I
— Я не знаю.
Всю его жизнь можно было свести к трем этим словам. То немногое, что он о ней помнил.
— Я не знаю, — отвечал он голосам всякий раз, когда они задавали одни и те же вопросы. Они никогда не спрашивали ни о чем другом.
Как тебя зовут?
— Я не знаю.
Какой сейчас год?
— Я не знаю.
Затем наступал перерыв ровно на шесть секунд. Он мысленно отсчитывал удары сердца. Иногда, если вопросы приходили с опозданием, сердечный ритм учащался, и он сбивался со счета. Вопросы не прекращались. Голоса спрашивали снова и снова.
Как тебя зовут? — доносилось из мрака. Это был мужской голос, но не всегда один и тот же.
— Я не знаю, — говорил он в пустоту. Его слова не раздавались эхом. Чернота словно поглощала их без остатка. Он не видел даже вытянутой перед собой руки. Как бы широко он ни раскрывал глаза, ему ровным счетом ничего не удавалось разглядеть.
Какой сейчас год?
— Я не знаю.
Иногда во время расспросов он прижимал костяшки пальцев к закрытым глазам, чтобы хоть яркие остаточные следы на сетчатке расцветили непроглядную тьму.
Безуспешно. Так он понял, что ослеп.
II
Он не знал, сколько прошло времени, прежде чем что-то изменилось, но это явно случилось: сначала вопрос, а после и ответ.
Его «день», ничем не отличимый от предыдущего, начался, едва он открыл глаза. Как обычно, он не мог покинуть пределы крошечного пространства, которое считал своей камерой. Всякий раз после пробуждения он проводил руками по тому, что на ощупь казалось холодным обезличенным камнем. На вкус камень был соленым, и от него пахло кровью. Двери нигде не было.
Как тебя зовут? — требовательно спросил мужской голос. Сегодня он был низким и агрессивным. Почти злым.
— Я не знаю.
Какой сейчас год?
— Я не знаю.
Ему стало интересно, какое же ужасное преступление он совершил. Возможно, это наказание. Разве в этом не было смысла? Подобная мысль приходила ему в голову не впервые, она часто скользила в его сознании, вызывая новые бесплодные и безответные размышления.
Конечно, прежде он неоднократно пытался расспрашивать голоса. И довольно быстро понял, что те не отличались дружелюбностью. Они спрашивали, но сами никогда не отвечали.
Как тебя зовут?
Он вздохнул и подполз к тонкому покрывалу, которое считал своей кроватью. В непроглядном мраке он накинул его на плечи, но дрожь не прошла.
— Я не знаю.
Какой сейчас год?
— Я не знаю.
Он проголодался, что немало его удивило. Он довольно редко просыпался с чувством голода. Хотя ему и не удалось припомнить, чтобы он ел или пил после своего первого пробуждения здесь, он знал, что его кормят. Единственное, что он ощущал, это покалывание от крупинок соли, слизанных со стен, поэтому подозревал, что его жизнь поддерживали внутривенным способом, когда он пребывал в забытьи. Всякий раз после пробуждения на руках зудели крошечные точечки уколов.
Он прощупал их по всей длине рук до металлических гнезд на запястьях.
Как тебя зовут?
Сначала он отвечал по-другому. Он злился на невидимые голоса, требовал от них ответов и настаивал на том, что ему здесь не место. Последние слова всегда казались не просто пустым звуком, поскольку он понятия не имел, должен ли вообще здесь находиться. Он часто задавался вопросом, а не заслуживает ли того, чтобы находиться здесь. Возможно, и заслуживает. Возможно, он — убийца.
Такие мысли не вызывали у него чувства вины, ведь он не помнил своей жизни вне этих стен. Наказание переносится легко, когда человек не может вспомнить своего прегрешения.
Со временем все превратилось в обыденную рутину. Он больше не выдумывал себе имен и не выплевывал бессмысленные звуки, отбросил угрюмое молчание и в равной степени безрезультатные расспросы. Они причиняли ему боль каждый раз, когда он говорил что-либо, кроме правды.
— Я не знаю.
Какой сейчас год?
— Я не знаю.
Он не мог взять в толк, как именно они это делают, но боль вспыхивала в голове и уже оттуда разливалась по всему телу. Тупая пульсация появлялась позади глаз и резонировала в ушах и нёбе, пробиралась по позвоночнику. В последний раз ему удалось продержаться до момента, пока не стало казаться, будто горят пальцы. Тогда боль потекла вниз по торсу, охватив половину тела.
Боль прививала честность. С того времени он говорил правду. Говорил ее неизменно.
Как тебя зовут?..
Умрет ли он здесь? Как долго ему осталось жить? Эти мысли терзали его с куда большей силой, чем любая вина. Чувствовать, что даже собственная плоть не может помочь ему с разгадкой. Он ничего не видел, поэтому ему оставалось только гадать. Несмотря на то, что он не ощущал дряблой кожи, шрамов или глубоких морщин, его плоть слишком плотно обтягивала кости. Это с равным успехом могло свидетельствовать как о преклонных годах, так и о недоедании. Он понятия не имел, что именно было тому причиной.
Ему казалось ужасным не знать даже своего возраста, почему-то это казалось ему еще более странным, чем не помнить своего имени или прегрешения, за которое его посадили в камеру.
Как тебя зовут? — голос на этот раз зарычал.
Вопрос повторили? Он пропустил положенный ответ? В голове, словно вторичное сердцебиение, вспыхнула боль, запульсировала в синусах и нежной ткани, соединявшей глаза с мозгом. Ему пришлось сплюнуть, чтобы очистить рот от внезапно набежавшей слюны.
Возможно, они убьют его, если он прекратит отвечать. В самом начале он уже пытался покончить с собой подобным образом, но боль всегда одерживала верх, заставляя его рыдать и тяжело дышать, но каждый раз говорить правду.
Как тебя зовут?
Он поднял невидящие глаза, уже начиная чувствовать дрожь в пальцах, когда боль покалывающим огнем добралась до челюсти. С его влажных губ сорвался хрип, который можно было бы принять за смех. Он почувствовал, что улыбается, ощутил на лице желанное тепло слез. Возможно, вот так и сходят с ума. Возможно, он безумен уже многие месяцы.
Как тебя зовут?
Его щеки разболелись — как из-за усиливающегося наказания, так и от улыбки. Все это не должно было казаться смешным, но почему-то казалось. В определенной степени так и было. Что же он такого натворил, чтобы очутиться здесь? Наверное, что-то плохое. Что-то действительно по-настоящему плохое.
А может, он был для них важен? Может, он знал нечто, что они хотели вырвать из его черепа? Если дело в этом, им не посчастливилось — тьма в голове, которая окутала воспоминания, была такой же непроглядной, как чернота перед глазами.
Он засмеялся снова, на этот раз громче.
— Мое имя, — сказал было он, но задохнулся в ребяческом хихиканье. Боль продолжала донимать его, быстрее прежнего, стремительной пульсацией вонзаясь в язык и горло. Он замолчал, но не перестал ухмыляться. Если бы он хоть что-то знал, то уже давно бы рассказал.
Как тебя зовут?
— Я не знаю. — Боль ослабла, но полностью не рассеялась. На его лице все еще царила безумная улыбка, когда он сделал глубокий вдох. — Я не знаю.
Он прислонился к стене, и смех наконец стих.
— Меня зовут так, как вы пожелаете. Мое имя такое, какое должно быть, лишь бы только выбраться отсюда ко всем чертям.
В ту же секунду боль прошла. Голоса замолчали, и он, дрожащий, слепой, неуверенно стал гадать, прошел ли какое-то испытание или же окончательно провалил его.
III
Когда он очнулся в следующий раз, его руки зудели.
Они казались свинцовыми гирями, скрепленными с тяжелыми, словно камни, костями, которые тянули его мышцы вниз. Даже просто открыть глаза казалось непосильной задачей.
Зарычав, он положил одну руку на другую и ощутил на предплечьях раздраженную кожу. Болезненные точечки говорили о наличии крошечных ранок от уколов и он задался вопросом, как долго пробыл без сознания на этот раз. Он не помнил, как уснул, но такое с ним случалось не впервые. Он никогда не мог вспомнить, как впадал в благословенное забытье. Пустая бездна отмечала периоды его пробуждения среди холода — он подозревал, что его каким-то образом лишают сознания, вместо того чтобы позволить уснуть естественным образом.
— Тебя зовут Двадцать шестой. — Теперь голос был мягче, но все еще явно мужским. Он замер во мраке, боясь шевельнуться, внезапно его охватила дрожь. — Ты принял то, что должен получить новое имя. Это первый шаг. Тебя зовут Двадцать шестой.
— Меня зовут… — ему пришлось сглотнуть, прежде чем выдавить из себя слова. — Меня зовут Двадцать шестой.
Какой сейчас год?
Он облизал губы в страхе утратить те жалкие позиции, которых ему удалось достичь.
— Я не знаю. Клянусь, не знаю. — Это была правда, хотя она далась ему не сразу, ведь он не знал, было ли теперь достаточно одной правды. Из-за нарастающей паники он сильно прикусил губу. — Но я хочу узнать. Я хочу знать год. Какой сейчас год?
Пауза затянулась куда дольше обычного. Голос вернулся, когда он уже набрал воздух в легкие, чтобы снова спросить.
Сейчас год Четыре-ноль-шесть.
Эти слова ничего ему не говорили. Он не знал, следует ли ему отвечать:
— Сколько мне лет?
Хронологически тебе пятнадцать стандартных терранских лет.
Его чуть не разобрал смех. Он же почти ребенок. А он столько времени считал себя стариком. От одной только мысли его затошнило.
Встань, Двадцать шестой.
Несмотря на тошноту, он сделал, как приказано, привалившись к стене и используя ее в качестве опоры.
Открой глаза.
— Я…
Открой глаза.
Он моргнул. Дрожащие пальцы нащупали холодную мягкую поверхность открытых глаз. На них остались песчинки от его грязных рук. Ему пришлось снова сглотнуть. Во рту скопилась слюна.
Открой глаза.
— Но они открыты.
Двадцать шестой, открой глаза.
— Они открыты! Открыты!
Двадцать шестой, открой глаза.
Он застонал, разбивая кулаки в кровь о каменную стену.
— Они открыты!
Двадцать шестой, открой глаза.
И тогда, охваченный страхом, граничащим с первобытным ужасом, он постарался подчиниться. Он попробовал открыть глаза, которые и так были широко распахнуты.
Вот тогда он проснулся.
IV
На этот раз пробуждение оказалось не таким медленным, как обычно. Он очнулся мгновенно, и первым делом у него вырвался крик. Свет вонзился в его глаза беспощадным поцелуем кислоты, которую заливают в глазницы. Он кричал, втягивая стылый воздух в сопротивляющиеся легкие.
Двадцать шестой, успокойся.
Ему казалось, что он плачет, но слез на лице не было. Его руки, словно стражи щитом, прикрывали закрытые глаза, пытаясь унять боль.
Двадцать шестой, успокойся.
— Я ничего не вижу. Слишком ярко.
Двадцать шестой, — вновь произнес голос, когда в голове начала пульсировать боль. — Успокойся.
Он приподнялся на дрожащих конечностях и, моргнув, осмелился взглянуть сквозь пальцы. Вновь хлынул слепящий свет, яркий, как огонь, выжигая глазные яблоки и струясь дальше по нервным окончаниям.
Он выдохнул бессловесный, бессмысленный поток брани, тяжело дыша, словно загнанное животное.
Двадцать шестой. Уймись.
Легко сказать. Едва только услышав скрежет открывающейся металлической двери, он слепо бросился к ней, выставив перед собой руку, чтобы ни на что не натолкнуться по дороге.
С зубодробительным грохотом он врезался во что-то металлическое, что-то высокое, издающее всепроникающий рев приводов, от которого у него разболелись десны. Столкнувшись с кем-то, он отлетел на каменный пол.
Шаги. Гулкие шаги, от которых дрожала земля.
— Я ничего не сделал, — он до сих пор не знал, правда ли это. — Только отпустите меня.
Двадцать шестой, — опять прозвучал голос в его разуме. — Встань, замолчи и открой глаза.
Он попытался встать, хотя ноги с трудом повиновались ему. На то, чтобы промолчать, ушло гораздо больше усилий, а уж насчет того, чтобы открыть глаза…
— Тут слишком ярко.
Уровень освещения понижен до предела. Ты не пользовался глазами девяносто девять дней. Боль пройдет.
— Я не понимаю.
Твое неведение также пройдет. Мы здесь для этого.
К первому голосу присоединился второй, более глубокий, в котором угадывалось раздражение:
Открой глаза.
Он попытался снова. С шестой или седьмой попытки ему это удалось, хотя поначалу он не увидел ничего, кроме яркого света. Из глаз брызнули слезы, словно они могли вымыть жжение из глазниц.
Наконец проступили очертания. Три человеческие фигуры: две — облаченные в мантии темного оттенка грязного железа с капюшонами, еще одна — закованная в огромные и яркие, словно начищенная сталь, доспехи. От последней фигуры исходило болезненное сияние, когда свет падал на блестящее серебро.
Он не видел их лиц: у первых двух они были скрыты под глубокими капюшонами, а у последнего — за вычурным шлемом с глазными линзами невероятной, пронзительной синевы.
— Двадцать шестой, — он понятия не имел, откуда доносился голос, ни одна из фигур не шевелилась, — оглянись. Что ты видишь?
Действительно, что? Он напряженно осмотрел камеру. Все казалось таким же, как раньше, за исключением из ниоткуда взявшихся дверей и символов, ярким металлом нанесенных на стены и пол.
Он вытер слезы. Моргнув, очистил глаза от соринок. Ему следовало почувствовать эти символы даже в слепых метаниях. Каждый из них выступал из темного камня барельефом матового серебра.
— Что это за символы?
Стражи. — И опять ни одна из фигур не сдвинулась с места. — Стражи-гексаграммы. Нам следовало убедиться, что в тебе нет скверны. Также следовало убедиться, что ты ничего не помнишь о прошлой жизни.
Его прервал второй голос:
Ты находился здесь положенные девяносто девять ночей, пока мы изучали твою душу.
Ритуал завершен, — заговорил третий голос. — Хотя некоторые сомнения остались.
— Почему я не чувствовал символы? Где была дверь? — Он не мог успокоиться, хотя дрожал больше от возбуждения, чем от холода, и больше от холода, чем от настоящего страха. Посмотрев вниз, он обнаружил, что облачен в такую же мантию, как и две фигуры, некогда белую, а ныне посеревшую от пыли.
Первая фигура в мантии откинула капюшон. Человек был гладко выбрит. С виду где-то между тридцатью и шестьюдесятью, на лице сохранились признаки каждого прожитого десятилетия — гладкая кожа юноши, мудрый взгляд опытных глаз, морщинки от смеха и бессонных ночей, серебристая щетина волос, которая на макушке становилась совсем белой.
Неопределенность его настоящего возраста тем не менее была не самым странным. Он был увеличенным до громадных размеров, как будто его тело еще десять лет росло и развивалось, в отличие от естественного процесса взросления. Даже мантия не могла скрыть его внушительную фигуру — это заставляло узника чувствовать себя полным ничтожеством.
— Почему вы не отвечаете? Почему я был слеп?
Ты никогда не был слеп. Мы изменили твое восприятие, чтобы оно служило нашим целям. — Тот, чей возраст оставался неясным, держался с достоинством святого старца, но у него был пронзительный взгляд убийцы. От его синих глаз температура в комнате стремительно упала. — Мы управляли твоими мыслями. Твои глаза оставались закрытыми, хотя ты думал, что они открыты, и видел только тьму. Мы притупили твою тактильную чувствительность, чтобы ты не ощущал ничего, кроме гладкого камня. Ты был пленником собственного разума. Дверь даже не была заперта. Ты просто не мог отыскать ее.
Стоило отдать им должное, они ловко поступили с барельефными тюремными стражами.
— Кто я? — Он не хотел об этом спрашивать, но вопрос сам вырвался у него после того, как столь долго вертелся на кончике языка.
Ты — Двадцать шестой.
— Нет, — он покачал головой и тут же об этом пожалел — к горлу подкатила волна тошноты. — Нет, я имею в виду — прежде. До того, как очутился здесь.
Неважно, — одновременно произнесли три голоса.
Твое прошлое ушло, отринутое во имя необходимости. Когда ты попал к нам, то переродился.
К тебе будут обращаться по порядковому номеру до тех пор, пока ты не заработаешь настоящее имя. То, как тебя звали раньше, более не имеет значения.
Важно лишь то, кем ты станешь.
Он глубоко вдохнул, подозревая, что уже знает ответ, и задал вопрос:
— И кем я стану?
Ты станешь одним из нас, — нараспев сказал первый голос. — Или умрешь.