благодаря простой вариации связности между последними частями одного [из тел]. Ибо меняются только связности во всей совокупности универсума, где части остаются тождественными.

Вот то, что Спиноза называет «общим понятием». Общее понятие – это всегда идея сходства композиции в существующих модусах. Но в этом смысле, есть различные типы понятий. Спиноза говорит, что общие понятия более или менее полезны, более или менее легко формируемы; а так же более или менее универсальны, то есть, что они организуются, следуя более или менее общим точкам зрения.[498] Фактически, мы будем отличать два больших вида общих понятий. Менее универсальные (но также более полезные) понятия – это те, что представляют сходство композиции между непосредственно согласующимися телами и с их собственной точки зрения. Например, общее понятие представляет «то, что обще и свойственно человеческому телу и некоторым из внешних тел».[499] Следовательно, эти понятия вынуждают нас постигать соответствие между модусами: они остаются не во внешнем восприятии непредзсказуемо наблюдаемых соответствий, но находят в сходстве композиции внутреннее и необходимое основание соответствия тел.

На другом полюсе более универсальные общие понятия представляют сходство или общность композиции, но между телами, согласующимися с самой общей точки зрения, а не с их собственной точки зрения. Они представляют, следовательно, «то, что является общим во всех вещах», например протяженность, движение и покой, то есть универсальное сходство в связностях, компонующихся до бесконечности с точки зрения всей природы в целом.[500] От этих понятий все еще есть польза; ибо они вынуждают нас постигать сами несоответствия и дают нам их внутреннее и необходимое основание. Действительно, они позволяют нам определить точку зрения, начиная с которой завершается самое общее соответствие между двумя телами; они показывают, как и почему появляется противоречие, когда мы располагаемся в «менее универсальной» точке зрения на сами эти два тела. Мы можем, с помощью мысленного эксперимента, варьировать отношение вплоть до пункта, где соответствующее тело принимает в некотором роде природу, «противоположную» его собственной; тогда мы можем понять природу несоответствий между телами, чьи связности являются теми или иными. Вот почему, когда Спиноза назначает роль всем общим понятиям, взятым в совокупности, он говорит, что ум изнутри детерминирован ими, дабы постигать соответствия между вещами, а также их разногласия и оппозиции.[501]

Спиноза тщательно различает общие Понятия, с одной стороны, и трансцендентальные Термины (Бытие, вещь, нечто) или универсальные Понятия (роды и виды, Человек, Лошадь, Собака), с другой.[502]Однако, общие понятия сами универсальны, «более или менее» универсальны, согласно их степени всеобщности; таким образом, надо думать, что Спиноза нападает не на универсальное, а только на определенную концепцию абстрактного универсального. Сходным образом, Спиноза не критикует понятия рода и вида вообще; он сам говорит о Лошади или о Собаке как о естественных типах, о самом Человеке как о неком нормативном типе или модели.[503] И еще, надо думать, что Спиноза атакует только абстрактную детерминацию родов и видов. Действительно, у абстрактной идеи два аспекта, кои свидетельствуют о ее недостаточности. Прежде всего, она удерживает между вещами только чувственные и грубые различия: мы выбираем чувственные характеристики, каковые легко вообразить; мы различаем те объекты, которые обладают ими, и те, которые ими не обладают; мы отождествляем все те объекты, какие ими обладают; что касается малых различий, то мы ими пренебрегаем именно потому, что объекты перемешиваются, как только их количество превышает способность [capacité] нашего воображения. С другой стороны, чувственная дифференциальная характеристика чрезвычайно изменчива: она является непредвиденной, в зависимости от того способа, каким объекты вызывают аффекты в каждом из нас при случайных встречах. «Так, например, тот, кто чаще с удивлением созерцал телосложение человека, понимает под словом человек животное с прямым положением тела; а кто привык обращать внимание на что-либо другое, образует иной общий образ людей, – что человек, например, есть животное, способное смеяться, животное двуногое, лишенное перьев, животное разумное».[504] И удерживаемая характеристика меняется не только от индивида к индивиду, но также следуя объектам, вызывающем аффекты в одном и том же индивиде: некоторые объекты определяются их чувственной формой, другие же их предполагаемым использованием или их функциями, их способом бытия, и т. д. Во всяком случае, абстрактная идея глубоко неадекватна: это – образ, который не развертывается нашей способностью мыслить, но, напротив, сворачивает наше бессилие; и который не выражает природу вещей, но указывает, скорее, на изменчивое состояние нашей конституции.

Из всего этого ясно, что Спиноза атакует не только приемы общего смысла, но также и аристотелевскую традицию. Именно в аристотелевской биологии проявляется усилие, направленное на определение родов и видов через различия; к тому же такие чувственные различия, когда рассматриваются животные, крайне изменчивы по природе. Против этой традиции Спиноза выдвигает великий принцип: рассматривать структуры, а не их чувственные формы или функции.[505]Но что значит «структура»? Это система отношений между частями тела (такие части – не органы, а анатомические элементы органов). Мы будем искать то, как меняются связности от одного тела к другому; у нас будет средство для прямого определения подобий между двумя телами, как бы разнесены те ни были. Форма и функции органа в определенном животном зависят исключительно от отношений между органическими частями, то есть между постоянными анатомическими элементами. В пределе, вся Природа целиком – это одно и то же Животное, в котором меняются только отношения между частями. Рассмотрение чувственных различий заменяется рассмотрением умопостигаемых сходств, которое позволяет нам «изнутри» понять сходства, а также различия между телами. Общие понятия у Спинозы являются скорее биологическими, нежели физическими или математическими, идеями. Они воистину играют роль Идей в философии Природы, из которой оказывается исключенной любая конечная цель. (Несомненно, указания Спинозы относительно этого аспекта общих понятий весьма редки. Но, по правде говоря, они весьма редки и в отношении всех аспектов общих понятий; и мы увидим почему. Тем не менее, указания Спинозы достаточны для того, чтобы сделать его предшественником Жоффруа Сент-Илера на пути к великому принципу единства композиции.[506])

Общие понятия суть всеобщие, а не абстрактные, идеи. И как таковые, они с необходимостью «адекватны». Возьмем случай менее универсальных понятий: то, что является общим в моем теле и в некоторых внешних телах – это то, что является «равным» в каждом из этих тел; идея, таким образом, дана в Боге не только потому, что он обладает идеей внешних тел, но также и потому, что он просто обладает идеей моего тела; значит, я сам обладаю идеей чего-то общего, и я обладаю ею так, как она пребывает в Боге.[507] Что же касается более универсальных понятий: то, что является общим во всех вещах – это то, что является «равным» в части и в целом, следовательно, идея дана в Боге, и т. д.[508] Эти доказательства обосновывают два аспекта, в которых общие понятия вообще являются необходимо адекватными; другими словами, общие понятия суть идеи, которые формально развертываются нашей способностью мыслить и которые – материально – выражают идею Бога как их действующую причину. Они развертываются нашей способностью мыслить потому, что – пребывая в нас так же, как они пребывают в Боге, – они подпадают под нашу собственную способность так же, как они подпадают под абсолютное могущество Бога. Они выражают идею Бога как причину потому, что – поскольку Бог обладает ими, как обладаем ими мы, – они с необходимостью «свертывают» сущность Бога. Действительно, когда Спиноза говорит, что любая идея особой вещи с необходимостью свертывает вечную и бесконечную сущность Бога, то речь идет об особых вещах так, как они пребывают в Боге, следовательно, об идеях вещей так, как ими обладает Бог.[509] Среди идей, коими мы обладаем, только те, что могут выразить сущность Бога или свертывают знание об этой сущности, являются, таким образом, идеями, пребывающими в нас так, как они пребывают в Боге: короче, общими понятиями.[510]

Отсюда несколько важных следствий: 1) Мы спрашивали, как бы мы могли достичь адекватных идей. Все в существовании обрекает нас на обладание только неадекватными идеями: у нас нет ни идеи самих себя, ни идеи внешних тел, но только идеи аффективных состояний, указывающие на эффект действия внешнего тела на нас. Но именно начиная с этого эффекта, мы можем формировать идею того, что является общим во внешнем теле и в нашем. Учитывая условия нашего существования, это единственный для нас путь, способный привести к адекватной идее. Первая адекватная идея, коей мы обладаем, – это общее понятие, идея такого «чего-то общего». 2) Эта идея развертывается нашей способностью понимать или мыслить. Итак, способность понимать, – это способность души действовать. Следовательно, мы активны постольку, поскольку формируем общие понятия. Формирование общего понятия отмечает момент, когда мы вступаем в формальное обладание нашей способностью действовать. А также оно составляет второй момент разума. Разум, в своем генезисе, является усилием организовывать встречи в зависимости от воспринимаемых соответствий и несоответствий. Разум, в своей активности, является усилием постигать общие понятия, и следовательно, интеллектуально понимать соответствия и несоответствия сами по себе. Когда мы формируем общее понятие, наша душа, так сказать, «пользуется разумом»: мы доходим до обладания нашей способностью действовать или понимать, мы становимся разумными существами. 3) Общее понятие – это наша первая адекватная идея. Но какой бы она ни была, она немедленно ведет нас к другой адекватной идее. Адекватная идея выразительна, и то, что она выражает, – это сущность Бога. Всякое общее понятие немедленно дает нам знание о вечной и бесконечной сущности Бога. Мы обладаем адекватной, то есть выразительной, идеей, только если эта идея дает нам знание о том, что она выражает, а следовательно, адекватное знание о самой сущности Бога.

Тем не менее, общее понятие рискует вмешиваться как некое чудо, поскольку мы не объясняем, как мы приходим к его формированию. Как же оно разрывает сцепление неадекватных идей, на которые мы, казалось бы, обречены? «Общее», несомненно, означает не только что-то общее у двух или нескольких тел, но также и общее в умах, способных формировать идею. Но, прежде всего, Спиноза напоминает, что общие понятия являются более или менее общими во всех умах.[511] И даже если мы уподобляем их врожденным идеям, то врожденное никогда не избавляло от усилия формирования, необходима causa fiendi [причина возникновения – лат.], чтобы заставить нас переоткрыть то, что дано только в принципе [en droit]. То, что общие понятия пребывают в нас также, как они пребывают в Боге, означает лишь то, что, если мы формируем их, мы обладаем ими также, как ими обладает Бог. Но как именно мы формируем их, при каких благоприятных обстоятельствах? Как мы приходим к нашей способности действовать?

До тех пор, пока мы придерживаемся спекулятивной точки зрения, эта проблема остается неразрешимой. Как нам кажется, есть две ошибки интерпретации, опасные для теории общих понятий: пренебрегать их биологическим смыслом в пользу математического смысла; но главным образом, пренебрегать их практической функцией в пользу их спекулятивного содержания. Итак, эта последняя ошибка находит, может быть, свой благоприятный случай [occasion] в том способе, каким сам Спиноза вводит систему общих понятий. Действительно, в книге II Этики эти понятия рассматриваются с точки зрения чистой спекуляции; следовательно, она излагает их в логическом порядке, который движется от более универсального к менее универсальному.[512] Но тогда Спиноза показывает лишь то, что, если мы формируем общие понятия, то последние необходимо являются адекватными идеями. Причина и порядок их формирования все еще ускользают от нас; также как и их практическая природа и функция, которые убедительно обнаруживаются только в книге II.[513]

Верно, что у всех тел есть что-то общее, будь то лишь протяженность, движение и покой. Тела, не согласующиеся и противопоставляемые друг другу, обладают, тем не менее, чем-то общим, то есть крайне общим сходством композицией, которое вводит в игру всю Природу в целом под атрибутом протяженности.[514] Вот даже почему экспозиция общих понятий – в логическом порядке – осуществляется, начиная с более универсальных понятий: а значит, начиная с понятий, кои прилагаются к телам, крайне разнесенным друг от друга и противостоящим друг другу. Но если верно, что два противостоящих тела имеют что-то общее, одно тело, зато, никогда не может быть противопоставлено другому телу, быть вредным для другого тела через то, что оно имеет с ним нечто общее: «Никакая вещь не может быть дурной через то, что она имеет с нашей природой общего; но поскольку она для нас дурна, постольку она нам противна».[515] Когда мы испытываем дурное аффективное состояние, грустное пассивное аффективное состояние, производимое на нас не соответствующим нам телом, тогда ничто не наводит нас на формирование идеи того, что является общим в этом теле и в нашем. Противоположный случай, когда мы испытываем радостное аффективное состояние: если вещь является для на нас хорошей в той мере, в какой она согласуется с нашей природой, то само радостное аффективное состояние наводит нас на формирование соответствующего общего понятия. Следовательно, первые формируемые нами общие понятия являются менее универсальными, то есть теми, которые применяются к нашему телу и к другому телу, кое непосредственно согласуется с нашим и вызывает в нем аффект радости. Если мы рассматриваем порядок формирования общих понятий, то должны начать с менее универсальных понятий; ибо более универсальные, применяясь к телам, противоположным нашему, не обнаруживают никакого наводящего принципа в испытываемых нами аффективных состояний.

В каком смысле мы принимаем [термин] «наводить [induire]»? Речь идет своего рода окказиональной причине. Адекватная идея формально развертывается нашей способностью понимать или действовать. Ибо все то, что развертывается нашей способностью действовать, зависит только от нашей сущности, являющейся «врожденной». Но уже у Декарта врожденное отсылало к некоему виду окказионализма. Врожденное активно; но оно может стать актуальным, только если оно – благоприятный случай [occasion] в аффективных состояниях, приходящих извне, в пассивных аффективных состояниях. Следовательно, похоже, что схема Спинозы такова:

Когда мы встречаем тело, согласующееся с нашим, когда мы испытываем пассивное радостное аффективное состояние, мы наведены на формирование идеи того, что является общим в этом теле и в нашем. Вот почему в книге V Этики Спиноза приходит к признанию преимущества радостных страстей при формировании общих понятий: «Следовательно, пока мы не волнуемся аффектами [sentiments – пер.], противными нашей природе [аффекты грусти, вызванные противоположными объектами, которые не соответствуют нам], до тех пор способность души, вследствие которой она стремится к познанию вещей, не находит для себя препятствия. А потому душа сохраняет способность образовывать ясные и отчетливые идеи».[516] Действительно, достаточно, чтобы возникло препятствие, чтобы способность действовать перешла в действие и чтобы мы вступили во владение тем, что нам врожденно. Мы видим, почему не достаточно накапливать радостные страсти, дабы стать активным. Любовь-страсть сцепляется с радостью-страстью, другие чувства и желания сцепляются с любовью. Все увеличивает нашу способность действовать; но никогда до того пункта, где мы становимся активными. Прежде всего, нужно, чтобы эти чувства-аффекты сделались «достоверными»; нам надо, прежде всего, избегать грустных страстей, уменьшающих нашу способность действовать; таково первое усилие разума. Но затем надо выйти из простого сцепления страстей, даже радостных. Ибо последние еще не обеспечивают нам обладание нашей способностью действовать; у нас нет адекватной идеи объекта, согласующегося по природе с нами; радостные страсти сами рождаются из неадекватных идей, только указывающих на результат действия [effect] объекта на нас. Надо, следовательно, чтобы с помощью радостных страстей мы формировали идею того, что является общим между внешним телом и нашим. Ибо только такая идея, такое общее понятие, адекватна. Таков второй момент разума; тогда и только тогда мы понимаем и действуем, мы разумны: не благодаря накапливанию радостных страстей постольку, поскольку они – страсти, но благодаря подлинному «скачку», который вводит нас в обладание адекватной идеей при помощи такого накапливания.

Почему мы становимся активными в той мере, в какой формируем общее понятие или обладаем адекватной идеей? Адекватная идея развертывается нашей способностью познавать, следовательно, нашей способностью действовать. Она вводит нас во владение этой способностью, но каким способом? Надо вспомнить, что адекватная идея, в свою очередь, неотделима от сцепления вытекающих из нее идей. Ум, формирующий адекватную идею, является адекватной причиной идей, которые из него вытекают: именно в этом смысле он активен.[517]Тогда, каковы эти идеи, следующие из общего понятия, формируемого нами при помощи радостных страстей? Радостные страсти суть идеи аффективных состояний, производимых телом, которое согласуется с нашим; только сам наш разум формирует идеи того, что является общим в этом теле и в нашем; отсюда вытекает некая идея аффективного состояния, некое чувство-аффект, которое не столько пассивно, сколько активно. Такое чувство-аффект более не является страстью, ибо оно следует адекватной идее в нас; оно само – адекватная идея. Оно отличается от пассивного чувства, с которого мы начали, но отличается только причиной: его причина – более не неадекватная идея согласующегося с нами объекта, но с необходимостью адекватная идея того, что является общим в этом объекте и нами самими. Вот почему Спиноза может сказать: «Аффект, составляющий пассивное состояние, перестает быть им, как скоро мы образуем ясную и отчетливую идею его».[518] Ибо мы формируем ясную и отчетливую идею в той мере, в какой присоединяем ее к общему понятию как к ее причине; тогда, она активна и зависит от нашей способности действовать. Спиноза не собирается сказать, будто всякая страсть исчезает: то, что исчезает, – не сама пассивная радость, но все страсти, все желания, сцепленные с нею, связанные с идеей внешней вещи (любовь-страсть и т. д.).[519]

Какое-то чувство вынуждает conatus делать что-то в зависимости от некой идеи объекта; так детерминированный conatus называется желанием. Но поскольку мы детерминированы чувством пассивной радости, наши желания все еще иррациональны, ибо они порождаются неадекватной идеей. Итак, теперь, к пассивной радости добавляется активная радость, отличающаяся [от первой] только своей причиной; из такой активной радости рождаются желания, принадлежащие разуму, ибо они происходят из адекватной идеи.[520] «Все влечения или желания составляют пассивные состояния лишь постольку, поскольку они возникают из идей неадекватных, и относятся к добродетели, как скоро они возбуждаются или рождаются от идей адекватных. Ведь все желания, которыми мы определяемся к какому-либо действию, могут возникать как из адекватных идей, так и из неадекватных».[521]Следовательно, желания разума замещают иррациональные желания, или, скорее, рациональное сцепление заменяет иррациональное сцепление желаний: «мы сохраняем способность приводить состояния тела в порядок и связь сообразно с порядком разума».[522]

Вся описанная Спинозой процедура в целом представляет четыре момента: 1) Пассивная радость, которая увеличивает нашу способность действовать и из которой вытекают желания или страсти в зависимости от все еще неадекватной идеи; 2) Формирование, с помощью радостных страстей, общего понятия (адекватная идея); 3) Активная радость, следующая из общего понятия и развертываемая нашей способностью действовать; 4) Такая активная радость добавляется к пассивной радости, но замещает желания-страсти, порождающие последнюю, принадлежащими разуму желаниями, которые суть подлинные действия. Так реализуется программа Спинозы: не благодаря отмене любой страсти, а с помощью радостной страсти [надо] действовать так, чтобы страсти заняли лишь самую малую часть нас самих и чтобы наша потенция испытывать аффекты была заполнена максимумом активных аффективных состояний.[523]

В начале Книги V Этики, Спиноза показывает, что чувство-аффект перестает быть страстью, как только мы формируем его ясную и отчетливую (адекватную) идею; и что мы формируем его ясную и отчетливую идею, как только присоединяем чувство-аффект к общему понятию как его причине. Тем не менее, Спиноза сохраняет этот тезис не только для чувства-аффекта радости, он утверждает его приемлемость для любого чувства-аффекта: «Нет ни одного телесного состояния, о котором мы не могли бы составить ясного и отчетливого представления».[524] Доказательство этой теоремы весьма лаконично: «Что обще всем вещам, то может быть представляемо не иначе, как адекватно, а потому…» Рассмотрим тогда случай грусти. Очевидно, Спиноза не хочет сказать, будто грусть, будучи неизбежной страстью, сама является общей для всех людей или всех существ. Спиноза не забывает, что общее понятие – это всегда идея чего-то позитивного: ничто не является общим благодаря простому бессилию или несовершенству.[525] Спиноза хочет сказать, что даже в случае тела, не согласующегося с нашим и вызывающего в нас аффект грусти, мы можем сформировать идею того, что является общим в этом теле и в нашем; просто такое общее понятие будет крайне универсальным, подразумевающим куда более общую точку зрения, нежели точка зрения наличных двух тел. Тем не менее, у него есть практическая функция: оно ведет нас к пониманию того, почему именно эти два тела не согласуются с их собственной точки зрения. «Мы видим, что неудовольствие вследствие потери какого-либо блага утихает, как скоро человек, потерявший его, видит, что это благо никоим образом не могло быть сохранено».[526] (Действительно, человек понимает, что его собственное тело и внешнее тело могут компоновать свои отношения продолжительным образом только при других обстоятельствах: если даны посредники, вводящие в игру всю Природу, с точки зрения которых такая композиция становится возможной.) Но когда крайне универсальное общее понятие вынуждает нас постигать несоответствие, из него все еще вытекает чувство активной радости: активная радость всегда следует из того, что мы постигаем. «Поскольку мы познаем причины неудовольствия, оно перестает быть состоянием пассивным, т. е. перестает быть неудовольствием».[527] Следовательно, похоже, что, даже если мы начинаем с грустной страсти, главное от предыдущей схемы возвращается: грусть; формирование общего понятия; вытекающая из него активная радость.

В книге II Этики Спиноза рассматривает общие понятия в их спекулятивном содержании; он полагает, что они даны или могут быть даны; следовательно, это нормально, что он движется от более универсального к менее универсальному, следуя логическому порядку. В начале книги V Этики Спиноза анализирует практическую функцию предположительно данных общих понятий: эта функция состоит том, что понятие является причиной некой адекватной идеи аффективного состояния, то есть некой активной радости. Такой тезис приемлем для общих понятий – как более, так и менее универсальных: значит, мы можем рассматривать все общие понятия, взятые вместе, в единстве их практической функции.

Но все меняется, когда Спиноза спрашивает по ходу книги V: как мы приходим к формированию общего понятия, мы, кто, как кажется, обречены на неадекватные идеи и страсти? Тогда мы видим, что первые понятия необходимо являются менее универсальными. Действительно, менее универсальны те понятия, которые применяются к моему телу и к согласующемуся с ним другому телу (или с несколькими другими телами); только они находят в испытываемых мной пассивных радостях благоприятный случай [occasion] для своего формирования. Более универсальные понятия, напротив, применяются ко всем телам; следовательно, они применяются к крайне разным телам, противоположным друг другу. Но грусть, или недовольство, произведенное в нас телом, не согласующимся с нашим, никогда не является благоприятным случаем [occasion] для формирования общего понятия. Значит, процесс формирования понятий представляется таковым: Сначала мы стремимся испытать максимум радостных страстей (первое усилие разума). Следовательно, мы пытаемся уклоняться от грустных страстей, избегать их сцепления, предотвращать дурные встречи. Затем, во-вторых, мы пользуемся радостными страстями, дабы сформировать соответствующее общее понятие, из коего вытекают активные радости (второе усилие разума). Такое общее понятие пребывает среди менее универсальных понятий, поскольку применяется только к моему телу и к согласующимся с ним телам. Но оно делает нас еще сильнее, чтобы уклоняться от дурных встреч; и, главным образом, оно ведет нас к обладанию нашей способностью действовать и понимать. Тогда, в-третьих, мы оказываемся способными формировать более универсальные общие понятия, применимые ко всем случаям, даже к противостоящим нам телам; мы становимся способными понимать даже нашу грусть и извлекать из такого понимания активную радость. Мы способны противостоять дурным встречам, от коих не можем уклониться, способны уменьшать грусть, с необходимостью обитающую в нас. Но не забудем, что, несмотря на общее тождество их практической функции (производить активные радости), общие понятия тем более полезны, тем более эффективны, поскольку происходят из радостных страстей и являются менее универсальными.[528]

Все общие понятия обладают одним и тем же спекулятивным содержанием: они подразумевают определенную всеобщность без абстракции. Они имеют одну и ту те же практическую функцию: будучи с необходимостью адекватными идеями, они таковы, что из них вытекает активная радость. Но их роль – спекулятивная и практическая – отнюдь не одинакова, если мы рассматриваем условия их формирования. Первые формируемые нами общие понятия менее универсальны, ибо в наших радостных страстях они обнаруживают действенный наводящий принцип. Именно на уровне «менее универсального» мы отвоевываем нашу способность действовать: мы накапливаем пассивные радости, мы находим в них благоприятный случай [occasion] для формирования общих понятий, из коих вытекают активные радости. В этом смысле увеличение нашей способности действовать предоставляет нам благоприятный случай отвоевать эту способность или стать действительно активными. Отвоевав нашу активность в определенных пунктах, мы становимся способными формировать общие понятия даже в менее благоприятных случаях. Есть целая педагогика общих понятий, или становления-активным: в спинозизме мы не должны пренебрегать важностью проблемы процессов формирования; начинать следует с менее универсальных общих понятий, первых, какие мы имели благоприятный случай сформировать.

Глава XVIII: К третьему роду

Роды познания также являются и способами жизни, модусами существования. Первый род (воображение) конституируется всеми неадекватными идеями, пассивными аффективными состояниями и их сцеплением.[529] Этот первый род соответствует, прежде всего, природному состоянию: я воспринимаю объекты благодаря встречам наугад, согласно эффекту, какой они вызывают во мне. Такой эффект является только изменчивым «знаком», «индикацией». Такое познание обретается благодаря неясному опыту; а неясное, согласно этимологии, отсылает к рискованному характеру встреч.[530] Здесь мы познаем в Природе только ее «общий порядок», то есть эффект от встреч между частями согласно чисто внешней детерминации.

Но и гражданское состояние здесь также принадлежит первому роду познания. В природном состоянии воображение формирует универсальные абстрактные идеи, кои удерживают из объекта ту или иную чувственную характеристику. Такая характеристика обозначается именем, каковое будет служить в качестве знака либо по отношению к объектам, похожим на первый, либо по отношению к объектам, которые привычно связываются с первым.[531] Но с языком и гражданским состоянием развивается второй вид знаков: не столько индикативных, сколько императивных. Знаки, по-видимому, говорят нам, что надо делать, дабы получить такой-то результат, дабы реализовать такую-то цель: это познание через слухи. Итак, в замечательном примере Спинозы знак представляет операцию, которую мы «должны» проделать над тремя числами, чтобы найти четвертое. Будь то законы природы или технические правила, неизбежно, что любой закон появляется в моральной форме именно в той мере, в какой мы не обладаем адекватным знанием; закон кажется нам моральным, или морального типа, каждый раз, когда мы заставляем его эффект зависеть от императивного знака (а не от конститутивных отношений вещей).

Что формирует единство первого рода познания – так это знаки. Они определяют состояние мышления, остающегося неадекватным, заключенным в себе, не развернутым. К этому первому роду следовало бы присоединить даже религиозное состояние, то есть состояние человека по отношению к Богу, дающему ему откровение. Такое состояние отличается от естественного состояния не меньше, чем от самого гражданского состояния: «ведь никто от природы не знает, что он обязан каким-либо повиновением богу, и даже посредством какого-либо рассуждения не может прийти к этому, но каждый может узнать это только через откровение, подтвержденное знамениями».[532]Такое религиозное состояние, тем не менее, принадлежит первому роду познания: именно потому, что оно является частью неадекватного знания, потому, что оно основывается на знаках и манифестируется в форме законов, кои командуют и приказывают. Само Откровение объясняется неадекватным характером нашего познания и касается только некоторых свойств Бога. Знаки откровения конституируют третий вид знаков и определяют религию пророков, религию первого рода или воображения.

Второй род познания в Этике соответствует разумному состоянию: это знание об общих понятиях и посредством общих понятий. Именно тут, в Этике, проявляется подлинный разрыв между родами познания: «Познание второго и третьего рода, но не первого, учит нас отличать истинное от ложного».[533] С общими понятиями мы входим в области выражения: эти понятия суть наши первые адекватные идеи, они отрывают нас от мира неадекватных знаков. И потому, что любое общее понятие ведет нас к идее Бога, чью сущность оно выражает, второй род познания подразумевает здесь также и второй род религии. Такая религия – уже религия не воображения, а ума; выражение Природы замещает знаки, любовь замещает повиновение; это уже не религия пророков, но, в той или иной степени, религия Соломона, религия Апостолов, подлинная религия Христа, основанная на общих понятиях.[534]

Но что именно мы познаем с помощью этих понятий? Подразумевается, что общие понятия не конституируют особую сущность какой-либо вещи. Однако мало определять эти понятия через их всеобщность. Понятия применяются к особым существующим модусам и не имеют смысла независимо от такого применения. Представляя (с более или менее общих точек зрения) подобие композиции существующих модусов, они – для нас – являются только средством достижения адекватного познания характерных связностей тел, познания композиции этих связностей и законов их композиции. Опять же, мы хорошо это видим на примере чисел: во втором роде познания мы уже не применяем известное по слухам правило, как если бы мы повиновались моральному закону; постигая правило пропорциональности в общем понятии, мы схватываем способ, каким компонуются конститутивные отношения трех данных чисел. Вот почему общие понятия сообщают нам знание о позитивном порядке Природы – в смысле порядка конститутивных или характерных связностей, под которыми тела согласуются и противопоставляются. Законы Природы проявляются уже не как команды и запреты, но потому, что они суть вечные истины, нормы композиции, правила осуществления потенций. Именно такой порядок Природы выражает Бога в качестве истока; и чем более мы познаем вещи, следуя этому порядку, тем более сами наши идеи выражают сущность Бога. Все наше познание выражает Бога, когда руководствуется общими понятиями.

Общие понятия – одно из фундаментальных открытий Этики. Мы должны, в этом отношении, придать самое большое значение хронологии. Фердинанд Алькье недавно настаивал на этом пункте: введение общих понятий в Этике отмечает решающий момент спинозизма.[535] Действительно, ни Краткий трактат, ни Трактат об усовершенствовании не учитывают этого. Из Краткого трактата уже известно, что вещи обладают характерными связностями, но для их обнаружения требуется только «рассуждение»; нет никакого упоминания об общих понятиях.[536] А также, то, что соответствует второму роду познания в Кратком трактате (второй «модус сознания»), конституирует не адекватное познание, а просто прямую веру. В Трактате об усовершенствовании то, что соответствует второму роду (третий «модус восприятия»), конституирует еще только ясное, но не адекватное познание: оно определяется вовсе не общими понятиями, но умозаключениями картезианского типа и дедукциями аристотелевского типа.[537]

Однако, в Трактате об усовершенствовании разума – в совсем другом контексте – мы обнаруживаем предчувствие и некое приближение к тому, что будет общими понятиями. Действительно, в знаменитом отрывке говорится о «постоянных и вечных вещах», которые, ввиду их вездесущности, являются по отношению к нам «чем-то вроде универсалий или родов для определения единичных изменчивых вещей»: мы опознаем здесь более универсальные понятия – протяженность, движение, покой, – кои являются общими для всех вещей. А продолжение текста требует еще и других «вспомогательных средств», необходимых для постижения единичных изменчивых вещей: тогда мы предчувствуем роль менее универсальных общих понятий.[538] Но если этот текст и вызывает много затруднений, то потому, что написан с точки зрения наивысшего модуса восприятия или рода познания, относясь к самим сущностям: как говорит Спиноза, законы вписываются – в постоянные и вечные вещи – как в подлинные кодексы; ибо эти законы, по-видимому, суть законы производства сущностей и законы композиции связностей.[539]

Как объяснить то, что Спиноза уравнивает здесь столь разные виды законов? Мы предполагаем, что у него было предчувствие общих понятий по мере продвижения в редактировании Трактата об усовершенствовании. Итак, в этот момент, он уже по-иному определил третий модус восприятия (соответствующий второму роду познания). Отсюда, постоянные и вечные вещи, играя функцию универсалий, находят место только на уровне высших рода или модуса: тогда они смешиваются с принципом познания сущностей. Было возможным и другое место; но нужно было, чтобы Спиноза вернулся назад и возобновил описание модусов восприятия в связи со своей новой идеей. Такая гипотеза частично объясняет, почему Спиноза отказывается от завершения Трактата об усовершенствовании именно тогда, когда доходит до показа того, что он сам называет общим свойством. Эта гипотеза позволила бы также указать дату полного формирования теории общих понятий у Спинозы – между отказом от Трактата об усовершенствовании и редакцией Этики. Итак, такое полное обладание должно было инспирировать в нем желание модифицировать Трактат, переделать теорию второго рода познания, или третьего модуса восприятия, сообщая общим понятиям их автономное и отчетливое развитие; вот почему Спиноза в Этике говорит о Трактате, в котором собирается развить эти пункты.[540]

Когда Спиноза открывает, что общие понятия суть наши первые адекватные идеи, то, таким образом, устанавливается зияние между первым и вторым родами познания. Однако существование такого зияния не должно заставить нас забыть всю систему соответствий между этими двумя родами, без которых формирование адекватной идеи или общего понятия осталось бы непонятным. Прежде всего, мы имеем ввиду, что гражданское состояние заняло место разума, подготавливало разум и имитировало его. Это было бы невозможным, если бы моральные законы и императивные знаки – несмотря на ошибки, какие они подразумевают, – не совпадали неким образом с подлинным и позитивным порядком Природы. Потому пророки схватывают и передают именно законы Природы, хотя постигают ее неадекватно. Сходным образом, самое большое усилие общества направлено на выбор знаков и устанавливание законов, чья совокупность максимально совпадает с порядком природы и, главным образом, с обитанием человека в таком порядке. В этом отношении, переменчивость знаков становится выгодной и открывает нам возможности, каковыми сам рассудок не обладает, возможности, свойственные воображению.[541] Но, кроме того, разум не сумел бы сформировать общие понятия, то есть вступить в обладание своей способностью действовать, если бы сам не искал себя в ходе этого первого усилия, состоящего в том, чтобы отбирать радостные страсти. Прежде чем стать активными, нам нужно отобрать и соединить страсти, увеличивающие нашу способность действовать. Итак, эти страсти соотносятся с образом объектов, кои соответствуют нам по природе; сами эти образы являются еще и неадекватными идеями, простыми указаниями, сообщающими нам знание об объектах только благодаря следствию-эффекту, который они оказывают на нас. Следовательно, разум не «обнаружил бы» себя, если бы его первое усилие не прорисовалось в рамках первого рода познания, используя все ресурсы воображения.

Если рассматривать их происхождение, то общие понятия сами находят в воображении условия своего формирования. Но более того: рассмотренные в своих практических функциях, они применяются только к вещам, которые могут быть воображены. Вот почему они сами, в некотором отношении, ассимилируемы в образах.[542] Применение общих понятий вообще подразумевает необычную гармонию между разумом и воображением, между законами разума и законами воображения. Спиноза анализирует различные случаи. В книгах III и IV Этики показано, под какими специфическими законами воображения страсть становится более или менее интенсивной, более или менее сильной. Потому, чувство-аффект по отношению к вещи, которую мы себе воображаем, является в себе более сильным, нежели чувство-аффект, какое мы испытываем, когда верим, будто она необходима или неизбежна.[543] Итак, специфический закон разума состоит именно в том, чтобы рассматривать вещи как необходимые: общие понятия позволяют нам осознать необходимость соответствий и несоответствий между телами. Разум извлекает здесь выгоду из диспозиций воображения: чем более мы постигаем вещи как необходимые, тем менее страсти, основанные на воображении, обладают силой или интенсивностью.[544] Воображение, следуя собственному закону, всегда начинает с утверждения присутствия своего объекта; затем, оно вызывается [est affectée] причинами, исключающими такое присутствие; оно входит в своего рода «нерешительность», и полагает уже свой объект только как возможный или даже контингентный. Таким образом, воображение объекта содержит принцип своего ослабления по истечении времени. Но разум, согласно своему закону, формирует общие понятия, то есть идеи свойств, «на которые мы всегда смотрим, как на наличные».[545] Здесь разум удовлетворяет требованию воображения лучше, чем может это делать само воображение. Воображение, влекомое собственной судьбой, вызываемой [affecte] разнообразными причинами, не умеет удерживать присутствие своего объекта. Но разум не довольствуется только лишь относительным уменьшением силы страстей: «что касается времени», то активные чувства-аффекты, порождаемые разумом или общим понятием, являются в себе более сильными, чем любые пассивные чувства-аффекты, порождаемые воображением.[546] Согласно закону воображения, чувство-аффект является тем более сильным, чем большим числом причин, действующих в совокупности, оно спровоцировано.[547] Но, согласно своему собственному закону, общее понятие применяется или относится к нескольким вещам или образам вещей, кои легко присоединяются к вещам: оно, таким образом, является частым и живым.[548] В этом смысле оно уменьшает интенсивность чувства-аффекта воображения, поскольку заставляет ум рассматривать несколько объектов. А также, эти объекты, присоединяемые к понятию, выступают в качестве причин, благоприятствующих чувству-аффекту разума, кое вытекает из понятия.[549]

Необходимость, наличие и частота суть три характеристики общих понятий. Значит, эти характеристики действуют так, что они неким образом налагаются на воображение, либо чтобы уменьшить интенсивность пассивных чувств-аффектов, либо чтобы обеспечить живость активных чувств-аффектов. Общие понятия пользуются законами воображения, дабы освободить нас от самого воображения. Их необходимость, их наличие, их частота позволяют им упорствовать в движении воображения и отклонять ради собственной выгоды его ход. Не будет преувеличением сказать здесь о свободной гармонии между воображением и разумом.

Бо́льшая часть Этики, а точнее вплоть до V 21, написана в перспективе второго рода познания. Ибо, именно благодаря общим понятиям мы приходим к обладанию адекватными идеями и адекватным знанием о самом Боге. Тут нет условия для всякого познания, но есть условие для нашего познания, ибо мы – конченные существующие модусы, скомпонованные из души и тела. Мы – кто, прежде всего, обладает неадекватными идеями и пассивными аффективными состояниями, – можем отвоевать нашу способность постигать и действовать, только формируя общие понятия. Все наше познание проходит через эти понятия. Вот почему Спиноза может сказать, что даже существование Бога не постигается само по себе, но «о нем необходимо должно заключать из понятий, истина которых столь прочна и незыблема, что не может существовать и быть мыслима никакая сила, которая могла бы их изменить».[550] То же [признание] имеется и в Этике: первая часть дает нам знание о Боге и обо всех вещах как зависящих от Бога; итак, такое познание само является познанием второго рода.[551]

Все тела соответствуют определенным вещам, протяженности, движению, покою. Идеи протяженности, движения и покоя являются для нас самыми универсальными общими понятиями, ибо они применяются ко всем существующим телам. Мы спрашиваем: надо ли рассматривать саму идею Бога как общее понятие, самое универсальное из всех? Многие тексты, как кажется, настаивают на этом.[552] Однако это не совсем так: наша идея Бога пребывает в тесном отношении с общими понятиями, но не является одним из этих понятий. В неком смысле, идея Бога противопоставляется общим понятиям, ибо последние всегда применяются к вещам, кои могут быть воображены, тогда как Бог не может быть [вещью].[553] Спиноза говорит лишь о том, что общие понятия ведут нас к идее Бога, что они с необходимостью «дают» нам знание о Боге, и что без них мы не будем обладать таким знанием.[554] Действительно, общее понятие – это адекватная идея; адекватная идея – это идея как выразительная идея; и то, что она выражает, – это сама сущность Бога. Следовательно, отношение идеи Бога к общим понятиям – это отношение выражения. Общие понятия выражают Бога как источник всех конститутивных отношений вещей. Постольку, поскольку идея Бога относится к таким выражающим ее понятиям, она обосновывает религию второго рода. Ибо активные чувства-аффекты, активные радости вытекают из общих понятий; а именно, они вытекают «в сопровождении идеи о боге». Любовь Бога – это только такая радость с таким сопровождением.[555] Самое высокое усилие разума – поскольку он постигает общие понятия – состоит, таким образом, в познании Бога и в любви [к нему].[556] (Но такой Бог, соотносимый с общими понятиями, вовсе не должен отвечать на нашу любовь: бесстрастный Бог, ничего не возвращающий нам назад. Ибо, какими бы активными они ни были, радости, вытекающие из понятий, неотделимы от пассивных радостей или данных воображения, кои, прежде всего, увеличивают нашу способность действовать и служат нам в качестве окказиональных причин. Ибо Бог сам по себе свободен от страстей: он не испытывает никакой пассивной радости и даже никакой активной радости того типа, какой предполагает пассивную радость.[557])

Вспомним методологические требования Трактата об усовершенствовании: мы не можем начинать с идеи Бога, но мы должны достичь ее настолько быстро, насколько возможно. Ибо, «как можно быстрее» в Трактате представляется так: мы должны были начинать с того, что было позитивным в идее, которой мы обладали; мы старались сделать эту идею адекватной; она стала адекватной, когда была присоединена к своей причине, когда выражала свою причину; но она выражала свою причину, только выражая также идею Бога, коя побудила эту причину произвести подобный эффект. Потому, мы не рисковали вступить в бесконечный регресс от причины к причине: именно на каждом уровне Бог был выражен как то, что детерминировало причину.

Нам кажется неточным противопоставлять в этом пункте Этику и Трактат об усовершенствовании. Как и Трактат, Этика не начинается с Бога как абсолютно бесконечной сущности. Этика не начинается и с идеи Бога как чего-то необусловленного; в этом отношении мы увидели роль первых теорем. У Этики тот же проект, что и у Трактата об усовершенствовании: восходить настолько быстро, насколько возможно к идее Бога, не впадая в бесконечный регресс, не делая самого Бога отдаленной причиной. Если Этика и отличается от Трактата об усовершенствовании, то, следовательно, не сменой метода, а еще менее изменением принципа, но только тем, что Этика находит менее искусственные и более конкретные средства. Такие средства и есть общие понятия (вплоть до V, 21). Мы более не исходим из того, что является позитивным в какой-либо идее, дабы попробовать сформировать адекватную идею: такая процедура не слишком надежна и остается неопределенной. Мы начинает с того, что есть позитивного в радостной страсти; тогда мы побуждаемся на формирование общего понятия, нашей первой адекватной идеи. Затем мы формируем общие понятия все большей и большей всеобщности, конституирующие систему разума; но каждое общее понятие, на своем собственном уровне, выражает Бога и ведет нас к знанию о Боге. Каждое общее понятие выражает Бога как источник компонующихся в телах связностей, к которым применяется понятие. Следовательно, мы не будем говорить, что более универсальные понятия выражают Бога лучше, чем менее универсальные. Более того, мы не будем говорить, что идея Бога сама является неким общим понятием, самым универсальным из всех: поистине, каждое понятие ведет нас к нему, каждое понятие выражает его, будь то менее универсальное или более универсальные. В системе выражения Бог никогда не является отдаленной причиной.

Вот почему идея Бога, в Этике, играет стержневую роль. Все вращается вокруг нее, все меняется с нею. Спиноза сообщает, что, «кроме» второго рода познания, есть и третий.[558] Более того, он представляет второй род как движущую причину третьего: именно второй род побуждает нас войти в третий, «сформировать» третий род.[559] Вопрос: каким образом второй род так побуждает нас? Только идея Бога может объяснить этот переход, появляющийся в Этике V, 20–21. 1) Каждое общее понятие ведет нас к идее Бога. Соотносясь с выражающими ее общими понятиями, идея Бога сама принадлежит второму роду познания в той мере, в какой она представляет бесстрастного Бога, но эта идея сопровождает все радости, вытекающие из нашей способности понимать (поскольку такая способность действует благодаря общим понятиям). В этом смысле, идея Бога является высшей точкой второго рода познания. 2) Но хотя она и соотносится необходимо с общими понятиями, сама идея Бога не является общим понятием. Вот почему она выбрасывает нас в новую стихию. Мы можем достичь идеи Бога только благодаря второму роду познания; но достичь ее можем, только будучи побуждаемыми к выходу за пределы этого второго рода, дабы войти в новое состояние. Во втором роде именно идея Бога служит основой для третьего рода; и через «основание» нужно уразуметь подлинную движущую причину, causa fiendi. [560] Следовательно, такая идея Бога сама будет менять содержание, будет принимать другое содержание – в третьем роде, к которому она нас побуждает.

У общего понятия две характеристики: оно применяется к нескольким существующим модусам; оно сообщает нам знание о связностях, в которых существующие модусы согласуются или противопоставляются. В пределе, мы понимаем, что идея атрибута предстает перед нами, прежде всего, как общее понятие: идея протяженности – самое универсальное понятие, ибо она применяется ко всем существующим телам; и идея бесконечных модусов протяженности сообщает нам знание о согласованности всех тел с точки зрения всей Природы в целом. Но идея Бога, добавляемая ко всем общим понятиям или «сопровождающая» их, вдохновляет нас на новую оценку атрибутов и модусов. И еще, Этика следует Трактату об усовершенствовании: идея Бога вводит нас в область «реальных сущих» и их сцеплений. Атрибут уже не будет схватываться только как общее свойство всех существующих модусов, кои ему соответствуют, но как то, что конституирует выделенную [singulière] сущность божественной субстанции, и как то, что содержит все особые [particulières] сущности модусов. Третий род познания определяется так: он простирается «от адекватной идеи о формальной сущности каких-либо атрибутов бога к адекватному познанию сущности вещей».[561] Атрибут все еще является общей формой, но что изменилось, так это смысл слова «общее». Общее [commun] более не означает всеобщее [general], то есть применимое к нескольким существующим модусам или ко всем существующим модусам определенного рода. Общее означает однозначное: атрибут является однозначным, или общим, в Боге, чью выделенную сущность он конституирует, и в модусах, чьи особые сущности он содержит. Короче, между вторым и третьим родами познания появляется фундаментальное различие: идеи второго рода определяются их всеобщей функцией, они применяются к существующим модусам, они сообщают нам знание о композиции связностей, характеризующих эти существующие модусы. Идеи третьего рода определяются их выделенной природой, они представляют сущность Бога, они сообщают нам знание об особых сущностях так, как те содержатся в самом Боге.[562]

Мы сами – существующие модусы. Наше знание подчиняется следующему условию: мы должны пройти через общие понятия, дабы достичь идей третьего рода. Далекие от того, чтобы суметь вывести характеризующую модус связность, начиная с его сущности, мы сначала должны знать связность, дабы приблизиться к познанию сущности. Также мы должны понять протяженность как общее понятие прежде, чем постичь ее, как то, что конституирует сущность Бога. Второй род познания является для нас действующей причиной третьего; и во втором роде именно идея Бога позволяет нам переходить от второго рода к третьему. Мы начинаем с формирования общих понятий, выражающих сущность Бога; только тогда мы можем понять Бога как выражающего самого себя в сущностях. Такое условие нашего познания не является условием всякого познания: истинный Христос не походит через общие понятия. Он приспосабливает, он согласовывает с общими понятиями то учение, какое он нам передает; но его собственное знание непосредственно является знанием третьего рода; следовательно, существование Бога постигается здесь через самого себя, также как все сущности и порядок сущностей.[563] Вот почему Спиноза говорит: кроме Христа, никто не постигал существование Бога само по себе.[564] В естественной ситуации нашего существования, мы наполняемся неадекватными идеями и пассивными аффективными состояниями; мы никогда не достигнем ни адекватной идеи, ни активной радости, если сначала не сформируем общие понятия. Однако не следовало бы делать вывод, будто Бог познается нами только косвенно. Общие понятия не имеют никакого дела со знаками; они конституируют только условия, при которых мы сами достигаем третьего рода познания. Поэтому доказательства существования Бога не являются косвенными доказательствами: в них идея Бога все еще схватывается в ее отношении к общим понятиям, но она побуждает нас именно к тому, чтобы «формировать» третий род или отвоевывать непосредственное видение.

Глава XIX: Блаженство

Единственный объект первого рода познания – встречи между частями [тел], согласно их внешним детерминациям. Второй род восходит вплоть до композиции характерных связностей. Но только лишь третий род касается вечных сущностей: познание сущности Бога и особых сущностей так, как они пребывают в Боге и постигаются Богом. (Значит, в трех родах познания мы вновь открываем три аспекта порядка Природы: порядок страстей, порядок композиции связностей, порядок самих сущностей.) Итак, у сущности несколько характеристик. Прежде всего, они – специфические сущности, следовательно, несводимые одни к другим: каждая является реальным сущим, res physica, степенью способности или интенсивности. Вот почему Спиноза может противопоставить третий род познания второму роду, говоря, что второй род в основном показывает нам то, что все существующие вещи зависят от Бога, но что только третий род познания позволяет нам понять – в особенности – зависимость такой сущности.[565] Однако, с другой стороны, каждая сущность согласуется со всеми другими. Ибо все сущности вовлекаются в производство каждой [сущности]. Речь уже идет не о более или менее общем относительном соответствии между существующими модусами, но об, одновременно, выделенном [singulière] и абсолютном соответствии каждой сущности всем другим.[566] Отсюда, разум познает сущность – то есть некую вещь под видом вечности, – только будучи предрасположен познавать еще больше вещей и желать познавать больше и больше.[567] Наконец, сущности выразительны: каждая сущность не только выражает все другие в принципе своего производства, но она выражает Бога в качестве самого такого принципа, который содержит все сущности и от которого в частности зависит каждая. Каждая сущность – это часть могущества Бога, следовательно, она постигается через саму сущность Бога, но постольку, поскольку сущность Бога развертывается этой сущностью.[568]

Таким образом, высшее знание постигает три [типа] данных. [Во-первых,] адекватную идею нас самих или нашей собственной сущности (идею, выражающую сущность нашего тела под видом вечности): каждый формирует идею своей собственной сущности, и это та идея, о которой думает Спиноза, когда говорит, что третий род показывает, как сущность в особенности зависит от Бога.[569] [Во-вторых,] адекватную идею самого большого числа возможных вещей, причем всегда в их сущности или под видом вечности. [Во-третьих,] адекватную идею Бога постольку, поскольку Бог содержит все сущности и постигает их все в производстве каждой (следовательно, в производстве нашей [сущности] в частности).

Самость [moi], вещи и Бог суть три идеи третьего рода. [Из них] вытекают радости, желания и любовь. Радости третьего рода – это активные радости: действительно, они объясняются нашей собственной сущностью и всегда «сопровождаются» адекватной идеей такой сущности. Все то, что мы постигаем под третьим родом, включая сущность других вещей и сущность Бога, мы постигаем в силу того, что понимаем нашу сущность (сущность нашего тела) под видом вечности.[570]Именно в этом смысле третий род не имеет иной формальной причины, кроме нашей способности действовать или понимать, то есть способности мыслить самого Бога постольку, поскольку он развертывается нашей собственной сущностью.[571] В третьем роде все идеи имеют – в качестве формальной причины – нашу способность понимать. Все аффективные состояния, вытекающие из этих идей, имеют место, следовательно, благодаря природе активных аффективных состояний, активных радостей.[572] Надо понять, что сущность Бога вызывает во мне аффект и что сущности вызывают аффекты друг в друге; но не бывает аффективного состояния сущности, которое не объяснялось бы формально самой этой сущностью, следовательно, которое не сопровождалось бы – как формальной причиной – идеей чьей-то самости [soi] или рассмотрением способности действовать.

Из такой радости, вытекающей из адекватной идеи нас самих, рождается желание, желание знать всегда больше вещей в их сущности или под видом вечности. Но, главным образом, рождается любовь. Ибо, в третьем роде идея Бога, в свою очередь, выступает в качестве материальной причины всех идей. Все сущности выражают Бога как то, благодаря чему они осознаются: идея моей собственной сущности представляет мою способность действовать, но моя способность действовать – это только могущество самого Бога постольку, поскольку она развертывается моей сущностью. Следовательно, не существует радости третьего рода, которая не сопровождалась бы идеей Бога как ее материальной причиной: «Из третьего рода познания возникает необходимо познавательная любовь к богу. В самом деле, из этого рода познания возникает удовольствие, сопровождаемое идеей о боге как его причиной».[573]

Но как активные радости третьего рода сами отличаются от радостей второго рода? Радости второго рода уже являются активными, поскольку объясняются обладаемой нами адекватной идеей. Следовательно, они развертываются нашей способностью понимать или действовать. Они подразумевают, что у нас есть формальное обладание такой способностью. Хотя последняя, по-видимому, и не поддается более увеличению, ей еще не хватает определенного качества, качественного индивидуального оттенка, соответствующего степени способности или интенсивности нашей собственной сущности. Действительно, поскольку мы остаемся во втором роде познания, адекватная идея, коей мы обладаем, еще не является идеей нас самих, нашей сущности, сущности нашего тела. Такое ограничение, по-видимому, является важным, если мы вспомним, каков исходный пункт проблемы познания: мы не обладаем непосредственно адекватной идеей нас самих или нашего тела потому, что последняя пребывает в Боге лишь постольку, поскольку он подвергается воздействию [est affecté] со стороны идей других тел; следовательно, мы знаем наше тело только благодаря идеям аффективных состояний, необходимо неадекватных, и мы знаем самих себя только благодаря идеям таких идей; что касается внешних тел, что касается идеи нашего собственного тела или нашего собственного ума, то мы – в непосредственных условиях нашего существования – не обладаем ими. Итак, второй род познания действительно дает нам адекватные идеи; но эти идеи суть только идеи свойств общих нашему телу и внешним телам. Они адекватны потому, что они пребывают в части как в целом, и потому, что пребывают в нас, в нашем уме так, как они пребывают в идеях других вещей. Но они нисколько не конституируют ни адекватную идею нас самих, ни адекватную идею другой вещи. [574] Они развертываются нашей сущностью, но сами не конституируют идею этой сущности. Напротив, с третьим родом познания мы формируем адекватные идеи нас самих и других вещей так, как они пребывают в Боге и постигаются Богом. Следовательно, активные радости, вытекающие из идей третьего рода, иной природы, нежели те, что вытекают из идей второго рода. И, более обобщенно, Спиноза вправе различать две формы активности ума, два модуса, под которыми мы активны и чувствуем себя активными, два выражения нашей способности понимать: «…природе разума свойственно представлять вещи под формой вечности [второй род – Ж.Д.], а к природе души относится равным образом представление сущности тела под формой вечности [третий род – Ж.Д.], и… к сущности души ничего кроме этих двух вещей не относится».[575]

Все аффективные состояния – пассивные или активные – суть аффективные состояния сущности в той мере, в какой они заполняют потенцию испытывать аффекты, в которой выражается сущность. Но пассивные аффективные состояния – грустные или радостные – являются побочными, поскольку производятся извне; активные аффективные состояния, активные радости врожденны, ибо они развертываются нашей сущностью или нашей способностью понимать.[576]Однако все происходит так, как если бы врожденное имело два разных измерения, которые отдают отчет в тех затруднениях, какие мы испытываем при воссоединении с ним или при его обнаружении. Во-первых, общие понятия сами являются врожденными, как и вытекающие из них активные радости. Это не мешает тому, что они должны формироваться и формироваться более или менее легко, следовательно, быть более или менее общими в умах. Появившееся противоречие исчезает, если мы считаем, что рождаемся отделенными от нашей способности действовать или понимать: мы должны, в ходе нашего существования, отвоевывать то, что принадлежит нашей сущности. А именно, мы можем формировать общие понятия, даже самые всеобщие понятия, только если находим исходный пункт в радостных страстях, изначально увеличивающих нашу способность действовать. Именно в том смысле активные радости, вытекающие из общих понятий, обнаруживают, в некотором роде, свои окказиональные причины в пассивных аффективных состояниях радости: врожденные по праву, они, тем не менее, зависят от побочных аффективных состояний как от окказиональных причин. Но и сам Бог непосредственно располагает бесконечной способностью действовать, которая не поддается никакому увеличению. Следовательно, Бог испытывает какую-либо страсть, даже радостную, не больше, чем обладает неадекватной идеей. Но также ставится вопрос о знании того, пребывают ли общие понятия и вытекающие из них активные радости в Боге. Будучи адекватными идеями, общие понятия действительно пребывают в Боге, но лишь постольку, поскольку он изначально обладает другими идеями, которые с необходимостью содержат их (эти другие идеи будут для нас идеями третьего рода).[577] Так что ни Бог, ни Христос, являющийся выражением его мысли, не мыслят посредством общих понятий. Таким образом, общие понятия не могут – в Боге – служить принципами для радостей, соответствующих тем, что мы испытываем во втором роде познания: Бог избавлен от пассивных радостей, но он не испытывает даже те активные радости второго рода, которые предполагают увеличение способности к действию как их окказиональной причины. Вот почему, согласно идее второго рода, Бог не испытывает никакого чувства радости.[578]

Идеи третьего рода развертываются не только нашей сущностью, они состоят в идее самой такой сущности и ее отношений (отношение с идеей Бога, отношения с идеями других вещей под видом вечности). Начиная с идеи нашей сущности как формальной причины, начиная с идеи Бога как материальной причины, мы постигаем все идеи так, как они пребывают в Боге. В третьем роде познания мы формируем идеи и активные чувства, кои пребывают нас так, как они непосредственно и вечно пребывают в Боге. Мы мыслим так, как мыслит Бог, мы испытываем те же чувства, что и Бог. Мы формируем идею самих себя так, как она пребывает в Боге, и мы формируем, по крайней мере частично, идею Бога так, как она пребывает в самом Боге: таким образом, идеи третьего рода конституируют более глубокое измерение врожденного, а радости третьего рода – это единственные подлинные аффективные состояния сущности в себе. Несомненно, мы, похоже, достигаем третьего рода познания.[579] Но, здесь, то, что нам служит окказиональной причиной, – это сами общие понятия, следовательно, нечто адекватное и активное. «Переход» – это только некое явление; на самом деле мы находим себя такими, какими мы непосредственно и вечно пребываем Боге. «Душа теми совершенствами, которые мы представили привходящими к ней, владела уже от вечности».[580] Вот почему радости, следующие из идей третьего рода, – единственные, заслуживающие того, чтобы именоваться блаженством: это более не радости, увеличивающие нашу способность действовать, и даже не радости, все еще предполагающие такое увеличение, это – радости, абсолютно исходящие из нашей сущности так, как она пребывает в Боге и постигается Богом.[581]

Еще мы должны спросить: Какая разница между идеей Бога второго рода и идеей Бога третьего рода? Идея Бога принадлежит второму роду лишь в той мере, в какой она соотносятся с выражающими ее общими понятиями. И условия нашего познания таковы, что мы «доходим» до идеи Бога благодаря общим понятиям. Но сама идея Бога не является идеей этих понятий. Следовательно, именно она выводит нас из второго рода познания и открывает нам некое независимое содержание: уже не общие свойства, но сущность Бога, мою сущность и все другие – зависящие от Бога – сущности. Итак, поскольку идея Бога соотносится с общими понятиями, она представляет суверенное существо, не испытывающее никакой любви, никакой радости. Но, подвигая нас к третьему роду, сама она получает новые качественные определения, соответствующие этому роду. Активные радости, испытываемые нами в третьем роде познания, суть радости, испытываемые самим Богом, ибо идеи, из которых они следуют, пребывают в нас так, как они вечно и непосредственно пребывают в Боге. Следовательно, мы не видим никакого противоречия между двумя [типами] любви, последовательно описываемыми в книге V Этики: любовь Бога, который не может любить нас, ибо он не испытывает никакой радости; любовь Бога, который сам радостен, любит себя и любит нас той же любовью, что и та, какой мы любим его. Этого достаточно, как указывает контекст, чтобы соотнести первые тексты со вторым родом познания, а другие – с третьим родом.[582]

Возникая из идеи нас самих так, как последняя пребывает в Боге, наши активные радости суть части радостей Бога. Наша радость – это радость самого Бога постольку, поскольку он развертывается нашей сущностью. И любовь третьего рода, каковую мы испытываем к Богу, – это «часть бесконечной любви, какой Бог любит сам себя». Любовь, которую мы испытываем к Богу, – это именно та любовь, какую Бог испытывает к самому себе постольку, поскольку он развертывается нашей собственной сущностью, следовательно, это та любовь, какую он испытывает к самой нашей сущности.[583] Блаженство обозначает не только обладание активной радостью, как она пребывает в Боге, но и обладание активной любовью, как она пребывает в Боге.[584] Во всем этом слово «часть» всегда должно истолковываться в экспликативной или выразительной манере: не часть того, что компонуется, но то, что выражает и развертывает. Наша сущность – часть Бога, идея нашей сущности – часть идеи Бога, но только если сущность Бога развертывается нашей сущностью. И именно в третьем роде система выражения находит свою окончательную форму. Окончательная форма выражения – это тождество спекулятивного утверждения и практического утверждения, тождество Бытия и Радости, Субстанции и Радости, Бога и Радости. Радость манифестирует развитие самой субстанции, ее развертывание в модусах и осознание этого развертывания. Идея Бога уже не просто выражается общими понятиями вообще, она выражается и развертывается именно во всех сущностях, следуя закону их собственного производства. Она специфически выражается в каждой сущности, но каждая сущность постигает все другие сущности в законе своего производства. Испытываемая нами радость – это радость, испытываемая самим Богом, поскольку он обладает идеей нашей сущности; радость, испытываемая Богом, – это радость, испытываемая нами самими, ибо мы обладаем идеями так, как они пребывают в Боге.

От нашего существования в длительности, то есть от «дления» самого нашего существования, мы можем дойти до третьего рода познания. Но мы преуспеваем в этом, только следуя точному порядку, представляющему лучший способ, каким наша потенция испытывать аффекты может быть заполнена: 1) Данные нам неадекватные идеи и следующие из них пассивные аффективные состояния – одни увеличивают нашу способность действовать, другие уменьшают. 2) Формирование общих понятий в результате усилия отбора, относящегося к самим пассивным аффективным состояниям; активные радости второго рода, следующие из общих понятий, активная любовь, следующая из идеи Бога так, как она относится к общим понятиям. 3) Формирование адекватных идей третьего рода, активных радостей и активной любви, коя следует из этих идей (блаженство). Но, поскольку мы существуем в длительности, то напрасно надеяться на обладание только активными радостями третьего рода или только активными аффективными состояниями вообще. Мы всегда будем обладать страстями – грустными страстями вместе с нашими пассивными радостями. Наше познание всегда будет проходить через общие понятия. Все, к чему мы можем прилагать усилия, так это к тому, чтобы пропорционально обладать скорее радостными страстями, нежели грустными, скорее активными радостями второго рода, нежели страданиями, и наиболее возможным числом радостей третьего рода. Весь вопрос – в пропорции чувств, заполняющих нашу потенцию испытывать аффекты: речь идет о том, чтобы действовать так, чтобы неадекватные идеи и страсти занимали лишь самую малую часть нас самих.[585]

Длительность относится к существованию модусов. Мы помним, что существование модуса конституируется экстенсивными частями, которые – под некой связностью – детерминированы к тому, чтобы принадлежать сущности этого модуса. Вот почему длительность измеряется временем: тело существует настолько долго, насколько оно обладает экстенсивными частями под характеризующей их связностью. Как только встречи [частей] располагаются иначе, само тело перестает существовать, причем его части формируют другие тела под новыми связностями. Итак, очевидно, мы не можем упразднить любую страсть в течение нашего существования: действительно, экстенсивные части детерминируются и подвергаются аффектам извне до бесконечности. Частям тела соответствуют способности [facultés] души, способности испытывать пассивные аффективные состояния. Итак, воображение само соответствует актуальному отпечатку некоего тела на нашем теле, а память – последовательности отпечатков во времени. Память и воображение – подлинные части души. Душа обладает экстенсивными частями, кои принадлежат ей лишь в той мере, в какой она является идеей тела, которое само скомпоновано из экстенсивных частей.[586]Душа «длится» в той мере, в какой она выражает актуальное существование длящегося тела. И способности [facultés] души сами отсылают к некой способности [puissance], к способности страдать, к способности воображать вещи согласно аффективным состояниям, которые они производят в нашем теле, следовательно, к способности постигать вещи в длительности и по отношению ко времени.[587]

Экстенсивные части принадлежат сущности под некой связностью и в течение определенного времени; но они не конституируют такую сущность. Сама сущность имеет совершенно иную природу. Сама сущность является степенью способности или интенсивности, некой интенсивной частью. Ничто не кажется столь неточным, как математическая интерпретация особых сущностей у Спинозы. Верно, что сущность выражается в некой связности, но она не смешивается с этой связностью. Особая сущность является физической реальностью; вот почему аффективные состояния – это аффективные состояния сущности, а сама сущность – это сущность тела. Такая физическая реальность – это интенсивная реальность, интенсивное существование. Тогда мы понимаем, что сущность не длился. Длительность высказывается в связности экстенсивных частей и измеряется временем, в течение которого эти части принадлежат сущности. Но сущность в самой себе обладает реальностью или вечным существованием; она не обладает ни длительностью, ни временем, помечающем завершение этой длительности (никакая сущность не может быть уничтожена другой сущностью). Спиноза точно говорит, что сущность постигается «с некоторой вечной необходимостью».[588] Но такая формулировка, в свою очередь, не допускает никакой интеллектуальной или идеалистической интерпретации. Спиноза просто собирается сказать, что особая сущность не является вечной сама по себе. Только божественная субстанция вечна благодаря самой себе; но сущность является вечной лишь благодаря причине (Богу), из которой выводится само существование или сама реальность сущности. Она, следовательно, необходимо постигается через эту причину; она, таким образом, постигается с вечной необходимостью, выводимой из такой причины. Не удивительно, что Спиноза тогда говорит об «идее, которая выражает сущность того или иного человеческого тела под видом вечности». Он не собирается сказать, будто сущность тела существует только в идее. Ошибка идеалистической интерпретации в обращении против параллелизма того аргумента, который, фактически, является, его неотъемлемой частью, или в понимании аргумента чистой каузальности как доказательства идеальности. Если идея Бога выражает сущность того или иного тела, то потому, что Бог – причина сущностей; отсюда следует, что сущность с необходимостью постигается благодаря такой причине.[589]

Тело существует и длится, если только оно актуально обладает экстенсивными частями. Но оно имеет сущность, которая существует как вечная интенсивная часть (степень способности). Сама душа обладает экстенсивными частями, поскольку выражает существование тел в длительности. Но она имеет также вечную интенсивную часть, которая существует как идея сущности тела. Идея, выражающая сущность тела, конституирует интенсивную часть или сущность души, необходимо вечной. Под этим аспектом, душа владеет некой способностью [faculté], то есть могуществом [puissance], которое развертывается ее собственной сущностью: активной способностью [puissance] понимать, и понимать вещи благодаря третьему роду под видом вечности. Поскольку душа выражает актуальное существование тела в длительности, она обладает способностью постигать другие тела в длительности; поскольку она выражает сущность тела, душа обладает способностью постигать другие тела под видом вечности.[590]

Таким образом, спинозизм утверждает различие по природе между длительностью и вечностью. Если Спиноза, в Этике, избегает пользоваться понятием бессмертие, то потому, что последнее, как ему кажется, подразумевает самую тягостную путаницу. Что касается традиции бессмертия, тянущейся от Платона к Декарту, то в самых разных трактатах можно встретить три аргумента в пользу последнего. Во-первых, теория бессмертия покоится, на определенном постулате простоты души: только тело постигается как делимое; душа же бессмертна, поскольку неделима, причем ее способности [facultés] не являются частями. Во-вторых, бессмертие такой абсолютно простой души постигается в длительности: душа уже существовала, когда тело еще не начало существовать, она длится и тогда, когда перестает длиться тело. Вот почему теория бессмертия часто привлекает гипотезу чисто интеллектуальной памяти, благодаря которой душа, отделенная от тела, может осознавать свою собственную длительность. Наконец, так определенное бессмертие не может быть объектом прямого опыта, пока тело длится. В какой же форме душа выживает в теле, каковы модальности ее выживания, каковы ее способности, раз она бесплотна? Только откровение могло бы теперь сказать нам [об этом].

Эти три тезиса встречают в Спинозе открытого оппонента. Теория бессмертия неотделима от смешивания длительности и вечности. Прежде всего, постулат об абсолютной простоте души сам неотделим от путаной идеи союза души и тела. Связывая душу с телом, мы противопоставляем простоту души, взятой как целое, и делимость тела, самого взятого как целое. Мы понимаем, что тело обладает экстенсивными частями постольку, поскольку оно существует, но мы не понимаем, что душа также обладает такими частями, если только она является идеей существующего тела. Мы понимаем (более или менее), что душа обладает абсолютно простой и вечной интенсивной частью, конституирующей ее сущность, но мы не понимаем, что так она выражает сущность тела, не менее простую и вечную. Во-вторых, гипотеза бессмертия приглашает нас мыслить в терминах последовательности, и делает нас неспособными постигать душу как композит сосуществований. Мы не понимаем, что пока тело существует, длительность и вечность сами «сосуществуют» в душе как два элемента, различные по природе. Душа длится, поскольку ей принадлежат экстенсивные части, кои не конституируют ее сущность. Душа вечна, поскольку ей принадлежит интенсивная часть, определяющая ее сущность. Нам не следует думать, будто душа длится за пределами тела: она длится, пока длится само тело, и она вечна, поскольку выражает сущность тела. Пока душа является идеей существующего тела, в ней сосуществуют экстенсивные части, принадлежащие ей в длительности, и интенсивная часть, конституирующая ее в вечности. Наконец, мы не нуждаемся ни в каком откровении, чтобы знать в каких модусах и как душа выживает. Душа вечно остается тем, чем она уже является в своей сущности, пока длится существование тела: интенсивная часть, степень способности или способность понимать, идея, выражающая сущность тела под видом вечности. Так, вечность души сама является объектом непосредственного опыта. Чтобы почувствовать и испытать, что мы вечны, достаточно войти в третий род познания, то есть сформировать идею самих себя, как она пребывает в Боге. Такая идея – это именно та идея, которая выражает сущность тела; в той мере, в какой мы ее формируем, в той мере, в какой мы ею обладаем, мы испытываем на опыте [expérimentons] то, что мы вечны.[591]

Что происходит, когда мы умираем? Смерть – это изъятие, уничтожение. Мы теряем все экстенсивные части, какие нам принадлежали в определенной связности; наша душа теряет все способности, коими она обладала лишь постольку, поскольку выражала существование самого тела, наделенного экстенсивными частями.[592] Но такие части и такие способности, хотя и принадлежали нашей сущности, вовсе не конституировали эту сущность: нашу сущность, поскольку таковая ничего не теряет в совершенстве, когда мы утрачиваем – в протяженности – части, составлявшие наше существование. В любом случае, остающаяся часть нас самих, какова бы она ни была по величине (то есть степень способности или интенсивное количество), более совершенна, чем все погибающие экстенсивные части, и сохраняет все свое совершенство, когда эти экстенсивные части исчезают.[593]Более того, когда наше тело перестало существовать, когда душа утратила все свои части, связанные с существованием тела, мы более не в состоянии испытывать пассивные аффективные состояния.[594] Наша сущность перестает удерживаться в состоянии свернутости, мы более не можем быть отделенными от нашей способности: все, что осталось в результате – это наша способность понимать или действовать.[595]Идеи, какими мы обладаем, необходимо являются адекватными идеями третьего рода – такими, как они пребывают в Боге. Наша сущность адекватно выражает сущность Бога, аффективные состояния нашей сущности адекватно выражают эту сущность. Мы стали тотально выразительными, в нас более ничего не существует, что было бы «свернутым» или просто «обозначенным [indiqué]». Пока мы существовали, мы могли обладать только некоторым числом активных аффективных состояний третьего рода, кои сами связаны с активными аффективными состояниями второго рода, а последние связаны с пассивными аффективными состояниями. Мы могли надеяться только на частичное блаженство. Но все происходит так, как если бы смерть помещала нас в такую ситуацию, чтобы мы могли быть подвергаться аффектам только со стороны аффективных состояний третьего рода, кои сами развертываются нашей сущностью.

Верно, что этот пункт поднимает еще больше проблем. 1) В каком смысле, после смерти, мы все еще подвержены аффектам? Наша душа утратила все, что ей принадлежит постольку, поскольку она является идеей существующего тела. Но остается идея сущности нашего существующего тела. Но остается идея сущности нашего тела так, как она пребывает в Боге. Мы сами обладаем идеей такой идеи так, как она пребывает в Боге. Следовательно, наша душа аффицируется идеей самой себя, идеей Бога и идеями других вещей под видом вечности. Поскольку все сущности согласуются с каждой сущностью, поскольку все они имеют в качестве причины Бога, который постигает их все в производстве каждой, постольку и аффективные состояния, вытекающие из идеи третьего рода, являются необходимо активными и интенсивными аффективными состояниями, развертываемыми сущностью того, кто их испытывает, тогда как они, в то же самое время, выражают сущность Бога. 2) Но если после смерти мы все еще подвержены аффектам, то не значит ли это, что наша потенция испытывать аффекты, наша характерная связность сами существуют вместе с нашей сущностью? Действительно, наша связность может быть, так сказать, уничтожена или разложена, но только в том смысле, что она более не подводится под экстенсивные части. Принадлежавшие нам экстенсивные части теперь вынуждены вступить в другие связности, несопоставимые с нашими. Но характеризующая нас связность обладает, тем не менее, вечной истиной, поскольку в ней выражается наша сущность. Это – связность в ее вечной истине, коя остается с [нашей] сущностью. (Вот почему общие понятия остаются включенными в идеи сущности.) А также, наша потенция испытывать аффекты может быть, так сказать, уничтожена, но в той мере, в какой она более не может осуществляться благодаря пассивным аффективным состояниям.[596] Она, тем не менее, обладает вечной способностью, тождественной нашей способности действовать или понимать. Именно потенция испытывать аффекты – в своем вечной способности – остается с [нашей] сущностью.

Но как понять, что мы, в любом случае, радуемся после смерти активным аффективным состояниям третьего рода, как если бы мы с необходимостью переоткрывали то, что мы вечно рождаемся? Лейбниц написал несколько критических статей по поводу спинозистской концепции вечности: он упрекал его за геометризм, за то, что идеи сущности аналогичны математическим формам или фигурам; он упрекал его за то, что тот постигает вечность без памяти и без воображения, в лучшем случае, как вечность круга или треугольника. Но третья критика Лейбница кажется нам самой важной, ибо она ставит последнюю подлинную проблему Спинозизма: если Спиноза прав, то нет оснований совершенствоваться, дабы оставить после себя еще более совершенную вечную сущность (как если бы такая сущность или платоновская идея «уже не пребывала в природе, пытаюсь ли я походить на нее или нет, и как если бы она служила мне после моей смерти – буду ли я уже ничем, – дабы походить на такую идею»).[597] Действительно, вот вопрос: какая нам польза от существования, коли мы, в любом случае, воссоединимся с нашей сущностью после смерти при таких условиях, что интенсивно испытаем все соответствующие ей активные аффективные состояния? Мы ничто не теряем, утратив существование: мы теряем только экстенсивные части. Но какая польза от нашего усилия в ходе существования, если наша сущность, в любом случае, только то, что она есть, – степень способности, безразличная к экстенсивным частям, соотносящимся с ней лишь извне и временно?

Фактически, согласно Спинозе, наша потенция испытывать аффекты не будет заполнена (после смерти) активными аффективными состояниями третьего рода, если мы не преуспеем в течение собственного существования в том, чтобы испытать, соответственно, максимум активных аффективных состояний второго рода и, уже, третьего. Именно в этом смысле Спиноза может считать, что он полностью сохранил позитивное содержание понятия спасения. Само существование все еще понимается как что-то вроде испытания, или опыта [épreuve]. На самом деле, не морального испытания, а физического или химического опыта, вроде опыта ремесленников, проверяющих качество материала – металла или вазы.

Пока мы существуем, мы скомпонованы из интенсивной вечной части, составляющей нашу сущность, и из экстенсивных частей, принадлежащих нам временно под определенной связностью. Что принимается в расчет, так это соотносительная важность этих двух видов элементов. Предположим, что мы преуспели, пока существуем, в испытании активных аффективных состояний: наши экстенсивные части сами затронуты [sont affectées] аффективными состояниями, кои развертываются только нашей сущностью; обитающие [в нас] страсти менее пропорциональны, чем активные аффективные состояния. То есть: наша потенция испытывать аффекты оказывается пропорционально заполненной куда большим числом активных аффективных состояний, нежели пассивными аффективными состояниями. Итак, активные аффективные состояния развертываются нашей сущностью; пассивные аффективные состояния развертываются бесконечной игрой внешних детерминаций наших экстенсивных частей. Мы делаем вывод, что – из двух компонующих нас элементов – интенсивная часть нас самих берется как относительно более важная, нежели экстенсивные части. В конце, когда мы умираем, та часть [души], которая погибает «вместе с телом, в сравнении с той, которая остается, не будет иметь никакого значения».[598] Чем больше мы познаем вещи с помощью второго и третьего родов познания, тем большей, соответственно, является вечная часть нас самих.[599] Разумеется, такая вечная часть, взятая сама по себе независимо от экстенсивных частей, кои добавляются к ней, дабы компоновать наше существование, является неким абсолютом. Но предположим, что в течение нашего существования, мы остаемся заполненными и детерминированными пассивными аффективными состояниями. Из двух компонующих нас элементов экстенсивные части будут, соответственно, более важны, нежели интенсивная вечная часть. Мы, умирая, теряем куда больше; вот почему смерти боится лишь тот, у кого есть что-то, чего стоит бояться, тот, кто, умирая, теряет, соответственно, больше.[600] Наша сущность остается не минее абсолютной, чем она является в самой себе; идея нашей сущности в не меньшей мере остается тем, чем она абсолютно является в Боге. Но потенция испытывать аффекты, которая ей вечно соответствует, остается пустой: утратив наши экстенсивные части, мы утратили все наши развертываемые ими аффективные состояния. Итак, у нас нет других аффективных состояний. Когда мы умираем, наша сущность остается, но как нечто абстрактное; наша сущность остается не подверженной аффектам.

И обратное имеет место, когда мы делаем интенсивную часть самым важным элементом самих себя. Умирая, мы утрачиваем немногое: мы утрачиваем обитавшие в нас страсти, ибо последние развертывались экстенсивными частями; в какой-то мере мы утрачиваем также общие понятия и активные аффективные состояния второго рода, которые, на самом деле, обладают автономной ценностью лишь постольку, поскольку прилагаются к существованию; наконец, активные аффективные состояния третьего рода не могут более налагаться на экстенсивные части, ибо они нам уже не принадлежат. Но наша потенция испытывать аффекты обитает [в нас] вечно, сопровождая нашу сущность и идею нашей сущности; итак, эта потенция необходимо и абсолютно заполняется аффективными состояниями третьего рода. В ходе нашего существования мы сделали нашу интенсивную часть, соответственно, более важной частью нас самих; после нашей смерти, активные аффективные состояния, развертываемые такой частью, абсолютно заполняют нашу потенцию испытывать аффекты; то, что остается от нас самих, осуществляется абсолютно. Наша сущность так, как она пребывает в Боге, и идея нашей сущности так, как она постигается Богом, оказываются полностью подверженными аффектам.

Нет такой вещи, как моральное чувство Бога-заступника, – нет ни наказания, ни вознаграждения, но есть естественные последствия нашего существования. Верно, что в ходе нашего существования наша потенция испытывать аффекты оказывается всегда и необходимо заполненной: но либо пассивными аффективными состояниями, либо активными аффективными состояниями. Ибо, если наша потенция, поскольку мы существуем, целиком заполняется пассивными аффективными состояниями, то она останется пустой, а наша сущность абстрактной, как только мы прекращаем существовать. Она будет абсолютно осуществлена благодаря аффективным состояниям третьего рода, если мы, соответственно, заполнили ее максимумом активных аффективных состояний. Отсюда важность такого «опыта» существования: существуя, мы должны отбирать радостные страсти, ибо только они ведут нас к вытекающим из них общим понятиям и к активным радостям; и мы должны пользоваться общими понятиями как неким принципом, ведущим нас теперь к идеям и к радостям третьего рода. Тогда, после смерти наша сущность будет обладать всеми аффективными состояниями, на какие она способна; и все эти аффективные состояния будут третьего рода. Таков трудный путь спасения. Большая часть людей большую часть времени остается фиксированной на грустных страстях, отделяющих их от их сущности и низводящих ее до состояния абстракции. Путь спасения – это тот же путь выражения: стать выразительным, то есть стать активным – выражать сущность Бога, самому быть некой идеей, благодаря которой сущность Бога развертывает себя, обладать аффективными состояниями, которые развертываются нашей собственной сущностью и выражают сущность Бога.

Заключение: Теория выражения у Лейбница и Спинозы (экспрессионизм в философии)

Сила философии измеряется понятиями, какие она создает или чей смысл она обновляет, – понятиями, навязывающими новое разбиение вещей и действий. Случается, что эти понятия навеяны временем, заряжаются коллективным смыслом, соответствующим требованиям эпохи, и обнаруживаются, создаются или воссоздаются несколькими авторами одновременно. То же годится для Спинозы, Лейбница и понятия выражения. Данное понятие принимает на себя силу антикартезианской реакции, движущей этими двумя авторами, двумя крайне разными точками зрения. Оно подразумевает переоткрытие Природы и ее могущества, воссоздание логики и онтологии: новый «материализм» и новый «формализм». Понятие выражения применяется к Бытию, определяемому как Бог, если только Бог выражает себя в мире. Оно применяется к детерминированным идеям как к истинным, если только истинные идеи выражают Бога и мир. Оно применяется, наконец, к определенным индивидам, определяемым как выделенные [singulières] сущности, если только выделенные сущности выражают себя в идеях. Так что три фундаментальных детерминации – быть, познавать, действовать, или производить, – измеряются и систематизируются под этим понятием. Быть, познавать и действовать суть виды выражения. Это – век «достаточного основания»: три ветви достаточного основания – ratio essendi, ratio cognoscendi, ratio fiendi, или agendi, – находят в выражении свой общий корень.

Понятие выражения, однако, – так, как оно переоткрывается Спинозой и Лейбницем, – не ново: оно уже имеет долгую философскую историю. Но историю чуть скрытую, чуть проклятую. В самом деле, мы попытались показать, как тема выражения вкрадывается в две великие теологическиие традиции эманации и творения. Оно не вмешивается как некое третье понятие, соперничающее извне с этими традициями. Оно вмешивается, скорее, в некий момент их развития и всегда рискует отклонить их, отобрать в свою пользу. Короче, это собственно философское понятие – в имманентном содержании, – которое вмешивается в трансцендентные понятия эманативной или креационистской теологии. Оно несет с собой собственно философскую «опасность»: пантеизм или имманентность – имманентность выражения в том, что выражается, и имманентность выраженного в выражении. Оно стремится проникнуть в самое глубокое, в «тайны», употребляя любимое слово Лейбница. Оно придает природе толщу, каковая является ее собственной, и в тоже время наделяет человека способностью проникать в эту толщу. Оно делает человека адекватным Богу и обладателем новой логики: духовным автоматом, равным комбинаторике мира. Рожденное в традициях эманации и творения, оно создает себе двух врагов, поскольку оспаривает как трансценденцию Единого [стоящего] выше бытия, так и трансценденцию Бытия [стоящего] выше творения. Любое понятие виртуально обладает в себе неким метафорическим аппаратом. Метафорический аппарат выражения – это зеркало и росток.[601] Выражение как ratio essendi, отражается в зеркале как ratio cognoscendi, и воспроизводится в ростке как ratio fiendi. Но именно так зеркало, по-видимому, впитывает и отражаемое в нем существо, и существо, разглядывающее образ. Росток, по-видимому, впитывает и дерево, из которого он появляется, и дерево, которое из него появляется. И что же это за странное существование – так, как оно «схвачено» в зеркале, так, как оно заключено и свернуто в ростке – короче, что же это за выражаемое, что за сущность [entité], о которой мы только и можем сказать, что она существует? Мы увидели, что у понятия выражения как бы два источника: один – онтологический, касающийся выражения Бога и рождающийся под сенью традиции эманации и творения, но основательно оспаривающий их; другой – логический, касающийся выраженного в теоремах и рождающийся под сенью аристотелевской логики, но оспаривающий и расшатывающий ее. Оба источника воссоединяются в проблеме божественных Имен, Логоса или Слова.

Если в XVII-м веке Лейбниц и Спиноза – один, отталкиваясь от христианской традиции, другой, нначиная с еврейской традиции, – вновь обнаруживают понятие выражения и по-новому высвечивают его, то явно в контексте своего времени, в зависимости от проблем, которые, соответственно, суть проблемы их систем. Попытаемся сначала извлечь то общее, что имеется в этих двух системах, и те основания, на каких они вновь вводят понятие выражения.

В чем конкретно они упрекают Декарта, так это в том, что он создает философию слишком «быстро» или слишком «легко». Во всех областях Декарт движется столь быстро, что упускает достаточное основание, сущность или подлинную природу: везде он останавливается на относительном. Прежде всего, что касается Бога: онтологическое доказательство Декарта покоится на бесконечно совершенном и торопится сделать вывод; но бесконечно совершенное является «свойством», вовсе недостаточным, чтобы показать, какова «природа» Бога и как эта природа возможна. Сходным образом, апостериорные доказательства Декарта покоятся на рассмотрении данных количеств реальности и не возвышаются до динамического принципа, от которого те зависят. Затем, что касается идеи: Декарт раскрывает критерии ясного и отчетливого; но «ясное-и-отчетливое» – это все еще свойство, внешняя детерминация идеи, не осведомляющая нас ни о природе и возможности вещи в идее, ни о мысли как таковой. Декарт останавливается на репрезентативном содержании идеи и на форме мыслящего ее психологического сознания: так, он упускает подлинное имманентное содержание идеи, как ее истинную логическую форму, и единство содержания и формы (духовный автомат). Он говорит, будто истина присутствует в ясной и отчетливой идее, но что присуствиует в истинной идее? Нетрудно заметить до какой степени уже это второе критическое течение воссоединяется с первым: ибо, если мы останавливаемся на ясном-и-отчетливом, то можем измерять идеи между собой и сравнивать их с вещами, только рассмотривая их количества реальности. Располагая только внешней характеристикой идеи, мы лишь достигаем в Бытии характеристик самих по себе внешних. Более того, различие – как норма идеи – предполагает состояние различий между вещами, представленными в идее: именно в отношении своего критерия ясного и отчетливого Декарт – из всей сокровищницы схоластических различий – удерживает только реальное различие, согласно Декарту с необходимостью числовое, различие в основании, согласно Декарту с необходимостью абстрактное, и модальное различие, согласно Декарту с необходимостью акцидентальное. Наконец, что касается индивидов и действий: Декарт интерпретирует человеческого индивида как реальный композит души и тела, то есть композит двух гетерогенных терминов, кои, предположительно, реально действуют друг на друга. Не неизбежно ли тогда, что, согласно Декарту, многие вещи «непостижимы»? Не только сам такой композит, но и процесс его куазальности, а также его бесконечность и свобода? Именно одним и том же движением мы сводим Бытие к банальности бесконечно совершенного, вещи к банальности количества реальности, а идеи к банальности реальной куазальности – и переоткрываем всю толщу мира, но, тогда, в непостижимой форме.

Итак, каковы бы ни были разногласия между Лейбницем и Спинозой, а именно, разногласия в интерпретации выражения, факт в том, что оба они пользуются этим понятием, дабы превзойти, на всех предыдущих уровнях, то, что они расценивают как недостаточность или легкость картезианства, дабы восстановить требование достаточного основания, действующего в абсолютном. Не то, чтобы они возвращаются по эту сторону Декарта. Они признают достижения картезианства, кои не подлежат обсуждению: а именно, будь то свойства бесконечно совершенного, количества реальности, ясного и отчетливого, механизма и так далее. Спиноза и Лейбниц – пост-картезианцы в том смысле, в каком Фихте, Шеллинг и Гегель – пост-кантианцы. Речь для них идет о том, чтобы достичь основания, из которого вытекают все эти выше перечисленные свойства, вновь обнаружить абсолют, который был бы соразмерен картезианскому «релятивизму». Как же они достигают этого, и почему понятие выражения лучше подходит для [решения] такой задачи?

Нужно выйти за пределы бесконечно совершенного как свойства к абсолютно бесконечному как природе. И десять первых теорем Этики показывают, что Бог необходимо существует, но потому, что абсолютно бесконечное является возможным или непротиворечивым: таков спинозистский ход, в котором – среди всех определений в начале Этики, кои номинальны, – доказавыется, что определение 6 реально. Итак, сама эта реальность конституируется сосуществованием всех бесконечных форм, которые вводят свое различие в абсолют, не вводя числа. Такие конститутивные формы природы Бога, обладающие бесконечно совершенным лишь как свойством, являются выражением абсолюта. Бог представляется как бесконечно совершенный, но он конституируется этими более глубокими формами, он выражается в этих формах, в этих атрибутах. Ход Лейбниц формально похож: то же самый выход за пределы бесконечного к абсолютному. Конечно же, абсолютное Бытиие Лейбница не то же самое, что у Спинозы. Но, опять же, речь идет о том, чтобы доказать реальность определения и достичь природы Бога по ту сторону свойства. И еще, эта природа конституируется простыми и отчетливыми формами, в коих Бог выражается и которые выражают себя в позитивных бесконечных качествах.[602] Также, у Спинозы, как и у Лейбница, мы усмотрели именно открытие интенсивного количества или количества способности (как более глубокого, нежели количество реальности), которое трансформирует апостериорные приемы, вводя в них выразительность.

Перейдем ко второму пункту, касающемуся познания и идеи. Что является общим для Лейбница и Спинозы, так это критика картезианского ясного-и-отчетливого, как пригодного скорее для узнавания и номинальных определений, нежели для истинного познания с помощью реальных определений. Итак, истинное познание раскрывается как вид выражения: это значит сказать, одновременно, что репрезентативное содержание идеи превосходится в сторону имманентного содержания, собственно выразительного, и что форма психологического сознания превосходится в сторону «экспликативного» логического формализма. А духовный автомат представляет тождество такой новой формы и такого нового содержания. Мы сами являемся идеями, в силу нашей выразительной потенции; «таким образом, нашей сущностью можно было бы назвать то, что обнимает собою все, что мы выражаем, и так как она выражает и наше соединение с Богом, то она не имеет границ и ничто ее не превышает».[603]

Что касается третьего пункта, то мы должны заново продумать определенного индивида как композит души и тела. Именно гипотеза реальной каузальности является, возможно, самым простым средством интерпретировать феномен такого композита – его действий и страстей, – но она не является для этого ни самым убедительным, ни самым вразумительным средством. Мы, на самом деле, пренебрегаем богатым и глубоким миром: миром некаузальных соответствий. Более того, возможно, что реальная каузальность устанавливается и не дремлет лишь в определенных регионах такого мира некаузальных соответствий и поистине предполагает его. Реальная каузальность будет только частным случаем более общего принципа. Мы, сразу, имеем впечатление того, что душа и тело обладают некой квази-тождественностью, коя делает бесполезной реальную каузальность между ними, а также обладают некой гетерогенностью, гетерономией, делающей ее невозможной. Тождественность или квази-тождественность – это тождественность «инварианта»; гетерономия – это гетерономия двух изменчивых серий, одной телесной, другой духовной. Итак, реальная каузальность вмешивается на свой манер в каждую из серий; но отношение двух серий и их отношение к инварианту зависят от некаузального соответствия. Если теперь мы спрашиваем, какое понятие способно дать отчет о таком соответствии, то оказывается, что это – понятие выражения. Ибо, если верно, что понятие выражения адекватно применяется к реальной каузальности – в том смысле, что следствие выражает причину и что знание следствия выражает знание причины, – то такое понятие, тем не мение, выходит за пределы каузальности, поскольку вынуждает соответствовать и резонировать совершенно чуждые друг другу серии. Так что реальная каузальность является видом выражения, но только видом, подводимым под куда более глубокий род. Такой род сразу же наделяет различные гетерогенные серии (выражения) возможностью выражать один и тот же инвариант (выраженное), устанавливая в каждой изменчивой серии одно и то же сцепление причин и следствий. Выражение устанавливается в сердцевине индивида, в его теле и в его душе, в его страстях и его действиях, в его причинах и его следствиях. И Лейбниц под монадой, а также Спиноза под модусом не понимают ничего иного, кроме индивида как выразительного центра.

Если понятие выражения действительно обладает такой тройной значимостью – с точки зрения универсального бытия, специфического знания и индивидуального действия, – то мы не можем, в этом отношении, преувеличивать важность того общго, что объединяет Спинозу и Лейбница. Даже если они расходятся по каждому пункту в своем использовании и интерпретации понятия [выражения]. И их формальные разногласия, их разногласия в тоне уже предвосхищают разногласия в содержании. Мы замечаем, что не находим у Спинозы ни определения, ни развернутого доказателства выражения (хотя такое определение, такое доказателство постоянно подразумеваются в его книге). У Лейбница, напротив, мы находим тексты, развернуто трактующие понимание и расширение категории выражения. Но, странно, именно Лейбниц дает этой категории такое расширение, что она, в конце концов, покрывает все, включая мир знаков, подобий, символов и гармоний[604], – тогда, как Спиноза проводит самое суровое ее очищение и строго противопоставляет выражения знакам или аналогиям.

Одним из наиболее ясных текстов Лейбница является Quid est idea. [605] Определив выражение как соответствие габитусов между двумя вещами, Лейбниц различает два больших типа естественных выражений: те, что подразумевают некоторое подобие (рисунок, например), и те, что свертывают определенный закон или каузальность (прогнозирование). Но оказывается, что, в любом случае, один из терминов отношения выражения всегда превосходит другой: потому ли, что он рад тождеству, воспроизводимому вторым, потому ли, что он свертывает закон, развиваемый другим. И во всех случаях он «концентрирует» в своем единстве то, что другой «рассеивает во множестве». Выражение, согласно Лейбницу, обосновывает во всех областях только такое отношение Одного и Многого: то, что выражается, «наделено подлинным единством» по отношению к своим выражениям; или то, что возвращается к одному и тому же – выражение, – является единым по отношению к множественному и делимому выраженному.[606] Но, таким образом, в выражение всегда вводится некая темная или смутная зона: высший термин – на основании своего единства – выражает более отчетливо то, что другой выражает менее отчетливо в своей множественности. Именно в этом самом смысле мы распределяем причины и следствия, действия и страсти: когда говорят, что плывущее тело является причиной некой «бесконечности движений частей водой», а не наоборот, то именно потому, что тело обладает единством, которое позволяет более отчетливо объяснить то, что происходит.[607] Более того, как второй термин выражается в первом, так и первый, в некотором роде, обтесывает свое отчетливое выражение в темной области, которая со всех сторон окружает его и в которую он погружается: так, каждая монада прочерчивает свое особое отчетливое выражение на фоне тотального смутного выражения; она смутно выражает тотальность мира, но ясно выражает только одну его часть, вычитаемую или определяемую самим выразительным отношением, кое она поддерживает со своим телом. Мир, выражаемый каждой монадой, – это некий континуум, наделенный сингулярностями, и именно вокруг этих сингулярностей формируются сами монады как выразительные центры. То же годится и для идей: «Наша душа размышляет только о наиболее выделенных [singuliers] феноменах, отличающихся от других, и ни о чем не мыслит отчетливо, когда равно мыслит обо всем».[608] Вот почему наша мысль не достигает абсолютно адекватного, абсолютно простых форм, пребываюющих в Боге, но остающихся в относительно простых формах и терминах (то есть, относительно простых во множестве, которое они свертывают). И это, к тому же, является истиной Бога, «различных точек зрения Бога» в тех областях его ума, которые касаются возможного творения: разнообразные тварные миры формируют тот темный фон, начиная с которого Бог творит наилучший мир, творя монады или выражения, выражающие его наилучшим образом. Даже в Боге, или, по крайней мере, в некоторых областях его ума, Единица [l’Un] комбинируется с «нулем», делающем творение возможным. Следовательно, в лейбницевской концепции выражения мы должны учесть два фундаментальных фактора: Аналогия, выражающая главным образом различные типы единств по отношению к множествам, которые они свертывают; Гармония, выражающая главным образом способ, каким множество в каждом случае соответствует своему единству референции.[609]

Все это формирует некую «символическую» философию выражения, где выражение никогда не отделяется от знаков своих вариаций, как и от темных зон, куда оно погружено. Отчетливое и смутное варьируются в каждом выражении (меж-выражение означает, в частности, что то, что одна монада выражает смутно, другая выражает отчетливо). Такая символическая философия с необходимостью является философией двусмысленных выражений. И прежде, чем противопоставлять Лейбница и Спинозу, напоминая о важности лейбницевских тем возможного и конечной цели, нам кажется необходимым выявить конкретный пункт, касающийся того способа, каким Лейбниц интерпретирует и вдит феномен выражения, ибо из него вытекают все другие темы и понятия. Все происходит так, как если бы Лейбниц, чтобы, одновременно, спасти богатство понятия выражения и предотвратить посягающую на него пантеистическую «угрозу», нашел новую формулу, согласно которой творение и эманация являются двумя реальными видами выражения или соответствовуют двум измерениям выражения: творение, в изначальной конституции выразительных аналогичных единств («сочетания единицы и нуля»); эманация, в отклоняющейся серии, коя развивает выражаемые множества в каждом типе единства (свертывания и развития, «транспроизводства», «метасхематизмы»).[610]

Итак, Спиноза дает выражению совершенно иную живую интерпретацию. Ибо, для Спинозы, существенным является разделение области знаков, всегда двусмысленных, и области выражений, чье абсолютное правило должно быть однозначным. В этом смысле мы увидели, как три типа знаков (индикативные знаки естественного восприятия, императивные знаки морального закона и [знаки] религиозного откровения) радикально отвергаются как неадекватные; и с ними как раз рушится весь язык аналогии – как язык, сообщающий Богу ум и желание, как язык, сообщающий вещам некую цель. И нами одним махом может быть достигнута и сформирована абсолютно адекватная идея в той мере, в какой она получает свои условия строгого режима однозначности: адекватная идея – это выразительная идея, то есть отчетливая идея постольку, поскольку она освобождается от того темного и смутного фона, от которого, по Лейбницу, она неотделима. (Мы пытались показать, как Спиноза конкретно осуществляет такой отбор в процедуре формирования общих понятий, где идея перестает быть знаком, дабы стать однозначным выражением.) Каковы бы ни были вводимые в отношении выражения термины, мы не скажем, будто один отчетливо выражает то, что другой выражает смутно. Главным образом, это не тот способ, каким мы распределяем активное и пассивное, действие и страсть, причину и следствие; ибо, вопреки традиционному принципу, действия идут в паре с действиями, страсти в паре со страстями. Если предустановленная гармония Лейбница и параллелизм Спиноза – вместе – порывают с гипотезой реальной каузальности между душой и телом, то их фундаментальное различие от этого не меньше: распределение действий и страстей у Лейбница покоится на том, что оно согласуется с традиционной гипотезой (тело страдает, когда душа действует, и наоборот) – тогда как Спиноза практически переворачивает все распределение, утверждая паритет между страстями души и страстями тела, действиями тела и действиями души. Ибо, по Спинозе, отношение выражения располагается только между равными [терминами]. Вот подлинный смысл параллелизма: нет никакого превосходства, или эминенции, одной серии над другой. Конечно, причина – внутри своей серии – остается более совершенной, чем следствие, знание о причине – внутри своей серии – остается более совершенным, чем знание о следствии; но совершенство далеко от того, чтобы подразумевать некую «аналогию», некую «символизацию», согласно коим более совершенное существовало бы над иным, уже менее совершенным, качественным модусом, оно подразумевает только количественный имманентный процесс, согласно которому менее совершенное существует в более совершенном, то есть в той же самой однозначной форме и под той же самой однозначной формой, которая конституирует сущность более совершенного. (Также, именно в этом смысле, как мы увидели, следует противопоставить теорию качественной индивидуации у Лейбница и теорию количественной индивидуации у Спинозы, не претендуя, конечно, на вывод, будто модус обладает меньшей автономией, нежели монада.)

У Спинозы, как и у Лейбница, отношение выражения касается, по-существу, Единого и Многого. Но в Этике мы напрасно искали бы знак, благодаря которому Многое – поскольку несовершенно – подразумевает определенную смутность в отношении отчетливости выражающегося в нем Единого. Больше или меньше совершенства, согласно Спинозе, никогда не подразумевает изменения формы. Так, множество атрибутов строго равно единству субстанции: благодаря такому строгму равенству мы должны понять, что атрибуты формально являются тем, чем субстанция является онтологически. От имени этого равенства формы атрибутов никак не вводят числовое различие между субстанциями; напротив, их собственное формальное различие равно всему онтологическому различию между ними и одной единственной субстанцией. И если мы рассматриваем множество модусов в каждом атрибуте, то эти модусы свертывают атрибут, но без того, чтобы такое свертывание означало, будто атрибут принимает некую иную форму, нежели форма, под которой он конституирует сущность субстанции: модус свертывает и выражает атрибут под той же самой формой, под какой он свертывает и выражает божественную сущность. Вот почему спинозизм сопровождается поразительной теорией различий, которая, даже когда заимствует картезианскую терминологию, говорит на совсем другом языке: потому реальное различие – это, фактически, формальное нечисловое различие (см. атрибуты); модальное различие – это числовое интенсивное или экстенсивное различие (см. модусы); различие в мысли – это формально-объективное различие (см. идеи). В своей собственной теории Лейбниц умножает типы различия, но чтобы обеспечить все ресурсы символизации, гармонии и аналогии. У Спинозы, напротив, единственный язык – это язык однозначности: прежде всего, однозначности атрибутов (поскольку атрибуты, под одной и той же формой, – это то, что конституирует сущность субстанции, и то, что содержит модусы и сущность); затем однозначности причины (поскольку Бог – причина всех вещей в том же самом смысле, в каком и причиной самого себя); затем однозначности идеи (поскольку общее понятие – одно и то же в части и в целом). Однозначность бытия, однозначность производства, однозначность познания; общая форма, общая причина, общее понятие – таковы три фигуры Однозначного, абсолютно воссоединяющиеся в идее третьего рода. У Спинозы выражение не только не примиряется с творением и эманацией, оно, напротив, изгоняет их, оно снова отбрасывает их как неадекватные знаки или двусмысленный язык. Спиноза принимает собственно философскую «опасность», подразумеваемую в понятии выражения: имманентность, пантеизм. Более того, он делает ставку на такую опасность. У Спинозы вся теория выражения пребывает на службе у однозначности; и весь ее смысл в том, чтобы вырывать однозначное Бытие из его состоянии равнодушия или нейтралитета, дабы сделать его объектом чистого утверждения, эффективно реализуемого в выразительных пантеизме или имманентности. Вот где, как нам кажется, подлинное противостояние Спинозы и Лейбница: теория однозначных выражений одного противопоставляется теории двусмысленных выражений другого. Все другие оппозиции (необходимость и конечная цель, необходимое и возможное) вытекают из него и являются абстракцией по отношению к последнему. Ибо философские разногласия, действительно, обладают собственным конкретным происхождением, определенным способом оценки феномена: здесь, феномена выражения.

Но какова бы ни была важность этого противостояния, мы должны вернуться к тому, что является общим для Лейбница и Спинозы, к такому использованию понятия выражения, какое манифестирует всю силу антикартезианской реакции. Такое понятие выражения по существу триадично: мы должны различать то, что выражается, само выражение и выраженное. Итак, парадокс состоит в том, что, одновременно, «выраженное» не существует вне выражения и, тем не менее, на него не похоже, но существенным образом относится тому, что выражается, как отличное от самого выражения. Так что выражение является опорой для двойного движения: либо мы свертываем, подразумеваем, скатываем выражаемое в выражении, дабы только удержать пару «выражающее-выражение»; либо мы развиваем, объясняем, развертываем выражение так, чтобы восстановить выраженное («выражающее-выраженное»). Потому у Лейбница, прежде всего, имеется божественное выражение: Бог выражается в абсолютных формах или абсолютно простых понятиях, как в божественном Алфавите; эти формы выражают неограниченные качества, кои относятся к Богу как к своей сущности. Затем Бог заново выражает себя на уровне возможного творения: он выражается тогда в индивидуальных или относительно простых понятиях, монадах, соответствующих каждой «точке зрения» Бога; и эти выражения, в свою очередь, выражают целый мир, то есть тотальность выбранного мира, который относится к Богу как манифестация его «славы» и его воли. Мы хорошо видим у Лейбница, что мир не существовал бы вне выражающих его монад и что, однако, Бог заставляет существовать скорее мир, нежели монады.[611] Эти две теоремы нисколько не противоречат друг другу, но свидетельствуют о двойном движении, благодаря которому выраженный мир сворачивается в выражающих его монадах и, обратно, благодаря которому монады развиваются и восстанавливают эту непрерывность фона, наделенного сингулярностями, вокруг которых они конституируются. Со всеми предыдущими оговорками, мы бы сказали так же, как и Спиноза. В триаде субстанции Бог выражается в своих атрибутах, атрибуты выражают неограниченные качества, конституирующие его сущность. В триаде модуса Бог заново выражает себя, или атрибуты, в свою очередь, выражают себя: они выражаются в модусах, модусы выражают модификации как модификации сущности, конституируя один и тот же мир посредством каждого атрибута. Именно в зависимости от своего характера, всегда триадичного, понятие выражения не допускает отсылки ни к каузальности в бытии, ни к представлению в идее, но выходит за пределы обоих и, фактически, двух своих особых случаев. Ибо, к диаде причины и следствия или к диаде идеи и ее объекта всегда присоединяется третий термин, который их трансформирует. Конечно же, следствие выражает свою причину; но еще глубже причина и следствие формируют некую серию, которая должна выразить нечто – нечто идентичное (или подобное) тому, что выражает другая серия. Так, реальная каузальность оказывается локализованной в выразительных сериях, между которыми пребывают некаузальные соответствия. Также, идея представляет объект и определенным образом его выражает; но еще глубже идея и ее объект выражают нечто, что является для них общим и, тем не менее, свойственным каждому их них: способность, или абсолют под двумя способностями, кои суть способности мыслить или знать, быть или действовать. Так, представление оказывается локализованным в определенном внешнем отношении идеи и объекта, причем и то, и другое, на свой манер, доволствуются выразительностью по ту сторону представления. Короче, повсюду выраженное вмешивается как нечто третье, трансформирующее их дуализмы. По ту сторону реальной каузальности, по ту сторону идеального представления мы обнаруживаем выраженное как третье, которое создает бесконечно более реальные различия, бесконечно лучше мыслимое тождество. Выраженное – это смысл: более глубокий, чем отношение каузальности, более глубокий, чем отношение репрезентации. Есть механизм тел, следующий реальности, есть автоматизм мышления, следующий идеальности; но мы узнали, что телесная механика и духовный автомат более выразительны, когда встречают свои «смыслы» и свое «соответствие» как такое необходимое основание, какое повсюду упускается в картезианстве.

Мы не можем сказать, что является более важным: разногласия между Лейбницем и Спинозой в оценке выражения; или их совместное обращение к этому понятию, дабы обосновать посткартезианскую философию.

Приложение: Формальный очерк плана этики и роль схолий в осуществлении этого плана

Следовало бы провести обширное исследование формальных процедур Этики и роли каждого элемента (определения, аксиомы, постулаты и так далее). Нам бы хотелось рассмотреть только специфическую и сложную функцию схолий.

Первая крупная схолия Этики – это схолия к I, 8 (схолия 2). В ней предполагается дать другое доказательство теоремы 5, согласно которому не может быть несколько субстанций с одним и тем же атрибутом. Как мы увидели в нашей первой главе, оно ведется так: 1°) числовое различие подразумевает внешнюю каузальность; 2°) значит, невозможно применить некую внешнюю причину к какой-либо субстанции, поскольку любая субстанция существует в себе и постигается через себя; 3°) следовательно, две или несколько субстанций с одним и тем же атрибутом не могут различаться численно.

Теорема 5 доказывается иначе и куда короче: две субстанции с одним и тем же атрибутом должны были бы различаться модусами, что абсурдно. Но после [теоремы] 5, теорема 6 доказывает, что внешняя каузальность не может, следовательно, соответствовать субстанции. И [теорема] 7, согласно которой субстанция, следовательно, является причиной самой себя. И [теорема] 8 заключает, что субстанция, следовательно, по необходимости бесконечна.

Группа теорем 5–8 и схолия [к теореме] 8 движутся в противоположных друг к другу направлениях. Теоремы начинают с природы субстанции и делают вывод о ее бесконечности, то есть о невозможности применять к ней числовые различия. Схолия начинает с природы числового различия и делает вывод о невозможности применять его к субстанции.

Итак, мы можем полагать, что схолия – дабы доказать, что субстанция восстает против внешней причинности, – обладает преимуществом обратиться к теоремам 6 и 7. Но, фактически, это невозможно. Ибо [теоремы] 6 и 7 предполагают [теорему] 5; и схолия не была бы тогда каким-то другим доказательством. Она, однако, пространно обращается к теореме 7. Но в неком совсем новом смысле: она вытаскивает из теоремы чисто аксиоматическое содержание и полностью отрывает последнее от его доказательного контекста. «Если бы люди обращали внимание на природу субстанции, то у них не осталось бы никакого сомнения в истинности теоремы 7, мало того – это теорема стала бы для всех аксиомой и стояла бы в числе общепризнанных истин…» Тогда схолия сама может предоставить доказательство совершенно независимо от доказательств, приведенных в группе теорем 5–8.

Мы можем извлечь три характеристики такой схолии: 1°) Она предлагает второе доказательство, и это доказательство является положительным и внутренним по отношению к первому, которое велось негативно, внешним образом. (Действительно, теорема 5 удовлетворяется тем, что обращается к приоритету субстанции, дабы сделать вывод о невозможности приравнивать модальное различие субстанциальному различию. Схолия 8, действительно, делает вывод о невозможности приравнивать числовое различие субстанциальному различию, но начинает с внутренних и положительных характеристик числа и субстанции). 2°) Схолия является остенсивной, поскольку, независимо от предыдущих доказательств, она должна заменить их собой и аксиоматически удерживает только некоторые теоремы, отрывая последние от сцепления их доказательств. (Конечно, случается, что схолия обращается к доказательствам, но не к доказательствам группы, которым она служит «двойником».) 3°) Тогда откуда исходит та очевидность, которая позволяет трактовать теоремы, взятые как аксиомы, независимо от их первого контекста и их доказательства? Эта новая очевидность приходит к ним из полемических аргументов, где Спиноза атакует, часто неистово, тех, чей ум слишком спутан, чтобы понимать, или даже тех, кто заинтересован в том, чтобы поддерживать смущение. (Схолией 8 быстро разоблачаются те, кто не понимает теоремы 7 самой по себе и кто готов также верить, будто деревья могут разговаривать, а люди родятся от камней).

Короче, схолии вообще позитивны, остенсивны и агрессивны. В силу их независимости по отношению к теоремам, кои они удваивают, мы бы сказали, что Этика писалась, одновременно, дважды, в двух тонах, в двойном регистре. Действительно, есть некая прерывистая манера, когда схолии перескакивают одни в другие, откликаются друг на дуга, вновь встречаются в предисловии к одной книге Этики или в заключении какой-либо другой, образуя ломаную линию, пересекающую все произведение в глубине, но выходящую на поверхность лишь в той или иной точке (в точках излома). Например, схолия к I, 8 конституирует такую линию со схолией к I, 15, затем со схолией к I, 17, затем со схолией к 1, 33, затем со схолией к II, 3 и, наконец, со схолией к II, 10: речь идет о разных способах искажения, какому человек подвергает Бога. То же и со схолией II, 13, которая воздвигает модель тела, перескакивает в схолию III, 2, дабы завершиться в предисловии к книге V. Сходным образом ломанная линия схолий формирует своего рода постоянно прерываемый гимн радости, где неистово разоблачаются те, кто живет грустью, кто заинтересован в нашей грусти, кто нуждается в человеческой грусти, дабы утвердить свою власть: IV, 45, схолия 2; IV, 50, схолия; IV, 63, схолия; V, 10, схолия. А еще, пара свободный человек-раб из схолии к IV, 66 вновь обнаруживается в паре сильный-слабый в схолии к IV, 73, а затем мудрец-невежда в схолии к V, 42, которой завершается Этика. И, наконец, схолия к V, 4 и схолия к V, 20, которые формируют королевский путь, ведущий нас к третьему роду познания.

До сих пор крупные «поворотные пункты» Этики по необходимости представлялись в схолиях. Ибо непрерывность теорем и доказательств может обретать замечательные точки, разнообразные импульсы, изменения направлений только благодаря появлению чего-то, что выражается в схолиях – в камне-схолии, в водовороте-схолии, – провоцирующих такой излом там, где он неожиданно возникает. Примеры таких поворотных пунктов: II, 13, схолия (обращение к модели тела); III, 57. (обращение к модели активных радостей); IV, 18, схолия (обращение к модели разума); V, 20, схолия и 36, схолия (обращение к третьему роду познания).

Следовательно, есть как бы две сосуществующие Этики, одна, конституируемая линией или непрерывным потоком теорем, доказательств и короллариев, другая, прерывистая, конституируемая ломаной линией или вулканической цепью схолий. Одна, с неумолимой строгостью, представляет что-то вроде терроризма головы и прогрессирует от одной теоремы к другой, не заботясь о практических последствиях, вырабатывает свои правила, не заботясь о том, чтобы идентифицировать случаи. Другая собирает негодования и радости сердца, манифестирует практическую радость, практическую борьбу против грусти и выражает себя, говоря «вот это – случай». В этом смысле Этика – удвоенная книга. Может быть весьма интересным читать вторую Этику – ниже первой, – перескакивая от одной схолии к другой.

Вернемся к трем характеристикам схолии: позитивной, остенсивной, агрессивной. Очевидно, что эти характеристики посягают одна на другую внутри одной и той же схолии. Мы, тем не менее, можем рассматривать их отдельно.

Если схолия действует позитивно, то можно, как мы видели, сказать, что она опирается на внутренние характеристики, тогда как соответствующее доказательство основывается только на внешних свойствах. Особый пример дан в III, 7[612] по поводу «душевного колебания»: последнее – в доказательстве к теореме – определяется игрой внешних причин, кои его провоцируют, но в схолии определяется через разнообразие компонующих нас внутренних связностей. Это также может означать, что схолия действует априорно, тогда как доказательство апостериорно: так в II, 1, где доказательство проходит через модусы, но схолия покоится на возможности непосредственно мыслить качество как бесконечное. Также и в I, 11 схолия предлагает априорное доказательство, основанное «на том же самом принципе», что и апостериорный способ доказательства. Опять же, столь важная схолия параллелизма в II, 7: в то время как доказательство движется от следствия к причине, дабы сделать вывод, что порядок познания – тот же, что и порядок вещей, в то время как все доказательство и королларий в целом восходят от такого тождества порядка в модусах к равенству способностей в Боге, схолия, напротив, исходит из онтологического единства субстанции, дабы сделать вывод о равенстве способностей и тождестве порядка. (Между обоими способами, как мы видели, имеется несовпадение, которое может быть восполнено лишь в той мере, в какой Спиноза, в самой схолии, обращается к идее Бога остенсивным способом: то, что уже отсылает нас ко второй характеристике схолий.)

Но, чтобы покончить с первой характеристикой, мы должны сказать, что позитивность схолий манифестируется еще и другим особо сложным образом: возможно, что схолия действовала в стихии реального определения, тогда как теоремы и доказательства выводили следствия из номинальных определений: именно так в книге I теоремы 9 и 10 устанавливают просто логическую возможность одного и того же существа, обладающего бесконечностью атрибутов, каждый из которых познается сам по себе, но довольствуется тем, что взывает к определениям 3 и 4, кои суть номинальные определения субстанции и атрибута. Схолия, напротив, обращается к определению 6, которое, как мы видели, является единственно реальным из всех тех, что открывают книгу I. Более того, поскольку реальное определение – это определение, относительно которого мы должны суметь доказать, что оно реально, то есть что оно обосновывает «реальную» возможность своего объекта (трансцендентальную возможность в противоположность только логической возможности), постольку схолия 10 действительно принимает на себя эту задачу и доказывает, что определение 6 по-настоящему реально: действительно различие атрибутов, в силу своих позитивных характеристик, не может быть числовым. Тут еще требуется остенсивное использование теоремы 9, отделенное от ее контекста.

У положительной характеристики схолий, таким образом, три аспекта: внутренний, априорный или реальный. Давайте рассмотрим вторую – остенсивную – характеристику. У нее также несколько аспектов, главный из которых мы уже видели. Этот главный аспект является аксиоматическим: он состоит – для схолии – в том, что та обращается к теме предшествующей теоремы, извлекая ее из непрерывной цепи теорем и доказательств, придавая ей новую непосредственно полемическую силу: так, в схолиях к I, 8 (использование теоремы 7); к I, 10 (использование теоремы 9); к II, 3 (обращение к идее Бога); к II, 7 (обращение к Евреям)… Верно, что второй аспект, по-видимому, несколько отходит от первого; ибо бывает так, что схолии довольствуются тем, что представляют простой пример соответствующей теоремы: так, в II, 8 (пример линий в круге); в IV, 40 (столь любопытный пример действия удара); в IV, 63 (пример здорового и больного)… Но похоже, что большая часть примеров у Спинозы переступают через себя в двух направлениях, в направлении двух более высоких и существенных функций: одной – парадигматической, другой – казуистической. Так, в схолии к II, 13, а затем в схолии к III, 2, выдвигается модель тела: не то, чтобы тело служило моделью для мышления, порывая с параллелизмом или соответствующей автономией мышления и протяженности, но оно вводится как пример, развивающий парадигматическую функцию, дабы «параллельно» показать, сколько всего имеется в самом мышлении, что выходит за пределы сознания. То же касается и модели человеческой природы, заявленной в схолии к IV, 18 и развитой в схолиях к V, 10 и 20. Наконец, модель третьего рода познания, заявленная в схолии к II, 40, а затем в последних строках схолии к V, 20, и сформулированная в схолии к V, 36.

С другой стороны, казуистическая функция псевдо-примера проявляется во всех схолиях, которые выражаются – по отношению к предшествующему доказательству – в форме некоего «именно этого случая». Тут речь еще идет не об одном простом примере, но о строгом назначении условий, при которых объект соответствующего доказательства оказывается действительно реализуемым: схолия задает случай, подведенный под правило, содержавшееся в соответствующем доказательстве, но не как один случай среди других, а как случай, выполняющий это правило и удовлетворяющий всем условиям. Иногда условия являются ограничивающими, а схолия, порой крайне далекая от соответствующей теоремы, напоминает, что такие теорема и доказательство должны пониматься в узком смысле: схолия к II, 45; схолия к IV, 33; и т. д. Но на более глубоком уровне в этом аспекте схолий есть что-то, что восстанавливает позитивную процедуру, поскольку – по крайней мере, для ошибок и страстей – невозможно получить реальное определение, независимо от условий, которые осуществляют в теореме и в доказательстве предварительно указанный объект, невозможно также выделить то, что есть позитивного в ошибке или в страсти, если эти условия не определены в схолии. Вот почему схолии такого типа действуют в форме некоего «да будет»: вот так производится вещь… Также, схолия к II, 35 объясняет, как ошибка, определяемая в теореме как лишение, действительно производится и, тем не менее, уже обладает некоторой позитивностью в тех условиях, в каких производится. И еще, в II, 44, высказав и доказав, что только воображение рассматривает вещи как контингентные, схолия, в свою очередь, намерена доказать, «при каком условии это имеет место» (qua ratione fiat). Книга III обобщает эту процедуру: когда теоремы и доказательства прочерчивают в своей непрерывной прогрессии движение, благодаря которому аффективные состояния сцепляются и выводятся одни из других, схолии вводят некую остановку как внезапно схваченную фотографию, нечто замороженное, некую врéменную неподвижность, нечто мгновенное, которое показывает, что такие хорошо известные аффективные состояния или способность действительно отвечают – и при таких-то условиях – тому, о чем говорит теорема. Такое, также, уже имело место – в книге II – и с памятью (II, 18.), и с общими понятиями (II, 40. 1). Но в книге III умножаются формулировки схолий типа: «Мы знаем, каким образом происходит…» «Мы видим, что может случиться», «Отсюда происходит то, что…» И в то же самое время аффективные состояния или способности находят свое имя: не только Память и общие Понятия в книге II, но и в книге III все имена аффективных состояний, кои будут собраны в окончательных определениях, как в отклике на все схолии – Радость, Грусть, Любовь, Ненависть и т. д. Как если бы движение теорем, доказательств и короллариев непрерывно толкало поток аффективных состояний, но последний формирует свои волны и гребни только в схолиях. Как если бы теоремы, доказательства и королларии говорили на самом высоком языке, безличном и мало озабоченном тем, чтобы идентифицировать то, о чем он говорит, ибо то, что он говорит в любом случае обосновано в высшей истине – тогда как схолии крестят, дают имя, идентифицируют, обозначают и разоблачают, нащупывая в глубине то, что «другой» язык выкладывает и продвигает.

Следовательно, у второй характеристики схолии – остенсивной – есть, в свою очередь, три главных аспекта: аксиоматика, парадигматика и казуистика. И уже они постоянно запускают в игру последнюю характеристику схолий – полемическую, или агрессивную. У самой этой последней характеристики также есть разные аспекты: порой речь идет об анализе спекулятивного смешивания или интеллектуальной глупости у тех, кто искажает Бога, кто считает его «царем», кто приписывает ему ум и желание, конечную цель и проект, фигуру и функцию, и т. д. (прежде всего схолии в книге I). Порой речь идет об определении условий, при которых производятся ошибка чувств и вытекающие из нее страсти (главным образом схолии в книгах II и III). Порой речь идет о разоблачении практического зла, то есть грустных страстей, заразности этих страстей, интереса тех, кто ими пользуется – такое разоблачение имеет место, главным образом, в книге IV, но, что касается самого общего проекта Этики, о нем упоминается в предисловиях или заключениях к некоторым частям. Следовательно, полемическое, на свой манер, обладает тремя аспектами – спекулятивным, чувственным и практическим. Стоит ли удивляться, что все эти аспекты, как и все характеристики, от которых они зависят, подтверждают и захватывают друг друга? Крупные схолии объединяют все их вместе. У схолии всегда есть позитивная интенция; но она может ее выполнить только с помощью остенсивной процедуры; и она может обосновать последнюю, только предполагая полемику. Остенсивная процедура, в свою очередь, оказывается разделенной между полемической аргументацией, которая сообщает ей всю ее ценность, и позитивным принципом, коему она служит. Спросим себя, как примирить позитивный ход схолии с ее полемической – критической и негативной – аргументацией. Дело в том, что, напротив, полемическая способность, столь живучая у Спинозы, развивается молча, вдали от дискуссий, дабы служить некоему высшему утверждению и некой высшей «остенсивности». Согласно Спинозе, отрицание служит только тому, чтобы отрицать отрицательное, чтобы отрицать то, что отрицает, и то, что затемняет. Полемика, отрицание, разоблачение имеют здесь место лишь для того, чтобы отрицать то, что отрицает, то, что обманывает, и то, что скрывает: то, что извлекает пользу из ошибки, то, что живет грустно, то, что мыслит негативно. Вот почему самые полемичные схолии объединяют, в своей особой стилистике и тональности, два высших вкуса – вкус к спекулятивному утверждению (утверждению субстанции) и вкус к практической радости (радости модусов): двойной язык для двойного прочтения Этики. Одновременно, полемика является наиважнейшей в самых крупных схолиях, но ее способность развивается куда более, когда она пребывает на службе у спекулятивного утверждения и практической радости, а также вынуждает их воссоединиться в стихии однозначности.

Послесловие переводчика: От управления аффектами к сложностному мышлению

Учение Спинозы волнует философствующие умы с момента своего появления до сегодняшнего дня.[613] Какими только эпитетами не награждали нидерландского философа: «князь атеистов» (за критический анализ Библии), «богопьяный философ», «мертвая собака»[614]. Л.Шестов объявляет Спинозу «убийцей бога».[615] Ему вторит профессор А.И.Введенский, обвиняя Спинозу в атеизме, в том, что тот лишил человека личного Бога.[616] Однако в защиту Спинозы выступает В.С.Соловьев: «То понятие о Боге, которое дает нам философия Спинозы, при всей своей неполноте и несовершенстве, отвечает, однако, первому и непременному требованию истинного богопочитания и богомыслия. Многие религиозные люди находили в этой философии духовную поддержку. И настоящая краткая апология внушена была, прежде всего, чувством признательности за то, чем я был обязан спинозизму в переходную эпоху моей юности, – не только в философском, но и в религиозном отношении».[617] А исследователь спинозизма Л.Робинсон в 1913 году пишет: «Едва ли не более чем какая-либо другая, система Спинозы, и прежде всего метафизическая ее основа, еще нуждается в освещении. Уразуметь ее, обнять как внутренне непротиворечивое, в себе законченное целое, до сих пор не удалось».[618] Одними из самых авторитетных в области исследований спинозизма считаются труды В.Н.Половцевой (18771936 гг.). В своей фундаментальной работе «К методологии изучения философии Спинозы» Половцева, прежде всего, настаивает на том, что большинство трактовок философской позиции Спинозы бесплодны и неверны именно в силу неадекватности переводов его произведений с латинского на другие языки. В результате таких переводов исчезает специфика понятийного аппарата Спинозы, тонкая нюансировка терминологии философа.[619] Ставя во главу угла спинозистскую теорию познания, Половцева приходи к одному из весьма важных (промежуточных) заключений: «В противоположность двум обычно сталкивающимся мнениям [теологическому и философскому – Я.С.] он [Спиноза – Я.С.] обосновывает отличную от них обоих мысль, которую и выражает словами: ни теология не является служанкой философии, ни философия теологии, но каждая имеет свою область. Также в различных смыслах он употребляет некоторые термины в области естественного права, с одной стороны, и гражданского права, с другой». И еще, нельзя не сказать о «новом французском спинозизме», которому посвящен вышедший в 2007 году номер журнала «Логос», где во введении, написанном Лоренцо Винчигуэрра и недвусмысленно озаглавленном «Спинозистский ренессанс во Франции (1950–2000)», говорится: «Среди других рационалистских систем классической эпохи (Декарт, Мальбранш, Гоббс, Лейбниц) Спиноза занимает уникальное место, осмысление которого еще отнюдь не завершено. Оттесненный в течение долгого времени на задворки университетов, исключенный из официальной философии, спинозизм – это, прежде всего, история вынужденного молчания, затем история оригинальной, уникальной мысли».[620]

Жиль Делёз, называющий Спинозу «царем философов», тоже внес свою лепту в раскрытие «тайн» спинозизма не только книге, перевод которой предлагается читателю, но и в других своих произведениях, а именно: «Спиноза» (1970 г.), «Спиноза: практическая философия» (1981 г.), статья «Спиноза и три «Этики»», опубликованная в сборнике «Критика и клиника» (1993 г.), а также многочисленные ссылки на Спинозу в других текстах. В последней главе небольшой книжки «Спиноза: практическая философия» «Спиноза и мы» Делёз прямо указывает на актуальность философии Спинозы для понимания современной действительности.[621]

* * *

В данном послесловии мы попытаемся показать, что, по крайней мере в трактовке Делёза, учение Спинозы может позволить лучше осмыслить те процессы, какие имеют место в способах понимания современных культурных реалий (касающихся как естествознания, так и гуманитарных наук) и, прежде всего, в том, что сегодня, порой, именуется «парадигмой сожностности». В силу ограниченности объема послесловия, мы остановимся на одном, как нам кажется, из самых интригующих сюжетов Спинозы, а именно на его понимании роли аффектов в жизни человека и их связи с идеями, отсылающими к адекватному постижению мира (учитывая, что последний, согласно делёзианской трактовке творчества Спинозы, является выражением Бога).

Но прежде сделаем несколько замечаний относительно общей позиции, какую Делёз обнаруживает у Спинозы, следуя путеводной нити, обозначенной термином «выражение»: то, что мыслит, выражается в бесконечности идей, кои соответствуют бесконечности объектов; а идея тела манифестирует Бога; атрибуты же манифестируются сами через себя. Но более важны корреляты «выражения»: свертывание и развертывание. «Импликация и экспликация-развертывание, свертывание и развитие… отсылают к синтетическому принципу: complicatio. В неоплатонизме complicatio часто означает, одновременно, присутствие как множественного в Едином, так и Единого во множественном. Бог – это “усложненная, запутанная" Природа: и такая природа развертывает и подразумевает в себе Бога, свертывает и развивает Бога. Бог “усложняет, запутывает” любую вещь, но любая вещь развертывает и свертывает его. Итак, по Спинозе, Природа собирает все, содержит все, и в то же время она эксплицируется и имплицируется каждой вещью. Атрибуты свертывают и развертывают субстанцию, но последняя собирает все атрибуты. Модусы свертывают и развертывают атрибут, от коего они зависят, но атрибут содержит все сущности соответствующих модусов».[622] Из цитаты видно, что существующие модусы (читай: человек) сложным образом свертывают и развертывают выражающую Бога природу, что уже предполагает не столько сложное (в смысле «сложносоставное»), сколько «сложностное» (предполагающее «запутанность», «перепутанность» природы) видение мира. И подобное видение, помимо всего прочего, может быть эксплицировано через рассмотрение аффективной стороны существующего модуса. Потому аффектам уделено столь много внимания как в самой Этике Спинозы, ток и в анализе Делёза. При этом вся тема вращается вокруг одного из основополагающих вопросов спинозистской этики: «на что способно тело?»

После такого, по необходимости, краткого описания одного из аспектов учения Спинозы перейдем к тому, как Делёз анализирует указанную аффективную составляющую модуса. Как и Половцева, Делёз тщательно отслеживает нюансы спинозистской терминологии, дабы избежать недоразумений в весьма авангардной интерпретации текстов Спинозы. В частности он обращает особое внимание на различие между концептами «идея» и «аффект». К тому же, согласно Делёзу, философ не только изобретает понятия, он создает и особые способы восприятия. И потому крайне важна работа с терминологией, прежде всего, когда речь идет, как уже говорилось, о переводе с латинского языка на другие. Для нашей темы особенно актуальны размышления Делёза относительно терминов Спинозы Affectio и Affectus, которые некоторые переводчики – не только французские, но и русские, – переводят, порой одинаково. Так, в имеющемся русском переводе Этики термин Affectio переводится либо как «аффект», либо просто как «состояние», а иногда даже как «чувство». Для Делёза такое положение дел неприемлемо, поскольку, если философ использует два термина, то делает он это не без оснований.[623]

Теперь, что касается «идеи». Чем должна быть идея, чтобы можно было понять даже самые простые теоремы Спинозы? Согласно Делёзу Спиноза, на первый взгляд, использует данный термин в традиционном смысле: это – модус мышления, представляющий нечто, репрезентативный модус. Например, идея треугольника есть модус мышления, представляющий треугольник. И тут следует учитывать (как это делает и Половцева), что такой аспект идеи, начиная с 17-го века (и даже ранее), считался ее «объективной реальностью». Поскольку идея представляет нечто, то она и есть объективная реальность. И уже в этом пункте можно провести различие между идеей и аффектом именно потому, что аффект, будучи также неким модусом мышления, ничего не представляет, ничего не репрезентирует. Аффекты типа надежды, боли или любви не репрезентативны. Хотя есть, конечно же, идея любимой вещи, идея чего-то, на что надеются, но надежда как таковая или любовь как таковая в строгом смысле ничего не представляют. Можно кого-то любить, можно что-то желать, и объект любви или желания будет предметом представления, но сам акт, или факт, желания – не идея, а аффект, нерепрезентативный модус мышления. Именно в этом состоит традиционное понимание преимущества идеи над аффектом, что, согласно Делёзу, еще не указывает на специфику терминологии Спинозы. Делёз утверждает, что идея и аффект у Спинозы суть два вида модуса мышления, которые принципиально не сводимы друг к другу и различаются по природе, [624] хотя, конечно, аффект предполагает идею, какой бы спутанной та ни была (примером может служить фраза: «я не знаю, что я чувствую»).

Но идея обладает не только объективной реальностью Она, согласно схоластической терминологии, также обладает и формальной реальностью. О формальной реальности идеи можно говорить в том смысле, что идея – это не только идея чего-то, но и сама является чем-то, что, допустим, позволяет формировать идею идеи. Именно формальной реальности идеи Спиноза, согласно Делёзу, приписывает определенную степень совершенства, какой идея обладает как таковая. Конечно, степень формального совершенства, или реальности, идеи связана с объектом, но ее не следует путать с самим этим объектом. То есть, формальная реальность идеи предполагает степень реальности, какой идея обладает сама по себе, степень, которая является ее внутренней характеристикой, тогда как объективная реальность идеи – это ее внешняя характеристика. Внешняя и внутренняя характеристики могут быть фундаментально связаны, но они не одно и то же. Например, у идеи Бога и идеи лягушки разные объективные реальности, они не представляют собой одно и то же, но также они не обладают одной и той же внутренней, формальной реальностью, то есть одна из них – идея Бога – имеет степень реальности бесконечно большую, чем другая, ибо последняя является идеей конечной вещи.

Здесь проступает еще одно фундаментальное различие между идеей и аффектом. Согласно Делезу Спиноза рисует «своего рода геометрические портрет нашей жизни», который «сообщает нам о том, что наши идеи постоянно сменяют друг друга: одна идея преследует другую, одна идея в одно мгновение сменяет другую. Но что это значит? Наша повседневная жизнь состоит не только из сменяющих друг друга идей. Для характеристики человека Спиноза использует термин “духовный автомат”: то есть, не столько человек обладает идеями, сколько идеи утверждаются в человеке. Но что еще происходит, помимо такой последовательности идей? Есть что-то еще, что никогда не перестает изменяться во мне. Существует режим вариаций, который не то же самое, что последовательность самих идей. “Вариации” должны служить нам для того, чтобы мы хотели действовать. Жаль, что Спиноза не использует само слово “вариация”… Что такое вариации? Отчасти, это – последовательность двух идей… но есть что-то еще: вариация работает внутри меня. Тут слова Спинозы весьма точны, и я приведу их: “вариация” моей силы существовать, или другое слово, используемое им как синоним: Vis existendi, сила существовать, или Potentia agendi, способность действовать, и такие вариации вечны».и То есть, Спиноза говорит о непрерывной вариации способности существовать и способности действовать.

Более того, непрерывная вариация имеет место в форме увеличения или уменьшения способности действовать или способности человека существовать, в соответствии с теми идеями, какими он обладает. И в той мере, в какой одна идея сменяет другую, человек (существующий модус) постоянно переходит от одной степени способности к другой. И как раз такая линия непрерывного изменения задает аффект (affectus) в его корреляции с идеями, утверждая, одновременно, его отличие по природе от идей. Итак, более конкретно, аффект у Спинозы, согласно Делёзу, – это вариация (хотя, как напоминает французский философ, сам Спиноза не пользуется данным термином), непрерывная вариация способности существовать, но лишь постольку, поскольку такая вариация – в неком смысле контингентно – коррелируется с идеей, коей мы обладаем.

В «Общем определении аффектов», данном в Этике, Спиноза напоминает: «Но должно заметить, что, когда я говорю “большую или меньшую, чем прежде, силу существования”, я не подразумеваю, что душа сравнивает настоящее состояние тела с прошедшим, но что идея, составляющая форму аффекта, утверждает о теле что-либо, на самом деле заключающее в себе более или менее реальности, чем прежде».[625] То есть, идея действительно должна быть первичной по отношению к аффекту, идея и аффект суть две инстанции, различающиеся по природе, аффект не сводится к интеллектуальному сравнению идей, а конституируется живым переходом от одной степени способности к другой, ибо такой переход хотя и определяется идеями, но сам по себе не конституирован в идее.

Итак, идея – это то, что обладает внутренней реальностью, а аффект – непрерывная вариация или переход от одной степени реальности, или совершенства, к другой или от одной степени способности к другой. Причем, по Делёзу, это не номинальное, а реальное определение, то есть определение, которое указывает на саму возможность данной вещи. И еще раз повторим, что, по мнению Спинозы, человек сфабрикован как духовный автомат, в котором непрерывно следуют друг за другом идеи, и такая смена идей контингентно коррелируется с вариацией, составляющей суть аффектов, позволяя нашей способности действовать и силе существовать непрестанно увеличивается или уменьшается. Именно такое обстояние дел Спиноза, согласно Делёзу, называет аффектом.

Теперь остановимся на том, чем affectus отличается от affection, или (в предлагаемом переводе) аффект отличается от аффективного состояния. Прежде всего, согласно Делёзу, аффективное состояние, в отличие от аффекта, является своего рода идеей, хотя, на первый взгляд, буквально придерживаясь текста Спинозы, оно не имеет ничего общего с идеей, а также не имеет ничего общего с аффектом. Аффект определялся, как непрерывная вариация способности действовать, а аффективное состояние – это состояние тела, поскольку последнее зависит от действия другого тела. Согласно известному примеру о «солнечном тепле», тепло от солнца и есть аффективное состояние тела, то есть аффективное состояние – это воздействие солнца на тело человека. Другими словами: действие, которое одно тело оказывает на другое. Спиноза не верит в действие на расстоянии, действие всегда подразумевает контакт и даже смесь тел. Аффективное состояние как раз и представляет собой такую смесь тел.

Причем, аффективное состояние, определяемое как смесь тел, в большей мере указывает на природу затронутого аффектом тела, нежели на природу тела, оказывающего воздействие. То есть, ради сохранения строгости терминологии, Спиноза скажет, что аффективное состояние указывает на природу модифицированного тела, а не на природу модифицирующего тела, и оно сворачивает в себе природу модифицирующего тела. Делёз отмечает, что первый род идей, по Спинозе, – это сам модус мышления, который представляет некое аффективное состояние тела, то есть смесь одного тела с другим, и след одного тела, допустим, на человеческом теле будет называться идеей аффективного состояния. Именно в таком смысле можно сказать, что это и есть аффективное состояние-идея, первый тип (неадекватных, смутных) идей, соответствующий первому роду познания (неадекватного познания). В другом месте Делез называет аффективные состояния скалярными знаками, «поскольку они выражают наше состояние в какой-то момент времени»,[626] а аффекты, как вариации в нас, – векторными знаками.[627] Ясно, что «аффекты всегда предполагают аффективные состояния, из которых они проистекают, хотя к ним и не сводятся».

Мы не будем, в рамках обсуждаемой темы, подробно касаться родов познания у Спинозы и их интерпретации Делезом, а также переходов между этими родами. Мы лишь кратко укажем на них, Итак, аффекты и аффективные состояния, связываемые Спинозой, прежде всего, с «грустными страстями»[628], уменьшающими нашу способность к действию, порождают в нас только неадекватные идеи (идеи, причиной которых мы не являемся) и составляют первый род познания. Второй род познания связан с «радостными страстями»[629], увеличивающими нашу способность к действию, когда мы сами хотя бы отчасти становимся причинами собственных аффектов и аффективных состояний. Здесь мы получаем знание об общих понятиях и с помощью общих понятий, кои являются первыми адекватными идеями, позволяющими нам отличать истинное от ложного. Хотя эти понятия применимы только к существующим модусам и не имеют смысла вне такого применения. Благодаря второму роду познания появляется возможность перейти к третьему, где мы можем постичь идею Бога.

* * *

Но, повторимся, для перехода ко второму и третьему родам познания, для обладания адекватными идеями мы должны стать активными, стать адекватной причиной наших аффектов и чувств. То есть, научиться управлять собственными аффектами и аффективными состояниями. И здесь следует, по-видимому, сделать акцент на том, что именуется «потенцией испытывать аффекты»[630] – потенцией, от которой зависят аффекты и аффективные состояния существующего модуса. Потенция испытывать аффекты у существующего модуса (человека) тесно связана с вариативностью аффектов. Если потенция модуса испытывать аффекты заполняется пассивными аффективными состояниями, то сама она предстает как некая способность страдать, эквивалентом чего в душе будет способность воображать и испытывать пассивные чувства. Если же модус, хотя бы отчасти, сможет заполнить собственную потенцию испытывать аффекты активными аффектами или аффективными состояниями, то последняя выступает в качестве способности действовать. Но сама по себе потенция испытывать аффекты некоторое время остается постоянной, в какой бы пропорции ни присутствовали в ней пассивные и активные аффекты или аффективные состояния (хотя такая пропорция может и меняться: увеличение активных аффективных состояний ведет к пропорциональному уменьшению пассивных, а значит, к соответствующим увеличению или уменьшению способности существующего модуса к действию). Однако тут вновь вступают в дело вариации, ибо потенция испытывать аффекты остается постоянной не навсегда. В качестве примеров такой вариации потенции испытывать аффекты Спиноза приводит рост, болезнь, детство, взросление, старение. Итак, сам конечный модус испытывает вариации аффективных (пассивных или активных) состояний, которые согласуются с динамичными вариациями потенции испытывать аффекты, то есть с вариациями смой сущности существующего модуса. Сама его сущность – именно как существующего (а не его вечная сущность) – варьируется, следуя наличным аффектам и аффективным состояниям.

Но в каком смысле, тогда, можно управлять аффектами, как можно менять пропорцию между пассивными и активными аффективными состояниями «в рамках» потенции испытывать аффекты в пользу увеличения способности к действию? Делёз полагает, что, в этом отношении, для прояснения своей позиции Спиноза как раз и вводит особый термин, также касающийся сущности существующего модуса: conatus. Делёз следующим образом комментирует данный концепт Спинозы: поскольку сущность модуса имеет место даже тогда, когда сам модус не существует, то conatus, в свою очередь, является сущностью модуса, только если модус начинает существовать, то есть, когда он и составляющие его части задаются внешними телами и благодаря этому вступают в присущую ему связность. Итак, Conatus у Спнозы, согласно Делёзу, обозначает усилие, направленное на то, чтобы поддерживать собственное существование, на утверждение собственной сущности, но уже в режиме существования. Именно поэтому conatus не выступает в качестве некой тенденции модуса к движению. Все существующие модусы (будь то простые или сложносоставные) определяются к движению только внешними телами, но они не были бы существующими, если бы не стремились и к покою. Движение было бы ничем, если бы покой не был бы чем-то еще. «Conatus сложносоставного тела также является усилием удерживать это тело способным к тому, чтобы испытывать аффекты большим числом способов. Итак, поскольку пассивные аффективные состояния заполняют, на свой манер, нашу потенцию испытывать аффекты, мы стараемся упорствовать в существовании не только потому, что мы можем, как предполагается, обладать адекватными идеями и активными чувствами, но и потому, что мы имеем неадекватные идеи и испытываем страдания. Conatus существующего модуса неотделим, таким образом, от аффективных состояний, кои модус испытывает каждый момент. Отсюда вытекают два следствия. Аффективное состояние, каким бы оно ни было, задает conatus или сущность. Conatus – поскольку он задан аффективным состоянием или чувством, какое нам актуально дано, – называется “желанием”; как таковой он необходимо сопровождается осознанием. К связи между чувствами и идеями мы должны добавить новую связь – между желаниями и чувствами. Поскольку наша потенция испытывать аффекты остается заполненной пассивными аффективными состояниями, conatus задается страстями, или, как говорит Спиноза, сами наши желания “рождаются” из страстей. Но даже в этом случае в игру вступает наша способность действовать. Действительно, мы должны различать то, что предопределяет нас, и то, к чему мы предопределены. Пассивное аффективное состояние, будучи дано, вынуждает нас делать то или это, думать о том или этом, благодаря чему мы стараемся сохранить нашу связность или поддержать нашу потенцию. Порой мы стараемся устранить неподходящее нам аффективное состояние, порой же удерживать подходящее нам аффективное состояние – и всегда с желанием тем большим, чем больше само аффективное состояние. Но “то, на что” мы, таким образом, предопределены, объясняется нашей природой или нашей сущностью и отсылает к нашей способности действовать. Верно, что пассивное аффективное состояние свидетельствует о нашем бессилии и отделяет нас от того, что мы можем; но также верно, что оно сворачивает степень нашей способности действовать, какой бы низкой она ни была. Если мы, в некотором роде, отделены от того, что мы можем, то именно потому, что наша способность действовать обездвиживается, фиксируется, предопределяется на то, чтобы инвестировать пассивное аффективное состояние. Но, в этом смысле, conatus всегда тождественен самой способности действовать. Вариации conatus’а, поскольку он задается тем или иным аффективным состоянием, являются динамическими вариациями нашей способности действовать».[631] Из приведенной довольно обширной цитаты видно, что между тем, что предопределяет существующий модус к действию, и тем, к чему он предопределен, дабы сохранить собственную связность или потенцию, есть (пользуясь современной терминологией) некая рекурсивная связь.

Существующий модус рекурсивно встроен в мироздание, выражающее Бога, а динамика аффектов посредством conatus’а определяется тем, насколько эффективно такой модус способен активно включиться в ту среду, которая, по крайней мере, его окружает, насколько его желания совпадают с удерживанием его собственного существования, с утверждением собственной сущности, выражающей на ином уровне атрибуты Бога – Бога, «усложняющего и запутывающего» любую вещь, коя развертывает и свертывает его. Собственно, такое рекурсивное упорство, направленное на удерживание существования и выступает в качестве некой управляющей аффектами силы. Хотя термин «управление» должен, на наш взгляд, пониматься здесь специфическим образом. В другом месте Делёз пишет относительно проблемы выбора, тесно связанной с проблемой управления: «Выбор имеет в виду не ту или иную связку, а способ существования выбирающего… Словом, выбор простирается на сферу, столь же громадную, как и мысль, ибо движется от “невыбора” к выбору и сам осуществляется в промежутке между выбиранием и его отсутствием… Выбор, располагаясь в промежутке между выбором и невыбором (и всеми их вариантами), отсылает нас к некоему абсолютному отношению с внешним, по ту сторону даже интимного психологического сознания, но также и за пределы относительного внешнего мира, и только он способен вернуть нам мир и личное “я”».[632] То есть, выбор, или управление аффектами, имеет, если можно так выразиться, «эмерджентный характер», и он тем более эффективен, чем более он автоматичен. Но такая автоматичность несет в себе указанную активность (активность эмерджентности), направленную на то, чтобы оказаться в той онтологической точке, где conatus действительно тождественен способности действовать, где мы реализуем себя как «духовные автоматы». «Эффективно выбирает лишь тот, кто сам уже избран. И как раз так мысль извне овладевает очищенным автоматизмом как немыслимое в мысли.

… Автомат отрезан от внешнего мира, но существует и более глубокое внешнее, которое его оживляет».[633]

Так понимаемое управление аффектами, ориентированное на рекурсивную встроенность существующего модуса в выражающую Бога природу, предполагает (на это обстоятельство указывает и Спиноза, и приведенные цитаты из Делёза) внутреннюю открытость внешнему, в том числе к внешним существующим модусам (в часто используемой сегодня терминологии: «к диалогу»). Причем активность такой позиции выражается в деятельном доверии к внешнему вообще и к внешним модусам в частности. В этом, на наш взгляд, и состоит один главных аспектов этической позиции Спинозы. Такие деятельное доверие и открытость, гарантирующие увеличение способности к действию, позволяют использовать в отношении существующего модуса (человека) термин, почти отсутствующий в произведениях Спинозы, но являющийся одним из центральных в современном естествознании и гуманитарных науках, а именно термин «наблюдатель», или, более развернуто «встроенный в природу открытый наблюдатель запутанного мира», эмерджентно и рекурсивно взаимодействующий с последним и, со всеми вышесказанными оговорками, конструирующий его (помещая себя ту онтологическую точку, где его способность к действию-наблюдению оказывается выбранной внешним).

* * *

Именно в этом пункте нам видится актуальность спинозистской мысли для понимания современного положения дел, как в естествознании, так и в гуманитарных областях человеческой деятельности. По сути дела рассмотрение идей, аффектов, аффективных состояний и conatus’а, предложенное Спинозой и проинтерпретированное Делёзом, позволяет с особой точки зрения осмыслить вхождение в «перепутанный» мир и познание последнего (переход, по Спинозе, ко второму и третьему родам познания). Сегодня подобная «перепутанность» резонирует, на наш взгляд, с приведенным в начале статьи термином «сложностность», а шире со словосочетанием «сложностное мышление». Именно сложностное мышление позволяет «расположиться» посреди перепутанных природы и социума, наблюдать и постигать последние.

Но прежде поясним, что можно понимать под термином «сложностность» (встречающимся, например, в переводе на русский язык книги Кастельса «Информационная эпоха: экономика, общество и культуре») в его отличии от определения «сложное». И чтобы как-то обозначить те нюансы, какие позволяют различить эти два термина, уместно, на наш взгляд, обратиться к тому, как разводит традиционную и синергетическую (в нашей терминологии «сложностную») интерпретации функционирования мозга Герман Хакен. Хакен в форме таблицы противопоставляет понятия, относящиеся, соответственно, к традиционному и синергетическому (сложностному) видению природных объектов. Приведем не полностью этот список: отдельный элемент – ансамбль элементов; действия локализованы – действия делокализованы; энграмма – распределенная информация; алгоритм – самоорганизация; действие определяется детерминистическими событиями – действие определяется детерминистическими и случайными событиями; функционирование устойчиво – функционирование вблизи потери устойчивости; и т. д. По-видимому, не будет большой натяжкой предположить, что первые термины приведенных пар характеризуют именно «сложно» понятый мир – мир Платона, Декарта, а также Ньютона, Лапласа, то есть мир, в котором предполагается наличие некоего Единого, некоего центра, или «демона», организующего его движения и развитие. Вторые термины указывают на нечто иное, на другое отношение к наличной реальности. Здесь уместно вспомнить определение синергетики, данное Ю.Даниловым и Б. Кадомцевым: Х-наука.[634] Именно такая Х-наука указывает на возможность особого видения мира, каковому, по-видимому, и следует приписать эпитет «сложностное».

То есть, «сложное» и «сложностное» отношение к миру подразумевает разные способы формализации: первый направлен на построение теорий (верифицируемых или фальсифицируемых), второй – на постановку проблем (превращаемых или не превращаемых в решаемые задачи). Между такими способами имеется различие по природе: первый говорит о том, что мир представляет собой некое устойчивое образование, второй имеет ввиду динамическое, становящееся восприятие мира, первый опирается на модель «форма-материя», второй – на модель «способность действовать-перепутанное внешнее», первый ориентирован на наличие определенного плана действий, второй – на имманентный поиск и становление здесь и теперь уникального результата, предполагающее переход от одного типа (или рода) познания к другому и не сводимого полностью к предшествующим способам исследования, то есть первый направлен на «воспроизводство», второй – на эмерджентное становление. И дело не в том, что «сложностный» мир предполагает некие иррациональные скачки, переходы от одних способов восприятия мира к другим. Последние выступают в качестве таковых лишь тогда, когда выходят из употребления и превращаются в некие «нерефлексируемые навыки», когда отрываются от конкретного разрешения тех проблем, какие ставит не сложный, но сложностный мир. И, конечно же, здесь речь идет о неком знании, кое приближается к имманентно заданному эталону (к некой высшей субстанции по терминологии Спинозы), но, принципиально не достигает последнего. И такая недостижимость разрешает себя в технических исполнениях, увеличивающих способность к действию и порождающих новые аффективные состояния. То есть, техническая реализуемость является критерием строгости тех «вариаций», какие призваны выразить сложностный характер мира.

Далее мы попытаемся хотя бы пунктирно наметить путь к существующему модусу как наблюдателю сложносности, понимая его одновременно как этически ответственного модуса-наблюдателя, погружая принципы соответствия, наблюдаемости, интерсубъективной коммуникации, рефлексивности в общий контекст становления представлений «парадигмы сложностности» с ее ключевыми концептами рекурсивности, контингентности и эмерджентности. Конечно же, путей к модусу-наблюдателю сложностности может быть много. «Сложность [или, в предлагаемой здесь терминологии «сложностность» – Я.С.], прежде всего, заставляет себя признать как невозможность упрощения; она возникает там, где сложная целостность порождает свои эмерджентности; там, где теряются отличительные и ясные признаки в тождественных сущностях и причинных связях; там, где элементы беспорядка и неопределенности нарушают течение событий; там, где субъект/наблюдатель улавливает свое собственное лицо в объекте своего наблюдения; там, где антиномии приводят к тому, что в ходе рассуждения мы отступаем от своего предмета…».

С точки зрения подхода, предлагаемого постнеклассической наукой[635], сложностность – это, прежде всего, открытая, нелинейная, динамически неравновесная система, «живущая» на фрактальной границе взаимопереходов «порядок-хаос». Однако такого «постнеклассического» взгляда в данном случае недостаточно. Хотя бы уже потому, что этот взгляд анонимен. В то же время, введение готового модуса-наблюдателя сложностности чисто механически, что называется «для данного случая», было бы, совершенно очевидно, методологически некорректной процедурой. Ведь этот самый модус-наблюдатель сам должен быть (согласно, в том числе и Спинозе в трактовке Делёза) сложностным, включенным в контекст сложностности, ее осознавания. И это еще одна из его граней как существующего модуса этики сложносности. Такой существующий модус должен «становиться», увеличивать свои способности к действию постольку, поскольку он должен «быть» структурно сопряжен с «перепутанным», сложностным внешним, сворачиваемым и разворачиваемым всеми модусами. Он, как модус, должен, одновременно, быть внутренне причастным к внешнему и наблюдать последнее «извне». Таким образом, мы приходим к ситуации модусов-наблюдателей, рекурсивно (взаимно) отсылающих друг к другу. Эту ситуацию можно так же рассматривать как ситуацию коммуникации в системе «Я-Иное». И здесь весьма важно осознавать, по крайней мере, два момента: 1) что сама эта ситуация должна рассматриваться опять-таки в процессе увеличения или уменьшения способности к действию – способности, рекурсивно, фрактально, самоподобно сворачивающей и разворачивающей внешнее; 2) граница между «внешним» и «внутренним» в ситуации сворачивания и разворачивания должна не стираться, а каждый раз возобновляться как принципиальная предпосылка креативности, аффективной инновационности коммуникаций. Более того, в контексте парадигмы сложностности основная задача этически нагруженной гибкой методологии управления аффективными вариациями состоит в умении не столько стирать прежние различия, сколько осмыслять их и даже создавать (или видеть) новые. «Признание принципиального значения границы между средами в динамике и развитии системы любого вида составляет одно из самых сильных по своей эвристике положений синергетического [сложностного – Я.С.] подхода. Принцип едва ли знает исключения. Поэтому: усматривайте вариации и модификации – ищите порождающие их границы, хотите изменений – создавайте границы. Конечно, речь идет о границах особого рода: границах, о которых Н.Луман говорит, что “они существуют, только как указание их пересечь”»[636]. Другими словами: ищите границы, пересекая которые появляется возможность перейти (пусть даже киркегоровским скачком) от одного рода познания к другому.

Операция проведения границ-различий рекурсивно сопряжена с операцией наблюдения. Чтобы наблюдать осознанно, ответственно, конструктивно, наблюдать собственное наблюдение как наблюдение другого необходимо, согласно Спенсеру Брауну, начать с того, что бы «провести различие»[637], запускающее далее рекурсивный механизм становления этически ответственного, сложностного модуса-субъекта. При этом сложностный существующий модус становится и генератором и «наблюдателем сложности», понимаемым и как системная антропосоциальная сущность, наблюдающая (в различениях) себя и окружающую среду, и как «конструктор-проектировщик в сложносности», ответственно действующий в условиях изначальной неопределенности (в терминах Спинозы, погруженности «в грустные страсти»), принципиальной возможности внезапных качественных изменений и конечной контингентности как непосредственных, так и опосредованных (побочных) результатов, то есть в условиях непрерывной вариации способности испытывать аффекты и необходимости управлять последними. Тем самым, способность к действию в сложностном, запутанном мире можно кратко суммировать в максиме триединства: Мыслить ответственно; Мыслить голографически (каждый модус свертывает и развертывает в себе всю природу, выражающую Бога); Мыслить дифференциально. То есть мыслить в контексте рекурсивно целостного процесса саморазличий (процесса управления аффектами), где внешнее и внутреннее топологически связаны как локальные контексты односторонней поверхности листа Мебиуса (или субстанции, опять же выражаемой атрибутами и модусами). И при этом принимать такие решения и действия, которые не сужают, а расширяют диапазон возможностей принятия этих решений в будущем, увеличивают способность к данным действиям, задают способы перехода ко второму и третьему родам познания по Спинозе.

Яков Свирский

P.S. Переводчик благодарит Владимира Аршинова, Василия Кузнецова, Светлану Неретину и Елену Петровскую за ценные указания, помощь и поддержку.

 

Примечания

1

В предлагаемом переводе все цитаты из произведений Спинозы приводятся по изданию: Спиноза Б. Избранные произведения в 2-х томах (М.: Политиздат, 1957 г.). Цитаты из произведений Декарта и Лейбница приводятся, соответственно, по изданиям: Лейбниц Г.В. Сочинения в 4-х томах (М.: Мысль,1982–1989 гг.) и Декарт Р. Сочинения в 2-х томах (М.: Мысль,1989,1994 гг.). Там, где необходимо, в скобках указываются том и страница – прим. перев.

Вернуться

2

Соответствующие формулировки присутствуют в Этике: 1) aeternum et infinitam certam essentiam exprimit [(атрибут – пер.) выражает некоторую вечную и бесконечную сущность] (I, 10, схолия). 2) Divinae substantiae essentiam exprimit [Под атрибутами Бога должно понимать то, что выражает сущность божественной субстанции] (I, 19 доказательство.); realitatem sive esse substantiae exprimit [(атрибут – пер.) выражает реальность и бытие субстанции] (I, 10, схолия). 3) existentiam exprimunt [(атрибут – пер.) выражающий существование] (I, 10, схолия). Три типа формулировок оказываются объединенными в I, 10, схолия. Данный текст включает, в этом отношении, нюансы и весьма тонкие сдвиги.

Вернуться

3

Э, I, 19 и 20, доказательство.

Вернуться

4

Э, I, 36, доказательство, (и 25, королларий: Modi quibus Dei attributa certo et determinato modo exprimuntur [Отдельные вещи составляют не что иное, как состояния или модусы атрибутов Бога, в которых последние выражаются известным и определенным образом]).

Вернуться

5

Э, I, 16, доказательство.

Вернуться

6

Э, II, 1, доказательство.

Вернуться

7

* При переводе текстов Ж.Делеза принято различать термины концепт и понятие (учитывая при этом, что во французском языке также имеются близкие по значению слова concept и notion). Тому есть убедительные основания, относительно которых подробнее можно посмотреть, например, в Послесловии перев. к работе Ж.Делеза и Ф.Гваттари “Что такое философия?” (С.-Пб., Алетейя, 1998, пер. Зенкина С.Н.) Однако, поскольку предлагаемые здесь вниманию читателей тексты ориентированы на терминологию, используемую в уже существующих переводах произведений Спинозы, Декарта и Лейбница, то термин notion мы по преимуществу переводим как понятие. Там же, где во французском тексте присутствует термин concept, переводимое нами тоже как понятие, мы помечаем это обстоятельство помещением французского слова в квадратные скобки. – Прим. перев.

Вернуться

8

БПТ, глава 4 (т.2, с. 64–65).

Вернуться

9

Французское слово esprit имеет несколько значений дух, душа, ум, иногда психика. В предлагаемом переводе, как правило, мы будем использовать значение душа (реже: ум), принимая во внимание тот перевод этого слова, какой имеет место в русских изданиях произведений Спинозы, на которые мы ссылаемся. Также, мы избегаем перевода этого термина как дух, следуя замечанию самого Делеза: «Слово дух не используется в Этике, кроме редких полемических случаев. Спиноза заменяет его словом mens – душа. Дух слишком нагружен теологическими предрассудками и не принимает в расчет: 1° истинную природу души, состоящую в том, чтобы быть идеей и идеей чего-то; 2° истинного отношения к телу, которое как раз и является объектом этой идеи; 3° реальную вечность, поскольку та отличается по природе от псевдо-бессмертия; 4° множественную композицию души, как составной идеи, у которой столько частей, сколько и способностей». (См. Длез Ж. Эмпиризм и субъективность. Критическая философия Канта. Бергсонизм. Сптноза. – М., PerSe, 2001, с.364) – Прим. перев.

Вернуться

10

ТУР, т.1, с.356 (infinitatem exprimunt).

Вернуться

11

Э, V, 29, теорема и доказательство.

Вернуться

12

См. КТ, II, глава 20, 4 (uytgedrukt); I, второй диалог, 12 (vertoonen); I, глава 7, 10 (vertoond).

Вернуться

13

ТУР, т.1, с.346.

Вернуться

14

Э, I, 8, схолия 2:… Veram uniuscujusque rei definitionem nihil involvere neque exprimere praeter definitue naturam [… Правильное определение какой-либо вещи не заключает в себе и не выражает ничего, кроме природы определяемой вещи]. ТУР, 95, Definitio, ut dicatur perfecta, debebit intimam essentiam rei explicare [т.1, с.352: Чтобы можно было назвать определение совершенным, оно должно будет выразить внутреннюю сущность вещи].

Вернуться

15

Э, I, 19, доказательство; 20, доказательство.

Вернуться

16

Э, II, 45 и 46, доказательство.

Вернуться

17

См. глава IX.

Вернуться

18

Cf. A. koyré, La Philosophie de Jacob Boehme (Vrin, 1929), и главным образом Mystiques, spirituels, alchimistes du XVI’ siècle allemand (Armand Colin, 1947).

Вернуться

19

Cf. Foucher de careil, Leibniz, Descartes et Spinoza (1862). Среди недавних интерпретаторов Э. Ласбакс [E. Lasbax] – один из тех, кто дальше всех продвинулся в отождествлении спинозистского выражения с неоплатонической эманацией: La Hiérarchie dans l’Univers chez Spinoza – Vrin, 1919.)

Вернуться

20

Именно под влиянием Гегеля Э.Эрдманн интерпретирует спинозистские атрибуты то как формы разума, то как формы чувственности (Versuch einer wissenschaftlichen Darstellung der neueren Philosophie, 1836; Grundriss der Geschichte der Philosophie, 1860).

Вернуться

21

* Французское слово entendement чаще всего употребляемо в значениях разум, рассудок (реже: интеллект). В предлагаемом переводе мы, преимущественно, будем использовать значение разум, как это имеет место в переводах текстов Спинозы. – Прим. перев.

Вернуться

22

Fritz kaufmann, Spinoza’s System as theorg of expression (Philosophy and phenomenological research. Université de Buffalo, sept. 1940).

Вернуться

23

André Darbon, Etudes spinozistes (P.U.F., 1946, pp. 117–118). (P.U.F., 1946, pp. 117–118).

Вернуться

24

Письма 2 и 4 Ольденбургу (т.2, с. 386 и с. 392). И КТ, I; глава 2, 1.

Вернуться

25

Письмо 83 Чирнгаусу и письмо 83 Чирнгаусу.

Вернуться

26

* Мы здесь сохраняем перевод «геометрический метод» как кальку с французского словосочетания. Однако следует помнить справедливую критику Половцовой В.Н. в адрес такого перевода: «Более или менее общеизвестно, какое огромное значение придается исследователями Спинозы вопросу о его так называемом «геометрическом методе». Если мы обратимся к произведениям Спинозы, то мы увидим, однако, что он никогда не говорит о геометрическом «методе»: methodo geometrico demonstrare есть выражение нигде не встречающееся у Спинозы; он говорит о демонстрации и изложении геометрическим порядком (или способом): ordine geometrico (или more geometrico) demonstrare» (Половцова В.Н. К методологии изучения философии Спинозы – Москва: Товарищество Кушнерев и К°, 1913, с.13.) – Прим. перев. 1913

Вернуться

27

ТУР, т.1, с.344 и 353.

Вернуться

28

* Формировать произвольно (лат.) – Прим. перев.

Вернуться

29

ТУР, т.1, с.344: «Для образования понятия шара я произвольно создаю фиктивную причину, а именно, что полукруг вращается вокруг центра и из вращения как бы возникает шар. Эта идея конечно истинна, и хотя мы знаем, что так никогда не возник никакой шар в природе, все же эти истинные восприятия есть наиболее легкий способ образовать понятие шара. Нужно заметить, что это восприятие утверждает, что полукруг вращается, каковое утверждение было бы ложным, если бы не было соединено с понятием шара…»

Вернуться

30

Э, V, 23, схолия. БПТ, глава 13 (т.2, с. 182): «Если бы кто сказал, что нужно не разуметь атрибуты Бога, но совершенно просто и без доказательства верить, тот, конечно, сказал бы вздор. Ибо невидимые вещи и те, которые суть объекты только духа, могут быть видимы не иными какими очами, как только посредством доказательств; следовательно, у кого их нет, те ровно ничего из этих вещей не видят».

Вернуться

31

Cf. M. merleau-ponty in Les Philosophes célèbres (Maxenod éd., p. 136).

Вернуться

32

Э, I, 5, терема и доказательство.

Вернуться

33

Спиноза также развертывает данный картезианский тезис в ММ, II, 5 (т.1, с.292): «Чтобы правильно понять этот атрибут бога, надо вспомнить о том, что говорит Декарт в §§ 48 и 49, ч. I своих «Начал» философии, а именно, что в природе нет ничего, кроме субстанций и их модусов. Отсюда он и выводит (в 60, 61 и 62) указанное троякое различие, именно реальное, модальное и различие в мысли».

Вернуться

34

Декарт, Первоначала философии, I, 53.

Вернуться

35

Декарт, Первоначала философии, I, 60, 61 и 62.

Вернуться

36

Cf. suarez, Metaphysicarum disputationum, D VII. Суарес признает только реальное различие, модальное различие и мысленное различие, и он критикует формальное различие у Дунса Скота в терминах, крайне близких к терминам, используемым Декартом.

Вернуться

37

Декарт, Первоначала философии, I, 56.

Вернуться

38

Декарт, Первоначала философии, I, 63 и 64.

Вернуться

39

Об этих параграфах 63 и 64, см. Дискуссию между Ф.Алькье и М.Геру, Descartes, Cahiers de Royaumont (éd. de Minuit 1967), pp. 32–56.

Вернуться

40

Декарт, Ответ на Четвертые возражения (Декарт. Сочинения – М., Мысль, 1994, т.2, с.178).

Вернуться

41

Это трехчастное деление показано в Письме 2, Ольденбургу (т. 2, с. 387).

Вернуться

42

Письмо 81 Чирнгаусу (т.2, с. 647). См. также Письмо 12 Мейеру (т.2, с. 427): число не выражает адекватно природу модусов, поскольку они суть бесконечность, то есть, поскольку они вытекают из субстанции.

Вернуться

43

Э, 1, 15, схолия.

Вернуться

44

КТ, 1, гл. 2, 89.

Вернуться

45

Э, 1, 5, 6, 7 и 8, теоремы.

Вернуться

46

Э, 1, 8, схолия 2.

Вернуться

47

Э, 1, 10, схолия.

Вернуться

48

См. интерпретацию Р. Lachieze-Rey, Les Origines cartésiennes du Dieu de Spinoza (Vrin, 2e éd., стр.151): «Впрочем, подобное использование такого различения никак не предполагает, что Спиноза принимает его; оно остается лишь средством доказательства, применяемого, если дана гипотеза множественности субстанций, и предназначенного для аннулирования возможных следствий из этой гипотетической множественности».

Вернуться

49

Письмо 9 де Врису (т.2, с. 415). В Этике первый аргумент встречается почти буквально в I, 9; второй, менее четко, в I, 11, схолия.

Вернуться

50

См. Письма б4 Шулеру (т.2, с. 604).

Вернуться

51

Э, I, 10, схолия: «Если же спросят по какому признаку [signe] можем мы узнать различие субстанций, то пусть прочитают следующие теоремы, показывающие, что в природе вещей существует только одна субстанция, и что она абсолютно бесконечна, и потому искать такого признака было бы тщетно».

Вернуться

52

КТ, 1, гл. 7, с. 105–106.

Вернуться

53

Regis, Refutation de l’opinion de Spinosa touchant l’existence et la nature de Dieu, 1704.

Вернуться

54

ММ, II, 5.

Вернуться

55

Письмо 2 Ольденбургу (т.2, с.387): quod concipitur per se et in se [то, что постигается через себя и в себе – лат.]. Таким образом, нам не кажется, что Дельбос прав, говоря, будто в этом письме 2 атрибут определяется как субстанция (cf. “La Doctrine spinoziste des attributs de Dieu”, Année philosophique, 1912).

Вернуться

56

См. 1) КТ, Приложение I, 4, королларий. 2) КТ, I, гл. 2, 17 и сноска 5; и первый диалог, 9. 3) КТ, I, гл. 2, повсюду и 17 (сноска 5).

Вернуться

57

КТ, I, гл. 2, 17.

Вернуться

58

Письмо 10 Де Врису (т.2, стр. 417).

Вернуться

59

КТ, I, глава 2, сноска 5 (т.2, стр. 87).

Вернуться

60

В имеющемся русском переводе так: «[Т. е. если мы считаем мышление и протяженность субстанциальными, то] мы не познаем их ни в их сущности, ни в их существовании, т. е. мы не постигаем их так, чтобы их существование необходимо принадлежало к их сущности». – Прим. перев.

Вернуться

61

Письмо 9 Де Врису (II, стр. 416, 417).

Вернуться

62

Э, II, 1 и 2: Спиноза доказывает, что мышление и протяженность суть атрибуты. Апостериорный прием появляется в том же доказательстве, априорный прием – в схолии.

Вернуться

63

О критике двусмысленного, см. Э, I, 17, королларий 2. (Если воля и разум по существу приписываются Богу, то это делается двусмысленным образом, а значит полностью словесно, почти так, как слово «пес» обозначает небесное созвездие.) О критике эминенции, см. Письмо 56, Бокселю, т.2, с.585. (Если бы треугольник имел дар слова, то он таким же образом сказал бы, что бог в эминентном смысле треуголен… Спиноза отвечает здесь Бокселю, который думал, будто только эминенция и аналогия способны спасти нас от антропоморфизма.)

Вернуться

64

Э, II, 10, схолия к королларий. Недостаточное определение сущности (то, без чего вещь не может ни быть, ни постигаться) обнаруживается у Суареса: см. Е. Gilson, Index scolastico-cartesien, рр. 105–106.

Вернуться

65

Письмо 6, Ольденбургу (т.2, с. 408).

Вернуться

66

См. 1) Э, I, 3, теорема; 2) Э, I, 17, схолия [Чтобы примирить эти тексты, иногда искали различия в точках зрения (имманентная каузальность и транзитивная каузальность, и т. д.): см. Lachieze-Rey, op. cit., pp.156–159, note.]

Вернуться

67

Письмо 4, Ольденбургу (т.2, с.394): «Что же касается Вашего замечания, будто бог формально не имеет ничего общего с сотворенными вещами и т. д., то я в моем определении установил нечто прямо противоположное» (Речь идет об определении Бога как субстанции, состоящей из бесконечности атрибутов). Письмо 64, Шуллеру (т.2, с.603): «Может ли что-нибудь быть произведено другой вещью, с которой оно различается как по сущности, так и по существованию, – ибо Вам кажется, что вещи, которые столь различны между собой, не имеют между собой ничего общего. Но так как все единичные вещи, кроме тех, которые производятся себе подобными, отличаются от своих причин как по сущности, так и по существованию, то я не вижу здесь никакого основания для недоумения». (Спиноза отсылает, таким образом, к определению модуса, Э, I, 25, королларий.)

Вернуться

68

КТ, часть I, глава 7, 6 (см. также I, глава 1, 9, сноска 4; глава 3, 1, сноска 1).

Вернуться

69

КТ, часть I, глава 7, сноска (т.1, с.104)

Вернуться

70

КТ, часть 1, глава 7 (т.2, с.105).

Вернуться

71

См. КТ, часть I, главы 3, 4, 5 и 6.

Вернуться

72

КТ, часть I, глава 7.

Вернуться

73

БПТ, глава 13 (т.2, с. 183).

Вернуться

74

БПТ, глава 2 (т.2, с. 49): Адам, например, знал, что Бог – причина всех вещей, но он не знал, что Бог всеведущ и вездесущ.

Вернуться

75

* Формально эминентно

Вернуться

76

Обо всех этих пунктах, см. M. de Gandillac, Introduction aux œuvres complètes du Pseudo-Denys (Aubier, 1941); et La philosophie de Nicolas de Cues (Aubier, 1943). В этом последнем труде, M. Гандийяк хорошо показывает, как негативная теология, с одной стороны, и аналогия, с другой, комбинируют вместе и утверждения, и отрицания, но в обратном отношении: «Следовательно, в противоположность Дионисию, который свел сами утверждения к замаскированным отрицаниям, святой Фома… будет пользовать главным образом апофазой, дабы взойти от того или иного предшествующего отрицания к какому-либо позитивному атрибуту. Из невозможности божественного движения он извлечет, например, доказательство божественной Вечности; из устранения материи он сделает решающий аргумент в пользу совпадения в Боге сущности и существования» (р. 272.)

Вернуться

77

БПТ, глава 7 (т. 2, с.120): «… о дороге, которую он [этот метод – пер.] объявляет истинной и прямой, никогда не заботились и она людьми не проторена, а потому с течением времени она сделалась очень трудной и почти непроходимой». И глава 8 (т. 2, с.126): «Опасаюсь, однако, не слишком ли поздно я приступаю к этому…»

Вернуться

78

БПТ, глава 2 (т. 2, с. 38, 39): «С какой-то странной поспешностью все убедили себя, что пророки знали все, чего человеческий разум может достигнуть; и хотя некоторые места Писания весьма ясно говорят нам, что пророки не знали некоторых вещей, все-таки люди предпочитают говорить, что в тех местах не понимают Писания, нежели допустить, что пророки чего-нибудь не знали; или же они стараются насиловать слова Писания так, чтобы оно говорило то, чего совершенно не имеет в виду».

Вернуться

79

См. БПТ, глава 14: список «догматов веры». Отметим что, даже с точки зрения «свойств», откровение остается ограниченным. Все сосредотачивается на справедливости и милосердии. Не кажется, в частности, что бесконечное обнаруживается и в Писании; см. гл. 2, где Спиноза показывает неведение Адама, Авраама и Моисея.

Вернуться

80

О двух смыслах «Слова Божия», см. БПТ, гл. 12. Уже Краткий трактат противопоставлял непосредственную коммуникацию и откровение через знамения: т.2, гл.24, 9-11.

Вернуться

81

БПТ, глава 1 (т.2, с.25).

Вернуться

82

БПТ, глава 4 (т.2, с. 68, 69). Письмо 19, Блейенбергу (т.2, с. 452, 453).

Вернуться

83

См. БПТ, глава 2 и 3.

Вернуться

84

* Эль Шаддай – Бог Всемогущий (иврит) – Прим. перев.

Вернуться

85

БПТ, глава 13 (т.2, с.184).

Вернуться

86

БПТ, глава 4 (т.2, с.73).

Вернуться

87

Э, I, определение 6, объяснение: «относительно того, что бесконечно только в своем роде, мы можем отрицать бесконечно многие атрибуты».

Вернуться

88

Письмо 4, Ольденбургу (т.2, с.393).

Вернуться

89

КТ, т.2, глава 19, 5.

Вернуться

90

См. постоянные формулировки Краткого трактата (главным образом I, гл. 2), согласно которым атрибуты утверждаются, и утверждаются Природой, самой по себе позитивной. И ТУР (т.1, с.353): «всякое определение должно быть утвердительным».

Вернуться

91

* Не противоположное, но разное (лат.) – Прим. перев.

Вернуться

92

См. в этом отношении замечания Льва Робинсона и тексты картезианцев, которые он цитирует: Kommentar zu Spinozas Ethik, Leipzig, 1928.

Вернуться

93

КТ, I, глава 2, 5, ссылка. О несовершенстве протяженности по Декарту, см., например, Первоначала, I, 23.

Вернуться

94

Письмо 9, де Врису (т.2, с. 416, 417).

Вернуться

95

Отличие «выраженного» (смысла) и «обозначаемого» (designafum, denominafum) не нова в логике пропозиций, хотя оно снова появляется у многих современных философов. Его происхождение – в логике стоиков, которые различали выраженное и объект. Оккам, в свою очередь, отличает вещь как таковую (extra animam) от вещи как выраженной в предложении (declaratio, explication, significatio являются синонимами exrpressio). Некоторые ученики Оккама продвигают такое различие еще дальше и присоединяются к парадоксам Стоиков, превращая «выраженное» в несуществующую сущность, несводимую к вещи и предложению: cf. H.Elie, Le Complexe significabile (Vrin, 1936). Эти парадоксы выражения играют большую роль в современной логике (Мейнонг, Фреге, Гуссерль), но исток их – в античности.

Вернуться

96

Duns Scot, Opus oxoniense (éd. Vives): о критике эминенции и аналогии, I. D3, q. 1, 2 и 3; об однозначности бытия, I, D8, q. 3. Часто отмечают, что однозначное Бытие позволяет существовать отличию своих «модусов»: когда мы его рассматриваем не столько в его природе как Бытии, сколько в его индивидуализирующих модальностях (бесконечное, конченное), оно перестает быть однозначным. Cf. E.Gilson, Jean Duns Scot, Vrin, 1952, pp. 89, 629.

Вернуться

97

Op. ox, I, D8, q. 4 (имеет. 2, N. 13).

Вернуться

98

Op. ox, I, D2, q. 4; D8, q. 4 (cf. E.Gilson, ch. 3).

Вернуться

99

M. de GANDILLAC, “Dans Scot et la Via antiqua”, in Le Mouvement doctrinal du IX’ au XIVsiècle (Bloud et Gay, 1951), p. 339.

Вернуться

100

* Формальная часть вещи или реальная действительность (лат.) – Прим. перев.

Вернуться

101

Op. ox, I, D2, q. 4 (a. 5, n. 43): Формальное отличие minima in suo ordine, id est inter omnes quae praecedunt intellectionem [минимально в своем разряде, т. е. среди всех, предшествующих пониманию – лат.].

Вернуться

102

Op. ox; II, D3, q. 1: Отличенная форма обладает реальной сущностью, ista unitas realis, non autem singularis nel numeralis [это единство реально, причем ни единично, ни численно – лат.].

Вернуться

103

E. Gilson, p. 251.

Вернуться

104

Suarez, Metaphysicarum Disputationum, D7.

Вернуться

105

Катерус в Первых возражениях обратился к формальному различию касательно души и тела. Декарт отвечает: «Что до формального различения, приводимого ученейшим теологом из сочинений Скота, скажу вкратце, что оно не отличается от модального и распространяется лишь на неполные сущности…» (Декарт, соч. т.2, с. 97).

Вернуться

106

Здесь было бы неверно спрашивать, читал ли Спиноза Дунса Скота. Маловероятно, что читал. Но мы знаем – только из описи того, что оставалось от его библиотеки, – о тяге Спинозы к трактатам по метафизике и логике типа quaestiones disputatae; ибо эти трактаты всегда содержат экспозиции скотистских однозначности и формального отличия. Такие экспозиции – часть общих мест логики и онтологии XVIго и XVIIго веков (см., например, Хеербоорд [Heereboord] в его Collegium logicum). Мы знаем также, благодаря трудам Гебхардта [Gebhardt] и Рева [Revah], о вероятном влиянии Яна де Прадо на Спинозу; ибо Ян де Прадо, конечно же, имел представление о Дунсе Скоте (cf. I. S. Revah, Spinoza et Juan de Prado éd. Mouton, 1959, p. 45). Добавим, что проблемы негативной или позитивной теологии, аналогии или однозначности бытия, а также соответствующего статуса отличий, свойственны не только христианской мысли. Мы находим их столь же живучими в еврейской мысли Средневековья. Некоторые комментаторы подчеркивают влияние Хасдаи Крескаса [Hasdaï Crescas] на Спинозу в том, что касается теории протяженности. Но вообще-то, Крескас, похоже, уже разработал позитивную теологию, включающую эквивалент формального различия между атрибутами Бога (cf. G. Vajda, Introduction à la pensée juive du Moyen Age, Vrin, 1947, p. 174).

Вернуться

107

Op. ox., 1, D3, q. i2 (a. 4, n. 6): Et ita neuter ex se, sed in utroque illorum incla-ditur; ergo univocus [Таким образом, сам по себе он нейтрален, но содержится и в том, и в другом; следовательно, однозначен – лат.].

Вернуться

108

КТ, I, гл. 2, 2–5 (и сноски 2 и 3). Э, I, 8, доказательство.

Вернуться

109

КТ, Приложение II, 1,1.

Вернуться

110

КТ, I, гл. 2, 6. То, что не существует «двух равных субстанций», не противоречит равенству атрибутов: две темы, подразумевающие друг друга.

Вернуться

111

Декарт, Третье размышление о первой философии, сочинения т.2, с. 40, с. 42.

Вернуться

112

Ответ автора на первые возражения, сочинения т.2, с. 93, 94.

Вернуться

113

Первые тексты Лейбница, в этой связи, относятся к 1672 году (Leibnitiana, éd. Jagodinsky, р. 112). См. также ссылку 1676 года, Quod ens per-fectissimum existit (Gerhardt VII, p. 261) [Русский перевод: Есть Совершеннейшее Существо (Лейбниц, сочинения, т.1, с.116)].

Вернуться

114

Ответ на вторые возражения, сочинения т.2, с. 120, 121: «… либо вы, несомненно, придумываете некую иную возможность со стороны самого объекта, которая ни в коем случае не может быть познана человеческим разумом…»

Вернуться

115

Таковой, по-видимому, является позиция авторов вторых возражений (см. сочинения т.2, с. 112).

Вернуться

116

Ответ на вторые возражения, сочинения т.2, с. 114.

Вернуться

117

Ответы на вторые возражения, сочинения т.2, с. 111. Это один из фундаментальных принципов томизма: De Deo et creaturis nil univoce praedicatur [Богу и творениям ничто не приписывается однозначно].

Вернуться

118

Третье размышление о первой философии – ^очинеим т.2, с. 38.

Вернуться

119

* Наисовершеннейшее существо (лат.) – Прим. перев.

Вернуться

120

Cf. Leibniz, Lettre à la princesse Elisabeth, 1678, et Méditations sur la connaissance, la vérité et les idées, 1684.

Вернуться

121

О номинальном характере определения Бога с помощью бесконечного совершенства см. письмо 60, Чирнгаусу (т.2, с.597).

Вернуться

122

Э, I, 11, два первых доказательства.

Вернуться

123

Э, I, 10, схолия: «далеко не будет нелепым приписывать одной субстанции несколько атрибутов…»

Вернуться

124

КТ, I, глава 1, 1.

Вернуться

125

КТ, I, глава 1, 2 (о двусмысленности формулировки и ее перевода, см. замечание Appuhn, éd. Garnier, p. 506).

Вернуться

126

КТ, I, глава 1, 2, ссылка 2.

Вернуться

127

Э, 1, 20, доказательство и королларий.

Вернуться

128

* См. сноску 113 – Прим. перев.

Вернуться

129

Cf. G. Friedmann, Leibniz et Spinoza (NRF, 1946), pp. 66–70.

Вернуться

130

Leibniz, Ad Ethicam… (Gerhardt, I), pp. 139–152.

Вернуться

131

Cf. Quod ens…. Lettre à la princesse Elisabeth, Méditations sur la connaissance…

Вернуться

132

Cf. Leibniz, Eîementa calculi. Plan de la science générale, întroductio ad En-cyclopaediam Arcanam (éd. Conturat). Об абсолютно простых [понятиях], которые являются чистыми «несоответствиями», предшествующими логическим отношениям, см. M. Gueboult,” La Constitution de la substance chez Leibniz" (Revue de métaphysique et de morale, 1947).

Вернуться

133

Э, I, 10, схолия.

Вернуться

134

Письмо 2, Ольденбургу (т.2, с.388); Письмо 4, Ольденбургу (т.2, с.394); Письма 35 и 36, Гудде (т.2, сс. 523, 524).

Вернуться

135

Письмо 60, Чирнгаусу (т.2, с.597, 598).

Вернуться

136

Leibniz, Lettre à la princesse Elisabeth, 1678: «Надо признать, что эти доказательства [картезианские доказательства существования Бога – пер.] немного подозрительны, ибо они идут слишком быстро и осуществляют над нами насилие без каких-либо разъяснений». Тема о «слишком быстро» постоянно возвращается: выступая против Декарта, Лейбниц обращается к своему собственному пристрастию в отношении медленного и тяжелого духа [esprit], к пристрастию в отношении непрерывности, которая запрещает «скачки», к пристрастию в отношении реальных определений и полисиллогизмов, к пристрастию в отношении искусства изобретать, кое требует времени. Когда Лейбниц упрекает Декарта за то, что тот полагает, будто количество движения сохраняется, то в этой критике следовало бы видеть частный случай (несомненно, особо важный) крайне общего возражения: Декарт – во всех областях – принимает относительное за абсолютное в силу того, что движется слишком быстро.

Вернуться

137

ОФД, I, 7, схолия: «Я не знаю, что он хочет этим сказать. Ибо, что он называет легким и трудным?… паука, который ткет свою паутину с легкостью, тогда как люди могли бы сделать ее лишь с большим трудом…»

Вернуться

138

Декарт, Третье размышление и Первоначала I, 17–18.

Вернуться

139

Третье размышление и Первоначала I, 20–21 (Тем не менее, текст Первоначал избегает любой явной ссылки на понятия [notion] легкого и трудного).

Вернуться

140

Аргументы, доказывающие бытие Бога и отличие души от тела, изложенные геометрическим способом, аксиома 8 (Декарт, Собр. соч., т.2, с. 131).

Вернуться

141

Обо всех этих возражениях выдвинутых против Декарта некоторыми его корреспондентами и об ответах Декарта см. Беседа с Бурманом, и также Письмо 347Мелану (Собр. соч. т.2, с.497).

Вернуться

142

КТ, I, глава 1, 3–9.

Вернуться

143

КТ, II, глава 20, 4, сноска 3.

Вернуться

144

ТУР (т.1, с.346): «Так как начало природы… не может в разуме простираться шире, чем оно есть в действительности… то по отношению к его идее не нужно опасаться никакого смешения.»; «Если бы такое существо не существовало, оно не могло бы быть никогда произведенным, и разум мог бы понять больше, чем Природа могла бы представить».

Вернуться

145

Письмо 40 Иеллесу в марте 1667 года (т.2. с. 535).

Вернуться

146

ОФД, I, 7, леммы 1 и 2, и доказательство 7.

Вернуться

147

Э, I, 11, схолия.

Вернуться

148

Э, I, 11, 3-е доказательство.

Вернуться

149

Э, I, 11, схолия.

Вернуться

150

Несомненно, Спиноза чаще говорит об усилии, направленном на проявление упорства в бытии. Но этот conatus [усилие, упорство, стремление

– лат.] сам является potentia agendi [способность к действию – лат.]. См. Э, III, 57, доказательство: potentia seu conatus [способность или стремление

– лат.]. Э, III, общее определение аффектов: agendi potentia siue existendi vis [способность к действию, иными словами, сила существования – лат.]. Э, IV, 29, доказательство: hominis potentia qlia existet и operatur [способность… человека, в силу которой он существует и действует – лат.].

Вернуться

 

151

КТ, II, глава 20, 4, сноска 3: «Эта идея, рассматриваемая одна без всех других идей, не может быть больше, чем только идеей такой вещи, но она не может заключать в себе идею такой вещи. При этом рассматриваемая таким образом идея, будучи лишь частью, не может иметь о себе в своем объекте совершенно ясного и отчетливого понятия. Последнее может иметь только мыслящая вещь, составляющая одна всю природу, так как часть, рассматриваемая вне своего целого, не может и т. д.».

Вернуться

152

Э, II, 5, доказательство.

Вернуться

153

Письмо 21 Блейенбергу (т.2, стр. 476).

Вернуться

154

ПТ, глава 2, 2–3.

Вернуться

155

Э, IV, 4, доказательство.

Вернуться

156

Э, IV, 4, доказательство.

Вернуться

157

Э, IV, 4, доказательство: «способность человека, поскольку она выражается его действительной (актуальной) сущностью, составляет часть бесконечной способности, то есть сущности бога или природы».

Вернуться

158

Э, I, 36, доказательство.

Вернуться

159

Тождество способности и действия, по крайней мере в Нусе, является частой темой неоплатонизма. Мы вновь находим ее в христианской мысли, как и в еврейской. Николай Кузанский извлекает понятие [notion] Possest [возможность бытия – лат.], которое он применяет к Богу (Œuvres choisies. Aubier éd., pp. 543–546; et M. de Gandillac, La Philosophie de Nicolas de Cues, pp. 298–306). Это тождество действия и способности в Боге Бруно простирает до «симулякра», то есть до универсума или до Природы (Cause, Principe, Unité, Alcan éd., 3е dialogue).

Вернуться

160

Эта традиция находит свое завершение уже у Гоббса (см. О теле, глава X).

Вернуться

161

Спиноза часто говорит о склонности тела, которая соответствует его способности: тело способно (aptus) действовать и страдать (Э, II, 13, схолия); оно может подвергаться воздействию многими способами (Э, III, постулат 1), превосходство человека вытекает из того, что его тело «способно к весьма многим действиям» (Э, V, 39). С другой стороны, potestas соответствует могуществу Бога (potentia); Бог может подвергаться воздействиям бесконечно многими способами и с необходимостью производит все аффективные состояния, кои находятся в его власти (Э, I, 35).

Вернуться

162

О вариациях vis existendi [сила существования – лат.] см. Э, III, общее определение аффектов.

Вернуться

163

КТ, I, глава 2, 22–25. Э, 1, 15, схолия.

Вернуться

164

КТ, I, второй диалог, 5.

Вернуться

165

Э, II, 3, схолия.

Вернуться

166

Э, I, 25, схолия: «В том же смысле, в каком Бог называется причиной самого себя, он должен быть назван и причиной всех вещей». II, 3, схолия: «Представлять себе, что бог не действует, для нас также невозможно, как представлять, что он не существует». IV, предисловие: «То вечное и бесконечное существо, которое мы называем Богом или природою, действует по той же необходимости, по которой существует».

Вернуться

167

Э, II, 7, схолия.

Вернуться

168

Э, II, 3, схолия: «Как все единогласно утверждают это…» (см. также Письмо 75 Ольденбургу, – т.2, стр. 634).

Вернуться

169

Именно это уже появляется в доказательстве II, 3, которое ссылается на I, 16. И сама схолия подчеркивает данную отсылку («Из необходимости божественной природы следует… что Бог познает себя»).

Вернуться

170

Э, I, 16 теорема и доказательство.

Вернуться

171

Э, I, 17, схолия.

Вернуться

172

Э, I, 17, схолия; I, 33, схолия, КТ, I, глава 4, 1–5.

Вернуться

173

Э, I, 33, доказательство и схолия 2. КТ, I, глава 4, 7–9.

Вернуться

174

Э, I, 17 и 83, теорема и доказательство.

Вернуться

175

Э, II, 7, схолия. Ранее мы увидели (глава III) как Спиноза, в своей теории выражения, переоткрывает некоторые темы логики пропозиций, заложенной стоиками и возобновленной школой Окама. Но надо бы учесть и другие факторы; и в частности еврейский язык. В своем Compendium grammatices linguae hebrae [Очерк еврейской грамматики – лат.]. Спиноза выделяет некоторые характеристики, формирующие подлинную логику выражения согласно грамматическим структурам еврейского языка и образующие теорию пропозиций. Из-за отсутствия комментированного издания, эта книга мало понятна для читателя, не знающего язык. Мы можем, таким образом, ухватить лишь некоторые простые данные: 1) вневременной характер инфинитива (глава 5, 33); 2) причастный характер модусов (глава 5, 33); 3) детерминация различных видов инфинитива, один из которых выражает действие, дополнительное к главной причине (эквивалент constituere aliquem regnantem [вынесение решения – лат.] или constitui ut regnaret [учредить на царствование – лат.], см. главу 12).

Вернуться

176

Э, I, 21–23, теоремы и доказательства.

Вернуться

177

Э, II, 6, доказательство.

Вернуться

178

КТ, II, глава 19, 7 схолия, глава 20, 4–5. (Уже Альберт Леон показал, что тексты Краткого трактата не предполагают с необходимостью гипотезу реальной причинной связи между атрибутами или между душой и телом: см. cf. Les éléments cartésiens de la doctrine spinoziste sur les rapports de la pensée et de son objet, Alcan, 1907, стр. 200.)

Вернуться

179

КТ, II, глава 20, 4, ссылка 3: «объект не может измениться без того, чтобы не изменилась также идея, и наоборот…».

Вернуться

180

С помощью «параллелизма» Лейбниц понимает концепцию души и тела, которая делает их неким образом нераздельными, вовсе исключающими реальное отношение причинности между ними. Но именно так он обозначил свою собственную концепцию. Cf. Considérations sur la doctrine d’un Esprit universel, 1702, § 12 [Русский перевод: Размышления относительно учения о едином всеобщем духе – Собр. соч., т.1, с. 359–369].

Вернуться

181

Э, II, 7, схолия.

Вернуться

182

182 Э, II, 7, схолия.

Вернуться

183

Вещь сама по себе (лат.) – прим. пер.

Вернуться

184

Э, II, 7, схолия: «То же самое относится и к другим атрибутам…».

Вернуться

185

Итак, душа – это идея, которая представляет исключительно определенный модус протяженности: см. Э, II, 13, теорема.

Вернуться

186

О таком использовании слова «индивид», означающего единство идеи и ее объекта см. Э, II, 21, схолия.

Вернуться

187

Письмо 65, от Чирнгауса (т.2, с. 605).

Вернуться

188

ТУР, т.1, с.349.

Вернуться

189

Э, II, 5 и 6.

Вернуться

190

КТ, II, глава 20, 4, ссылка 3.

Вернуться

191

Э, I, 30, теорема.

Вернуться

192

См. Э, I, 16, доказательство: infinita absolate attributa [абсолютно бесконечное число атрибутов – лат.].

Вернуться

193

Э, II, 3, теорема и доказательство.

Вернуться

194

См. Э, I, 31, доказательство: absoluta cogitatio [абсолютное мышления – лат.]. Письмо 64 Шуллеру (т.2, с. 604): intellectus absolute infinitus [абсолютно бесконечныйразразум (интеллект) – лат.].

Вернуться

195

scHELLiNG, “Conférences de Stuttgart”, 1810 (tr. fr. in Essais, Aubier éd., pp. 309–310): «Оба единства или способности снова оказываются объединенными в абсолютном Единстве, следовательно, общая позиция первой и второй способностей будет А3… Способности отныне равным образом позиционируются как периоды откровения Бога».

Вернуться

196

КТ, I, глава 1, 7, ссылка 3.

Вернуться

197

КТ, Приложение II, 9: «[Модификации] всех бесконечных атрибутов, имеющих душу подобно протяжению…» (т.1, с.169).

Вернуться

198

Э, II, 4, теорема и доказательство.

Вернуться

199

ТУР, т.2, с.353: Нужно, чтобы «мы… исследовали, имеется ли некоторое сущее (Ens) и каково оно, – которое было бы причиной всех вещей, а его объективная сущность всех наших идей».

Вернуться

200

Э, I, 31, доказательство: разум, будучи модусом мышления, «должен быть представлен через посредство абсолютного мышления, то есть через посредство некоторого атрибута Бога, выражающего вечную и бесконечную сущность мышления, что без этого атрибута он не может ни существовать, ни быть представимым».

Вернуться

201

Э, II, 1, схолия: «существо, которое может мыслить бесконечно многое бесконечно многими способами, необходимо бесконечно по силе своего мышления». (То есть: существо, которое обладает абсолютной способностью мыслить, необходимо обладает бесконечным атрибутом, каковой является мышлением.) Э, II, 5, доказательство: «Мы пришли в ней к заключению, что Бог может образовать идею своей сущности и всего, необходимо вытекающего из нее, вследствие одного того, что он есть вещь мыслящая».

Вернуться

202

См. Э, II, 5, доказательство: Deum ideam suae essentiae… formare posse [Бог может образовать идею своей сущности и всего, необходимо вытекающего из нее – лат.].

Вернуться

203

Именно бесконечный разум, а не идея Бога, называется модусом: Э, I, 31 теорема и доказательство.; КТ, I, глава 9, 3.

Вернуться

204

Комментаторы часто различают несколько аспектов идеи Бога или бесконечного разума. Георг Бусо [Georg Busolt] продвинулся дальше всего, полагая, что бесконечный разум принадлежит природопроизведенной природе как принцип конечных интеллектуальных модусов, а природопроизводящий природе постольку, поскольку мы рассматриваем его в самом себе (Die Grundziige der Erkenntnisstheorie und Metaphgsik Spinoza’s, Berlin, 1895, II, pp. 127 sq.). Тем не менее, такое различие кажется плохо обоснованным, ибо – как принцип того, что объективно следует в Боге, – идея Бога должна была бы, напротив, принадлежать природопроизводящей природе. Вот почему мы считаем более законным различие между идеей Бога, взятой объективно, и бесконечным разумом, взятым формально.

Вернуться

205

См. КТ, I, глава 9, 3. Письмо 73, Ольденбургу (т.2, с. 630).

Вернуться

206

См. КТ, II, глава 22, 4, ссылка 1: «Бесконечный разум, названный нами сыном божьим, должен пребывать в природе от вечности. Ибо так как бог существовал от вечности, то идея о нем в мыслящей вещи, т. е. в нем самом, должна быть от вечности, каковая идея объективно совпадает с ним самим».

Вернуться

207

В этом отношении Виктор Брошар [Victor Brochard] уже выражал сомнения: cf. Le Dieu de Spinoza (Etudes de philosophie ancienne et de philosophie moderne, Vrin), pp. 332–370.

Вернуться

208

К двум предыдущим тезисам – Бог производит так, как он постигает себя, Бог постигает все то, что он производит, – надо, следовательно, добавить и третий: Бог производит форму, под которой он постигает себя и постигает все. Три тезиса согласуются в фундаментальном пункте: бесконечный разум не является местом, которое содержало бы возможное.

Вернуться

209

Письмо 70, от Шулера (т.2, с. 625).

Вернуться

210

Письмо 66, Чирнгаусу (т.2, с. 605, 608).

Вернуться

211

Письмо 66, Чирнгаусу (т.2, с. 608).

Вернуться

212

См. Э, II, 21, схолия. Альберт Леон [Albert Léon] так подытоживает трудность: «Как выйти из этой дилеммы? Либо идея и идея идеи пребывают в том же отношении, что и объект, чуждый мысли, и идея, которая его представляет, и тогда они суть два выражения одного и того же содержания под разными атрибутами; либо их общее содержание выражаемо под одним и тем же атрибутом, и тогда идея идеи абсолютно тождественна рассматриваемой идее, сознание абсолютно тождественно мысли, и последняя не определялась бы вне первого». (Les Eléments cartésiens de la doctrine spinoziste sur les rapports de la pensée et de son objet, p. 154.)

Вернуться

213

ТУР, 34–35: altera idea [другая идея – лат.] или altera essentia objectiva [другая объективная сущность – лат.] используются три раза. Различие между идеей и идеей идеи уподобляемо даже различию между идеей треугольника и идеей круга.

Вернуться

214

Э, II, 21, схолия (о существовании простого различия в мысли между идеей идеи и идеей см. Э, IV, 8, доказательство и Э, V, 3, доказательство).

Вернуться

215

Кант, Критика способности суждения, § 73.

Вернуться

216

Именно Шуллер поставил этот вопрос. Письмо 63 (т.2, с. 601).

Вернуться

217

См. ТУР, т.1, с.332: Una methodi pars [одна часть метода – лат.]; т.1, с.356: Praecipua nostrae methodi pars [главнейшая часть нашего метода – лат.]. Согласно заявлениям Спинозы, экспозиция этой первой части заканчивается на с. 351–352.

Вернуться

218

ТУР, т.1, с.351: Secundam partem [ко второй части этого метола – лат.]; и с. 352.

Вернуться

219

ТУР, т.1, с.331 (и т.1, с.323: Maturam aliquam humanam sua multo firmiorem [(человек представляет себе некую) человеческую природу, гораздо более сильную (, чем его собственная) – лат.]).

Вернуться

220

ТУР, т.1, с.356: Vires et potentiam intellectus [под силами и мощью разума – лат.]. Письмо 37 Боуместеру (т.2, с. 530): «Из всего этого ясно видно, каков должен быть истинный метод и в чем главным образом он состоит, а именно: в одном лишь познании чистого разума (интеллекта), его природы и его законов».

Вернуться

221

ТУР, т.1, с.331.

Вернуться

222

* О могуществе разума или о человеческой свободе – лат. (прим. пер.)

Вернуться

223

ТУР, т.1, с.355.

Вернуться

224

См. Э, II, 33, доказательство.

Вернуться

225

Э, II, 43, теорема. (Этот текст полностью согласуется с текстом Трактата об усовершенствовании разума, с. 330, согласно которому, напротив, вовсе нет нужды знать, что мы знаем, для того, чтобы знать.)

Вернуться

226

ТУР, т.1, с.329: «Истинная идея (ибо мы обладаем истинной идеей)…»; т.1, с.331: «Ибо… должна прежде всего существовать в нас – как врожденное орудие – истинная идея…» Эта истинная идея, предполагаемая методом, не ставит особой проблемы: мы обладаем ею и опознаем ее благодаря «природной силе разума» (ТУР, с. 329), поэтому Спиноза может сказать, что метод не требует ничего, кроме «краткого описания души» (mentis historialam) вроде того, чему учил Бэкон: см. Письмо 37 Боуместеру (т.2, с. 530).

Вернуться

227

Э, II, 21, схолия.

Вернуться

228

См. КТ, II, глава 15, 2.

Вернуться

229

В своем Ответе на вторые возражения Декарт предъявляет общий принцип: «Надо делать различие между материей, или сутью, вещи, коей мы следуем, и формальной причиной, подталкивающей нашу волю к одобрению этой вещи» (Декарт, т.2, с. 118). Этот принцип объясняет, согласно Декарту, что – когда материя является неясной (материя религии) – мы, тем не менее, обладаем ясным основанием согласиться с этим (свет благодати). Но он также применяется и в случае естественного познания: ясная и отчетливая материя не смешивается с формальной причиной – самой по себе ясной и отчетливой – нашей веры (естественный свет).

Вернуться

230

Определение (или понятие [concept]) вещи развертывает сущность и постигает ближайшую причину: ТУР, т.1, с.352. Оно выражает действующую причину: Письмо 60, Чирнгаусу (т.2, с. 597). Знание действия (идея) заключает в себе знание причины: Э, I, аксиома 4, и II, 1, доказательство.

Вернуться

231

ТУР, т.1, с.351: «познать следствие есть не что иное, как приобрести более совершенное знание причины».

Вернуться

232

Письмо 37, Боуместеру (т.2, с. 529). Таково concatenatio intellectus [последовательная связь идей разума – лат.] (ТУР, т.1, с.352).

Вернуться

233

ТУР, т.1, с. 325 и 326 (о такой недостаточности ясной и отчетливой идеи см. следующую главу).

Вернуться

234

ТУР, т.1, с.344.

Вернуться

235

Например, мы обладаем идеей круга как фигуры, у которой все радиусы равны: это только ясная идея какого-то «свойства» круга (ТУР, т.1, с. 352). Сходным образом в завершающем исследовании определения разума мы должны исходить из ясно познаваемых свойств разума: ТУР, т.1, с. 356–358. Таково, как мы увидели, требование метода.

Вернуться

236

Итак, начиная с круга как фигуры с равными радиусами, мы формируем фикцию некой причины, а именно, что прямая линия вращается вокруг одного из своих концов: fingo libitum [произвольно созданная фикция – лат.] (ТУР, т.1, с.344).

Вернуться

237

В математике Спинозу интересует вовсе не аналитическая геометрия Декарта, а синтетический метод Евклида и генетические концепции Гоббса: of. Lewis Robinson, Kommentar zu Spinozas Ethik, Leipzig, 1928, pp. 270–273.

Вернуться

238

ТУР, с. 357–358.

Вернуться

239

ТУР, т.1, с.352.

Вернуться

240

Фихте, как и Кант, начинает с «гипотезы». Но, в отличие от Канта, он намеревается достичь абсолютного принципа, который заставит исчезнуть исходную гипотезу: и как только принцип обнаружен, то, что дано, должно уступить место конструированию того, что дано, «гипотетическое суждение» уступить место «тетическому суждению», анализ – генезису. М. Геро [M. Gueroult] весьма хорошо излагает: «В какой-то момент [Наукоучение] всегда утверждает, что – когда принцип будет соответствовать только самому себе – аналитический метод не должен преследовать иной цели, кроме как своего собственного упразднения; следовательно, оно действительно полагает, что всецело эффективным должен оставаться только конструктивный метод». (L’Evolution et la structure de la Doctrine de la science chez Fichte, Les Belles-Lettres, 1930, t. I, p. 174.)

Вернуться

241

Спиноза обратился к «должному порядку» (debito ordine) в ТУР, т.1 с. 332. И он добавляет: «если кто-нибудь спросит, почему я сам раньше всего в этом порядке не показал истины природы, раз истина сама себя проявляет, то я отвечаю ему и предостерегаю его… пусть он не пренебрежет сначала рассмотрением порядка, в котором мы их доказываем» (т.1, с.333). [Часть (французских – пер.) переводчиков полагает, что в этом последнем отрывке имеется некий пробел. И они считают, что Спиноза выдвигает против самого себя «обоснованное возражение». Они считают, что позже, в Этике, Спиноза, по-видимому, нашел средство показать истины «в должном порядке» (Cf. Koyré, trad. du TRE, Vrin, p. 105). Нам не кажется, что здесь имеется какая-то лакуна: Спиноза говорит, что он не может с самого начала следовать должному порядку, ибо такой порядок может быть достигнут только в определенный момент в порядке доказательств. И Этика – далекая от того, чтобы исправлять этот пункт, – неукоснительно придерживается его, как мы увидим в главе XVIII.]

Вернуться

242

ТУР, т.1, с. 334, 335, с. 345, с. 353, 354. [Также в этом последнем тексте многие (французские – пер.) переводчики перемещают словосочетание et ratio postulat [и как только того потребует разум – лат.], дабы заставить его относиться ко всей фразе в целом.]

Вернуться

243

Э, I, 26, теорема.

Вернуться

244

ТУР, с. 336.

Вернуться

245

См. Э, V, 30, доказательство: «… представлять их [вещи – пер.], поскольку они представляются как реальные существа через сущность бога».

Вернуться

246

ТУР, т.1, с.332.

Вернуться

247

Э, II, 45, теорема.: «Всякая идея любого тела или единичной вещи, действительно (актуально) существующей, необходимо заключает в себе вечную и бесконечную сущность бога» (В схолии, а также в схолии к V, 29, Спиноза уточняет, что «вещи как действительные (актуальные)» указывают здесь на вещи как «истинные или реальные» так, как они вытекают из божественной природы, следовательно, их идеи являются адекватными идеями.)

Вернуться

248

ТУР, т.1, с.332.

Вернуться

249

Письмо 37 Боуместеру (т.2, с. 529).

Вернуться

250

«Духовный автомат» появляется в ТУР, с. 349. Что касается Лейбница, который не использует это выражение вплоть до Новой системы в 1695 г., то он, по-видимому, заимствует его у Спинозы. И, несмотря на различия между их двумя интерпретациями, духовный автомат имеет один общий аспект, как у Лейбница, так и у Спинозы: он указывает на новую логическую форму идеи, на новое выразительное содержание идеи и на единство такой формы и такого содержания.

Вернуться

251

См. ТУР, т.1, с. 343.

Вернуться

252

ТУР, т.1, с. 343.

Вернуться

253

Э, V, 31, теорема.

Вернуться

254

О различии между бесконечностью (понятой негативно) и бесконечной вещью (постигаемой позитивно, но не полностью) см. Декарт, Ответ на первые возражения, (Декарт, т.2, с. 92). Картезианское различие в Четырех ответах между совершенной концепцией и полной концепцией также в определенной мерее применяется к проблеме знания о Боге: Четвертое размышление говорит об идее Бога как идее «совершенного существа» (AT, IX, р. 42), даже если мы не имеем полного знания [о нем].

Вернуться

255

Письмо 64 Шулеру (т.2, с. 603).

Вернуться

256

Э, II, 46, доказательство: «То, что дает познание вечной и бесконечной сущности бога, обще всем вещам и одинаково находится как в целом, так и в части, и, следовательно, это познание будет адекватно».

Вернуться

257

БПТ, глава 6 (т.2, с. 91): «Так как существование бога само по себе неизвестно, то о нем необходимо должно заключать из понятий [notions], истина которых столь прочна и незыблема…», и примечание 6 в БПТ (т.2, стр. 271) напоминает, что эти понятия [notions] являются общими понятиями [notions].

Вернуться

258

См. КТ, II, глава 24, 9-13.

Вернуться

259

Э, II, 9, доказательство. И II, 11, королларий: Бог, «поскольку он имеет вместе с человеческой душой идею еще другой вещи…»; III, 1, доказательство: Бог, «поскольку он содержит в себе… в то же время и души других тел».

Вернуться

260

Э, II, 36, доказательство.

Вернуться

261

Э, II, 9, королларий: «все, что имеет место в отдельном объекте какой-либо идеи…».

Вернуться

262

Э, II, 12, доказательство: «все, что имеет место в объекте идеи, составляющей человеческую душу, поскольку бог составляет природу человеческой души, т. е. познание этого объекта необходимо будет в душе, иными словами, душа воспринимает его».

Вернуться

263

Э, II, 19, 23 и 26.

Вернуться

264

О роли случайного (fortuna) в восприятиях, не являющихся адекватными см. Письмо 37 Боуместеру (т.2, с. 529).

Вернуться

265

Indicare [указывать – лат.]: Э, II, 16, королларий 2; IV, 1 схолия. Указывать или свертывать [envelopper] противостоят тогда развертывать-вы-ражать [expliquer]. Потому идея Петра так, как она присутствует в Павле, «указывает на состояние тела Павла», в то время как идея Петра сама по себе «прямо выражает [explique] сущность тела самого Петра» (II, 17, схолия). Также идеи, «заключающие в себе [enveloper] природу вещей, находящихся вне человеческого тела» противопоставляются идеям, «выражающим [expliquent] природу этих вещей» (II, 18, схолия).

Вернуться

266

О главном указательном: наши идеи аффективных состояний указывают, во-первых, на конституцию нашего тела, представляемую и изменчивую конституцию (Э, II, 16, королларий 2; III, общее определение аффектов; IV, 1, схолия). О вторичном, или опосредованном, указательном: наши идеи аффективных состояний свертывают природу внешнего тела, но опосредованно, таким образом, что мы можем только верить в присутствие такого тела постольку, поскольку наше аффективное состояние длится (Э, II, 16, доказательство; II, 17, теорема, доказательство и королларий).

Вернуться

267

Э, II, 35, теорема и доказательство.

Вернуться

268

Э, II, 28, доказательство.

Вернуться

269

Э, II, 24, 25, 27, 28, 29, 30, 31.

Вернуться

270

Э, II, 35, схолия.

Вернуться

271

Действительно, существует сцепление (ordo и concatenatio) неадекватных идей между собой, которое противопоставляется порядку и сцеплению разума. Неадекватные идеи сцепляются в том порядке, в каком они впечатываются в нас. Это порядок Памяти. См. Э, II, 18, схолия.

Вернуться

272

Э, II, 33, теорема и доказательство; II, 35, схолия; IV, 1, теорема, доказательство и схолия.

Вернуться

273

Аналогичный пример, ТУР, т.1, с.326.

Вернуться

274

См. Э, II, 22 и 23.

Вернуться

275

Э, II, 17, схолия: «Ведь если бы душа, воображая несуществующие вещи находящимися налицо, вместе с тем знала, что эти вещи на самом деле не существуют, то такую силу воображения она считала бы, конечно, совершенством своей природы, а не недостатком; в особенности если бы такая способность воображения зависела от одной только ее природы». (То есть: если бы такая способность [faculté] не довольствовалась бы свертыванием нашей способности мыслить, но и развертывалась бы ею.)

Вернуться

276

См. Письмо 37, Боуместеру, где Спиноза пользуется словами «ясное и отчетливое», дабы указать на адекватное само по себе. В более точном смысле Спиноза понимает под «ясным и отчетливым» то, что следует из адекватного, следовательно, то, что должно найти свое основание в адекватном: «все, что вытекает из идеи, которая в нас адекватна, мы познаем ясно и отчетливо» (Э, V, 4, схолия). Но этот текст ссылается на II, 40, где говорится, что все то, что следует из адекватной идеи, также является адекватным.

Вернуться

277

Leibniz, Lettre à Arnauld (Janet, t. I, p. 593): «Выражение является общим во всех формах, и оно есть род, видами которого являются естественное восприятие, животное чувство и интеллектуальное познание».

Вернуться

278

См. Лейбниц, Размышления о познании…; Рассуждение о метафизике, § 24.

Вернуться

279

Критика ясной идеи явным образом проводится Спинозой в ТУР, т.1, с.325 и ссылка, т.1, с.326 и ссылка. Верно, что Спиноза не говорит «ясное и отчетливое». Но дело в том, что он сохраняет для себя эти слова, дабы использовать их на свой манер в совершенно ином смысле, нежели Декарт. В следующей главе мы увидим, как спинозистская критика фактически распространяется на всю картезианскую концепцию в целом.

Вернуться

280

Декарт, Ответ на вторые возражения, Соч. т.2, стр. 109. Этот текст, существующий только во французском переводе Клерселье [Clerselier], вызывает большие затруднения: Ф. Алькье подчеркивает это в своем издании Декарта (Garnier, т. II, р. 582). Тем не менее, мы спрашиваем на следующих страницах, не может ли этот текст интерпретироваться буквально.

Вернуться

281

Декарт, Правила для руководства ума, Правило 12 (Соч. т.1, с. 120). У Декарта ясное и отчетливое знание постоянно подразумевает, как таковое, смутное восприятие своей причины или принципа. Лапорте [Laporte] дает разнообразные примеры в Рационализме Декарта (P.U.F. 1945, pp. 9899). Когда Декарт говорит: «Во мне некоторым образом более первично восприятие бесконечного, нежели конечного» (Третье размышление), то, следует понять, что идея Бога подразумевается благодаря идеи меня, но смутно или имплицитно; скорее так, как 4 и 3 подразумеваются в 7.

Вернуться

282

Например, Третье размышление, Соч. т.2, с. 43: «… я признаю немыслимым мое существование таким, каков я есть по своей природе, а именно с заложенной во мне идеей Бога, если Бог не существует поистине».

Вернуться

283

ТУР, т.1, с.325 (§ III) и т.1, с. 326 (и соответствующие сноски). Все эти тексты описывают часть того, что Спиноза называет третьим «способом восприятия». Речь идет не о процедуре индукции: индукция принадлежит второму способу, она описана и раскритикована в ТУР, т.1, с.324. Здесь, напротив, речь идет о процедуре умозаключения или импликации картезианского типа.

Вернуться

284

ТУР, т.2, с.349.

Вернуться

285

См. Аристотель, Вторая аналитика, I, 2, 71 b, 30.

Вернуться

286

ТУР, т.1, с.351.

Вернуться

287

Декарт, Ответ на вторые возражения, т.2, с. 122 (опять же, этот текст дается в переводе Клерселье [Clerselier] [здесь приводится русский перевод С.Я.Шейнма-Топштейн – прим. пер.]).

Вернуться

288

Там же.

Вернуться

289

См. Аристотель, Вторая аналитика, I, 32, 88 b, 25–30.

Вернуться

290

Декарт, Ответ на вторые возражения, Соч. т.2, с. 124: «Синтез, наоборот, ведет доказательство противоположным путем и как бы рассматривая причины через из действия (хотя часто самый способ доказательства ведется от причин к их действиям)…» [перевод изменен – пер.].

Вернуться

291

Ф. Алькье в устном выступлении по поводу Декарта проясняет этот пункт: «Я нигде не вижу, чтобы синтетический порядок был порядком вещи… Вещь – это подлинное единство; бытие – это смутное единство; именно самость [moi] вводит порядок, когда я [je] познаю. И то, что требуется установить, так это именно порядок моего познания, каковой всегда является порядком познания, который – будь то синтетический или аналитический – истинен». (Descartes, Cahiers de Royaumont, éd. de Minuit, 1957, p. 125.)

Вернуться

 

292

ТУР, т.1, с.352: «Истинный путь исследования – это образовать мысль из некоторого данного определения».

Вернуться

293

ТУР, § III [т.1, с.325].

Вернуться

294

ТУР, с.349 (85).

Вернуться

295

ТУР, т. 1, с. 338: «Чем меньше дух [esprit] ясно понимает и вместе с тем больше воспринимает, тем большую способность он имеет создавать фикции, а чем больше он ясно понимает, тем больше ослабевает эта способность». Действительно, чем более ум [esprit] воображает, тем более его способность понимать остается свернутой, а значит тем менее он действительно понимает.

Вернуться

296

См. Первые возражения, соч. т2, с. 76; Четвертые возражения, соч. т2, с. 162–166.

Вернуться

297

Декарт, Ответ на первые возражения, соч. т.2, с. 89: Те, кто обращает внимание «лишь на собственное, строго ограниченное значение понятия [concept] «действующая причина»», «не допускают здесь никакой причины иного рода, имеющей отношение к действующей причине и аналогичной последней» [перевод изменен – пер.]. Они не замечают, что «нам позволительно думать, будто Бог некоторым образом являет в отношении самого себя то же самое, что действующая причина – в отношении своего следствия». Ответы на четвертые возражения, соч. т.2, с. 184–188 («все эти способы выражения, полученные в связи и по аналогии с действующей причиной…» [перевод изменен – пер.]).

Вернуться

298

198 Декарт, Первоначала философии, 1, 51 («Что такое субстанция и почему это имя в разных значениях относится к Богу и к его творениям»).

Вернуться

299

199 Э, I, 25, схолия. Любопытно, что Лашьез-Рэй [Lachièze-Rey], цитируя этот текст Спинозы, переворачивает порядок. Он излагает так, как если бы Спиноза сказал, будто Бог был причиной самого себя в том смысле, в каком он был причиной вещей. В таком искаженном цитировании имеется не простой ляпсус, но пережиток некой «аналогической» перспективы, взывающей прежде всего к действующей каузальности. (Cf. Les Origines cartésiennes du Dieu de Spinoza, pp. 33–34).

Вернуться

300

Э, l, 20, доказательство.

Вернуться

301

КТ, I, глава 2, 2, сноска 2.

Вернуться

302

КТ, I. глава 2, 5, сноска 3.

Вернуться

303

Плотин, VI, 6, IV, § 2, 27–32: «Мы же [то есть платоники], вовлекая это истинно-сущее в мир чувственного бытия, обыкновенно тут же полагаем и его вездесущие, а затем, видя, как громаден чувственный мир, недоумеваем и спрашиваем себя, как же это могла сверхчувственная природа растянуться в столь великой громаде, не подозревая того, что считаемое нами великим, – мало, а мнимое малое – велико, поскольку оно в каждой своей [чувственной] части находится все целиком…» Плотин подчеркивает здесь необходимость пересмотреть платоническую проблему, и начинать с причастного и даже с того, что основывает участие в причастном.

Вернуться

304

См. Плотин, VI, 7, § 17, 3–6. Теория Непричастного, дарителя и дара постоянно развивается и углубляется Проклом и Дамаскином в их комментариях к Пармениду.

Вернуться

305

О Причине или Основании, которое «остается в себе», производя, и о важности этой темы у Плотина, см. R. Ahnou, Praxi set Theoria, Alcan, 1921, pp. 8-12.

Вернуться

306

Краткий трактат определяет имманентную причину как действующую в самой себе (I, глава 2, 24). В этом отношении она подобна эманативной причине, и Спиноза сближает эти две причины в своем учении о категориях причины (КТ, I, глава 3, 2). Даже в Этике, он будет использовать [термин] effluere [истекать – лат.], дабы указать на способ, каким модусы следуют субстанции (I, 17, схолия.); и в письме 43 Остенсу (т.2, с. 556) omnia necessario a Dei natura emanare [все с необходимостью вытекает из природы бога – лат.]. Спиноза, по-видимому, отступает от хорошо известного ему традиционного различия: говорят, что имманентная причина обладает некой каузальностью, каковая отличается от существования причины, тогда как эманативная каузальность не отличается от существования причины (cf. Heereboord, Meletemata philosophica, t. II, p. 220). Но Спиноза, конечно же, не может принять здесь такое различие.

Вернуться

307

Плотин, V, II, § 1, 5.

Вернуться

308

Плотин, V, 5, § 4. Несомненно, согласно Плотину, существует форма, общая для всех вещей; но это – форма конечной цели, форма Блага, которое должно интерпретироваться в аналогическом смысле.

Вернуться

309

См. Э. Жильсон, Бытие и сущность // Избранное: христианская философия – М.: РОССПЭН, 2004, с.350 (пер. с фр. Г.В. Вдовиной): «В доктрине Бытия низшее существует в силу бытия высшего. В доктрине Единого, напротив, общий принцип состоит в том, что низшее существует только в силу небытия высшего. В самом деле, высшее дает всегда только то, чем само не является; ибо для того, чтобы дать это нечто, оно само должно быть выше даруемого».

Вернуться

310

M. Гандильяк проанализировал эту тему La Philosophie de Nicolas de Cues, Aubier, 1942.

Вернуться

311

Плотин, V, 1, § 7, 30.

Вернуться

312

Плотин, VI, 6, § 9. Термин exclittein (разворачивать, развивать) крайне важен для Плотина и его последователей на уровне теории Бытия и Ума.

Вернуться

313

См. Плотин, VI, 2, § 11, 15: «Одна вещь может иметь не меньше бытия, чем другая, обладая к тому же меньшим единством».

Вернуться

314

Боэций применяет к вечному Бытию термины comprehendere, complectiri (см. Утешение философией, проза 6). Пары субстантивов complicatio – explicatio или наречий complicative – explicative становятся крайне важными у комментаторов Боэция, в частности для школы в Шартре в XIIм веке. Но начиная, главным образом, с Николая Кузанского и с Бруно, эти понятия [notions] обретают строгий философский статус: cf. M. de Gandillac, op cit.

Вернуться

315

Николай Кузанский, Об ученом незнании, II, глава 3.

Вернуться

316

О категории выражения у Экхарта cf. Lossky, Théologie négative et connaissance de Dieu chez maître Eckhart (Vrin, 1960).

Вернуться

317

Плотин, III, 8, § 8. И V, 3 § 10: «То, что развертывается, есть множеств енно е».

Вернуться

318

Плотин, VI, 8, § 18: «Центр… присутствует везде во всех радиусах, раскрывает в них свою природу, распространяясь в них и, однако, сам не переносясь в них».

Вернуться

319

Святой Бонавентура развивает триаду выражения, постигающую Истину, которая выражается, выраженную вещь и само выражение: In hac autem expressione est tria intelligere, scilicet ipsam veritatem, ipsam expressionem et ipsam rem. Veritas exprimens una sola est et re et ratione; ipsae autem res quae exprimuntur habent multiformitatem vel actualem vel possibilem; expressio vero, secundum id quod est, nihil aliud est quam ipsa veritas; sed secundum id ad quod est, tenet se ex parte rerum quae exprimuntur. [5 этом выражении нужно уразуметь три [его аспекта], а именно: саму истину, само выражение и саму вещь. Истина, выражая одно лишь единое, относится и к вещи, и к разуму; сами же вещи, которые выражаются, обладают или актуальным, или возможным многообразием; выражение же, сообразно тому, что оно есть, ничто иное, как сама истина, но сообразно тому, к чему оно относится, отчасти постигается как вещи, которые выражаются – перевод Неретиной С.С.] (De Scienta Christi, Opéra omnia, V, 14 a). О словах «выражать», «выражение» у святого Августина и святого Бонавентуры cf. E. Gilson, La Philosophie de saint Bonaventure (Vrin, 3e éd.), pp. 124–125.

Вернуться

320

Именно в том смысле Николай Кузанский отмечает: «В самом деле, образуемое обязательно должно содержаться в своем прообразе, иначе оно не истинно образуемо… Итак, прообраз есть во всем образованном, и в нем – все образованное. Значит, ничто образованное не меньше и не больше его! Выходит, все образованное образовано от единственного прообраза» (Игра в шар, Соч. в 2-х тт., т.2, М., Мысль, с. 283).

Вернуться

321

Слово и понятие [notions] Участия (участие в природе Бога, в могуществе Бога) формируют постоянную тему Этики и Писем.

Вернуться

322

См. Э, IV, 4, доказательство.

Вернуться

323

Каждый раз, когда Спиноза говорит «последняя или отдаленная причина», он уточняет, что эта формулировка не должна приниматься буквально: см. КТ, I, глава 3, 2; Э, I, 28, схолия.

Вернуться

324

КТ, I, глава 2, 19, ссылка 6.

Вернуться

325

Проблема интенсивности, или степени, играла важную роль особенно в XIIIм и XIVм веках: может ли качество, не меняя формального основания или сущности, аффектироваться различными степенями? И принадлежат ли эти аффективные состояния самой сущности или же только существованию? Теория внутреннего модуса или степени особо развивалась в скотизме.

Вернуться

326

См. Э, II, 15 теорема и доказательство.

Вернуться

327

Письмо 12 Мейеру (т.2, с.428).

Вернуться

328

Э, II, 8, теорема и королларий (И I, 8, схолия 2: мы обладаем истинными идеями несуществующих модификаций, поскольку «их сущность таким образом заключается в чем-либо другом, что они могут быть представляемы через это другое»).

Вернуться

329

Лейбниц, О глубинном происхождении вещей: «в вещах возможных, т. е. в самой возможности или сущности, есть требование (exigentia) существования, как бы некоторое притязание на существование; одним словом, сущность сама по себе стремится к существованию» (Собр. соч. т.1, с. 283).

Вернуться

330

Э, I, 25, теорема.

Вернуться

331

В Э, I, 24, теорема и доказательство Спиноза говорит, что «сущность вещей, произведенных богом, не заключает в себе существования». То есть: сущность какой-либо вещи не заключает в себе существования этой вещи. Но в королларии к I, 24 он добавляет: «в самом деле, существуют ли вещи или не существуют, мы всякий раз, как рассматриваем их сущность, находим, что она не заключает в себе ни существования, ни длительности, и, следовательно, сущность вещей не может быть причиной ни своего существования, ни своего продолжения (neque suae existentiae neque suae durationis)». [Французские, как, впрочем, и русские, – пер.] переводчики, как кажется, совершают удивительную ошибку, когда заставляют Спинозу сказать: «Следовательно, сущность вещей не может быть причиной ни их существования, ни их продолжения». Даже если бы эта версия была возможной, что абсолютно не так, мы уже не понимаем того, что нового привносит королларий в отношении доказательства. Несомненно, эта ошибка спровоцированы намеком на продолжение [durée]. Как же может Спиноза говорить о «продолжении» сущности, тогда как сущность не длится? Но в I, 24 мы еще не знаем, что сущность не длится. И даже когда Спиноза скажет об этом, он еще будет использовать это слово продолжение самым общим образом, в неточном – буквально – смысле: см. V, 20. Следовательно, весь пассаж I, 24 в целом, по-видимому, организуется так: 1) сущность произведенной вещи не является причиной существования вещи (доказательство); 2) но она больше не является и причиной своего собственного существования как сущность (королларий); 3) отсюда I, 25, Бог является причиной даже сущности вещей.

Вернуться

332

На определяющих страницах, посвященных Авиценне и Дунсу Скоту, Э. Жильсон показал, как различие сущности и существования не является необходимо реальным различием (см. Бытие и сущность // Жильсон Э. Избранное: христианская философия – М., РОСПЭН, 2004 – с. 365, с. 407, 408).

Вернуться

333

О соответствии сущностей см. Э, I, 17, схолия.

Вернуться

334

а) КТ, Приложение II, 1: «Эти модификации, хотя ни одна из них не реальна, все же равномерно содержатся в их атрибутах. Так как ни в атрибутах, ни в сущностях модификаций нет никакого неравенства, то и в идее не может быть своеобразия, так как его нет в природе. Если же некоторые из этих модусов принимают особое существование и благодаря этому отличаются известным образом от своих атрибутов, ибо тогда их особое существование, которое они имеют в атрибуте, является субъектом их сущности, тогда обнаруживается особенность и в сущности модификаций, и, следовательно, в объективных сущностях, которые необходимо содержатся в идее».

b) КТ, II, глава 20, 4, сноска 3: «Если под обозначением вещи подразумевают ее сущность без существования, то идея сущности не может рассматриваться как нечто особенное; это может случиться лишь тогда, когда вместе с сущностью дано существование, ибо тогда именно имеет место объект, которого раньше не было. Например, когда вся стена бела, то в ней нельзя различить сущности от существования».

Вернуться

335

Э, II, 8, теорема и схолия.

Вернуться

336

Э, II, 8, королларий: «Если же отдельным вещам приписывают существование не только, поскольку они содержатся в атрибутах бога, но и поскольку они имеют временное продолжение, то это значит, что идеи их также заключают в себе такого рода существование, в силу которого им приписывается временное продолжение». (И II, 8, схолия: «Когда мы действительно чертим какие-то из прямоугольных четырехугольников, вписанных в круг, тогда «идеи этих прямоугольников также существуют теперь не только, поскольку они содержатся в идее круга, но и поскольку обнимают собой существование данных прямоугольников, чем они и отличаются от всех остальных идей прочих прямоугольников».

Вернуться

337

См. Дунс Скот, Opus exoniense, I, D3, q. 1 et 2, a. 4, n. 17. Сближение Спинозы с Дунсом Скотом касается здесь только темы интенсивных количеств или степеней. Приписываемая Спинозе теория индивидуации, как мы излагаем ее в следующем параграфе, полностью отличается от теории Дунса Скота.

Вернуться

338

У Фихте и у Шеллинга мы находим аналогичную проблему количественного различия и формы квантифицирования [quantitabilité] в их отношении к манифестации абсолюта (см. Письмо Фихте к Шеллингу, в октябре 1801, Fichte’s Leben II, Zweite Abth. IV, 28, p. 357).

Вернуться

339

Сущность, как ее понимает Спиноза, порой наделяют подчеркнуто лейбницианской интерпретацией. А также Huan, Le Dieu de Spinoza, 1914, p. 277: сущности «охватывают, каждая, бесконечность реального со специфической точки зрения и представляют в своей интимной природе микроскопический образ целого Мира».

Вернуться

340

Э, I, 28, теорема и доказательство.

Вернуться

341

Идея большого числа внешних причин и идея большого числа компонующих частей формируют две связанные друг с другом темы: См. Э, II, 19, доказательство.

Вернуться

342

Э, II, 15, теорема и доказательство. Именно этот пункт, среди прочих, смущает Блнйенберга (Письмо 24, от Блейенберга, т.2, с. 107): душа, будучи композитом, разлагалась бы после смерти не меньше, чем тело. Это значит забыть, что душа, а также и тело, обладают интенсивной сущностью совсем иной природы, нежели их экстенсивные части.

Вернуться

343

А также воображение, память, страсть: см. Э, V, 21 и 34; и V, 40, королларий. «Та же часть, которая, как мы показали, погибает [, есть

воображение]…»)

Вернуться

344

Письмо 12, Мейеру (т.2, с. 427) [перевод изменен – пер.].

Вернуться

345

Письмо 81, Чирнгаусу (т.2, с. 647–648). Об этом примере неконцентрических окружностей и суммы «неравенств расстояний» см. M. Gueroult, “La Lettre de Spinoza sur l’infini”, Revue de métaphysique et de morale, octobre 1966, n° 4.

Вернуться

346

См. Письмо, 12 Мейеру (т.2, сс. 40–41).

Вернуться

347

Лейбниц был знаком с большей частью Письма Мейеру. Он критикует

детали; но что касается большего или меньшего бесконечного, он комментирует: «То, что большая часть математиков игнорировали,

и особенно Кардано, прекрасно наблюдается и весьма аккуратно втолковывается нашим автором». (Cf. Gerhardt, I, p. 137, n. 21).

Вернуться

348

Геометрический пример в Письме к Мейеру (сумма неравенств промежуточных расстояний между двумя окружностями) иной природы, нежели пример из Этики II, 8, схолия (совокупность сторон прямоугольников, заключенных в круг). В первом случае речь идет о том, чтобы проиллюстрировать состояние существующих модусов, чьи части формируют большие или меньшие бесконечности, а также совокупность всех этих бесконечностей, соответствующую Фигуре Мира. Поэтому в Письме Мейеру совокупность неравных расстояний между двумя окружностями уподобляется сумме изменений материи (т.2, с. 427). Но во втором случае, в случае Этики, речь идет о том, чтобы проиллюстрировать состояние сущностей модусов так, как они содержатся в атрибуте.

Вернуться

349

Письмо 12 Мейеру (т.2, с. 427). А также в Письме 6, Ольденбургу отвергается, одновременно, прогресс в бесконечность и существование

пустоты («О текучести», т.2, с. 405.)

Вернуться

350

Мы не понимаем, почему А. Риво [A. Rivaud], в своем исследовании физики Спинозы, увидел в ней противоречие: «Как – в протяженности, где актуальное деление бесконечно, – говорить о самых простых телах! Такие тела могут быть реальными только в отношении нашего восприятия». (“La physique de Spinoza”, Chronicon Spinozanum, IV, p. 32). 1) Противоречие будет иметь место только между идеей простых тел и принципом бесконечной делимости. 2) Простые тела реальны только по эту сторону любого возможного восприятия. Ибо восприятие принадлежит только модусам, скомпонованным из бесконечности частей, и само схватывает только такие композиты. Простые части не являются воспринимаемыми, но постигаются посредством умозаключений: см. Письмо 6, Ольденбургу (т.2, с. 404).

Вернуться

351

Экспозиция физики появляется в Э, II, после теоремы 13. (Чтобы избежать любой неясности, нашим ссылкам на эту экспозицию предшествует звездочка.) Теория простых тел занимает: * аксиомы 1 и 2, леммы 1, 2 и 3, аксиомы 1 и 2. Спиноза настаивает здесь на чисто внешнем определении; верно, что он говорит о «природе» тел, на уровне простых тел, но «природа» означает здесь только предыдущее состояние [тела].

Вернуться

352

A. Rivaud, op. cit., pp. 32–34.

Вернуться

353

КТ, II, предисловие, ссылка 1, §§ VII–XIV.

Вернуться

354

Э, II, * леммы 4, 6 и 7.

Вернуться

355

Письмо 32, Ольденбургу (т.2, с. 513).

Вернуться

356

Письмо 32, Ольденбургу.

Вернуться

357

ТУР, т.1, с.354.

Вернуться

358

Письмо 30, Ольденбургу: «…Мне неизвестно, каким образом каждая отдельная часть природы согласуется с ее целым и как она сцеплена с остальными частями» (т.2, с. 508).

Вернуться

359

ММ, l, глава 2.

Вернуться

360

Э, II, 8, королларий: различие между «существованием вещей во временном продолжении» и «существованием только, поскольку они [вещи – пер.] содержатся в атрибутах Бога». Э, V, 29, королларий: различие между существованием «с отношением к известному времени и месту» и существованиями, «содержащимися в боге и вытекающими из необходимости божественной природы».

Вернуться

361

См. Э, II, 8, королларий и схолия: non tantum… sed etiam… [не только… но и… – лат.]

Вернуться

362

См. Кант, Критика чистого разума, 1-е издание («критика четвертого паралогизма…»): Материя «есть только вид представлений (созерцание), называемых внешними не в том смысле, будто они относятся к предметам, внешним самим по себе, а потому, что они относят восприятия к пространству, в котором все находится вне друг друга, тогда как само пространство находится в нас… Само пространство со всеми его явлениями как представлениями находится только во мне, но тем не менее в этом пространстве реальное, или материал всех предметов внешнего созерцания, дано действительно и независимо от всякого вымысла» (Собр. Соч. в 6-ти тт., т.3, с. 735, 738).

Вернуться

363

Сущности модусов, поскольку они содержатся в атрибуте, уже являются «развертываниями». Потому Спиноза говорит о сущности Бога постольку, поскольку она развертывается благодаря сущности того или иного модуса: Э, IV, 4, доказательство. Но есть два режима развертывания, и слово развертывать в особенности соответствует второму.

Вернуться

364

См. Э, II, 28, доказательство: «Состояния [affections – пер.] суть способы внешних воздействий на части человеческого тела, а следовательно, и на все тело». А также II, * постулат 3.

Вернуться

365

Э, III, 61, теорема и доказательство, и 57.

Вернуться

366

Э, IV, 39, доказательство.

Вернуться

367

Э, III, 2, схолия: «В самом деле, того, к чему способно тело, до сих пор никто еще не определил… До сих пор никто еще не изучил устройства [structure – пер.] тела».

Вернуться

368

Э, III, определения 1–3.

Вернуться

369

КТ, II, гл. 26, 7–8.

Вернуться

370

Э, IV, 4, теорема, доказательство и королларий.

Вернуться

371

Э, V, 6, схолия; и 39, схолия.

Вернуться

372

См. Э, V, 20, схолия.

Вернуться

373

Аффект, чувство предполагают некую идею и вытекают из нее: КТ, Приложение II, 7; Э, II, аксиома 3.

Вернуться

374

Э, III, общее определение аффектов: «Я не подразумеваю, что душа сравнивает настоящее состояние тела с прошедшим, но что идея, составляющая форму аффекта, утверждает о теле что-либо, на самом деле заключающее в себе более или менее реальности, чем прежде».

Вернуться

375

Адекватное и неадекватное, прежде всего, качественно определяют идеи. Но, во-вторых, это и качественное определение причины: мы являемся «адекватной причиной» чувства, которое следует адекватной идее, коей мы обладаем.

Вернуться

376

Э, III, 1 и 3.

Вернуться

377

Потенция испытывать аффекты определяется как склонность [l’aptitude] тела и страдать, и действовать: см. Э, II, 13, схолия («…чем какое-либо тело способнее других к большему числу одновременных действий или страданий.»); IV, 38, теорема («.что располагает тело человеческое таким образом, что оно может подвергаться многим воздействиям, или что делает его способным действовать многими способами на внешние тела.»)

Вернуться

378

Э, IV, 39, схолия: «Иногда случается, что человек подвергается таким изменениям, что его едва ли возможно будет назвать тем же самым. Так, я слышал рассказ об одном испанском поэте… Если же это кажется невероятным, то что же мы должны сказать о детях, природу которых взрослый человек считает настолько отличной от своей, что его нельзя было бы убедить, что он когда-то был ребенком, если бы он не судил о себе по другим».

Вернуться

379

Замечания Лейбница свидетельствуют о постоянном интересе к теории действия и страдания у Спинозы: см., например, текст последующий за 1704, éd. Grua, т. II, рр. 667 sq. Лейбниц часто выражается в терминах, аналогичных терминам Спинозы: G. Friedmann l’a bien montré, Leibniz et Spinoza, N.R.F., 1946, p. 201.

Вернуться

380

См. Лейбниц, О самой природе, или природной силе и деятельности творений [т. 1, с. 306], § 11. Такое отношение пассивной и активной сил анализируется в M. Gueroult, Dynamique et métaphysique leibniziennes, Les Belles Lettres 1934, pp. 166–169.

Вернуться

381

КТ, II, гл. 26, 7; и I, гл. 2, 23. См. Э, III, 3, схолия: «пассивные состояния относятся к душе лишь постольку, поскольку она имеет что-либо, заключающее в себе отрицание».

Вернуться

382

Э, II, 17, схолия.

Вернуться

383

Вот почему Спиноза в Э, III (определение желания) применяет слова: «состояние [affection] человеческой сущности», affectionem humanae essentiae.

Вернуться

384

Э, III, 2, схолия: «они не знают, к чему способно тело и что можно вывести из одного только рассмотрения его природы».

Вернуться

385

Э, V, 42, схолия.

Вернуться

386

Э, IV, 4, доказательство.

Вернуться

387

Cf. F. alquié, Descartes, l’homme et l’œuvre, Hatier-Boivin, 1956, pp. 54–55. Верно, что Декарт в своих последних работах возвращается к натуралистическим рассмотрениям, но, скорее, негативным, чем позитивным. (F. alquié, La Découverte métaphysique de l’homme chez Descartes, P.U.F., 1950, pp. 271–272).

Вернуться

388

Лейбниц, О самой природе, или природной силе и деятельности творений, § 2. И § 16: делать философию «которая примирит философию формы и философию материи» [т.1, с.306].

Вернуться

389

См. критику Бойля Лейбницем: О самой природе, или природной силе и деятельности творений, § 3. И Спинозой: Письма 6 и 13 Ольденбургу («Я во всяком случае не думал и даже не мог бы себе представить, что в своем трактате о селитре ученейший муж не задавался никакой иной целью, как только показать неосновательность ребяческого и вздорного учения о субстанциальных формах, качествах…» см. Письмо 13, т.2, с.45).

Вернуться

390

Лейбниц, О самой природе, или природной силе и деятельности творений, § 9 [т.1, с.297].

Вернуться

391

КТ, II, гл. 19, 8, сноска 3: «Два модуса, так как покой не есть ничто». Если мы можем, согласно Спинозе, говорить о некой «тенденции» к движению, то лишь в случае, когда телу мешают следовать тому движению, к какому оно предрасположено извне, другие тела, не столько внешние, сколько препятствующие этой предрасположенности. Именно в этом смысле уже Декарт говорил о comtes^: см. Первоначала, III, 56 и 57.

Вернуться

392

Э, IV, 38 и 39 (два выражения: «то, что располагает тело человеческое таким образом, что оно может подвергаться многим воздействиям», и «что способствует сохранению того способа движения и покоя, какой имеют части человеческого тела по отношению друг к другу, то хорошо».)

Вернуться

393

Э, III, 9, теорема и доказательство.

Вернуться

394

О такой детерминации сущности и conatus’а с стороны чего-либо см. Э, III, 56, в конце доказательства; и III, определение желания. В III, 9, схолия, Спиноза просто определил желание как conatus, или влечение, «с сознанием его». Это было номинальное определение. Напротив, когда он показывает, что conatus необходимо детерминирован аффективным состоянием, о котором мы имеем идею (даже неадекватную), то он дает реальное определение, подразумевая «причину сознания».

Вернуться

395

Э, в, 37, доказательство.

Вернуться

396

Э, III, 54, теорема.

Вернуться

397

Э, III, 57, доказательство: potentia seu conatus [под стремлением пребывать в своем существовании… мы разумеем влечение]; III, общее определение аффектов, объяснение: Agendi potentia sive existendi vis [способность к действию, другими словами, сила существования]; IV, 24, теорема.: Agere, vivere, suum esse conservare, haec tria idem significant [Действовать, жить, сохранять свое существование (эти три выражения обозначают одно и то же) – лат.].

Вернуться

398

Э, I, 21–25.

Вернуться

399

Письмо 64 Шуллеру (т.2, с. 604).

Вернуться

400

КТ, Приложение I, 4, доказательство: «…Таковы все сущности вещей, видимых нами, которые, не существуя прежде, содержались в протяжении, движении и покое…»

Вернуться

401

КТ, I, гл. 2, сноска 6: «Но, скажете вы, если в материи есть движение, то оно должно быть в одной части ее, так как оно не может быть в целом вследствие бесконечности материи. Ибо по какому направлению она стала бы двигаться? Вне ее нет ничего. Следовательно, в одной части. Ответ: там не одно движение, а движение и покой вместе; а последнее в целом и должно там быть…»

Вернуться

402

Письмо 64 Шуллеру, (т.2, с. 604).

Вернуться

403

Действительно, части, вступающие в связность, прежде существовали в других связностях. Такие связности должны компоноваться так, чтобы части, кои они подводят под самих себя, подчинялись новой связности. Следовательно, в этом смысле, последние компонуются. Наоборот, связность разлагается, когда утрачивает свои части, с необходимостью вступающие в другие связности.

Вернуться

404

Э, II, 29, королларий: ex communi Naturae ordine [из обыкновенного порядка природы – лат.]. II, 29, схолия: Quoties (mens) ex communi Naturae ordine res percipit, hoc qaoties externe, ex rerum nempe fortuito occursn, determinatur…[когда она (душа) воспринимает вещи из обыкновенного порядка природы, т. е. во всех тех случаях, когда она определяется к рассмотрению того или другого извне… – лат.]. Ф. Алькье подчеркнул важность этой темы встречи (occarsus) в спинозистской теории аффективных состояний: cf. Servitude et liberté chez Spinoza, cours publié, C.D.U., p. 42.

Вернуться

405

Э, IV, определение 1; IV, 31, теорема; и главным образом IV, 38 и 39, теорема.

Вернуться

406

Э, IV, 8.

Вернуться

407

См. Э, III, 57, доказательство.

Вернуться

408

Э, IV, 8, теорема: «Познание добра и зла есть не что иное, как аффект удовольствия или неудовольствия, поскольку мы сознаем его».

Вернуться

409

Э, IV, 5, теорема: «Сила и возрастание всякого пассивного состояния и пребывание его в существовании определяются не способностью, в силу которой мы стремимся пребывать в своем существовании, но соотношением могущества внешней причины с нашей собственной способностью».

Вернуться

410

Э, IV, 59, доказательство.

Вернуться

411

Э, IV, 18, доказательство: «Поэтому желание, возникающее из удовольствия, способствуется или увеличивается самым аффектом удовольствия… Поэтому сила желания, возникающего из удовольствия, должна определяться как человеческой способностью, так и могуществом внешней причины».

Вернуться

412

Э, III, 37, доказательство.

Вернуться

413

Действительно, любовь сама по себе – удовольствие, добавляемое к удовольствию, из коего она происходит… (см. Э, III, 37, доказательство).

Вернуться

414

См. Э, V, 10, теорема и доказательство: «аффекты, противные нашей природе».

Вернуться

415

Э, V, 37, схолия.

Вернуться

416

Э, IV, 8, теорема и доказательство.

Вернуться

417

Э, III, 13, теорема; III, 28, теорема. И III, 37, доказательство: «чем больше неудовольствие, тем с большей силой действия… будет человек стремиться освободиться от него».

Вернуться

 

418

Э, IV, 18, доказательство: «Желание… возникающее из неудовольствия уменьшается или ограничивается самым аффектом неудовольствия».

Вернуться

419

Э, III, 15 и 16. «Несчастный случай [accidental]» противопоставляется здесь «необходимому» не более, чем «непредвиденное [fortuit]»

Вернуться

420

См. «душевное колебание», Э, III, 17, теорема и схолия. (Есть два случая колебания: один, определяемый в доказательстве этой теоремы 17, объясняется внешними и случайными отношениями между объектами; другой, определяемый в схолии, объясняется различием связностей, кои мы, по сути, компонуем.

Вернуться

421

Э, III, 20 и 23, теоремы.

Вернуться

422

Э, IV, 32, 33 и 34.

Вернуться

423

Э, IV, 37, схолия 2.

Вернуться

424

См. Э, IV, 20, схолия, спинозистская интерпретация самоубийства: «…или, наконец, вследствие того, что скрытые внешние причины таким образом располагают его воображение и так действуют на его тело, что оно принимает новую природу, противоположную первой, идея которой в душе существовать не может».

Вернуться

425

Э, IV, 43, теорема и доказательство.

Вернуться

426

Э, III, 45, доказательство: «неудовольствие, и притом сопровождаемое идеей о том, кто ненавидит любимый им предмет». III, 47, теорема: «Удовольствие, возникающее вследствие того, что мы воображаем, что предмет нашей ненависти разрушается или подвергается злу, возникает не без некоторого душевного неудовольствия».

Вернуться

427

См. Э, III, 47, доказательство.

Вернуться

428

Письмо 19 Блейенбергу (т.2, с. 455). Тот же аргумент в БПТ, глава 4 (т.2, с. 73). Единственное различие между этим божественным откровением и естественным светом состоит в том, что Бог открыл Адаму следствие, то есть отравление, кое последует за поеданием плода, но не раскрыл необходимость такого следствия; или, по крайней мере, Адам не обладал достаточно сильным умом, чтобы понять такую необходимость.

Вернуться

429

Письмо 22 от Блейенберга (т.2, с. 489).

Вернуться

430

То, что Спиноза называет «трудами», в переписке с Блейенбергом, – это именно следствия-эффекты, каковыми мы детерминированы.

Вернуться

431

Э, III, 8, теорема: «Стремление вещи пребывать в своем существовании обнимает собой не какое-либо определенное время, но – неопределенное». Э, IV, предисловие: «Ибо никакая единичная вещь не может быть названа более совершенной вследствие того, что пребывала в своем существовании

более времени».

Вернуться

432

Э, IV, 59, схолия.

Вернуться

433

Э, IV, 59, схолия: «Если человек, движимый гневом или ненавистью, определяется к сжиманию кисти или опусканию руки, то, как мы показали во второй части, это происходит вследствие того, что одно и то же действие может быть соединено с какими угодно образами вещей».

Вернуться

434

Письмо 23 Блейенбергу (т.2, с. 492): nihil horum aliquid essentiae exprimere [преступление и т. п. есть нечто, выражающее собой известную сущность]. Именно там Спиноза комментирует случаи Ореста и Нерона.

Вернуться

435

См. возражение Блейенберга, Письмо 22 (т.2, с. 495–496): «Здесь опять-таки возникает следующий вопрос: если мы представим себе такую душу, с особенностями которой не противоречат, а вполне согласуются всякие злодеяния и чувственные вожделения, то существует ли какое-нибудь основание, которое могло бы побудить эту душу к совершению добродетельных поступков и удержать ее от злых?» Ответ Спинозы, Письмо 23 (т.2, стр. 101): «Наконец, что касается Вашего третьего вопроса, то он предполагает нечто противоречивое и имеет в моих глазах такой же смысл, как если бы кто спросил: если с природой какого-нибудь человека согласуется самоубийство через повешение, то существуют ли какие-нибудь основания для того, чтобы он не повесился? Однако предположим, что такой человек действительно существует. В таком случае я утверждаю…, что если кто-нибудь увидит, что висеть на виселице для него будет удобное, чем сидеть за своим столом, то, конечно, со стороны такого человека было бы весьма глупо не повесить себя. Точно так же, если кто-нибудь ясно увидел, что, предаваясь злодеяниям, он сделает свою жизнь или сущность лучше или совершеннее, чем если он пойдет по пути добродетели, то нелепо будет с его стороны не отдаться злодеяниям. Ибо с точки зрения такой извращенной человеческой натуры злодеяния были бы добродетелями».

Вернуться

436

См. Э, III, определение неудовольствия.

Вернуться

437

Письмо 20 Блейенбергу (т.2, с. 466).

Вернуться

438

Письмо 21 Блейенбергу (т.2, с. 478).

Вернуться

439

Письмо 22 от Блейенберга (т.2, с. 486).

Вернуться

440

Э, III, определение неудовольствия, объяснение: «Мы не можем сказать также, что неудовольствие состоит в лишении большого совершенства, ибо лишение есть ничто, а аффект неудовольствия есть некоторый акт, который поэтому не может быть никаким другим актом, кроме акта перехода к меньшему совершенству».

Вернуться

441

Э, IV, 68, теорема.

Вернуться

442

Таковы были критерии Лейбница и всех тех, кто упрекал Спинозу в его атеизме.

Вернуться

443

Э, IV, 68, доказательство.

Вернуться

444

Ницше, Генеалогия морали, I, 17.

Вернуться

445

Э, III, 2, схолия. Этот фундаментальный текст не должен отделяться от II, 13, схолия, которая его подготавливает, и от V, предисловие, которое развивает его следствия.

Вернуться

446

Декарт, Страсти души, I, 1 и 2.

Вернуться

447

Лейбниц часто объясняет, что его теория идеального действия соответствует «установленным чувствам» и вполне позволяет существовать распределению действия или страдания в душе и в теле согласно правилу обратной связи [rapport inverse]. Ибо, для двух «символизирующих» [друг друга] субстанций – таких, как душа и тело, – мы должны приписать действие той, чье выражение более отчетливо, а страдание – другой. Это постоянная тема Писем к Арно.

Вернуться

448

Э, II, 13, схолия.

Вернуться

449

Э, III, 2, схолия.

Вернуться

450

Э, II, 13, схолия.

Вернуться

451

БПТ, глава 16 (т.2, с. 203).

Вернуться

452

О тождестве «закона естественного состояния» и естественного права, см. БПТ, глава 16, и ПТ, глава 2, 4.

Вернуться

453

БПТ, глава 16 (т.2, с. 203–204); ПТ, глава 2, 5.

Вернуться

454

Эти четыре тезиса, как и четыре противоположных тезиса, на которые мы указываем в следующем параграфе, отмечены Лео Штраусом в его книге Droit naturel et Histoire (tr. Fr., Pion, 1953, русск. пер. Естественное право и история – М., Водолей Publishers, 2007). Штраус противопоставляет теорию Гоббса, чью новизну он подчеркивает, концепциям античности.

Вернуться

455

ПТ, глава 5, 2: «люди не рождаются гражданами, но становятся».

Вернуться

456

БПТ, глава 16 (т.2, с. 213).

Вернуться

457

ПТ, глава 2, 8 (Э, IV, 37, схолия 2: «А потому каждый по высшему праву природы судит о том, что хорошо и что дурно…».)

Вернуться

458

ПТ, глава 2, 15: «Пока естественное право людей определяется мощью каждого и принадлежит каждому в отдельности, до тех пор оно ничтожно, но существует скорее в воображении, нежели в действительности, ибо осуществление его совершенно не обеспечено».

Вернуться

459

См. Э, IV, 24, теорема: proprium utile [собственная польза – лат.].

Вернуться

460

См. Э, IV, 35, теорема, доказательство, королларии 1 и 2, схолия.

Вернуться

461

Э, IV, 66, схолия (свободный человек и раб); IV, 73, схолия (сильный человек); V, 42, схолия (разумный и глупый).

Вернуться

462

См. Э, IV, 67–73.

Вернуться

463

Э, IV, 68.

Вернуться

464

ПТ, глава 2, 6.

Вернуться

465

В Э, IV, 68, схолия, Спиноза прослеживает адамическую традицию вплоть до Моисея: миф разумного и свободного Адама объясняется с точки зрения абстрактной «гипотезы», где мы рассматриваем Бога, «не поскольку бог бесконечен, но поскольку он составляет причину существования человека».

Вернуться

466

Э, IV, 18, схолия.

Вернуться

467

Идея становления или формирования разума уже развивалась Гоббсом (См. комментарий R. Polin, Politique et philosophie chez Thomas Hobbes, P.U.F., 1953, pp. 26–40). И Гоббс, и Спиноза – оба понимают действие разума как что-то вроде добавки, как формирование некоего целого. Но у Гоббса речь идет об исчислении; у Спинозы же о композиции связности, которая – по крайней мере, по праву – является объектом интуиции.

Вернуться

468

Э, IV, 18, схолия.

Вернуться

469

Э, IV, 35.

Вернуться

470

Э, IV, 32–34.

Вернуться

471

БПТ, глава 16 (т.2, с. 204).

Вернуться

472

ПТ, глава 6, 1.

Вернуться

473

См. БПТ, глава 16 (И Э, IV, 37, схолия 2). Каков бы ни был режим общества, договорное делегирование, следуя Спинозе, всегда имеет место не в пользу третьей [стороны] (как у Гоббса), а в пользу Целого, то есть тотальности договаривающихся сторон. Мадам Франсез [Francès] права, говоря в том смысле, что Спиноза предвосхищает Руссо (даже если она преуменьшает оригинальность Руссо в способе понимать формирование такого целого): см. «Les Réminiscences spinozistes dans le Contrat social de Rousseau», Revue philosophique, janvier 1951, pp. 66–67. Но если верно, что договор переносит могущество на весь Город в целом, то условия такой процедуры – в ее отличии от процедуры чистого разума – требуют присутствия второго момента, благодаря которому Город как целое, в свою очередь, переносит свое могущество на короля, на аристократическую или демократическую ассамблею. Является ли это вторым договором, реально отличным от первого, как уверяет БПТ, глава 17? (На самом деле Спиноза говорит, что Евреи формировали всю политику, перенося свое могущество на Бога, а затем перенесли могущество целого на Моисея, взятого в качестве интерпретатора Бога, см. II, стр. 274). Или же первый договор существует лишь абстрактно как основание второго? (В Политическом трактате Государство, по-видимому, не существует в своей абсолютной форме, absolntum imperium, но всегда представлено в монархической, аристократической или демократической форме, причем демократия является тем режимом, который более всего приближается к абсолютному Государству.)

Вернуться

474

Э, IV, 37, схолия 2; ПТ, глава 2, 18, 19 и 23.

Вернуться

475

ПТ, глава 3, 2.

Вернуться

476

БПТ, глава 16 (т.2, с. 210–211). И ПТ, глава 2, 21; глава 3, 8; глава 4, 4; глава 5, 1.

Вернуться

477

Движущей силой формирования города всегда являются страх и надежда, страх перед самым большим злом, надежда на самое большое благо. Но это главным образом грустные страсти (см. Э, IV, 47, доказательство.). Город, однажды установленный, должен, скорее, вызвать любовь к свободе, нежели страх перед наказанием или надежду на вознаграждения. «Рабам, а не свободным назначаются награды за добродетель» (ПТ, глава 10, 8).

Вернуться

478

пТ, глава 3, 3 и 8.

Вернуться

479

В двух важных текстах (Письмо 50, Иеллесу, т.2, стр. 172, и ПТ, глава 3, 3) Спиноза говорит, что его политическая теория характеризуется тем, что поддерживает естественное право в самом гражданском состоянии. Этот заявление интерпретируется по-разному в двух случаях: либо именно суверен определяется своим естественным правом, причем такое право равно сумме прав, от которых отказываются субъекты; либо именно субъекты сохраняют свое естественное право упорствовать в бытии, хотя такое право определяется теперь общими аффективными состояниями.

Вернуться

480

БПТ, глава 20 (III, сс. 306–307). И ПТ, глава 3, 10: «дух, поскольку он пользуется разумом, является своеправным, а не подчиненным праву верховной власти».

Вернуться

481

Э, IV, 35, схолия; IV, 73, теорема и доказательство.

Вернуться

482

О pietas и religio, всегда относительных к нашей способности действовать, см. Э, IV, 37, схолия I, и V, 41. О «предписаниях» (dictamina) разума см. Э, IV, 18, схолия.

Вернуться

483

Например, разум разоблачает ненависть и все, что с ней связано: Э, IV, 45 и 46. Но именно потому, что ненависть неотделима от грусти, которую она заключают в себе. Надежда, жалость, скромность, раскаяние разоблачены не менее, ибо они также заключают в себе грусть: Э, IV, 47, 50, 53, 54.

Вернуться

484

Спинозистский анализ суеверий в предисловии к БПТ крайне близок к анализу Лукреция: суеверие, по существу, определяется через смесь жадности и тревоги. И причина суеверия – это не путаная идея Бога, а страх, грустные страсти и их сцепление (БПТ, предисловие, II, с. 85).

Вернуться

485

БПТ, предисловие (II, с. 87).

Вернуться

486

См. Э, IV, 45, схолия 2; IV, 50, схолия; IV, 63, схолия; V, 10, схолия; IV, 67.

Вернуться

487

ПТ, глава 1, 1.

Вернуться

488

Э, IV, прибавление, 13.

Вернуться

489

Э, IV, 54, схолия.

Вернуться

490

Э, IV, 47, схолия.

Вернуться

491

ПТ, глава 10, 8.

Вернуться

492

Э, IV, 59, доказательство: «поскольку удовольствие бывает хорошо, постольку оно бывает согласно с разумом (ибо оно состоит в том, что способность человека к действию увеличивается или поддерживается)».

Вернуться

493

Э, III, 59, теорема и доказательство.

Вернуться

494

Э, III, 58, теорема и доказательство; IV, 59, доказательство.

Вернуться

495

Э, III, 58, теорема.

Вернуться

496

Активное чувство и пассивное чувство различаются как адекватная идея и неадекватная идея. Но между неадекватной идеей и адекватной идеей аффективного состояния различие есть только различие в мысли Э, V, 3, доказательство [в имеющемся русском переводе данный сюжет излагается так: «если мы образуем ясную и отчетливую идею этого аффекта, то эта идея будет отличаться от самого аффекта, поскольку он относится только к душе» – примечание переводчика].

Вернуться

497

См. Э, IV, 51, доказательство.

Вернуться

498

Более или менее полезные, более или менее легко раскрываемые и формируемые: Э, II, 40, схолия 1. Более или менее универсальные (maxime universelles, minime universalia): БПТ, глава 7, II, с. 176.

Вернуться

499

Случай менее универсальных общих понятий: Э, II, 39, теорема.

Вернуться

500

Случай более универсальных общих понятий: Э, II, 37 и 38, теорема.

Вернуться

501

Э, II, 29, схолия: «Всякий раз, когда она [душа – пер.] воспринимает вещи из обыкновенного порядка природы, т. е. во всех тех случаях, когда она определяется к рассмотрению того или другого извне, случайно встречаясь с вещами, но не тогда, когда она определяется к уразумению сходств, различий и противоположностей между вещами изнутри, именно вследствие того, что она рассматривает сразу много вещей. Так как во всех тех случаях, когда она определяется так или иначе изнутри, она созерцает вещи ясно и отчетливо, что я и покажу ниже».

Вернуться

502

Э, II, 40, схолия 1.

Вернуться

503

См. Э, IV, предисловие.

Вернуться

504

Э, II, 40, схолия 1.

Вернуться

505

Э, III, 2, схолия: «До сих пор никто еще не изучил устройства (fabrica) тела настолько тщательно, чтобы мог объяснить все его отправления».

Вернуться

506

Этьен Жоффруа Сент-Илер определяет свою «философию Природы» с помощью принципа единства композиции. Он противопоставляет свой метод классическому методу, восходящему к Аристотелю, который рассматривает формы и функции. За пределами последнего он предлагает определять изменчивые отношения между постоянными анатомическими элементами: разные животные соответствуют вариациям отношений, относительного положения и зависимости этих элементов так, что они все сводятся к модификациям одного и того же Животного в себе. Сходства форм и аналогии функций, всегда остающиеся внешними, Жоффруа, таким образом, заменяет на внутреннюю точку зрения единства композиции или сходства отношений. Он любит ссылаться на Лейбница и на принцип единства в разнообразном. Нам же кажется, однако, что он куда более спинозист; ибо его философия Природы – это монизм, и она радикально исключает любой принцип конечной цели, будь то внешней или внутренней. Cf. Principes de philosophie zootoffique, 1830, et Etudes progressives d’un naturaliste, 1835.

Вернуться

507

Э, II, 39, теорема и доказательство.

Вернуться

508

Э, II, 38, теорема и доказательство.

Вернуться

509

Э, II, 45, теорема и схолия.

Вернуться

510

Э, II, 46, доказательство: «Поэтому то, что дает познание вечной и бесконечной сущности бога, обще всем вещам и одинаково находится как в целом, так и в части».

Вернуться

511

Э, II, 40, схолия 1: благодаря нашему методу было бы установлено, «какие [понятия – пер.] затем общи всем и какие ясны и отчетливы только для тех, кто свободен от предрассудков…».

Вернуться

512

См. Э, II, 38 и 39. Также БПТ, глава 7, где мы начинаем с более универсальных понятий (II, сс. 176–177).

Вернуться

513

См. Э, II, 39, доказательство: из общего понятия вытекает идея аффективного состояния (такова его практическая функция).

Вернуться

514

Э, IV, 29, теорема: «И вообще никакая вещь не может быть для нас хорошей или дурной, если она не имеет с нами чего-либо общего».

Вернуться

515

Э, IV, 30, теорема.

Вернуться

516

Э, V, 10, доказательство.

Вернуться

517

Э, III, 1, доказательство.

Вернуться

518

Э, V, 3, теорема. И следующая теорема уточняет средство формирования такой ясной и отчетливой идеи: [надо] присоединять чувство к общему понятию как к его причине.

Вернуться

519

См. Э, V, 2, теорема и доказательство. И V, 4, схолия: То, что уничтожается, – не сама пассивная радость, а любовь, исходящая из нее.

Вернуться

520

Э, IV, 63, доказательство к королларий: «Желание, возникающее из разума, может возникнуть только из аффекта удовольствия, не составляющего пассивного состояния».

Вернуться

521

Э, V, 4, схолия.

Вернуться

522

Э, V, 10, теорема и доказательство.

Вернуться

523

См. Э, V, 20 схолия.

Вернуться

524

Э, V, 4, теорема и королларий.

Вернуться

525

Э, IV, 32, теорема: «Поскольку люди подвержены пассивным состояниям, про них нельзя сказать, что они сходны по своей природе». И схолия уточняет: «Ибо вещи, сходные в одном только отрицании, иными словами – в том, чего у них нет, на самом деле ни в чем не сходны».

Вернуться

526

Э, V, 6, схолия.

Вернуться

527

Э, V, 18, схолия.

Вернуться

528

Именно этот порядок представляет Э, V, 10. 1) Пока «мы не волнуемся аффектами [во французском тексте используется термин sentiments (чувства) – прим. пер.], противными нашей природе», мы способны формировать ясные и отчетливые идеи (общие понятия) и выводить из них аффективные состояния, сцепленные дуг с другом согласно разуму. Следовательно, именно так радостные страсти (аффекты [sentiments], согласующиеся с нашей природой) служат первым благоприятным обстоятельством [occasion] формирования общих понятий. Мы должны отбирать наши страсти, и даже когда мы встречаем что-то, что не согласуется с нами, мы должны стараться свести грусть до минимума (см. схолия). 2) Когда мы сформировали первые общие понятия, мы куда более способны избегать плохих встреч и аффектов [sentiments], противостоящих нам. И в той мере, в какой мы с необходимостью все еще испытываем такие аффекты [sentiments], мы способны формировать новые общие понятия, позволяющие нам понять сами эти несогласованности и противостояния (см. схолия).

Вернуться

529

Э, II, 41, доказательство.

Вернуться

530

ТУР, 19.

Вернуться

531

О связи благодаря памяти или привычке: Э, II, 18 схолия. О связи благодаря сходству, определяющему знание через знаки: Э, II, 40, 1 и. 2.

Вернуться

532

БПТ, глава 16 (собр. соч., т.2, с. 213).

Вернуться

533

Э, II, 42 теорема. И V, 28 теорема.

Вернуться

534

Эта религия второго рода не смешивается с тем, что Спиноза в Богословско-политическом трактате называет «универсальной верой», «общей всем людям». Универсальная вера, как она описана в главе 14 (II, с. 247–248), все еще касается повиновения и обильно использует моральные понятия греха, раскаяния и прощения: действительно, она смешивает идеи первого рода и понятия второго рода. Подлинная религия второго рода, основанная исключительно на общих понятиях, систематически излагается только в Э, V, 14–20. Но БПТ дает ценные указания: это, прежде всего, – религия Соломона, который руководствовался естественным светом (глава 4, II, с. 142144). В ином смысле, это – религия Христа: не то, чтобы Христос нуждался в общих понятиях, дабы познать Бога, но он согласовывал свое учение с общими понятиями вместо того, чтобы основывать его на знаках (само собой разумеется, что Страсти и Воскресение исходят из первого рода, см. Глава 4, II, с. 140–141, с. 144). Наконец, это – религия Апостолов, но только в части их учения и деяний (глава 11, всюду).

Вернуться

535

Cf. F. Alquié, Nature et Vérité dans la philosophie de Spinoza, cours publié, C. D U. pp. 30 sq.

Вернуться

536

КТ, II, глава 1, 2–3.

Вернуться

537

ТУР, 19–21 (см. нашу главу X).

Вернуться

538

ТУР, (т.2, с. 354–355). И Трактат об усовершенствовании завершается в тот момент, когда Спиноза ищет общее свойство (aliquid commune), от которого зависели бы все положительные характеристики ума: с. 358.

Вернуться

539

Спиноза действительно говорит, что «постоянные и вечные вещи» должны дать нам знание о «внутренней сущности» вещей; здесь мы пребываем в последнем роде познания. Но с другой стороны, постоянные вещи должны также служить в качестве «универсалий» по отношению к изменчивым существующим модусам: тогда мы – во втором роде и в области композиции связностей, а не в области производства сущностей. Следовательно, два порядка смешиваются. См. ТУР, т.1, с.354.

Вернуться

540

Э, II, 40, схолия 1: что касается проблемы понятий и различных видов понятий, то Спиноза говорит, что они составляли «когда-то предмет моих размышлений». Речь идет, очевидно, о Трактате об усовершенствовании разума. Но он добавляет, что «сделал это предметом другого трактата»: мы полагаем, речь тут идет о переработке Трактата об усовершенствовании разума в зависимости от той цели, какая вынудила Спинозу все начать заново.

Вернуться

541

БПТ, глава 1 (т.2, с.31): «Ибо из слов и образов можно гораздо больше составить представлений, нежели из одних тех принципов и понятий, на которых зиждется все наше естественное познание».

Вернуться

542

В Э, II, 47, схолии Спиноза специально отмечает близость общих понятий к вещам, какие можно вообразить, то есть телам. Вот, также, почему идея Бога отличается здесь от общих понятий. Спиноза будет говорить об общих свойствах, которые мы «воображаем» всегда одинаково (Э, V, 7, доказательство), или же об «образах, относящихся к таким вещам, которые мы познаем ясно и отчетливо» (Э, V, 12, теорема).

Вернуться

543

Э, IV, 49; V, 5.

Вернуться

544

Э, V, 6, теорема и доказательство.

Вернуться

545

Э, V, 7, доказательство: «Аффект же, возникающий из разума, необходимо относится к общим свойствам вещей, на которые мы всегда смотрим, как на наличные (ибо не может быть ничего, что исключало бы их наличное существование), и которые мы всегда воображаем одинаково».

Вернуться

546

Э, V, 7, теорема. (Этот текст ссылается только на чувства-аффекты воображения, касающиеся вещи, «на которую мы смотрим, как на несуществующую в наличности». Но, если принимать в расчет время, то воображению всегда надлежит быть детерминированным, чтобы рассматривать свой объект как отсутствующий).

Вернуться

547

Э, V, 8, теорема и доказательство.

Вернуться

548

Э, V, 11, 12 и 13.

Вернуться

549

См. Э, V, 9 и 11.

Вернуться

550

БПТ, глава 6 (т.2, с. 91). См. также сноску, присоединенную к этому тексту (т.2, с. 661).

Вернуться

551

Э, V, 36, схолия.

Вернуться

552

Э, II, 45–47. Спиноза переходит от общих понятий к идее Бога (см., главным образом, 46, доказательство). В V, 14–15 приводится аналогичный пассаж: показав, как большое число образов легко присоединяется к общему понятию, Спиноза делает вывод, что мы можем присоединить и отнести все образы к идее Бога.

Вернуться

553

Э, II, 47, схолия: «Что люди не имеют столь же ясного познания бога, как познание общих понятий, то это происходит потому, что они не могут воображать бога так, как воображают тела».

Вернуться

554

Э, II, 46, доказательство (id quod dat [то, что дает – лат.]).

Вернуться

555

Э, V, 15, доказательство.

Вернуться

556

Э, IV, 28, доказательство.

Вернуться

557

См. Э, V, 17 и 19. Спиноза явно напоминает нам, что Бог не может испытывать никакого увеличения своей способности к действию, а значит и никакой пассивной радости. Но он находит здесь благоприятный случай [occasion] отрицать то, что Бог может испытывать какую-либо радость вообще: действительно, единственные активные радости, какие признаются в этот момент в Этике – эти радости второго рода. Итак, такие радости предполагают страсти, а потому исключаются из Бога на том же основании, что и страсти.

Вернуться

558

Э, II, 40, схолия 2.

Вернуться

559

Э, V, 28, теорема: «Стремление или желание познавать вещи по третьему способу не может возникать из первого рода познания, из второго же рода возникнуть может».

Вернуться

560

Э, V, 20 схолия, Спиноза говорит об «основании» третьего рода познания. Такое основание – это «познание Бога». Речь, очевидно, не идет о том познании Бога, какое даст нам третий род познания. Как доказывает контекст (V, 15 и 16), речь идет о познании Бога, данном посредством общих понятий. То же и в II, 47, схолия, Спиноза говорит, что мы «формируем» третий род познания, начиная с познания Бога. И еще, контекст (II, 46, доказательство) показывает, что речь идет таком познании Бога, которое составляет часть второго рода познания.

Вернуться

561

Э, II, 40, схолия 2 (см. также V, 25, доказательство).

Вернуться

562

В какой мере идеи второго и третьего рода сами являются одними и теми же? Отличаются ли они только лишь функциями или использованием? Проблема сложна. Конечно же, более универсальные общие понятия совпадают с идеями атрибутов. Как общие понятия, они схватываются во всеобщей функции, каковую они осуществляют по отношению к существующим модусам. Как идеи третьего рода, они мыслятся в их объективной сущности постольку, поскольку они объективно содержат сущности модусов. Однако менее универсальные общие понятия не совпадают, со своей стороны, с идеями особых сущностей (связности не смешиваются с сущностями, хотя сущность выражается в связностях).

Вернуться

563

БПТ, глава 4 (II, сс. 140–141).

Вернуться

564

БПТ, глава 1 (т.2, с. 23).

Вернуться

565

В Э, V, 36, схолия, Спиноза противопоставляет общее [générale] доказательство познания второго рода единичному [singulière] выводу познания третьего рода.

Вернуться

566

Э, V, 37, схолия: только существующий модус может уничтожаться, никакая сущность не может уничтожить другую.

Вернуться

567

См. Э, V, 25–27.

Вернуться

568

Э, V, 22, доказательство, и 36, теорема.

Вернуться

569

См. Э, V, 36, схолия (весь контекст доказывает, что речь идет о собственной сущности каждого, о сущности его собственного тела: см. V, 30, теорема и доказательство).

Вернуться

 

570

Э, V, 29, теорема.

Вернуться

571

Э, V, 31, теорема: «Третий род познания зависит от души, как от своей формальной причины, поскольку сама душа вечна».

Вернуться

572

Э, V, 27, доказательство: Тот, кто познает благодаря третьему роду, «получает высшее удовольствие (summa laetitia)».

Вернуться

573

Э, V, 32, королларий.

Вернуться

574

Вот почему общие понятия как таковые не конституируют сущность никакой единичной [singulière] вещи: см. Э, II, 37, теорема. И в V, 41, доказательство, Спиноза напоминает, что второй род не дает нам никакой идеи

вечной сущности ума.

Вернуться

575

Э, V, 29, доказательство. Таким образом, здесь есть два вида вечности, один определяется наличием общих понятий, другой – существованием выделенной [singulière] сущности.

Вернуться

576

Об аффективных состояниях сущности вообще и о случайном и врожденном см. Э, III, объяснение определения желания.

Вернуться

577

Согласно Э, II, 38 и 39, доказательство, общие понятия действительно пребывают в Боге. Но лишь поскольку, поскольку они постигаются в идеях единичных [singulière] вещей (идеях нас самих и других вещей), кои сами пребывают в Боге. Это не так для нас: общие понятия являются первыми в порядке нашего познания. Вот почему они в нас являются источником особых аффективных состояниях (радости второго рода). Бог, напротив, испытывает аффективные состояния только третьего рода.

Вернуться

578

См. Э, V, 14–20.

Вернуться

579

Э, V, 31, схолия: «Хотя мы уже знаем, что душа, поскольку она представляет вещи под формою вечности, вечна, однако, дабы легче раскрыть и лучше уразуметь то, что мы хотим показать, мы будем рассматривать ее, как и до сих пор делали, так, как будто бы она начинала существовать и познавать вещи под формой вечности…»

Вернуться

580

Э, V, 33, схолия.

Вернуться

581

Э, V, 33, схолия.

Вернуться

582

Любовь к Богу – из второго рода: Э, V, 14–20. Любовь Бога – из третьего рода: Э, V, 32–37.

Вернуться

583

Э, V, 36, теорема и королларий.

Вернуться

584

Э, V, 36, схолия.

Вернуться

585

См. Э, V, 20, схолия; 38, доказательство.

Вернуться

586

О частях души, см. Э, II, 15. Об ассимиляции способностей в частях см. Э, V, 40, королларий.

Вернуться

587

Э, V, 23, схолия, и 29, доказательство (эта способность [faculté] страдать, воображать и познавать в длительности является способностью, поскольку она «заключает в себе» сущность или способность действовать).

Вернуться

588

Э, V, 22, доказательство.

Вернуться

589

Э, V, 22, доказательство. Это доказательство ссылается именно на аксиому о параллелизме, согласно которой знание результата зависит от знания о причине и заключает в себе последнее. Формулировка Спиноза species aeternitatis обозначает, одновременно, вид вечности, вытекающий из причины, и интеллектуальную концепцию, неотделимую от причины.

Вернуться

590

Э, V, 29, теорема и доказательство.

Вернуться

591

Э, V, 23, схолия. Такой опыт необходимо принадлежит третьему роду; ибо второй род не обладает адекватной идеей сущности нашего тела и не дает нам еще знания о том, что наша душа вечна (см. V, 41, доказательство.).

Вернуться

592

Э, V, 21, теорема: «душа может воображать и вспоминать о вещах прошедших, только пока продолжает существовать ее тело».

Вернуться

593

Э, V, 40, королларий: «Та часть души, которая остается, какова бы ни была она по своей величине, совершеннее другой части».

Вернуться

594

Э, V, 34, теорема: «Душа подвержена аффектам, относящимся к пассивным состояниям, только пока продолжает существовать тело».

Вернуться

595

Э, V, 40, королларий: «Ибо вечная часть души есть разум, в силу одного которого мы называемся действующими; та же часть, которая, как мы показали, погибает, есть воображение, благодаря которому мы называемся страдательными».

Вернуться

596

В Э, IV, 39, доказательство и схолия, Спиноза говорит, что смерть заставляет тело разрушаться и, следовательно, «делаться совершенно неспособным подвергаться многим воздействиям». Но, как указывает контекст, речь идет о пассивных аффективных состояниях, производимых другими существующими телами.

Вернуться

597

Лейбниц, Письмо Лэндгрэйву, 14 августа 1683. Cf. Foucher de Careil, Réfutation inédite de Spinoza par Leibniz (Paris 1854). Рассматривая вечность спинозистской души так, как если бы последняя была подобна вечности математической истины, Лейбниц пренебрегает всеми различиями между третьим и вторым родами познания.

Вернуться

598

Э, V, 38. Наше усилие продолжать существование определяется так (Э, V, 39, схолия): сформировать тело таким образом, чтобы оно соотносилось с душой в наивысшей точке познания себя, бога и вещей. Тогда то, что касается памяти или воображения, «не имело бы почти никакой цены в сравнении с разумом».

Вернуться

599

Э, V, 38, доказательство: «Чем больше вещей познает душа по второму и третьему роду познания, тем большая часть ее остается невредимой».

Вернуться

600

Э, V, 38, теорема и схолия.

Вернуться

601

Об этих двух темах – зеркале и ростке (или ветви) – в их существенной связи с понятием выражения см., например, судебный процесс над Экхартом. Действительно, эти темы составляют часть главных статей обвинения: cf. Edition critique des pièces relatives an procès d’Eckhart, par G.Théry, Archives d’histoire doctrinale et littéraire du Moyen Age (Vrin éd., 1926–1927).

Вернуться

602

О «простых формах, взятых абсолютно», «одних и те же атрибутах Бога», «первых причинах и последнем основании вещей» см. Письмо к Елизавете, 1678, и Размышления о познании, 1684. В заметке 1676 года Есть Совершеннейшее Существо совершенство определяется как абсолютно положительное качество, которое seu quae quicquid exprimit, sine ullis limitibus exprimit [без каких-либо ограничений выражает то, что оно выражает – лат.] (Собр. соч. т.1, с.116). В Новых опытах Лейбниц намекает об «изначальных или отчетливо познаваемых качествах», которые могут уноситься в бесконечность.

Вернуться

603

Лейбниц, Рассуждения о метафизике, § 16.

Вернуться

604

Cf. Lettre de Leibniz à Arnauld (Janet I, p. 594): «Выражение является общим во всех формах, и оно есть род, видами которого являются естественное восприятие, животное чувство и интеллектуальное познание».

Вернуться

605

Ed. Gerhardt, VII, pp. 263, 264. [Русский перевод: Что такое идея – Лейбниц. Собр. соч., т. 3, с. 108, 109].

Вернуться

606

Лейбниц, Lettre de Leibniz à Arnauld (Janet I, p. 594): «Достаточно того, чтобы то, что делимо и материально, а также оказывается разделенным на несколько сущих, было выражено или представлено в одном единственном неделимом бытии или в субстанции, наделенной подлинным единством». И Новые опыты III, 6, § 24: душа и машина «вполне гармонируют друг с другом, и хотя они не оказывают непосредственного влияния друг на друга, но они взаимно выражают друг друга, поскольку душа концентрирует в совершенном единстве все то, что тело рассеивает во множестве».

Вернуться

607

Projet d’une lettre A Arnanld (Janet I, pp. 552–553).

Вернуться

608

Lettre de Leibniz à Arnauld (Janet I, p. 596).

Вернуться

609

Cf. Grua éd., p. 126: «Поскольку все умы суть единства, то мы можем сказать, что Бог является изначальным единством, выражаемым всеми другими, согласно с их досягаемости… Вот из чего следует их действие [opération] в творениях, кои варьируются согласно различным сочетаниям единицы с нулем или же положительного с отрицательным». Именно эти различные типы единств символизируют друг друга: например, относительно простые понятия нашего ума, символизирующие абсолютно простые понятия божественного ума (cf. éd. Couturat, Elementa Calculi, и Introductio Encgclopaediam Arcanam). Тип единства всегда является последней причиной по отношению к тому множеству, под которое он подводится. Лейбница особо использует слово «гармония», дабы обозначить такую отсылку множественного к единому (Elementa verae pietatis, Grua, p. 7).

Вернуться

610

Случается, что Лейбниц употребляет слово «эманация», дабы обозначить создание единств и их сочетаний: см. например, Рассуждения о метафизике, § 14.

Вернуться

611

Постоянная тема в Письмах к Арно: Бог создавал не Адама-грешника, но мир, где Адам согрешил.

Вернуться

612

Здесь, по-видимому, опечатка в тексте. Речь, скорее всего, идет о схолии к теореме III, 17 – Прим. перев.

Вернуться

613

В 2012 году в Издательстве Русской гуманитарной академии (Санкт-Петербург) вышел объемный том «Бенедикт Спиноза: Pro et contra» (в серии «Русский путь»), где собраны статьи русскоязычных авторов от П.Д.Юркевича до Э.В.Ильенкова, посвященные анализу и оценке творчества Спинозы.

Вернуться

614

«Новалис попал в самую точку, говоря о «богопьяном Спинозе». Настолько «богопьян» был этот редкостный человек, что в своем пламенном порыве неутомимого идейного увлечения Божеством и любовной преданности ему… почти проглядел случайную самобытность, самоуправство и своенравие «мира»». (Шелер М., Избранные произведения – М.: «Гнозис», 1994, с. 60).

Вернуться

615

На вопрос Лессинга: «Почему о Спинозе люди говорят как о мертвой собаке?» Якоби ответил: «Они всегда так будут говорить о нем. Чтобы понять Спинозу, требуется очень долгое и упорное умственное напряжение».

Вернуться

616

«Спиноза убил Бога, т. е. научил людей думать, что Бога нет, что математический метод. есть единственный метод искания, что Библия, пророки и апостолы истины не открывали, а принесли людям только нравственные поучения… [которые] вполне могут заменить бога.» (Шестов Л. Сочинения в двух томах – М.: Наука, 1993, т. 2, с. 275.)

Вернуться

617

«По поводу же рассуждений о Спинозе сами собой выясняются и те условия, при которых любое философское учение должно быть признано атеистическим». (См. Введенский А.И. Об атеизме в философии Спинозы // «Вопросы философии и психологии», № 37 – М.: Типолитогр. Т-ва И. Н. Кушнерев и К°, 1897, с. 2.)

Вернуться

618

Соловьев В.С. Понятие о Боге (в защиту философии Спинозы) // Вопросы философии и психологии, № 38, – М.: Типолитогр. Т-ва И. Н. Кушнерев и К°, 1897, с. 414.

Вернуться

619

Робитнсон Л. Метафизика Спинозы (фрагмент) // Бенедикт Спиноза: Pro et contra – СПб., Издательство Русской гуманитарной академии, 2012, с. 325.

Вернуться

620

«Значительное количество недоразумений, наполняющих философию Спинозы ему же приписываемыми «противоречиями», является прежде всего результатом несоответствующего перевода его латинских терминов терминами новых языков, причем переводные выражения или вовсе не соответствуют по своему содержанию содержаниям терминов Спинозы, или же, модернизируя его содержания, придают им чуждые мышлению Спинозы

оттенки». // Бенедикт Спиноза: Pro et contra, с. 254.

Вернуться

621

Там же, с. 264.

Вернуться

622

Винчигуэрра Л. Спинозистский ренессанс во Франции. Введение // М.: Наука, ЛОГОС #2 (59) 2007, с. 6

Вернуться

623

Cf. Deleuze G. Spinoza et nous // Deleuze G. Spinoza: philosophie pratique – Paris: Les Éditions de Minuit, 1981.

Вернуться

624

См. настоящее издание, с.10.

Вернуться

625

Французский перевод терминов Affectio и Affectus: «affection» и «affect». В предлагаемом русском переводе данные термины переводятся, соответственно, как «аффективное состояние» и «аффект».

Вернуться

626

Cf. Gilles Deleuze, lecture transcripts on Spinoza’s concept of affect // http:// www.gold.ac.uk/media/ deleuze_spinoza_affect.pdf

Вернуться

627

Отметим, что тема радикального разведения «различия в степени» и «различия по природе» является сквозной для всего творчества Делёза.

Вернуться

628

Ibid.

Вернуться

629

Относительно значений термина «контингентность» мы отсылаем читателя к статье Й.Цирфаса «Контингентность человека» (Неопределенность как вызов. Медиа, Антропология, Эстетика – СПб.: Издательство РХГА, 2013, сс. 41–69).

Вернуться

630

Спиноза Б. Собрание сочинений в двух томах, т.1 // М.: Государственное

издательство политической литературы, 1957, с.252

Вернуться

631

Делез Ж. Критика и клиника – СПб.: MACHINA, 2002, с. 187.

Вернуться

632

Делез Ж. Кино – М.: Ад Маргинем, 2004, сс. 493, 494.

Вернуться

633

Там же, с.495.

Вернуться

634

Хакен Г. Принципы работы головного мозга – М.: Per Se, 2001, с. 16.

Вернуться

635

Данилов Ю.А., Кадомцев Б.Б. Что такое синергетика? // Нелинейные волны. Самоорганизация. – М.: Наука, 1983.

Вернуться

636

Морен Э. Метод – М.: «Канон+», 2013, с.450.

Вернуться

637

Относительно того, что имеется ввиду под постнеклассической наукой см. Степин В.С. Теоретическое знание и, прежде всего, главу «Стратегии теоретического исследования в эпоху постнеклассической науки» – М.: Прогресс-Традиция, 2000, сс. 641–702.

Вернуться