Вороного страфа заметили издали. Еще бы! Таких зверюг на всю лесистую северную Горниву – не более десятка. Породистый, ноги саженные, движется побежью. Усидеть на эдакой каланче, когда когтистые ноги на замахе вскидываются выше клюва, способен не всякий наездник из опытных. Да и норов у страфов дик, их под седло редко решаются ставить, чаще – в строгую упряжь. Всех, только не этого.

Кривопузая недокормленная малышня заголосила привычное, звонкое и нахальное, пока гостье издали не слыхать слов: «Монька едет, гулявая Монька». Самый догадливый припустился к старостиной избенке напрямки, по свежим лужам, щедро расшлепывая кляксы брызг по плетням. Не велика разница у той избы с прочими, только что пятистенка – попросторнее иных, а на вид кособока да черна, как всё догнивающее поселение.

Щели в дерюжках штопаных занавесок сделались на волос шире. Глаз не видать за ними – но глаза-то всё видят! Привычно щурятся, ни на мгновение не упуская большое событие для деревни. Как же! Монька, шаарова приблудка, сама изволила приехать. Позвали – и вот она, явилась. Хаять гулявую привыкли на всех посиделках. И как иначе? Деревенька жмётся у леса, но слухи в неё затягивает словно сквозняком в щель, со всей округи. И копошатся они тут, как неведомые зверушки, и переводу им нет, множатся куда охотнее домашней птицы. Никакого мора не ведают.

– Вона, ишь, подбоченилась, – азартно шипит из-за своей занавески дозорная старуха крайней избы, бросив без пригляда кислые щи в печи. – Ужо и на её шею хомут найдется, давно пора. Мыслимое ли дело! Девке в портах ходить, да на страфе разъезжать! Хочь бы скинул, тьфу, бесстыжая…

– Мать, уймись, – лениво зевает старший сын, затевая столь же привычный ответ, говоримый при каждом приезде Моньки. – Гулявая – не гулявая, а токмо лучше она, чем братец ейный, шаару законный сынок. Вот тот и три шкуры спустит, и за новыми тремя в лес оправит столь далече, что отсель не видать. Токмо он не приедет, к нему надобно самим идти, ноги бить да лбы расшибать.

– Ага, аг-га-га, – не унимается бабка, проявляя чудеса зоркости, ничуть не совместимые с её возрастом, – вона, гля: руку как есть рассадила, от плеча до локтя. Ох, верно сказывают: и гулявая, и драться горазда. Оттого и сидит в девках в двадцать два года, кто на её польстится, на перестарку, на яблочко надкушенное? Вечёр Бронька сказывала, что ей соседка верно донесла, которой внучка на торг в большое село племянника надысь снарядила, и он сам слыхал: по трактирам пьяная эта Монька шлындает. К мужикам липнет и упивается до беспамяти, да не одна пьет, с полюбовниками. А чего ей? Все знают, как она в родню-то к неродному батюшке набилась, с его управляющим за избой обо всем сговорилась.

– А ну цыть! – сердится с печи старик. – Не твоего ума дело, замшель кривогорбая! Всякому ведомо: шаары законов старых не блюдут, да и новые сами правят, как им удобнее. Сколь баб поперепортил этот пакостник, и высказать страшно. Может, и дочь она, а может, и приблуда. Токмо жить хочешь – молчи о том. Пирог вона доставай да полотенце почище на поднос подстели.

– Пирог ей… – шипит старуха, нехотя выбирая полотенце. – Экая честь бесстыдной бабе! Пирог… последней муке перевод. Все одно, страфу скормит, помяните мое слово!

Но пирог на полотенце выкладывает, парадный платок, светлый да с вышивкой в два тона, повязывает, улыбку самую ровную натягивает – и шасть за порог.

– Ой, да кто же энто туточки? – сладко разливается голос, утративший всё своё шипение. – А ведь Марница, душечка наша, радость-то, вот радость! Ужо не чаяли, с весны все ждали…

– Жданики проели, – голос у дочки шаара ровный, с отчетливой ноткой металла, выказывающей нескрываемую насмешку. Женщина ловко спрыгивает из седла и чуть кивает. – Привет, бабка вредная! Вкусны твои пироги. Видно, вся вредность в печи выгорает. Чего звали?

Ростом дочь шаара не особо высока, но гнуться не обучена и смотрит прямо, оттого получается всегда – вроде она и рослая. Волосом черна, а глаза выдают материну породу, северную, густо-серые они в сумерках, а днем полный цвет дают, синеву затаенную кажут. Только смотреть в них глубоко и прямо мало кто решается. Шаар – он всему краю хозяин. Хуже всякого выра, коих тут не бывало так давно, что и старики их не помнят. Клешнятым из рода ар-Сарна полагается отдать десятину с любого прибытка, о таком законе все слышали. Но только отдавать приходится две десятины, поскольку и шаар желает жить небедно. Да ладно бы две! Как приедут лихие люди – сборщики, так и начинается: одним потеха – другим разорение. После их отъезда только и получается учесть, что осталось. А остается мало. Иногда лишь то, что уж вовсе никому не глянется… В стороне от дорог деревня стоит, в мох врастает. До выра далеко, а шаар верит своим служивым, и никому более. Кроме, разве что, Моньки.

– А ты бы в дом прошла, щами угостилася, – поет бабка, подсовывая поднос и гордо кося на соседские занавесочки. Вот, мол: мои-то пироги и шаару хороши. – С дороги морсу выпей, да и квасок у нас имеется, ужо не побрезгуй.

– Да я-то пройду, мне что, – бессовестно хохочет шаарова дочка, упирая руки в колени и сгибаясь, встряхивая гривой позорно неубранных кудрявых волос, перевязанных на лбу цветной лентой – от пота. – Только страф мой тут останется хозяйничать, один. Вот потеха будет! Прошлый раз пошла я в дом, а он Семерикам чуть не раскатал избу по бревнышку. Гнилые бревна-то, бабка!

– Руку вона, – задает бабка жгущий её вопрос, – об ветку, чай, рассадила, болезная? Ох ты ж, перевязать надобно, лапушка.

– Нет, – шаарова дочь насмешливо косится на бабку и громко сообщает деревне свежую сплетню, всё одно узнают: – об ножик, вот такой вот. Мужик больно настойчивый попался. В женихи набивался, а мне ничуть не глянулся… Привередливая я. Ты, бабка, не охай, ты его не видела. В смысле, чем я угостила его и как дело… гм… сладилось. – Женщина хмурится и меняет тон: – Где старосту, мать вашу, носит? Мне тут что, до ночи пироги жрать да в носу ковырять?

Страф опознаёт смену настроения любимой хозяйки и начинает топтаться. Вот уже вороной выпустил когти трехпалых лап, озирается, готовый к возможному бою.

Народ затихает. Бабка пригибается. Боевой страф – он страшнее всякой иной напасти. Три когтя, каждый – по ладони длиной. Лапы саженные, в темной мелкой чешуе, прочностью подобной броне. Крайние перья бесполезных для полета крыльев – скорее уж иглы, и они срываются и жалят врага охотно, метко. Но и это не самое ужасное. Никто и никогда не видел удара страфьего клюва. Не видел – потому и не увернулся… Не на что смотреть: голова вроде и не меняла положения – а вот он, враг с раскроенным черепом, падает, клонится к земле. Спокойный лиловый глаз птицы наблюдает за смертью свысока и всегда с безразличием фальшивой непричастности к расправе. В сказках говорится: страфов придумали колдуны, чтобы воевать с вырами. Казалось, это поможет. Не помогло… зато теперь страфы служат всё тем же вырам, состоят в загонах наёмников, стойлах застав курьеров да на дворах шааров.

– Клык, не начинай, – Монька резко одергивает своего страфа. Ломает пирог надвое и не глядя бросает половину за спину. – На, уймись, вымогатель.

Голова птицы чуть вздрагивает, раздается сложный дробный хруст – и уже снова страф презрительно и безразлично озирает гнилую деревеньку с высоты своего роста. До седла – сажень, а голова и того выше, без локтя две сажени при плавно изогнутой шее. Есть, чем гордиться, вся красота и сила породы ласмских вороных при нем. Зато половины пирога нет, как не было…

Народ охает, замирает – птица, это всякому ведомо, резких движений не любит. Но, благодарение тайно почитаемой и поныне Пряхе, есть для страфа новое занятие: высматривать, как по грязи, не разбирая дороги, во всю шлепает-торопится староста. Сапоги надел парадные, пояс подпоясал вышитый, важности пробует добрать осанкой… а серые пятна страха сами на щёки сели, хозяина не спросивши.

– Ох, и ждали, – начинает пожилой староста издали, с дороги, в крик. – Ох, и ждали, достойная брэми Марница! Нету жизни нам, как есть пропадаем.

– Дальше, – намеренно зевает женщина, поигрывая поводом страфа. – И короче.

– Так… э… птицу забрали всю, биглей взрослых увели…

– Квас выпили, оскомину, и ту стащили, – подсказывает Марница.

Староста давится заготовленным приветствием и переходит к деловому тону. Смущается и пытается сообразить, отчего вдруг начал с наименее значимых бед. Есть ли смысл врать Моньке, она вон – щурится, понимает, что биглей по обыкновению успели припрятать в лесу, да и прочее… Староста вздыхает, мрачнеет и говорит иным тоном:

– Посевное зерно увезли. Можете проверить, до последнего зернышка, как есть до последнего… Ваш брат велел, так сказывали, брэми.

– Пергамент выдали? – сухо уточняет Марница. – Деньги, обязательства, опись взятого?

– Ни единого кархона, ни единой записи, ничего, – всхлипывает староста и начинает клониться в ноги страфу, брезгливо переступающему подальше в сторону, тянущему повод. – Уж не покиньте в беде неминучей!

– Так. – Глаза у женщины становятся уже и темнее. – Когда уехали, куда, чьи люди?

– Так ить… брэми шаара новые слуги. К нему и повезли, то есть, прощения просим, к брату вашему Люпию, на сборный двор. Тому уже семь ден, а я как осмелился, вам весточку и отправил… – торопливо указывает староста на колеи и следы лап страфов, известные всей деревне. – Там их след, как раз дождило, всё видать…

– Ясно. Три дня ты весточку мне писал, староста? Покуда их след простыл… Ну, этого добра вам не вернуть, – спокойно заверяет женщина. – С отцом я поговорю. Посевное зерно забирать нельзя. Если бы вы имели… гм… наглость подать жалобу выру, вот тогда многое могло бы измениться. Но вас хватает только на обсуждение моих штанов и моего поведения. Коли вам себя не жаль, с чего мне жалеть вас? Дальше говори, староста. Не тяни, недосуг мне. Пока что получается: зря я сюда ехала. А я даром не гощу.

– Велели людей слать к концу лета на тот же сборный двор, – тихо и с болью завершает описание беды староста, суетливо добывая из-за пазухи вышитый мешочек и отдавая с поклоном. – Сами выбрали, кого уведут. Сказывали, выр велел. Новые рабы ему надобны. И за то нам выплатят полную меру, тридцать золотых кархонов. А как деревне жить, когда из каждой избы хоть одного молодого мужика заберут?

– Как жить… – женщина криво усмехнулась. – На кой ляд вам мои ответы? Вы уже людей-то, братом присмотренных, собрали да оплакали, не возразив. Ладно… К моему управляющему подойдите через десять дней, не ранее. Зерно он вам отсыплет. Немного, только на посев. И только под раскорчевку новых полей, где – указано будет. Позже сама разберусь, как с вас доход взять. А мужики, коих брат в рабы приглядел, пусть сидят на печах, коль уродились пустобрехами. Бабу вызвали за себя воевать, герои босолапые. – Женщина свела веки ещё уже. – Как же, всяк меня обсудил и осудил, но пироги вынес да в ноги упал. Тошно ездить к вам. Все одно, сгниёт деревня. Сколько раз говорила: уходите отсюда. Сей же час уходите, слышали? Выр ар-Сарна, хозяин Горнивы, сам и есть кланд. Велел он от дикого леса на два перехода отступить всем селениям. На площадях такое не объявят, но я знаю. Последний раз вам помогаю. Не уйдете до конца осени, всех сама сгоню и даже на тант подсажу. Это ясно?

Староста мелко закивал, дрожа серыми щеками и не рискуя поднять головы. Моньку звать – дело последнее, крайнее. Лютости в ней на троих, а язык и вовсе удержу не ведает. Такое иногда скажет – хоть ложись и умирай. Мыслимое ли дело: уйти из деревни… Куда? И не уйти уже невозможно. Давно за дочкой шаара замечено: если сказала нечто и добавила свое страшное «это ясно?», значит, исполнит по задуманному.

– Теть Монь, я головную повязочку вам сшила, – ласково и вкрадчиво шепчет старостина дочь, мечтающая о месте на дворе всемогущей и безмерно богатой, как утверждают слухи, шааровой безродки. – Вот извольте глянуть.

Монька не смотрит, щелкает языком, уговаривая страфа подогнуть ноги. Ловко прыгает в неудобное малое седло, и чудовищная птица вздымается во весь свой рост. Дочь шаара уже смотрит на деревню поверх низких её, вросших в землю, избенок. Презрительно щурится на пышнотелую пятнадцатилетнюю дуреху – дочь старосты.

– Глянуть, говоришь? Я много на что нагляделась. Староста, ядовитый жук! Девку пора замуж гнать палкой, пока брюхо не надулось. Вон – о городе мечтает… Этот город тебя, дуру, прожует и не заметит. Эй, серощекий! Осенью проверю, чтоб при мужике состояла, как положено. Тогда, может, на избу денег дам. Если захочу.

– Спасибочки, – пискнула старостина дочь.

– Ты на меня не косись, окосеешь, – сухо советует Марница, закручивая приплясывающего страфа и гладя его шею. – Думаешь, раз нос сломан, так и мужик не глянет? Это я на них не гляжу, если не хочу того. А чего смотреть? Я его корми, я его береги, я ему детей рожай… Нет уж, я лучше поживу для себя. Верность – она только в страфах и цела. Эй, староста! Всё запомнил? Избы пожечь, на новое место перейти, девку с рук сбыть. Это ясно? Тант вашей деревне не надобен, неправ брат. Вы и без того пустоголовы.

Страф зло заклокотал, шевельнул тощими крыльями, угрожая выпустить иглы. Марница рассмеялась и ослабила ремень повода. На ходу нагнулась, выхватила повязочку – и была такова.

– Вот ведь выродок, нелюдь насмешливая, – всхлипнул староста, дрожа всем телом и кое-как пробуя отдышаться. – Ладно, что гулявая, так слухи ходят, весь запретный товар мимо шаарова двора через её руки плывет. Избы жечь! Что удумала. Верно брэми, законный шааров сын, сказывали: не зови, не будет пользы… – Староста сердито оглянулся но дочь. – Что встала? Собирай вещи, пойду второй раз на поклон к законному сыну шаара, вымолю нам отсрочку, чтоб здесь жить, на прежнем месте. Он не откажет… как и я не отказал кой в чем.

– Так вроде обещалась Монька-то… – распахнула крупные глупые глаза девушка.

– Обещала она… нету более в слове её силы, кончено. – Прокряхтел староста, тяжело поднимаясь на ноги. И пошел прочь, бормоча себе под нос так тихо, что никому и не разобрать. – Хватит. Сколь людей перетравилось, запретную таннскую соль по её слову добывая. И все мы виноваты, что ни скажи! Не так толчем, не так сушим, и спешим излишне, и оно не вредно, ежели с умом… Вот теперича и будет – с умом. Теперича ей вправят ум, как бабе положено. Тоже мне, эту безродь называть брэми! Тьфу, девка трактирная, вот и весь сказ. Пойду к брату ейному, погляжу, как он с делом управляется. Пятьдесят кархонов за пустяк – деньги немалые. И дело простое спрошено, без всякой там травленой соли.

Марница, достойная брэми из рода Квард, пустила страфа резвой побежью и подставила лицо прохладному ветру. Уши горели, злость душила, подступала к самому горлу. Зачем поехала? Ну, зачем? Пирогов отведать? А заодно собрать полный мешок невысказанных насмешек. Спину себе исколоть взглядами из-под занавесок. Как же, безродь… Все их мысли как на ладони, видны и слышны даже сквозь гнилые стены – и сами они гнилые да черные, мысли эти. Жалко дурней, мать жила в деревне недалече, пока шаар её не приглядел да к себе не увез. То ли пятой бабой в дом, то ли шестой. Он разве вёл счет своим забавам, родной батюшка, всему краю первый страх? Брал, что понравилось, и бросал, наигравшись, где придётся. Только с него и спроса нет. Ему кланяются в землю, ноги целуют. Славнейшим брэми именуют на выдохе, благоговейно. Зато ей, гулявой Моньке, это вежливое слово бросают плевком в лицо.

– Злее надо быть, – тихо посоветовала сама себе женщина. – Полдеревни на тант подсадить – и тогда уж глянуть, как прочие запоют полное имя с придыханием. А я что? Я так не умею… Это к брату, он подход к людям знает. Цену им тоже знает. Три кархона за молодого мужика в порту на месте, один – за старших. Старостина дочка пойдет за пятнадцать. Пухлых да светловолосых любят. Только танта ей не видать, будет учиться сознательно услуживать. И гулявой никто не назовет, рабы делом заняты, они попусту не гуляют.

Кончик повода хлестнул страфа по крылу. Вороной возмущенно заклокотал и прибавил, переходя с побежи на особый, немногим его родичам доступный, скок. В седле этот кошмар выдержать едва возможно, зато мысли он вытряхивает из головы получше любой выпивки.

А мыслей много… Всяк знает: безродь Монька с управляющим сговорилась, и признали её законной. Глупости. Тогда у неё ни силы не было, ни повода для торга. Дурой выросла, с обозом в город добралась – на батюшку знаменитого да богатого хоть одним глазком глянуть, от постылой судьбы увернуться. А что на неё саму под шааровыми окнами еще кто глянет – и мысли не родилось. Впрочем, батюшка, сам шаар лично, выглянул на балкон, заслышав крики и причитания в своем саду. Послушал-послушал, ручкой управляющему махнул – мол, не шумит пусть, голова болит. Про родство, впрочем, всё разобрал. Велел в трактир не отдавать и в порт на торг не везти. Выпороть до бессознания за свою головную боль да за врожденную бабью глупость – и в сарай бросить. Потом пришёл и сказал: злее будешь, если выживешь. А как выжила да ходить начала, поставил за управляющим приглядывать. Умел понять, кто кому такой враг, что и за деньги ту вражду не избыть.

У отца она многому научилась. Как про людей вызнавать то, чего они сами о себе помнить не желают. Как позже превращать знания в золото, а людей – в своих личных кукол. Тант для того не требуется, если ниточки крепко привязать и дёргать с умом… Батюшка шаар даже гордился ею иногда. Говорил: унаследовала отцов ум. А вот злость – не унаследовала. Не нашла радости в играх, столь любимых шааром и его окружением.

– Шаар, если вольно перевести с вырского, – холодно усмехнулась Марница, успокаивая страфа и переводя на шаг, – слышишь, Клык? Ну, так слушай… «Шаа» есть всего лишь «имущество». Мой папаша – имущество выра, раб. Ценный раб. Нашел, чем гордиться. Все мы шаары, даже та дура с повязочкой, мечтающая о покорении большого города. В самом свободном переводе шаар – рыбий корм.

Закончив пояснения, женщина рассмеялась. Потом смолкла и устало потерла рукой лоб. Причин для радости не наблюдалось никаких, ровным счетом. Кто она? Никто, злющая баба, поставленная проверять вора и не давать тому украсть больше, чем следует. Не у деревни, само собой. Причем тут деревня, эта или иная, сколько их у отца в краю – и счесть трудно. Деревни могут пухнуть от голода, – но управляющий обязан меру знать, и с изъятого больше этой меры себе в сундук не пихать. Есть и поглубже сундуки. Там тоже свой пригляд, свой учет. Семь лет она служит отцу. И вот – перемена. Брат внезапно стал законным наследником, сменил управляющего и ей – ни полслова. Хотя и без того ясно, молчание – оно куда как красноречиво. Когда имеется законный наследник, прочим пора двигаться. Куда? Да яснее ясного: в сторону порта.

– Чем я не угодила ему? – сквозь зубы шепнула Марница. – Да просто время ушло, надоела батюшке игрушка. Опять же, тише надо быть. Незаметнее. Соблюдать хоть иногда внешние приличия, как это делает брат.

Женщина снова рассмеялась. Ей ли не знать, как именно брат соблюдает приличия! Точно так же, как отец. Злее надо быть – и тогда остерегутся хоть одно гадкое слово молвить. А кто не будет осторожен, тех сразу и без разбора – в порт. И на тантовую иглу. Десяток отправишь – прочие станут выдыхать слово брэми совсем уж вежливо, еще десяток – и поклон углубится до земного, а потом уже пойдут подарки, похвалы, даже восторженные слезы. Брата в городе любят. А её вот – не очень.

– Клык, может, нам пора съездить к ару? – задумалась Марница. – Он на редкость прост, наш великий и славный кланд Аффар ар-Сарна. Он не человек, не интересуется девицами и не ценит людскую убогую лесть. Он просто считает золото и очень, очень огорчается, когда у него воруют так изрядно, как это делает брат. Еще он синеет хвостом, едва услышав слово «князь». Брат же склонен себя считать правителем, он разыскивает женщину с интересной родословной… У меня имеется список с пергамента, выданного наемникам, там приметы поиска. Так что, Клык, надо ли нам ехать этой дорогой? В столицу поблизости есть хорошая срезка, напрямки через старый лес. Опять же, товар можно попробовать сдать удобно, попутно. Вот не ждала, что староста расстарается и изготовит… А ведь самое время, оговоренный день завтра. Хоть кто, а продавца поджидает, там место прикормленное.

Женщина хитро прищурилась, похлопала по сумке, куда убрала полученный у старосты мешочек. Таннскую соль додумался производить управляющий, она лишь перехватила это маленькое незаконное дельце из слабых рук. Выкупила в обмен на пару неблаговидных секретов пожилого сластолюбца.

Страф дернул головой, на лету изловив птичку. Шумно клацнул клювом, перья полетели разноцветным веером… Вороной хищно сглотнул и уставился на лес пустыми, ничего не выражающими, круглыми глазами. Ему нравилась короткая дорога. Там есть надежда поохотиться, пока хозяйка будет решать свои дела, малопонятные верному страфу.

Женщина усмехнулась, приняла окончательное решение и качнула повод, подтверждая его. Страф зашипел, выпустил когти и покинул утоптанную дорогу, взбираясь по крутому склону к зарослям колючего кустарника. В несколько движений длинных защищенных чешуей ног миновал этот заслон, ограждающий лес от любопытства незваных гостей – и скрылся в тени.

Солнце сразу отдалилось, задернутое плотной занавесью листвы. Недавний дождь висел на ветвях драгоценными ожерельями хрусталя, шуршал капелью, пах свежестью и прелым теплом. Страф развлекался ловлей мух и жуков, его хозяйка рассеянно озиралась, изучая приметы давно заброшенной тропы. И не забывала пригибаться, когда ветки угрожали голове. А угрожали часто: страфов создали для боя на открытых пространствах, в лесу их рост далеко не всегда хорош. Впрочем, этот хозяйку обожает, и потому сам бережёт. Гнет ноги, давая место всаднице под сводами зарослей. Или клокотанием и шипением предупреждает о низких ветках.

День достиг зенита и скатился в овраг вечера без всяких приключений. Разве от зелени рябило в глазах, да приметы давно утратившей наезженность тропы приходилось порой искать упрямо и долго.

Избушка, выстроенная в незапамятные времена, явила себя в прогале малой полянки. Марница тихо вздохнула, радуясь своему везению: сумерки, приметы искать уже невозможно. Еще бы чуть – и пришлось ночевать последи мокрого леса. А что она – выр, чтобы сырости радоваться?

– Эй, есть кто? – вырезанная по пути палка ткнула в старое гнилое бревно.

– А чё не быть-то? – лениво отозвался мужской голос. – Жду с утра, ночь-то торговая, оговоренная. Думал: а не напрасно ли? Прошлый раз никто не пришёл и соли не предложил…

– Пешком добирался, да по лесу, – фальшиво посочувствовала Марница. – Или наконец страфом обзавелся?

– Выродёру, душа моя, полагается самому резво бегать, – подмигнул рослый мужчина, выбираясь из тени под деревьями. – Привезла? Не как в прошлый раз, надеюсь? Я солидный человек, второсортную дрянь не беру.

– Нормальная дрянь, – усмехнулась женщина. – Одного не пойму: на кой вы тайком её покупаете? Я-то давно сообразила, что наниматель ваш и заказ из одного народа происходят. Неужели не снабжают?

– Разве могут ары пятнать себя общением с нами? – напоказ ужаснулся мужчина. – Нет, дорогуша. Мы вне закона. Гласно. Они нас ловят. Гласно и даже шумно. Но уж все прочее – для того есть посредники и подельника. Слезай, шея болит глядеть вверх. Зверюгу привяжи там. После прошлого раза я просто обязан проверить соль. Идем, костра не видать, но он есть, и не прячь иззябшие руки в рукава, я хозяин гостеприимный. Ужином накормлю, обогрею. Ты хоть раз пробовала дикое мясо с приправой из диких трав?

– Всякий в городе знает: дикое мясо – яд, – поучительно сообщила Марница, принюхиваясь и облизываясь. – Опять же, я не намерена мешать дела с чем-либо. Проверяй товар и гони золото, не тяни.

– Дела, гони… – мужчина презрительно скривился. – Фи. Мы год встречаемся самым невинным образом в весьма уединенных местах. Ты красива, я так просто знаменит… ты ни разу не спросила даже моего имени. Хотя я не могу не нравиться тебе. Может, плюнем на дела? Ну что ты забыла в гнилом доме этого шаара? Я через пару-тройку лет заброшу наёмничество, а личный каменный особняк на берегу я давно прикупил. Перебирайся, а? С тобой, пожалуй, не скучно коротать вечера.

– На что намекаешь?

Наемник тихонько рассмеялся и подвинул чуть в сторону узкое лезвие клинка, толкнувшее его под горло.

– Я слышал, что вы одинаковые придурки, ты и твой страф. Чуть что – острым по голове. Только он в макушку, а ты под горло. Зря. Я не выжил из ума. Знаю, что привязать страфа – это тоже самое, что не привязывать. И что он и есть основа твоей безопасности… и наглости. Серьезна основа, надо признать. Я бы дорого дал за птичку. Выров ловить непросто, так что мне очень нужен страф. Такие заказы порой отдаю в чужие руки, аж больно вспомнить. Месяца четыре назад уступил полнопанцирного… Три дня травил его, морока страшная, риск огромный – и в оплату дали жалких пятьдесят кархонов, пшик… Восемь сотен обломилось кому-то другому. Восемь сотен, золотом, а это самое ведь за такого меньшее… – наемник тяжело вздохнул. – Так что, не надумала? Половина домика в твою собственность, время от времени одалживаешь мне страфа, доход от выродёрства делим честно, по-семейному, пополам.

– Проверил соль?

– Её греть надо, я нежно грею, – ласково, с внятным намеком, выдохнул в самое ухо выродёр.

Марница зашипела от злости. Почему каждый, решительно каждый, норовит намекнуть на её якобы всеобщую доступность? И полагает себя, ясно дело – несравненного, мечтой всех без исключения баб. Хотя о чем тут мечтать? Сволочь, свихнувшийся на зверстве и деньгах подлец.

После каждой встречи она зарекалась: последний раз… Но потом опять не хватало денег. Страфа содержать дорого, да и прочее тянет немало средств. Откуда взять посевное зерно? Не у брата же слезно просить. И не у папочки, шаара вонючего… Марница огляделась. Интересно, сколько ещё продавцов таннской соли сюда заглядывает? Она никого не встречала, ни разу.

– Ты мне что подсовываешь? – в голосе выродера колыхнулся настоящий гнев. – Это что? Это соль по-твоему?

Он сунул под самый нос медную ложку на длинной ручке, обличающе ткнув в неё пальцем. Дымок полз вверх едва заметно, спекшаяся в темную массу нагретая таннская соль выглядела вполне обычно. Хотя пахла, надо признать, странно. Марница нахмурилась, принюхиваясь. И сам воздух от сладковатого запаха казался темным, душным. Кашель зародился в высохшем горле, перешел в хрип, и вечер вмиг сделался беспросветной ночью…

– Когда баба год тебя не замечает и выделывается недотрогой-шаарой, – голос пробился издали, сквозь многослойную тяжесть тошноты и боли, – уже одно это заслуживает должной кары. Очухалась? Ну, мы еще водички польем. Нам водички не жаль. Я и вырам воду даю щедро, чтоб подольше жили. Ты не дёргайся, поздно дёргаться. Ты дыши. Глаза открой, это приказ. Скоро поймешь: мои приказы надо выполнять сразу и точно. Открой и гляди в небо, пока я решаю дела с посредником. Ты теперь с нами, душа моя, до последнего вздоха неразлучна. А случится он нескоро. Ты, конечно, не выр, но дня три-то протянешь. Копи силенки. Ах, да, я не сказал… ты не поставщик соли мне, ты заказ. Брат заказал тебя, бывает и так. У выров всегда – так, по опыту знаю… У людей разнообразие побольше, но не в нашем случае. Сколько за неё дают, кстати уж? Хоть окупится мое тупое ожидание в этом лесу?

– Ты не ждал, – едва слышно усмехнулся сдавленный, словно бы искаженный, голос. – Её к тебе вывели сразу, это заказчик на себя взял, и сроки выдержал в точности.

Тошнота не отпускала, вода лилась на запрокинутое лицо, затекала в нос, вынуждала кашлять, душила. Рвота подступала к горлу. От собственной беспомощности хотелось выть. А вот открывать глаза и принимать кошмар происходящего ничуть не хотелось… Но пришлось разлепить веки и смотреть. Без особой пользы: мужчины уже сидели спиной к жертве, у костра. Выродёр деловито считал золото. Его посредник столь же деловито рылся в вещах, извлеченных из седельной сумки.

– Условия сложные, – проскрипел незнакомый голос. – Страфа ты получаешь за то, что она из леса не выйдет. Это понятно… далее. Вот список вопросов. Каждый ответ – полсотни золотом. Но учти, оплата только при наличии документов, означенных в вопросе. В сумке-то пергаментов нет.

– Тогда за три дня не управиться, – посетовал выродер. – Вопрос в том, стоит ли браться. Страф мне нужен, прочее же… Сколько там вопросов?

– Три, то есть сто пятьдесят монет, да еще моя доля вычтется. Не так и много. Но браться надо, я не готов ссориться с сыном и наследником шаара из рода Квард. И тебе не советую. Её вызвал староста по приказу этого ловкача, она поехала оттуда прямиком сюда, в её доме документов нет. Как полагает наниматель, далее эта падаль намеревалась прямиком двинуть в столицу. Так что документы у неё. Или поблизости, припрятаны в этом лесу.

– Понятно… доходчиво даже. Ты как, дочкой шаара интересуешься?

– Не смешиваю дела и прочее, она сама это сказала, правило в нашей работе обязательное. Срок ты сам обозначил: три дня. Жду сам знаешь, где. Страф очнется к утру, об этом тоже помни. Он норовистый, я заранее предупреждал.

Посредник поднялся и стал собирать свой мешок. Это выглядело так буднично и страшно, что крик подступал к горлу Марницы – да так и высыхал в нем. Она сама согласилась на сделки и подтвердила это место. Здесь кричать бесполезно. Здесь некого звать: люди забросили тропу более века назад, когда умерла последняя деревушка на ней.

Лес, дикий мокрый лес, сожрал посевы жадной поволокой гнилых туманов, хозяйски заплел брошенные поля корнями подлеска, взметнулся вверх зеленым покровом тайны. Ненавистный вырам лес. Ни урожаев в нем нет, ни иной пользы. Дровосеки руки себе рубят. Охотники гибнут нелепо, хотя и дичи вроде – тоже нет. Зато есть неприязнь. Всегда была и сейчас сочится по капле с веток. Словно этот лес наблюдает за людьми, пойманными в силки корней. И она попалась крепче крепкого.

– Так, вопросы, – бодро сообщил выродер, не отвлекаясь от приготовления мяса на огне. – Слушаешь? Ты слушай, а то я повторю… поподробнее. Слушай и думай. Тебе уже не надо хотеть жить, душа моя. Самое время прикинуть, насколько хороша быстрая и легкая смерть. Я и это растолкую, но пока ты отдыхай. Яды – наше ремесло, траванул я тебя крепко, до рассвета даже боли настоящей не поймешь. Так что спешки нет у нас, незачем нам спешить. Четыре вопроса. Три от брата и один от меня. Для начала пергаменты с отчетом по сбору вырьей десятины, настоящие, у тебя есть полный список – и он это знает. Далее… отцовы записи, тоже должны быть. И архив твоих личных мелких вымогательств, твой братец желает приобщить его к своему. Это все, ничего сложного. От меня вот что. Утром растолкуй страфу, что я ему новый хозяин. Подробно, с усердием! И я, слово чести, тебе заплачу за доброту. Не стану спрашивать для шаара, отговорюсь тем, что пергаменты сгорели в пожаре. Ах, ты же и не знаешь еще новости. Твоё подворье с утра заполыхало, бывает ведь и так… не повезло.

Выродер говорил неторопливо, любуясь собой и своей властью. Ему нравилось строить фразу с красивостью, играть то удивление, то сочувствие, то угрозу. Марница лежала и думала про своего страфа. Про Клыка, которого она предала нелепой тягой к таннской соли, легко обращаемой в золото. Золото – оно ведь болото, не имеющее дна. Потянись к его сладким ягодам разок, напейся его обманной воды – и никогда уже не очнешься. Золота не бывает много. Его всегда не хватает, сколь ни добудь. Золото втягивает в трясину жадности, засасывает с головой. Уже и дышать нечем – и нет сил двинуться, что-либо изменить. Женщина презрительно усмехнулась. Красиво подумала. Вроде, и не она виновата. А только пришла-то в этот лес по своей воле, и полагала, можно брать и не платить, и не меняться, и не стать добычей других берущих.

Почему-то настоящие хищники, вроде брата и отца, за свои дела не платят. Порой всю жизнь гниют, уже и глянуть страшно, и не люди вовсе становятся, – а золото к ним течёт, послушное и ужасное в своей силе…

До утра можно передумать много всякого. До утра есть время. Это потом уже не будет ничего. Ни времени, ни самой жизни. Иногда, оказывается, надо перед смертью оказаться и всякую надежду утратить, чтобы начать о себе думать, ничего не приукрашивая…

Выродер сдавленно охнул и подобрал под руку длинный клинок.

Женщина презрительно фыркнула, покосившись в сторону костра. Нелепо и грустно сознавать, что поймавший тебя – такой исключительный трус. Кого испугался? Обыкновенного пастушка, немочь кудрявую. На вид, может, лет двадцать и есть, но тощ до прозрачности. Если такой враг у выродера дрожь вызывает – как наемник ловил выров? А так и ловил! Вряд ли поднимаясь выше пяти десятков монет, всегда вторым и на подхвате у более сильных, опытных, азартных. Зря пробовал хвастать именем. Нет у него имени и нет о нем сказок и слухов. Клык не станет ему служить. Умрет, а не покорится. Он такой, его за золото не приманишь и голодом не переборешь.

Пастушок вежливо поклонился костру, карие глаза блеснули смешинками, отражая огонь. Выродёр начал было нащупывать рукоять клинка, но унял руку. Задумчиво почесал затылок. Возможно, подумал то же в точности, что и Марница. Откуда бы посреди леса взяться ночью этому нелепому пастуху? И кого он тут может пасти? Биглей? Но их никакой силой в лес не затащить. Страфов? Так выр нужен, чтобы удержать породистого.

– Тепла вашему очагу и достатка дому, – начал гость со странным выговором и нелепой улыбкой блаженного. – Я тут сестру разыскиваю, ей на вид лет шестнадцать. Она у меня красавица, умница… Коса длинная, бурая, глаза карие, светлые да ясные. Не встречали?

– Здесь? – от изумления выродёр заговорил, отозвался. – Ночью? Парень, ты в уме?

– Вроде, до сего дня не жаловался, – задумался гость, хитро щурясь. – Хотя дед тож самое спросил, когда я в бега пустился. Ему виднее, он мудрый. Можешь считать, что я не в уме. Если это важно тебе. Так вы уж ответствуйте по чести: сестру не встречали? Ни один из вас?

– Я тебе сейчас ответствую, – выродер побагровел, запоздало осознав, как глупо он смотрится. – Я тебя… Да я…

Пастух сел к огню, заинтересованно кивая в ответ на угрозы и чуть склоняя голову, чтобы разобрать невнятные и понять смысл внятных. Выродер пришел в крайнее и окончательное бешенство. Поднялся во весь свой немалый рост.

– Еще я спросить надумал, – вздохнул парнишка, не замечая выродера, сопящего и тянущего клинок из ножен. – Вам, хозяюшка, пастух не требуется? А то животинка ваша вовсе уж неухожена. Чудная она, я такой и не видывал. Но нраву мирного и веселого, мне сразу глянулась. Как звать, я уже выяснил. Клыком, да? А вот что за вид её? В целом как именуется?

– Страф, – не понимая, отчего решила заговорить, выдавила Марница сухим горлом.

Нелепый тощий парень вызывал доверие. Он так наивно хлопал линялыми ресницами и так добродушно улыбался, так рассматривал лес, что не отвечать было невозможно. Хотя говорящий с посторонними заказ выродера – это же глупость.

– Убью! – запоздало взревел незадачливый исполнитель простого заказа.

– Ты не шуми, – посоветовал парнишка все тем же добрым тоном, нырнув под клинок и снова разогнувшись. – Не суетись так, рукав подпалишь, костер здесь, разве не видно? Ишь, бороду уже спалил, эка жалость. Страф, значит… Красивое имя. Новое, а все одно, нравится, для сказки оно годное. Да не тычь ты в меня железкой, ну слова нельзя вымолвить… – парнишка отпрянул в тень и сердито покачал головой. Погрозил пальцем. – Экий ты перечливый да невежливый, недобрый ты молодец… Сядь. А хочешь, и не садись. Мы с Клыком поговорили, так он настаивал изрядно: не лезть к тебе и ему дороги не переходить.

Парень улыбнулся, снова качнувшись под свистнувший клинок и выпрямившись с простотой былинки, разогнувшейся после порыва ветра. Подмигнул выродеру, указал пальчиком вправо. Точно туда, где из тьмы холодно высверкнул, костром на миг обозначенный, круглый лиловый глаз страфа. На сей раз безразличия в нем не осталось.

Клык ядовито зашипел, потянул шею вперед и вниз, разевая клюв в предшествующей атаке последней угрозе. Выродер охнул и прянул назад, споткнулся, сел, подцепил выроненный в траву клинок и перекатился в тень. Перебрал руками, юркнув в кустарник на четвереньках. И захрустел далее, не оглядываясь.

Парнишка озадаченно взвел бровь.

– Твой страф – хищный? Надо же, а я его малиной угощал… неловко получилось. Почитай, обидел, да и ягоду зазря извел. Лучше бы сестре оставил или тебе вот. Ты малину любишь?

Марница ощутила, как страх медленно отпускает душу, но наливается болью и ознобом в отказавшемся слушаться теле. Только что мнилось: она под пыткой слова не вымолвит, так и умрет молча, прикусив язык… Но теперь воет, распоследней деревенской дурой воет, зверем раненым себя чует и нутряную боль никак не может выплеснуть даже в этом звуке. Парень, однако, всё понял, торопливо присел рядом, растормошил в одно мгновение узлы веревок, хоть на вид и тонок – а не слаб: подхватил на руки и перенес к костру. Крепко обнял, устроив голову на плече, и стал баюкать, вроде даже подвывая в такт.

– А и поплачь, а и правильно, так и надо, так и верно, так оно и схлынет. Было худо, да сплыло, да быльем поросло… И не всколыхнется, никогда уж не вернется. Слезы – они горючие, ими душа умывается, к новому меняется…

Ничего более странного Марнице в жизни не доводилось слышать. Слова плыли и кружились, рука ночного гостя гладила по волосам. Как паутину, снимала боль и убирала страх. У костра стало уютно, тепло и хорошо… лес более не казался настороженным, он тянулся к свету и играл узорами теней, цветными, прозрачными и переменчивыми.

– Ты кто такой? – удивилась Марница, зарываясь носом в дерюгу лохматой от времени рубахи. – Ох, и странный ты пастух… Моего Клыка добрым и веселым называть никто не пробовал. А малина – она, вроде, в сказках была, я однажды от мамы слышала. Но в жизни нет её.

– В этой жизни много чего нет, – согласился пастух. Протянул руку к костру и стал рассматривать её, алую с золотом по кромке, на просвет. – Но я, вишь ты, взбунтовался… Перерос я свою сказку. Все одно умрёт она, если некому станет её слушать. Я так деду и сказал. Пусть Фима растёт, зайцем скачет и лесом занимается. А мне пора. Ну как сестру отпускать сюда одну?

– Ты всегда сам себе отвечаешь? – хмыкнула Марница, чувствуя себя глупее прежнего. Хоть под руку голову сама толкай: пусть гладит. Отродясь никто так не гладил. – Эй… Я спросила, кто ты такой.

– Так я и отвечаю, – удивился упреку пастух. – Не знаю я. Понятия не имею. Наверное, человек. Даже и наверняка. Чуды по ту сторону тени обитают, а я теперь по эту обозначился. И малиной не могу угостить, и лес в полсилы слышу… брожу, удивляюсь, о корни спотыкаюсь… Думаю: того ли хотел, на что налетел.

– Вечером много выпил? – женщина неуверенно предположила понятное объяснение.

– Сестру, значит, не встречала, – вздохнул гость. – Ну, да ладно, всё одно, найду. Ты вот сядь поудобнее, тепло тебе надобно. Я пока дров принесу, грибов наберу да еще всякого, что под руку прыгнет… если прыгнет.

Он встал и пошел себе прочь, и тень веток накрыла его, потянулась, обняла. Марница истошно вскрикнула, испугавшись внезапно рухнувшего на неё одиночества ночи.

– Что ещё? – вынырнул из тени улыбчивый гость. – Прежде большого страха не убоялась, а теперь от малого стоном стонешь. Ох, странная ты… Что не так?

– Не уходи!

– А то что? – карие глаза блеснули лукавством.

– А то плакать стану, – выпалила Марница, шалея от выбора довода, который вчера нипочем бы ей и в голову не явился. Кому страшны её слезы? – Не уходи. Холодно, лес мокрый, выродер этот… да и звери тут, вроде, водятся.

– Звери? – возмутился гость, глядя на мясо над огнем. – Вы всяких вывести готовы, дай вам волю… то есть нам. Страшно – плачь, вот что я скажу. Вся на слезы не изойдешь, вернусь я скоренько. Не могу я дикое мясо есть. Не могу, я его зверем помню, и сказкой тоже, вот так-то…

Он повторно нырнул в тень и растворился, сгинул. Ни звука – ни движения в траве. Марница потерла гудящую голову. Встряхнулась. Зевнула мучительно глубоко и длинно, выгоняя остатки страха. Огляделась, подобрала поближе сумки. Свою, грубо вывернутую на траву, требующую осмотра и повторной упаковки. И следом чужую. Хмыкнула заинтересованно: богатство… Сорок кархонов ей причиталось за таннскую соль, вот они, в мешочке. Почти полторы сотни оставил посредник, отняв свою долю. После пересчета ясно: тридцать монет ему ушло. А еще есть тощий кошель наемника, в нем трется горсть серебра. Живи в свое удовольствие и не тужи, Монька – неисполненный заказ…

– Везёт же некоторым, – завистливо вздохнула Марница, выбрасывая сумку выродера за кусты и перекладывая в свою полезные вещи и деньги. – У них братья вон какие. Ищут по лесу, переживают. Ночей не спят. Ха! Мой тоже не спит. А чего ему спать, коли я жива? Он теперь похудеет в неполный месяц, весь на страх изойдёт. Вдруг да батюшка узнает, кто под батюшку копает… Тьфу, повелась с этим, сама уже петь начинаю. Эй, пастух! Ты где?

Ветерок качнулся, вроде бы погладил по голове и затих, запутался в кронах темного ночного леса. Стало чуть спокойнее. Марница нашарила дрова, заготовленные с вечера не ею и не для такого мирного сидения у огня. Выбрала самые сухие, бережно уложила на угли в стороне от готового, истекающего жиром мяса. Пристроила горкой рядом мокрые – на просушку. Поползала по поляне, ругаясь сквозь зубы. Нашла свой нож, выброшенный вместе с ножнами. Обрадовалась, привесила на пояс и вернулась к огню. Поддела мясо, жадно впилась зубами, шипя, обжигаясь и облизываясь. Когда вернулся безымянный гость, она уже доела второй кусок.

– Орехов вот нашел, – безмятежно улыбнулся чудак. – Хочешь? И грибов тоже. Незнакомые, но я с ними потолковал, неядовитые они. Есть можно, ежели не портить грибницу, само собой.

– Я сыта. Мясо тебе оставила, хоть ты и твердил, что не станешь, – зевнула Марница. – Страфа не видел, пастух?

– Он такой проказник, – огорчился парень. – Кругом гоняет нашего злодея. Дальним кругом, раз за разом. Я уж и так ему, и сяк: негоже, заканчивай ты с этим… Неслух. Однако ж обещал одуматься и делом заняться. Сестру мою поискать. Ох, ты ж, ну вот… – Парень вскочил и тревожно глянул в ночь. – Всё, наигрался… эй, неслух! Хоть клюв как следует почисть, не пугай хозяйку-то, она и без того натерпелась.

– Так его, – зло прищурилась Марна. – Макушка – самая мишень для страфов. Пробивают до…

– А ну, ляг, – строго велел гость. – Вот ещё, на ночь такое думать! Запрещаю. Глаза закрой, не подглядывай. Тепло?

– Тепло. Ха, ну и чудной ты! Как хоть звать?

– Чудной, это верно. Не знаю имени. Прежде Кимкой звался, – задумался гость. – Так он в небыли был, а я в были есть… Ким, наверное. Даже наверняка. У тебя тоже имя хорошее, марник – цветок красивый, хоть и капризный малость. К солнцу тянется, листья пушит, вроде – заполнить мир хочет. А только всё он врёт, не надобно ему такого. Просто внимания ждёт. Похвали, поговори с ним, тепла дай – он и расцветёт. Ты не подглядываешь?

– Нет.

– Нехорошо обманывать. Ну да ладно. Ты накройся вот так, я буду тебе сказку сказывать. Интересно мне, могу я тут сказки выплетать? Не пробовал. Тебе про чудов или про лес?

– Всё сразу и погуще, – предложила сонная нахалка, враз ощутив себя маленькой и даже, сказать неловко, милой.

– Эк ты хватила! Все и сразу… очень даже по-человечьи, пожалуй. Ну и пусть. Давным давно, когда лес не копил обид и мир еще не поменялся, жил да был Кимка, из чудов он происходил, какие в тенях прячутся от детей. Жил – не тужил, лесом заправлял. Зайцев строем водил, шубы им шил да снег взбивал, чтоб наста не было. А потом наста и вовсе не стало… и снега не стало… Мир весь покосился, надорвалось его полотно. Люди умирали, и чуды, и выры… И некому стало канву держать. Совсем некому, только мы и остались… да ещё те, кто на нас ниток не пожалел, душу вложил и себя отразил в нас. Может, потому и нашелся для меня ход в большой мир… Негоже это: из чужой души нитки драть да жить припеваючи. Вот я и не смог. Привык, что время на месте не стоит, как сестрой обзавелся. И стала она мне дороже леса. Нельзя, чтоб её обижали тут. Нельзя не помогать, люди чудов выплетают, а чуды наполняют людям душу. Нам надобно вместе быть.

– Вместе, – зевнула Марница, нашарила руку гостя и сунула себе под щеку. – Завтра будешь говорить про малину и зайцев. Обязательно. А потом про страфов. Надо про Клыка сказку собрать.

Она плотнее вцепилась в тощее запястье и уснула по-настоящему, тихо и глубоко. Во сне ей виделся иной лес, совсем незнакомый, пронизанный светом, золотой. Драгоценный. Вот только рушить эту красоту, выковыривая камни и отдирая золото, ничуть не хотелось. Наоборот, казалось интересным добавить в лес новое. Уместить в тени веток шею вороного Клыка, вставить в тонкую оправу золота камень лилового глаза… она пробовала, ничего не получалось, но всё равно было тепло и хорошо, и смешной пастух смотрел, улыбался и подсказывал, как справиться с новым делом половчее.

При пробуждении огромным, как крушение мира, огорчением стало то, что рука пастуха под щекой отсутствовала. Опять сгинул… Хоть плачь! Есть глубокое подозрение: он на такое отзовется. Нелепый человек, на человека совсем непохожий. А только и без него, едва знакомого, уже никак невозможно обойтись.

– Дай лапу, – настойчиво попросил приятный голос. – Ну дай, не жадничай!

Марница почти собралась с просони протянуть руку – но одумалась, презрительно фыркнула и села, стряхнув чужой тяжелый плащ. Огляделась.

Утро давно высушило и вчерашние слезы дождя, и сегодняшнюю росу. Пекло макушку, намекая на леность сонной бездельницы. Лес стоял не золотой, но и не гнилой, как казалось вчера. Вполне приятный, зеленый да густой, тени переливаются, лоснятся. Хорошо думать: в их круговороте носится, прыгает некто нездешний, имя ему, вроде бы, Фима… и еще заяц. Странные мысли, совсем новые. Марница зевнула, прищурилась в небо, снова огляделась. Возмущенно ахнула.

Незнакомая деваха с глянцевыми бурыми волосами, убранными в деревенскую толстенную косищу, сидела на коряге чуть поодаль, за редким кустарником. Перед ней во весь свой рост вытянулся Клык: сам вороной вытянулся, а шею нагнул, чтобы глядеть лиловым глазом прямо в лицо. Стоял на одной ноге, послушно протянув вторую и вложив в руку недотепы. Понятия не имеющей, что это за ужас – боевой страф!

– Молодец, какой же молодец, – заворковала незнакомая дуреха, цепляя ногтем скрытый в своих костяных ножнах средний коготь. – Ах ты, блестит. Острый! Вот чудно… Все у тебя есть, только клыков нет. Зачем тебе такое имя?

– Чтоб и клык имелся, полное вооружение, так сказать, – усмехнулась Марница. – Ты кто? Наверное, сестра этого… Кима. Обычный человек при виде бесхозного страфа хотя бы падает и лежит себе тихо… Потому страфы с падалью не играют, скучно им.

– Наговорит – половина не годится, а вторая половина и вовсе не явлена, – вздохнула нелепая девушка, перекидывая косу на грудь. – Ты не слушай, Клык. Она не со зла. Просто Кимка наш ушел за грибами, а ей скучно… без Кимочки всегда скучно.

– Кимочка, – Марница ощутила приступ беспричинной злости. – Эк ты его… От счастья своего ничего вокруг не видать, да? Он не этот… не заяц! Изволь вежливо звать. Кимом. И сама назовись хоть как. Нас-то со страфом он уже представил, как я погляжу.

– Представил. Имя надо назвать. Хоть как… – задумалась девушка, поманила пальцем Клыка и почесала под клювом. – Знаешь, десять лет Кимку знаю. Ну, ладно – Кима. Стыдно сказать, его знаю, деда Сомру знаю, тетку тучу знаю, дядьку ветра… да всех в том лесу. А вот себя… Зачем мне имя, если я там одна была такая? Как из дома меня погнали, так и живу безымянная. Кимочка меня звал Тинкой, это на его имя похоже и весело. Тинка – имя малое, а полного я к нему и не ведаю. И прежнего, урожденного, тоже не помню, пропало оно, в тень со мной вместе не шагнуло. Мне неполных шесть лет было, отвычка у меня от имени. Понимаешь?

– Вот уж чего с вами нет и не будет, так это понимания, – вздохнула Марница. – Как спьяну вы с братом, я еще в ночь заметила. Не по торной дороге у вас мысли бредут… И мои следом увязались. Иди сюда. Раз ты ему сестра и с памятью у тебя нелады, будем исходить из его имени. Кимма или даже Тинма звучит плохо, нет таких имен, и ему не понравится.

– Точно, – вздохнула девушка, послушно пересаживаясь поближе.

– Зато есть сказка про хозяйку леса, я случайно слышала в одной деревне, очень старая сказка, – гордо сообщила Марница. – Её звали Тингали. Она с водой еще была в родстве, кажется… Плохо помню. Но имя такое определенно есть. Редкое, южное, на побережье до сих пор встречается. Не здесь, не в Горниве. Но и нам тут делать нечего, как мне думается.

– Мне все равно, куда идти, – вздохнула девушка. – Я везде прорехи да штопки вижу, но пока их не понимаю. Кимка… Ким сказал, надо просто смотреть, постепенно само сложится и по полкам распределится.

– Ну, если Ким сказал, – новый приступ беспричинной злости оказался сильнее прежнего. – Одна беда: мне он ничего не говорил. А страф у нас один на всех, и он – мой! Я его еще с яйца растила. Это ясно?

– Ой-ой, и всё-то мне ясно, даже и того яснее. Страфом не отговаривайся! И ты на моего Кимочку глаза завидущие не щурь, – девушка возмущенно всплеснула руками. – Ишь, спасли её, так она впилась в брата, как репей в косу! Я руку еле разжала, его спасая. Прямо хвать – и мое! Не твоё, не скрипи зубами! Можно подумать, ты его стоишь! Да он лучше всех! Его сам дед Сомра уважает!

– Это кто ещё репей! – вспыхнула Марница. – Гляньте: в шестнадцать лет от брата ни на шаг, и жизни ему не дает, и по лесу её искать требуется. Сама не знает, чего ей надо и куда идти следует, а иных посылает, да так далече, что выр туда не плавал!

Страф испуганно потоптался и отошел в сторонку, виновато кося глазом на расшумевшихся. Обе уже стоят друг напротив дружки, и позы приняли самые боевые для женского серьезного разговора. Руки пока что в бока, но уже дергаются, к чужым волосам примеряются.

– Зря я переживал, – весело отметил Ким, выныривая из лесной тени и гладя по ноге подбежавшего в поисках утешения страфа. Подмигнул страдальцу, склонившему голову на плечо, почесал клюв. – Моя сестренка в большом мире не пропадёт, Клык… Бойкая она у меня, смотреть приятно.

Марница виновато ссутулилась и отошла, села на плащ. Было удивительно обнаружить за собой давно изжитую способность обижаться и по-детски ввязываться в споры. Чаще она хваталась за нож и холодно угрожала, точно зная свою готовность исполнить сказанное. Но угрожать сестре Кима? Если по правде рассмотреть весь разговор, то и нет в нем обиды. Есть, неловко признать, ревность: повезло девке, такой человек возле неё оказался. Злая штука – ревность, темная да страшная. До беды быстро доводит, короткой тропкой.

– Ким, мы обе хороши, – вздохнула Марница. – Мы два репья, и оба на твою больную голову… мы без тебя пропадём. Сперва передеремся, а потом и вовсе сгинем. Я ведь по уму сказала и верно: нельзя твоей сестре жить в Горниве. Я хоть и не самая законная, но шаару дочь. Здешние нравы знаю. Без дома и родни, без знакомых да соседей, молодая, собой недурна… Как приметят, в один день доведут до сборного двора моего братца. Оттуда или в дом его, там девки часто меняются. Или уж прямиком в порт. Если бы в иное время мы встретились, пока я в силе была, пока батюшка меня слушал, пусть трижды он рыбий корм вонючий, но все же не без ума человек и краю – хозяин… Только теперь я сама в бегах. Дом мой спалили, а что с людьми стало, которые у меня служили, и подумать тошно. Нельзя нам из леса выходить да в город шагать без опаски. Совсем прогнила Горнива.

– Кимочка, – вторая спорщица жалобно ткнулась в плечо брата. – Кимочка, так разве я что сказала? Куда надобно, туда и пойдем. Мы не всерьез шумим, по непутевости только… Тебя да страфа не поделили. Ей не любо, что Клык мне лапу даёт. А мне непривычно, что тебя кто-то еще нечужим числит.

– Ловко придумала сказать: непутевые, – улыбнулся Ким, гладя темные волосы сестры. – Как есть дитятя… Сядь вон на плащ. Я набрал ягод. И грибов. Почистишь? Вот и славно, вот и ладно. – Ким быстро вытряхнул на тряпку грибы и стал оживлять потускневшие угли. – Имя тебе Марница выбрала замечательное, а ты, негодница, ей и спасибо не сказала.

– Все знаешь, – улыбнулась сестра.

– Теперь уж не все, но кое-что, – подмигнул Ким. Сделался вполне серьезным и добавил: – Права она, недобрый здесь край. Лес о беде шепчет. Пожалуй, надо нам к берегу идти. Тебе следует глянуть на море. Сперва только глянуть… Много тут понапутано, старыми узлами затянуто да новыми колтунами пообросло, уж рваных ниток – и не счесть. Без понимания тронешь одну – того и гляди, сама канва разойдется. Надобно первым делом понять: что в мире меняется? Не зря дед Сомра это время выбрал, не зря… Перемены же всякие, мыслю я, без выров не стронутся. То есть опять же, дорога наша к ним ведет, к ним да к морю.

– Нитки, узлы… О чем вы сейчас говорили, я и не стану уточнять, – рассмеялась Марница. – К морю – это ясно. Хорошо же, проведу, мне удобно да интересно. Путь понятный, от опушки он начинается и большим трактом к городу Устре бежит. До ответвления тракта на Устру десять переходов, если без лени шагать. Там уже станем думать: либо оттуда направиться главным прибрежным трактом на юг, к кландовой столице Усени, это значит через Ожву. Или шагать к северу, на Хотру.

– Маря, ты на меня не сердишься? – вскинулась сестра Кима, заметив, что женщина сосредоточенно собирается куда-то. – Ну, Маренька, я не со зла, я не умею злиться, просто так складно сказалось – про репей…

– Маря? – шевельнула бровью Марница. – Ты что, всем имена переиначиваешь под свой вкус? Ладно, пусть Маря, хотя меня так не звал никто вне мамкиной избы… Все не Монька. Не сержусь. Тут недалече у меня припрятаны пергаменты. Мы с Клыком сбегаем да из-под камешка их и выгребем. Не то, чтоб я всерьез верила в справедливость кланда. Но братцу любимому хочется воздать по делам его. Изведёт он людей, власть прибрав к рукам, как есть изведёт, вовсе нет в нем души. И жалости нет, и даже опаски перед наказанием. Всего не изменить, но опаску-то я в него вселю. Попритихнет, никуда не денется. Даже если откупится от большой беды.

Марница поднялась, щелкнула языком, подзывая страфа. Зашагала прочь от поляны, присматриваясь к приметам, выученным наизусть. Клык то бежал впереди, то оглядывался и тревожно клокотал: нельзя оставлять новых друзей без присмотра.

– И ты на их доброту попался! Самый, оказывается, надежный крюк – доброта, – усмехнулась Марница. – Безотказный даже. Маря… Слышь, Клык? Я теперь снова Маря, как в детстве. А что? Милое имя, даже приятное. За такое и отплатить не грех. Зря я, что ли, у батюшки пергаменты стащила? Справлю им документы, настоящие, без обмана. Хоть малая надежда, что пройдем до берега тихо. – Марница вздохнула, зло стряхнула слезу и взялась торопливо искать платок. – Мой двор сожгли. И не вернуться, не глянуть, что да как. Ждут меня там, крепко ждут, я брата знаю. Вернусь – всех под беду подведу. Не вернусь – сама без сна останусь. А ну, как людей моих уже гонят в порт? Клык, плохо мне, муторно… Душа болит. Всех помню и по всем болит. И ты помнишь. Фоську-повариху, твоего прежнего пастуха, моего управляющего… Дети у него, дочке седьмой годик. Жена красивая, молодая.

Марница всхлипнула и шумно высморкалась. Страф огляделся в поисках близкой беды, на всякий случай опустил голову и зашипел, угрожая невидимому врагу, расстроившему хозяйку.

Когда Марница вернулась, грибной супчик уже исходил вкусным паром. Её ждали, что вдвойне приятно. Налили полную миску, подсунули под руку самую нарядную ложку. Хорошо… Пришлось неумело благодарить и пробовать первой. И украдкой думать, обжигаясь и похваливая: прежние её шутки и сами повадки сделались негодны. Ведь хотела с наглым прищуром спросить, облизывая ложку: не отравлено ли, раз первую пробу без неё не сняли? Хорошо, хватило ума прикусить язык. Не за что обижать Кима, да и сестру его – тоже. Это старая накипь боли лежит тяжестью в душе, норовит на новых друзей пролиться да их ошпарить… Нельзя выпускать. Даже страф, и тот понимает, стал иным, на добро отозвался. Неужели она – хуже?

После сытного обеда мысли все так же навязчиво крутились и путались, а вот тропка ложилась под ноги ровно да ладно, словно сама собой. Как собрались, когда вышли – Марница точно и не помнила. Шла себе да шла, порой рвала красивые листья с узором несвоевременной желтизны. Слушала Кима, готового про лес говорить без умолку. И не глядела на приметы – а тропка вела и вела… К ночи выкатилась нарядной узорной дорожкой на большую поляну. И стало ясно: завтра уже опушка покажет себя. Большой тракт прямо поведет к морю. Удобная дорога. Глаза бы на неё не глядели! Но ней и погонят людей с пожженного подворья. И помочь нельзя – и забыть нет сил.

После ужина ловкая Тингали, постепенно привыкающая отзываться на свое новое имя и согласившаяся, что оно удобно и понятно вырастает из детского короткого Тинка, подсела и все страхи исподволь, неторопливо, выспросила да выведала. Всплеснула руками, бледнея и охая.

– Кимочка, так что же это мы? Ведь надо помогать. Хорошие люди – и в рабство…

– Трудно жить в большом мире, – вздохнул Ким. – Каждому помощь и не окажешь, не сказка тут, быль. Скоро ли погонят твоих людей, Маря?

– По братовой повадке судя, скоро, – вздохнула Марница. – Обвинят в поджоге, сразу повезут на сборный двор, оттуда прямиком на торг. Сезон теперь, самое время. До осени принято покупать рабов-то, чтобы урожай уже было, кому убрать. Детей не погонят, как я надеюсь. По родне раздадут, безвинные они. И, что важнее, – женщина усмехнулась, неловко пряча боль, – цена за них мала, а мороки с ними много.

– Значит, пять человек, так ты сказывала, – уточнила Тингали.

– Пять. Кого надо обязательно выкупать, тех как раз пять.

– Денег хватит? – с самым важным видом нахмурилась Тингали.

– Хватит. Только нам ничего на дорогу не останется. Да, еще: идти им некуда. Назад – так там брат… он опять сживать со свету станет.

Сестра Кима махнула рукой с самым беззаботным видом. Ей, выросшей в лесу, непонятны были беды бездомности… К тому не наступившие еще, не выбравшиеся из догадок – да в жизнь.

Утром страф сбежал по колючему склону с первым седоком, потом вернулся за вторым, последней вывез из леса Марницу. Спрыгнув с седла в мелкую пыль, женщина оглянулась на Кима. Карие глаза с тоской вбирали лес, прощались с ним, унимая обычную веселость пастуха до рассеянной задумчивости. Даже кудрявые волосы, бурые, но вылинявшие, потускнели. Зато Тингали резвилась и смеялась, принимая новое, как праздник. Нагибалась и щупала колеи, изучала кострища на обочине, норовила залезть на поваленные стволы и глянуть вдаль, прыгая и опасно качаясь, уговаривая страфа помочь, поддержать. Ким нахмурился, вопросительно глянул на Марницу, так согласно кивнула. И гордая Тингали устроилась в седле Клыка, высоко, почетно и удобно.

– А где толпы людей? – не унялась она и там, на изрядной высоте, обычно вызывающей у неопытных седоков оторопь. – Это же тракт, тут должна клубиться пыль и толпы толкаться.

– Близ Устры наглотаешься пыли, – пообещала Марница. – Пока радуйся тишине. Свежих следов нет, даже курьеры не проезжали. Лето к осени клонится, не время праздно ездить. Пока что сборный двор занят грузами, сюда они через месяц-другой выплеснутся, потекут в порты.

– А где эти… трактиры? Мы заночуем в трактире?

– Обязательно, – прикрыла глаза Марница, пытаясь совладать с раздражением. – Тинка, ты настоящая головная боль. Это я вежливо так намекаю, ясно?

Тяжелый вздох стал ответом. И повисла тишина, отчего-то оказавшаяся Марнице совсем не интересной и даже натянутой, тоскливой. Ким все время оглядывался на лес и скучнел, и глаза его утрачивали блеск, словно пыль дороги их мутила.

– Леса тянутся до самого берега, – начала говорить сама Марница. – Не такие дикие, но все же. Скорее уж рощи. Говорят, выры сперва хотели извести весь лес. Но потом сообразили, что без деревьев не бывает тени. А без тени для них нет в жизни радости. И тогда старое решение отменили, вырубку прекратили. Только рассекли большие леса на куски, на рощи. Так что не прощайся с зеленью, Ким. Она за холмом снова явится.

– Спасибо.

– Ха, не за что. О дороге. Трактир тут один на ближние сто верст. Нехорошая у него слава, я бы миновала стороной, не нравится он мне. Никогда в нем не обходится тихо да гладко. Сколь езжу – столь драки наблюдаю… или сама затеваю. Я не особо мирная. Да им всякая баба в штанах – уже повод зубы скалить.

– А ты платье надень, – посоветовала Тингали.

– Вот еще! Пыль подолом мести, – фыркнула Марница. – Знаю я и эту песню. Злую бабу видят – опасаются, а если злости не ждут, одна и в путь не суйся, далеко не уйдешь. Я пока страфа не вырастила, с кнутом ходила, три пары метательных ножей имела при себе, да еще игломет. Хороша была бы я с таким набором оружия – да в передничке.

Тингали расхохоталась, припадая к шее Клыка и раскачиваясь в седле. Страф возмущенно клокотал – но шалить не мешал. Сам переступал, качая еще сильнее… И требовал чесать под клювом. Засмотревшись на новое поведение обычно злого и строгого страфа, Марница чуть не упустила поворот на боковую дорожку, позволяющую обойти трактир, не давая его гостям повода для пересудов. Зелень сразу придвинулась, Ким заулыбался и повеселел. Зато – странное дело – Тингали затихла в седле, хмурясь даже, кажется, щурясь.

– Что не так? – глянула вверх Марница.

– Нитка, – непонятно вздохнула Тингали. – Как объяснить… Я вижу чудное. Иногда. Это мой дар. Ким просил никому о том не говорить, но ты-то с нами. В общем, нитка есть. Точно есть, неприятная такая, серая, как старая грязь. Как паутина рваная. Из прошлого она за тобой тянется. Сила в ней иссякла, обстоятельства переменились, рвется она, хрустит… Но тянется. То есть еще не развела тебя судьба с чем-то таким… что прежде мешало.

Марница кивнула и долго молчала, пытаясь соединить понятные по отдельности слова в нечто осмысленное в целом. Нетрудно поверить, что Тингали наделена даром. Да и Ким – при ней, брат… и не вполне человек. Но что может обозначать нитка? И почему за ней, за Марницей, тянется? Долг? Может, и так: людей ведут на торг по её беспечности и глупости. Но нитка старая и рвется… Не похоже. А что ей еще мешало? Марница резко остановилась.

– Посредник… Ким! Выродера, которого уделал Клык, ждет посредник. Он сказал: в известном месте. Я должна была сразу понять, нет поблизости иного жилья для проезжих людей. В деревню не сунься: на полгода сплетен, это им без надобности. В лесу тоже худо, не любит этот лес непрошеных гостей.

Ким задумчиво кивнул. Некоторое время сопоставлял слова. Вспомнил недавний рассказ Марницы о выродере и его вопросах, о пергаментах и братовом интересе к ним.

– Третий день истекает как раз сегодня. Пожалуй, ждут здесь твои пергаменты. Странно: деньги вперед выплачены, посредник долю свою уже взял. Зачем ему снова встречаться с кем-либо? Он не настолько глуп, полагаю, чтобы после оплаты продолжать интересоваться чужими делами. Зато мужик, которого гонял Клык, сюда пришёл бы. Он душой слаб, ему с шааром ссориться не хватит силенок. Мог бы явиться и начать выклянчивать с заказчика прибавку, прикрываясь сложностью работы.

– Трепло он и дешевка, – презрительно прищурилась Марница. – Рыбий корм.

– Потому его и наняли, чтобы рыбку накормить и трепа избежать, – важно закончила мысль Тингали, глядя на всех сверху вниз. – Маря, если ты несколько листков им подбросишь, да вещь приметную, то надолго и по-настоящему станешь считаться в этом краю мертвой.

– Прочее же, так и решат, я в доме хранила… и оно сгорело, – усмехнулась женщина, обдумывая идею. – Пожалуй. Только как нам доставить весть о моей смерти и судьбе пергаментов?

– Подъеду, как стемнеет, сверток в окошко брошу и уеду, – улыбнулся Ким. – Клыка им не догнать. Зато опознают сразу, еще и выродера зауважают: приручил вороного.

– Ты на того здоровяка похож не больше моего, – возмутилась Марница.

– Ночью все кошки серы, – отмахнулся Ким. Вздрогнул и уточнил: – Кошки-то у вас еще водятся?

– Ха! У нас? – рассмеялась Марница. – Водятся. Немного их, но не вымерли. И мыши водятся. Их как раз много. Крыс и того поболее, сыро постоянно, тепло, вот уж они жируют по амбарам! Кошек губят и котят душат. У меня на дворе жила такая славная кошечка… счастливая, в три цвета. Где она теперь?

Марница замолчала, резко рванула из-за седла сумку, сникла прямо в пыль и стала быстро перебирать пергаменты, бросая некоторые в сторону – для людей брата. Потом дернула с шеи жалобно звякнувшую подвеску – на тонкой цепочке, золотую, с синим камнем. Сухо жалобно сказала – мамина, и обняла страфа за ногу. Ким вздохнул, виновато пожал плечами. Срезал еще и прядь волос «жертвы», сел обсуждать с Марницей пояснения, вносимые на оборот пергамента корявым почерком, от лица выродера. В умении последнего писать женщина не сомневалась: сама видела, как он полгода назад заполнял на клоке пергамента заметки по оплате за таннскую соль.

К ночи все приготовления едва успели завершить. Пергаменты свернули, увязали в старую дерюгу, отяжелили камнем. На Кима надели длинный плащ, доставшийся путникам из имущества выродера. Тингали пожелала брату удачи, гордо покосилась на Марницу: вот он какой у меня, ничего и никого не боится! Женщина не заметила. Она стояла, беспокойно провожала всадника глазами, ежилась и хмурилась. Сумерки казались обманными и слишком бледными, за каждым кустом чудился наёмник с игломётом.

– Даже не думай, – отмахнулась Тингали. – Знаешь, сколь я в Кимку души вложила, когда он болел? Все везение, какое есть, если оно вообще в шитье учитывается, отдала ему. Лес его любит, каждый куст ему друг. Пусть попробуют выстрелить эти, наемники! Куст им глаз и выколет.

– Всё у тебя просто, – бледно улыбнулась Марница.

– Не всё. И не просто, – вздохнула Тингали. – Видела бы ты, как нитки из мира торчат! Страшно, Маря, ох, как страшно! Старые они, гнилые. То есть имеются просто старые, а есть и иные. Они от самого начала гнилые. И гниль свою вокруг распространяют. Как подумаю, из какой души такие нитки вытянуты – вот тут мне становится вовсе уж плохо. Наверное, так было бы, если бы твой брат умел шить.

– А новых ниток нет? – прищурилась Марница, плохо понимая весь разговор, но находя его занятным.

– Нет, – покачала головой Тингали. – Мне дед Сомра сказал напоследок. Нет и не будет более таких, кто безнаказанно гадит миру. Что отдал, то и к тебе вернется. Это закон новый, лесом Безвременным установленный для вышивальщиц. Он и прервал подлость тех, кто шил гнилью. Великое дело. Жаль, поздновато его исполнили… Много уже было нашито гнили. Под ней даже канву порой не видать. Мокнет она, расползается. Ох, ума не приложу, Маренька, что делать-то? Выпарывать? А ну, поползет сама канва? Штопать? Так поверх гнили и нельзя…

Тингали вздохнула, нахохлилась и села в тени, у края узкой тропки. Обняла плечи руками.

Можно сколь угодно себе твердить: Кимка заяц, он всяко вывернется, – думала Тингали. Можно, а только душа-то вздрагивает, болью полнится, и холодом эта боль расплескивается по спине. Кимочка, чудь лесная, жил в безопасности, горя не знал. Власть имел такую – людям и не понять её… Весь лес ему был – что родная канва, шей, как душа пожелает. А ныне кто он? Человек. Обычный, с руками-ногами, с душою доброй да беззащитной. Не убежать ему зайцем от бед большого мира. А он как там не бегал, так и здесь труса не празднует… Лучше прежнего стал, и ещё роднее, человек всегда к человеку тянется. Вон и новая приятельница – враз рассмотрела своими синими наглыми глазищами, каков из Кимки человек вылепился. Глядит на него – аж душа во взгляде светится, серость гаснет, синева живая разгорается. Да ладно это! Она нитки свои, бесстыжая, вокруг Кимки вьет, петлями укладывает. Привязанность шьет!

Тингали вздохнула еще раз, уже судорожно, чуть не до слез жалобно. Все люди шьют. Все вплетают свои дела в общий узор. Одни гнилью, а иные и золотом… Только сделанного не видят и менять не могут. Та же Марница: видела бы она, что за ленту из своей жизни выплела. И черноты в ней полно, и сияния. Но только вот гнили – ни на ноготь.

– Не плачь, – присела рядом Марница. – Вот ведь свалились вы на мою шею! Спасли, называется! Да так спасли, что и нет от вас спасения… Тинка, а сколько твоему брату лет? Он порой такое говорит, что и от старика премудрого не услышать. Временами же на дитя малое похож.

– Нет в его лесу времени, – вздохнула Тингали. – Кимочка в мир медленно вплетается, нехотя. И как мы, никогда он не вплетется, пожалуй. В нем свободы больше, он вроде как… над канвой парит. Потому что душа у него без черноты. Совсем добрая и летучая. Ты не жадничай, не тяни его к себе. Не будет по-простому. Он из леса вышел вовсе не для шуток. Меня беречь – полдела. Он вышел с надеждой сказку новую выстроить. Мир оживить. В Кимкиной душе много цвета да радости.

Тингали смолкла, и теперь сидела тихо, прижавшись к плечу Марницы и слушая ночь. Ветерок гулял по кронам, дышал на тропку туманом, осаживая крошечные капли слабой росы. Ветки скрипели, жаловались на погоду и возраст, кряхтели. Вдалеке пролетела птица. Кто-то юркий прошуршал по траве. Не было лишь ожидаемых с опаской звуков: погони, звона железа, людских криков, топота и клекота страфов.

Хотя – один шагает по тропе. Важный, гордый – породистый. Чернью лап с ночью сливается.

– Клык! – тихо позвала Марница.

Страф сыто зашипел в ответ, упал рядом с хозяйкой, складывая голенастые мощные ноги. Нахохлился, сунул голову под крыло.

– С охоты, – догадалась Марница. Вздрогнула. – Где наш Ким? Эй, Клык!

Вороной нехотя выпрямил шею, пощелкал клювом и снова вознамерился задремать.

– Не переживает, – с надеждой предположила Тингали. – Кимочка отправил его к нам. Охранять.

– Значит, ждем.

Марница сердито обшарила седло, сняла плащ, упакованный в валик за ним, укуталась сама и укутала Тингали. Ждать стало не спокойнее – но теплее.

– Лесом от плаща пахнет, – тихо сообщила Марница, зарывшись носом в ворот. – Ким вообще пахнет лесом. Так приятно и странно. Ты замечала?

– Земляникой, – улыбнулась в темноте Тингали. – Вот здесь, на вороте. Точно: земляникой.

– А когда набегаюсь и вспотею, уже не земляникой, – шепнул в самое ухо знакомый голос. – Ох, и лентяйки вы! Где мой ужин? Где мой завтрак? Где полог и трава снопом, где лапник?

– Кимочка!

В два голоса – и одно слово… Ким рассмеялся, сел рядом и гордо показал полную миску каши. Нашел в сумках ложки и стал кормить своих непутевых попутчиц, заодно рассказывая, как переполошился трактир, когда сверток влетел в оконце. Сразу три страфа с седоками погнались за вороным, а основная засада так запуталась в кустарнике, что в нем и осталась – воевать с ветками. А Клык всех оставил мгновенно позади и сгинул в ночи – порода, не зря на него выродер смотрел с вожделением… Когда шум поутих, Ким вернулся к трактиру, наблюдал осмотр свертка.

– Гнилой у вас край, – грустно закончил рассказ Ким. – Видел я посредника, Маря. Ты сиди и дыши, не падай уж и не охай. Твой управляющий и есть настоящий посредник. Пергаменты он рассматривал. Сказал: почерк твой. И подвеску опознал, и волосы. Он за тобой приставлен был приглядывать. Как ты в свое время – за другим… В лесу был его помощник, мелкая сошка.

– Управляющий мой меня и сжег? Детей любит, жена красавица. Такой приятный человек, всем мне обязан в жизни, – зло усмехнулась Марница. – Я долги его оплатила, он в ноги упал – сам попросил о месте. Никому нельзя верить. Гнилец!

– Ты найди и в этом хорошее, – обнял за плечи Ким. – Все твои домашние в здравии и свободны, при новом хозяине состоят, о тебе поплачут – да и уймутся. Написал управляющий прямо в трактире письмецо про твои дела: мол, таннской солью приторговывала, воровала да людям умы мутила. Отправил в столицу, в Усень. И еще письмо написал. На выродёра жалобу, чтоб его искали по-настоящему. Я долго сидел и слушал. Молодец Тинка, славную нитку углядела! Именно у вас в Горниве, получается, выродёры отдыхают после своих дел на побережье, здесь у них тихий угол. И знаешь, что интересно?

– Ещё есть интересное, сверх сказанного?

– Самое интересное! Всех выродёров как раз теперь вызывают на побережье. Срочно. В столице переполох, так я понимаю. Нашелся у выров враг. Да такой, что явно его извести нельзя, следует травить тайком.

– То есть враг выров – выр? – задумалась Марница.

– О том не сказано ни слова, – улыбнулся Ким. – Сказки выплетать не вижу нужды. До Устры дойдём, там и выспросим. Не бывает тайных дел без явных слухов. В порту потолкаемся, куда галеры ходят, послушаем. И куда не ходят – тоже… Дед Сомра мудрый, он зазря не выведет из леса абы когда. Время нужное, канва скрипит и тянется, ровной стать хочет, от прежних узлов избавиться.

– То есть я могу не только шить, но и выпарывать? – тихо уточнила Тингали.

– Не знаю. Это разные способности. Порой выпарывать старое и труднее, и больнее, чем штопать или шить новое, – тихо выдохнул Ким. – Давай дойдем до моря, Тинка. Дойдем быстро и без глупых приключений. Там многое станет видно. На море горизонт далеко, тебе понравится. Небо ты всегда умела шить. Там же их два – воздух да вода, и оба друг дружкой любуются, друг в дружке отражаются… Ложись. И ты ложись, Маря. Будет вам сегодня сказка особенная, новая: про страфа, танцующего на мелководье да радугу создающего.