В больнице между тем делали все для спасения жизни летчика-испытателя.

Профессор Иван Петрович Зайцев, срочно вызванный в операционную, узловатыми, костлявыми руками без устали массировал грудную клетку распростертого на операционном столе летчика. Проходили одна за другой секунды.

На завод позвонили: нужна кровь первой группы. Вскоре в лаборатории выстроилась целая очередь — летчики, мотористы, механики, рабочие цехов.

Иван Петрович обливался потом: сестра не успевала менять тампоны. Когда капли пота заплывали в глаза, он недовольно фыркал и продолжал работать. Взмахом руки показал: «Дайте стул». К нему пододвинули больничную каталку. Он устало опустился в неудобную, с подлокотниками, каталку, седой, бледный, бледнее, пожалуй, лежащего перед ним больного. Опустился и тут же вскочил: некогда отдыхать! Он массировал остановившееся сердце. Верил: не может оно не откликнуться. Ему только нужно помочь.

— Но и ты помоги нам, — говорил он сердцу, — видишь, я слабею. Как-никак мне уже семьдесят, а ты здоровое, сильное. Только ленивое. Почему бы тебе не поработать еще хотя бы годов тридцать — сорок? А?

Он уговаривал сердце, как внука, с которым только что был на прогулке.

Дежурный врач участливо склонился над профессором:

— Иван Петрович, вы устали. К тому же все это… бесполезно.

— А ты… Чтоб духу твоего тут не было! — Профессор продолжал массировать сердце.

Пожилая тучная женщина, реаниматор, не поверила собственным глазам: неужели ожило? Неужели молчавшее сердце вдруг клюнуло, как цыпленок, пробивающий яичную скорлупу. Цыпленок просился на свет: пустите!

— Давай, милый, давай, — неизвестно к кому обращаясь, проговорил профессор и засмеялся. А руки делали свое дело: они мяли, давили, сжимали ребра, заставляли сердце еще раз клюнуть. Ну хоть один только раз, разочек!..

И сердце послушалось. Оно стукнуло раз, другой и третий… Снова остановилось.

— Шприц! Быстро! — это приказал уже дежурный врач, потому что профессору было некогда. Он забыл обо всем на свете, руками, кожей, нервами пальцев ощущая, как трепещет где-то внутри маленький комочек — сердце. Трепещет, бьется, хочет и никак не может наполниться кровью, чтоб вытолкнуть ее разом, с силой.

— А еще молодое, — упрекнул профессор, — куда уж тебе!..

Сердце как будто не вынесло такого упрека. Оно забилось слабо, с перерывами, но с каждым ударом все уверенней и уверенней, словно радуясь, что может еще биться.

Операционная сестра не выдержала, всхлипнула.

— Замолчите! — резко кинул профессор и уже мягче добавил: — Что вам, в первый раз, что ли? Пора бы привыкнуть.

Он приказал сделать еще два укола. Затем его руки опустились, тело устало сползло в глубь каталки. Успел подумать: «Ну ничего, остальное сделают автоматы».

— Камфару, — прошептал он.

Сестра быстрым, едва уловимым движением сняла с его лица маску.

— Но ведь ему только что…

— Не ему — мне!

Врачи, сестры, все, кто был в операционной, метнулись к профессору.

— Назад, — собрав силы, приказал он, — у вас есть кем заниматься! — И шепнул замешкавшейся возле него операционной сестре: — Не надо камфару… Лучше рюмку коньяку…

— А где взять? — так же шепотом ответила сестра.

— Вот я у вас и спрашиваю: где? На то вы и старшая сестра…

Коньяк в конце концов раздобыли, но он мало помог профессору, и из операционной его увезли, как больного, на каталке.

А следом за ним везли забинтованного с головы до ног, покалеченного, но живого летчика-испытателя Валерия Волка.

…Волчок открыл глаза лишь на пятые сутки. Увидел над собой белый, треснувший в нескольких местах потолок, подумал: «А почему оно не голубое? Опять нет погоды?»

Потом увидел белые стены, белые кровати, белые бинты на руках и ногах, белую косынку на голове сестры. Удивился: «Что это со мной?» И тут только вспомнил: рука судорожно впилась в штурвал, пытаясь вывести машину из штопора. Но машина, всегда такая чуткая и послушная, на этот раз окончательно взбунтовалась и никак не хотела подчиняться. Только в бешеной круговерти мелькали и пестрели, смазываясь и сливаясь в единый клубок, дома, море, аэродром.

Виток, еще виток, еще!

Мертвой хваткой держал Волчок рули на вывод. С каждым новым витком машина будто бы начинала слушаться, поднимала нос почти до самого горизонта, а потом вдруг предательски делала резкий клевок. Так продолжалось долго, бесконечно долго. Волчка то вжимало в сиденье, то кидало на борт, то подбрасывало вверх, точно какие-то могучие силы задались целью измотать, лишить сил, выбросить его из кабины.

«А что, если в самом деле сигануть?» Лишь на один короткий миг представились безмятежность и покой под куполом парашюта. «А самолет?»

Машина, будто услышав пилота, дернулась носом вверх, к горизонту: «Не бросай меня!» Волчку даже почудилось, что вращение замедлилось, и маленькая, чуть вспыхнувшая искра надежды толкнулась ему в сердце, но уже в следующую секунду самолет снова клюнул носом. Волчка кинуло вверх, и, если бы не тугие привязные ремни, он расшиб бы себе голову о фонарь кабины.

Нет, он был бессилен что-либо сделать. Неотвратимо надвигалась земля.

«Прыгай!» — кричало в нем все.

«Прыгай!» — кричали красные рычаги катапульты.

«Нельзя — внизу люди».

Машина тряслась — вот-вот разлетится на куски.

«Нель-зя-а-а-а-а!»

…В палату вошел профессор:

— Сестра, как больной?

— Мне показалось, что он приходит в себя… И вот опять… Все шепчет: «Нельзя».

— Ничего, ничего, теперь выкарабкается. Можно пустить на минутку жену, когда он придет в себя. А сейчас положите ему на голову лед.

— Хорошо, Иван Петрович. Я сейчас.

— Нет, попросите другую сестру. А сами не отходите…

— Так уж пятые сутки не отходим.

— Надо будет, и десять не отойдем!

Иван Петрович недовольно засопел: «Ну и кадры… Когда-то, в войну, не считали суток… Падали от усталости, а дежурили».

Он открыл Волчку глаза, заглянул в их светлую пустоту с чуть теплеющим где-то в глубине темным живым зрачком, вздохнул и вышел.

Потянулись минуты, часы, дни. Волчок то приходил в себя на мгновение, то снова надолго впадал в забытье. И тогда он, здоровый и невредимый, шел по залитому цветами лугу, срывал ромашки, дрему, колокольцы, бросал их в подол Оксане.

Оксана сидела на цветущем лугу в ярком ситцевом платье и сама была похожа на диковинный цветок. Она ловила в подол цветы и смеялась — влажно и зовуще блестели зубы. А над ней так же властно и зовуще блестело небо, и ему казалось, что они чем-то неразрывно связаны между собой. Оксана и небо. Недаром же он в первый раз увидел ее, спустившись на парашюте с неба. Значит, судьба. И он сыпал и сыпал на нее цветы. Кидал их, пока Оксана не взмолилась:

— Пожалей меня.

— Нет, это ты меня пожалей. Сколько еще времени ты будешь меня мучить?

— Мучить?

— Да, мучить. Ведь ты знаешь, что я люблю тебя, а молчишь…

— А ты разве спрашивал меня?

Оксана высвободилась из-под цветов и пустилась наутек, а он бежал за ней и кричал:

— Вернись! Я люблю тебя!

— Любишь? Вот и хорошо. Вот и ладненько, — сказала сестра и заглянула в лицо Волчку. — Очнулся, милый? Ну и люби себе на здоровье. А я сейчас Ивана Петровича позову. Профессора. Который тебя от смерти спас. Он давно уже хочет с тобой потолковать…

Волчок долго, пристально вглядывался в ласковое лицо профессора с большим — картошкой — носом, с большими добрыми губами, вглядывался, словно хотел что-то припомнить и не мог. Иван Петрович помог ему.

— Вот мы и живем, — сказал он и улыбнулся своей тихой, усталой улыбкой. — Здравствуй, орел!

— Здравствуйте, — разжал пересохшие губы Волчок.

— Как самочувствие?

— Да вот, никак из штопора не выйду.

— А ты не думай об этом. Постарайся не думать.

— Я не думаю. А как глаза закрою — так и пошел…

— Не сметь закрывать! — приказал профессор. — Слышите, я вам запрещаю! — И вдруг по-отечески добавил: — У вас, кажется, скоро будет ребенок?.. Вот и думайте о нем. О сыне, о жене. А может, ждете дочку?.. — Своей корявой старческой рукой Иван Петрович дотронулся до круглой, как мячик, забинтованной головы Волчка: — А славно все-таки мы поработали. Можно сказать, собрали тебя из деталей. И мотор завели. Так уж ты не подводи нас — живи. Ладно?

— Ладно, — сказал Волчок и вздохнул радостно, — теперь уж смерть пусть меня подождет! Так запросто я ей не дамся.