Прошлым летом в Новосибирске я увидела у причала «Марию Ульянову» и взгляда не могла оторвать. Это очень красивое и дорогое речное судно. Белоснежные палубы, музыкальные салоны, прекрасные рестораны, отделанные красным деревом и ажурной медью. Был час отплытия. Играла музыка, со всех палуб махали нам, остающимся на берегу, оживленные пассажиры.

Странное ревнивое чувство овладело мной. Журналистское дело сводит и разводит нас с разными людьми, не то что с судами. Вот и в Новосибирске у меня вполне сухопутная задача.

Ладно, думала я, отчаливайте. А все-таки первым (и единственным в том рейсе) пассажиром на «Марии Ульяновой» была я! Таинственно мерцали за стеклом пустые салоны, плененный и спутанный рояль спал на спине, как пойманный жук, четырьмя ножками кверху. Чуть позванивала узорчатая медь, чуть поскрипывало полированное дерево… Чем бредил тогда наш лайнер в канун отплытия? Речными плесами, туристами, праздничной толпой на причале? В ресторане 1-го класса призрачный клиент требовал призрачную жалобную книгу у призрачного официанта… «Мария Ульянова» в составе каравана речных судов своим ходом шла Северным морским путем в Сибирь, к устью Оби.

Отплывал караван из Архангельска. Поросший мокрым лопушком переулок, вымытые дождем половицы тротуара, приземистый особняк с геранями на подоконниках — все это мало походило на преддверие Арктики. Вывески у крыльца не было, но начальника отряда Лазарева здесь знали. В комнате, набитой народом, сидел за столом немолодой очень усталый человек и листал накладные. Взглянув мельком на мою командировку, он вздохнул и сказал:

— Ну, ладно.

Потом встал и объявил:

— Поздно уже, будем расходиться.

Зевнув, он надел плащ «районные будни» и взял мой чемодан. Мы миновали пассажирские причалы и спустились к самой воде, где под сенью мачт и кранов женщины полоскали белье. По дороге я спросила его, когда отплытие, он неопределенно махнул рукой. Я попробовала узнать еще об экспедиции, предстоящем рейсе, он буркнул что-то вроде: «А!..» и поманил рукой старенький буксирный катер. Пожилой речник перекинул нам трап, в маленькой застекленной рубке мне подвинули высокий, как в баре, табурет, чтобы глядеть на реку, скучающий Лазарев устроился внизу.

Дождь прошел. Над посветлевшей Двиной низко стояли облака, будто их надымили прошедшие за день суда. Справа, как на смотру, выстроился официальный фасад города и двинулся навстречу — мыс Пур-наволок с памятником Петру, старинные лабазы, где разместилась редакция «Правды Севера»; следом проплыли торжественный фронтон Северного пароходства и телемачта, на которой красным пунктиром уже загорались огни. Потом набережную заслонили корабли — сейнеры, грузовые теплоходы, лесовозы, наши и иностранные. Над судами, как над гнездами, нависая клювами, хлопотали краны. Впереди темнел низкий луговой берег какого-то острова. На его сумеречном рейде, сияя нездешней красотой, стоял на якоре белый двухъярусный пассажирский теплоход, поодаль дремали широкозадые морские буксиры. Лебедь среди утят. Так я впервые увидела «Марию Ульянову».

— Ваша этажерка, — сказал снизу Лазарев. — На ней пойдете.

Едва наш катерок ткнулся носом в белоснежный бок лайнера, Лазарев с неожиданной ловкостью вступил на привальный брус, перекинулся через перила, и молчаливые недра теплохода его поглотили. Я полезла следом. Ни огонька не сочилось оттуда — многочисленные окна были наглухо задраены досками и толем. Длинный коридор зато был хорошо освещен, респектабельно сияли зеркальная полировка дверей, стекла салонов, медные завитушки перил. Мне открыли каюту с табличкой «Директор ресторана». Все равно. Лайнер как опустевший город. Занимай любую каюту.

Команда — всего тринадцать человек — ужинала в кают-компании. Безлюдное великолепие коридора подавляло, я поняла, что побаиваюсь встречи с незнакомым миром, с людьми новой для меня профессии. Капитан представил меня и объяснил, что я пойду с ними в рейс.

— …Ради нескольких строчек в газете, — продекламировал кто-то.

Все засмеялись, и сразу стало легко и просто.

На следующий день «Мария Ульянова» уходила на другой рейд, где, сбившись в стайки, стояли остальные суда, предназначенные к перегону, — длинные светлометаллические рефрижераторы, элегантные сухогрузные теплоходы «Беломорские», речные танкеры с пятью круглыми цистернами, и еще грузовые теплоходы, названные именами северных мест: «Шокша», «Шала», «Медвежьегорск». К их бортам жались малыши — спеленутые досками, «законвертованные» в дальнюю дорогу пассажирские катера, совсем крошечные МО и чуть побольше ОМ, «омики» и «мошки», неуклюжие квадратные РТ — речные толкачи и еще какие-то суденышки, всего шестьдесят единиц. Большинство из них своим ходом пересекли с юга на север всю Россию, десятки тысяч километров от зеленого Измаила до студеного Архангельска.

Между судами маневрирует экспедиционная «мошка», катерок МО-2, которому тоже предстоит пройти полярными морями, той самой морской дорогой, чья проходимость вообще совсем недавно ставилась под сомнение. «Исходя из имеющегося опыта, — писал уже после похода „Сибирякова“ и дрейфа „Седова“ известный гидрограф и знаток Арктики Л. Брейфус, — можно с уверенностью говорить о том, что в нашу геологическую эпоху не приходится считаться с Северным морским путем, как транзитной морской трассой». Но даже если уже точно знать, что гидрограф не прав, все равно — просто невозможно представить городской «трамвайчик», в каком мы ездим в Лужники, бегущим дорогой Седова, Толля, Русанова.

Между тем экспедиция, которая сначала называлась «арктической», а сейчас носит длинное солидное название «Экспедиция специальных морских проводок речных судов Министерства речного флота», существовала уже два десятилетия. Ее опыт за это время стал достоянием учебников. Даже на сухом языке научного пособия она оценивается как «не имеющая равных в истории мореплавания»…

Причины, способствовавшие созданию столь необычной перегонной «конторы», были чисто экономическими. Богатая реками Сибирь нуждалась в новых судах, а строили их и строят в Центральной европейской части Союза и за рубежом. До войны их в разобранном виде везли по железной дороге, собирали в месте назначения. Пока довезешь, стоимость судна вырастает в полтора-два раза, не считая командировочных, выплаченных инженерам и рабочим-сборщикам, непременно сопровождающим груз на восток. Словом, модернизированный древний способ перетаскивания «волоком». В результате такой теплоход или лихтер начинает плавать года через полтора-два после отгрузки с завода. Перегон куда дешевле.

И все-таки в названии экспедиции слово «специальная» подчеркивает ее необычность. Разница между морскими и речными судами есть: речные корпуса примерно в пять раз тоньше морских. «Немножко толще консервной банки, — шутят перегонщики, — любая льдинка способна нанести нашему флоту серьезный ущерб». Осадка у речных такая, что по сравнению с самым захудалым морским буксиром они — совершеннейшие плоскодонки, да и двигатели у морского буксира раза в полтора сильнее, чем у «Марии Ульяновой».

Мне подкидывают идею: «Знаете, что такое наша экспедиция? Сорок процентов расчета, шестьдесят процентов риска». Записываю в блокнот 40 и 60. Автор идеи, ухмыляясь, удаляется. Еще два человека независимо друг от друга поделились с корреспондентом выстраданной мыслью: «плохая стоянка лучше хорошего плавания». Стоять всем надоело.

Но вот наступает последний «вечер на рейде». Завтра отплытие. Выхожу на палубу, где двое матросов под началом боцмана все время что-то подкрашивают. Внизу на катерке копошатся еще двое, привязывают к корме елку. Зеленый пушистый хвост должен был придать «мошке» устойчивость и нейтрализовать то неприятное в буксируемом суденышке качество, которое официально определяется словом — рыскливость.

По длинной палубе рефрижератора 904 совершает вечерний моцион сам начальник экспедиции товарищ Наянов, лауреат Государственной премии, капитан первого ранга по званию, Федор Васильевич, «папа» — в морской фуражке с крабом, в кожаном пальто с меховым воротником и домашних туфлях: у «папы» больные ноги. Он движется медленно и мерно, аккуратно доходя до конца палубы, огромный и задумчивый…

Медленно вживаюсь в быт экспедиции. В Баренцевом море туман, белая, сплошная, обнявшая мир пелена, которая чуть морщит у борта волной и оседает на поручнях тяжелыми каплями. Тревожная перекличка судов, потерявших огни. Рядом с моим окошком поднимаются и опадают темные в пенных трещинах водяные холмы. В будничной, повседневной жизни судна мало что менялось. Не считать же «происшествиями» тот небольшой аврал, который устроил у себя на камбузе кок Иван Алексеевич, позвавший на помощь ребят, чтобы прикрутить к плите опрокидывающиеся кастрюли с обедом, или пролившиеся у меня в каюте забытые на столе чернила.

Я еще не знала тогда, что этот обычный судовой уклад, это оберегаемое спокойствие и есть самое большое завоевание экспедиции за все время ее существования. Весь наш караван, растянувшийся на добрый десяток миль, ощущался как единое целое, и ближе становились берега. «Подожди, — говорил кому-то в трубку Вадим, радист, — сейчас сбегаю в Амдерму за погодой». И вся Арктика с ее блуждающими циклонами и проходящими судами, полярными станциями и маяками на островах оживала, заселялась. Где-то слышат и позывные нашей армады, короткое странное слово ЕКУБ. В определенные часы через «Марию Ульянову» осуществлялась связь с флагманским судном и обеспечивающими буксирами — головным и замыкающим, и в рубке, смягченные расстоянием, звучали голоса капитанов. Особое, изобилующее повторениями, построение радиофразы: «„Кронштадт“, „Кронштадт“, я — „Шала“, я — „Шала“, у меня сорвало буксир, сорвало буксир…» «Слышу вас, слышу, иду к вам…»

И пока мы в уютной радиорубке слушали перекличку, «кронштадтцы» пытались поймать неуклюжий квадратный речной толкач, крутившийся на волнах, как карусель. Спасать никого не приходилось, людей на толкаче, к счастью, не было, но и принимать конец некому, да и подойти к суденышку нелегко. Пришлось Анатолию Савушкину и Альберту Бубнову совершать акробатический прыжок с борта на борт и ловить трос. Расстояние было слишком велико, ребята едва держались на скользкой палубе. Подключились не усидевшие внизу кочегары, второй штурман Геннадий Котов возглавил «аварийную бригаду». Словом, конец был пойман и закреплен.

«„Кронштадт“, „Кронштадт“, я танкер ноль два, у меня вышел из строя один двигатель, механик говорит, что в морских условиях ремонт невозможен, отстаем помаленьку, отстаем помаленьку, видите ли вы меня? Завишу от вас, жду совета, перехожу на прием». Мы думали, что «Кронштадт» не откликнется, но в рубке зазвучал хрипловатый голос капитана Мстислава Георгиевича Никитина: «Слышу вас, слышу, взять на буксир не могу, у меня толкач на буксире, но вижу вас, вижу и буду присматривать за вами, вот все, что могу пока сделать». Да, танкеру ноль два не позавидуешь. Но в голосе его капитана, отвечающего «Кронштадту», все та же монотонная благожелательность: «Большое спасибо, большое спасибо, присматривайте за нами, это то, что нужно…»

Посильнее прихватил нас шторм при попытке войти в Карское море.

В Баренцевом вода была зелена, как яшма, а здесь густо-свинцовая, недобрая. Капитан Евгений Назарович Сморыго прочертил на карте курс на остров Белый, расположенный над северной оконечностью Ямала. Кажется, на флагмане решили идти напрямик, не ближе к берегу, а «мористее». Мне показалось, что не так уж сильно качало, когда откуда-то гудками подали «сигнал Р» — «слушайте радио». Оказалось, самоходки семьсот семидесятая и семьсот шестьдесят восьмая, самые неустойчивые и немореспособные суда каравана, заявляли о невозможности следовать дальше: зыбь бьет. С флагмана приказали изменить курс — повернуть поближе к берегу материка. Тогда вдруг заколыхался, «запарусил» на бортовой волне наш лайнер, да так, что штурманские карты разом смахнуло со стола, а к боковым окнам льнуло попеременно то море, то небо.

Так вот в чем трудность перегона большого количества судов: то, что для одних благо, другим беда. Тринадцать типов судов! Выбрали для них среднюю скорость, хоть и это из-за различной мощности двигателей было нелегко. А как быть с их различными повадками в условиях шторма? «Мария Ульянова» не переносит бортовой качки, сорок градусов для нее критический крен, а сейчас стрелка почти добралась до тридцати пяти. Длинные, плоские рефрижераторы или танкеры не боятся бортовой волны, но при ударах в лоб начинают изгибаться на волнах, как змейки, рискуя сломаться. При этом они даже лучше переносят большую волну, чем иную зыбь, растягивающую корпус на излом.

У судов в зависимости от их поведения были прозвища. Танкеры, имеющие на продолговатой палубе пять наливных баков, назывались «щепками с пятью кастрюлями»: «Смотрите, смотрите, как кастрюли ходят взад-вперед, как на плите!» Сопровождающие буксиры звались «музыкантами». Два из них действительно носили имена Мясковского и Скрябина, но третий-то был «Адмирал Макаров». Особенно многих прозвищ и самых ехидных удостоился наш теплоход. И «шарабан», и «этажерка», и «плетеная корзина», и «шифоньер», и «трельяж». Эти, так сказать, относились к конструкции, а были такие, что высмеивали скрипучие свойства наших салонов, например, «музыкальная шкатулка», «бандура». За всем этим скрывалась и шутливая досада, и вполне серьезное беспокойство за сохранность самого дорогого судна каравана, которое из-за его ничтожно мелкой осадки и высоких надстроек было в конечном счете больше других подвержено качке.

Во всяком случае сейчас «Мария Ульянова» представляла собой невеселое зрелище, и с флагмана поступил приказ — всем поворачивать обратно в бухту Варнека. «Трусы мы, верно?» — через плечо спросил капитан Сморыго. Поднявшийся в рубку стармех Валентин Воронков показал на разворачивающиеся суда, заметил:

— Сейчас построятся по ордеру номер пять.

— Как это?

— А так. Побегут во все лопатки, кому как двигатель позволит. Кросс. Соревнование, кто раньше вскочит в пролив.

Так оно примерно и выглядело, наше отступление.

Из-за качки писать невозможно. Раскрываю взятую в библиотеке и безнадежно просроченную книгу Нансена и на двести одиннадцатой странице неожиданно читаю следующее: «Эта спокойная размеренная жизнь действует благотворно, и я не могу припомнить себя когда-либо столь здоровым физически и уравновешенным духовно, как сейчас. Я готов порекомендовать полярные страны, как отличный санаторий для слабонервных и надломленных — говорю вполне серьезно… Нам, когда вернемся домой, писать будет не о чем». Уж если Нансену не о чем.

История Арктики, настоянная на пустынных ветрах, обступает нас со всех сторон, теряется ощущение времени, прочитанное удивительным образом смыкается с увиденным. И Нансена я читаю здесь совсем не так, как читала бы на берегу.

Вот кто был фантастически удачлив, и вполне заслуженно, словно человек в его лице еще до рождения заключил с судьбой договор, и оба на этот раз рассчитывались честно. Он дружил с эскимосами и ненцами, хоть и не раз ловил на себе их укоризненные взгляды: «Какой же это большой начальник? Работает, как простой матрос, а с виду хуже бродяги». Спутники его боготворили. Он был счастлив в браке, и его лучшая книга посвящена «Ей, которая дала имя кораблю и имела мужество ожидать». У супругов Нансен было пятеро детей, три мальчика и две девочки. Это был без сомнения очень счастливый человек; его судьба — праздник в истории человечества; мы должны чаще вспоминать о Нансене, при одном его имени у людей должно повышаться настроение.

Между прочим, на шестидесятом году жизни он сделал еще одно открытие, открыв для себя нашу страну, и с этого момента без колебаний употребил всю свою громадную популярность, все свое влияние на то, чтобы помочь молодой республике. Он организует помощь голодающим Поволжья; полученную в 1922 году Нобелевскую премию мира он отдает на нужды социалистического хозяйства. (И по сей день существует совхоз имени Нансена.) Он сам разработал план невиданных «карских» экспедиций — за хлебом, к устьям сибирских рек, Северным морским путем. И не просто консультировал проводку, но и послал своего друга Отто Свердрупа руководить ею. Кстати, в своей книге «Через Сибирь (в страну будущего)» Нансен обосновал возможность и безопасность грузовых рейсов через полярные моря к устьям сибирских рек и в некотором смысле теоретически предвосхитил предприятия, подобные нашей экспедиции, проводящей на Обь, Енисей и Лену речные суда.

Удостоенный высших наград века, он гордился грамотой молодого советского правительства, подписанной Калининым; он считал себя польщенным знакомством с советскими дипломатами Чичериным и Красиным; он, кого на языке прошлого века называли избранником фортуны, гордился своим избранием в почетные члены Моссовета. Так возможно ли не думать о нем, проходя его маршрутом? Мы обогнем остров Свердрупа и проследуем проливом Фрама, и каждое из этих названий отзовется в нас благодарностью и уверенностью, словно витает над советским полярным путем радостный и непреклонный дух Нансена…

На другой день Карское море опять встретило нас штормом, и опять из рубки, как из ложи, мы наблюдали, как в партере беснуется великолепное в гневе жутковато-красивое море, и ждали «сигнала Р», приказа к отступлению. Но то ли прогноз вселял надежду, то ли надоело ждать у Карского моря погоды, то ли Наянов боялся надвигающейся навстречу зимы, а вернее, нынешние волны были все-таки терпимее тогдашней зловредной зыби, но приказ поворачивать так и не поступил. Караван молча и неуклонно шел к востоку, туда, где был откинут для нас мглистый облачный занавес, а за ним лимонной долькой сиял чистый обетованный край неба.

А пока «Марии Ульяновой» доставалось. Она «гуляла» сама по себе, в стороне от общего строя, ходила галсами, стараясь увернуться от бортовой волны. Иногда это ей не удавалось, слышались тяжелые, точно били кувалдой, удары о привальный брус, мелкой дрожью отдавались по всему корпусу, и, когда дрожь стихала, в коридорах еще долго слышались тонкое дребезжание стекла и стоны дерева. Теперь мы смотрели уже не на море, а на овальный нос нашего судна, на то, как оно наподобие циркового тюленя, ловящего мячик, берет этим носом волну. Так еще ходит парусник, стараясь поспеть за ветром.

«Глядите, это же искусство!» — шептал мне представитель речного регистра Моданов. Он был командирован, чтобы обобщать опыт проводки, беспристрастно выяснять возможности и на этом основании устанавливать критерии и ограничения. И вот сейчас в нем проснулся просто моряк, он стоял рядом, забыв о критериях и нормативах, и любовался тем, что не учтешь ни в каких справочниках и инструкциях.

У руля застыл самый опытный матрос первого класса Борис Иванович, глаз — на компасе, рука, что на штурвале, как продолжение компасной стрелки, сам Борис Иванович — частица корабля, самая чувствительная его частица. Рядом над рукоятками автоматического управления ссутулился капитан Сморыго, мне видна только его каменная скула, да и весь он как-то отяжелел, окаменел, так сковали его усталость и напряжение. Мозг корабля, его воля. За спиной капитана уже давно дожидался пришедший сменить его старпом, но капитан не торопился сдавать вахту. Все-таки он остался и в этот момент верен себе, когда, покосившись на нас, вздохнул:

— Я уж постою, мы ведь третьего помощника «обрабатываем», все за денежками гонимся, очень мы денежки любим.

Перед газетчиками капитан не упускал случая сыграть в «отрицательного героя». И я, говоря с ним, почему-то неожиданно для себя впадала в тон репортера-щелкопера из штампованных фильмов. Впрочем, иногда он давал вполне серьезные советы:

— Вот вы радовались: через пять дней буду на Диксоне. И просчитались. В море никогда не говорят «буду», а только «полагаю быть».

Нет, они не были ни «трусами», ни «сребролюбцами», они просто были мастерами и хотели хорошо делать свое дело. А делом их было сберечь, сохранить, сдать в целости и сохранности весь этот пестрый, слабосильный, немореходный речной флот, который им, мореходам, полагалось бы презирать. На этом и держалась морская терпеливая наука, трудовая мудрость полярных пахарей, хитрая стратегия спецмор-проводок. Именно стратегия, а не борьба и не баталия. Стратегия, имеющая в своем арсенале и временные отступления, и обходные маневры, и форсированные марши. Политика мирного сосуществования с капризной арктической природой. Она нелегко обходится людям, зато бережет суда.

У острова Белого в Карском море мы прощаемся с «Марией Ульяновой». Жидко плещет у борта бледно-желтая, явно пресная вода, будто женщины бьют по ней стиральными вальками. Видно, самого Белого достигла, встречая суда, обская волна, да и своих речек на этом пологом острове достаточно. В море не отыщешь границы между странами света, но Белый — это уже Азия, южнее под ним — Сибирь. Еще можно в последний раз окинуть взглядом всю флотилию. Устало покачиваются на рейде наши самоходки, рефрижераторы, грузовые теплоходы, речные катера; последними бросили якоря злополучный танкер ноль два со «скисшим» двигателем и приглядывающий за ним «Кронштадт». Сорока четырем судам каравана уже совсем недолго осталось идти морем, только до Обской губы, а там вверх, по Оби — на Томь и Иртыш, к портам назначения.

Уже поступило по рации распоряжение — мне переселяться на рефрижератор 904, и вскоре пришел «омик». «Корреспондент готов?» — закричали оттуда. Мои вещи уже стояли наготове на нижней палубе, но корреспондент был совсем не готов к подкравшейся как-то неожиданно разлуке с «Марией Ульяновой» и переживал странную внутреннюю растерянность — вот как, оказывается, привыкаешь…

На флагманском рефрижераторе уже волокли на мостик ящик с ракетами. Вот одна, зеленая, взвилась в небо. За ней другая, красная. Медленно огибая флагман, ложится курсом на юг «Беломорский-28». Поравнявшись с нашей «трибуной», «Беломорский» дает протяжный гудок, в ответ над самым ухом приветственно гудит девятьсот четвертый, и Наянов кричит в рупор какие-то напутственные слова. Сколько в его жизни было таких разлук, а он машет вслед уходящему кораблю и опять что-то кричит уже без рупора. Несмотря на стужу, он почему-то без своего кожана, в одной меховой жилетке, ветер треплет концы шарфа, а мимо уже проходит танкер, «щепка с пятью кастрюлями»; отныне его уже никто так не назовет. Танкерам предстоит трудиться в только что осваиваемых районах, обслуживать тазовских геологов и новопортовских нефтяников, открывать навигацию на мелководных притоках заполярной Оби, и тут их мелкая осадка — незаменимое качество.

Последней уходит «Мария Ульянова». На ее мостике я вижу капитана, старпома Марка Дмитриевича, кока Ивана Алексеевича, юного матроса Толика Береснева, остальных… Марк Дмитриевич поднимает ракетницу, с «омиков» тоже стреляют, целый фейерверк повисает над полярным морем. Со стороны в переливающемся свете салюта двухпалубный лайнер сказочно хорош. Он плывет по притихшей воде, все тринадцать человек команды сейчас наверху, я почти слышу, как нежно и мелодично поскрипывают, сейчас верно, медь и красное дерево.

Может, думаю я, где-нибудь на зеленом плесе пригрезится нашему лайнеру тяжелый полярный вал, и вздрогнет он, будто от удара о привальный брус, змейкой скользнет по зеркалам отблеск прощального фейерверка. Сибиряки, берегите «Марию Ульянову». Последним приветом загорается огонек на корме, начальник экспедиции товарищ Наянов сам хватает ракетницу и самозабвенно, как мальчишка, палит в воздух, и когда поворачивается к нам, в его темных глазах медленно гаснут разноцветные искры.

После полудня стук в дверь. Тревога! Я вскакиваю: «Войдите!» В дверях вахтенный, Саша-боцман.

— Меня за вами послали. Начальник экспедиции просит наверх.

Значит, что-то нужно от меня? Лечу по крутой лесенке в рубку. Наянов сидит на своем обычном месте, аккуратно застегнутый, в ушанке с «крабом».

— Посмотрите на облака, — говорит он мне, — вглядитесь в очертания. Там можно найти и город, и самолет, и деревья, и конница идет в атаку.

Облака тянулись вдоль нашего борта плотной бледно-лиловой полосой, по верхнему краю щедро отороченные солнцем, и в их причудливом силуэте я действительно довольно быстро обнаружила и самолет, и город, и конницу, и еще громадного льва, возлежащего на мохнатой подстилке. Так вот зачем он меня звал — смотреть облака!

— Циро-стратус, — сказала наш «ветродуй» Валя Крысанова, не отрывая глаз от новой синоптической карты.

— Что, что?

— Циро-стратус, — так же равнодушно повторила наша синоптичка, — перисто-кучевые.

— Помню, я после училища плавал старпомом, — вступил в разговор капитан Реслакин, — и каждое утро в четыре часа, заступая на вахту, тоже мог подолгу любоваться красотой природы. А потом надоело, просто перестал ее замечать. Вам, корреспондентам, это, конечно, нужно, как фон.

— «Багряное солнце спускалось за горизонт»… Так? — подхватил ехидный второй механик Юра Смирнов.

Наянов не слушал. В просвеченной солнцем, ало дымящейся рубке он сидел на своем троне, как император, довольный тем, что может похвастаться своими владениями. И следующего же человека, показавшегося в дверях, он не замедлил одарить частью этих богатств.

— Погляди, Миша, на облака. Да нет, ты вглядись, вглядись. И деревню в садах увидишь, и дом родной, и коня, и телегу, и пушки в обозе.

Он гордился смуглыми в этот час берегами островов, которые днем были удивительно интенсивного оранжевого цвета, а некоторые — еще и в зеленых разводах и походили издали на разбитый согласно фантазии архитектора-озеленителя парк культуры и отдыха. «Это мох там такой, — с удовольствием объяснил он, — а то есть такие места богатейшие, где железо выступает на поверхность, и скалы от этого кажутся красноватыми». Он и впрямь хорошо изучил эти места — где только за восемнадцать лет не приходилось отстаиваться — и оспаривал представление об Арктике как о стране бесплодной и бесцветной; «а острова, а цветы, а облака!»

А вначале он казался мне не то чтобы сухарем, а все-таки деловым человеком, которому не до облаков, хозяйственником, этаким железным организатором из военных. Да он в значительной мере и был таким. Иначе чем бы держалась его «контора», необычное предприятие, где только треть кадров была постоянной, а остальные — с бору по сосенке, где от людей требовались риск и тончайшее мастерство, «контора», которую он сам создавал и совершенствовал. Меня даже раздражало вначале столь частое упоминание его имени: «Наянов сказал», «Федор Васильевич считает», «а Федор Васильевич знает об этом?». И уж совсем было странно слышать: «Без Наянова экспедиция перестанет существовать».

Как хозяйственный руководитель он сформировался в тридцатые годы. Мне казалось, что это обстоятельство многое в нем объясняет, и положительные его черты — размах, хватку, и отрицательные — невзыскательность в выборе средств и методов, гиперболизированное представление о собственном авторитете, неприятие критики, снисходительное отношение к подхалимам.

Но кое-что сразу же не укладывалось в данную схему, озадачивало. Наянова искренне и безоговорочно любили люди самых различных должностей и возрастов. Я не говорю уж о бесконечно преданном старпоме Марке Дмитриевиче с «Марии Ульяновой», которого Наянов вывез из Сормова, держал в палубных матросах, потом в боцманах и, наконец, заставил выучиться на старшего штурмана. Особые, неподдельно теплые слова находили для него и Сморыго, и осторожный, не бросающий фраз на ветер капитан Гидулянов, и, что еще более любопытно, представитель молодого — грамотного, «переоценивающего всё и вся и не терпящего фальши» поколения моряков — второй механик Юра. В минуту откровенности он мрачно признался, что идеальным требованиям, которые он предъявляет к настоящему с его точки зрения коммунисту-ленинцу, удовлетворяет из всех знакомых Юре людей один Федор Васильевич. Есть над чем задуматься.

А Федор Васильевич в это время бушевал, разнося за что-то капитана Эдуарда Реслакина, остальные ходили на цыпочках, передавая друг другу: «Шумит папа, не с той ноги встал». Да, он был порой резок и нетерпим, и крут, но и отходчив. Не «сам казню, сам милую», а просто не помнил дурного, хоть умел хранить в феноменально цепкой памяти тысячи лиц и фамилий. Опять-таки не особый начальничий шик, а просто знал, как зовут едва ли не каждого, даже самого юного матроса экспедиции, потому что к каждому испытывал интерес.

Однажды я застала его в рубке в необычной для морехода позе, то есть не вглядывался в лежащую впереди даль, а, стоя по ходу спиной, смотрел в заднее стекло. Мы шли вдоль западных берегов Таймыра, красный шнурок на карте в кают-компании круто лез вверх, к северу. Наянов, не оборачиваясь, кричал что-то непонятное.

— Значит, только о себе думаешь, на маленьких тебе плевать? Какой же ты передовой, если на маленьких тебе плевать? Ты, если хочешь знать, в первую очередь о маленьких должен думать!

Реслакин попробовал возразить и потерпел неудачу. В спор он вступал с ходу, автоматически и как-то уж очень монотонно, и Наянов окончательно взъярился.

— Ты молчи, когда я тебе говорю! Я тебе в отцы гожусь, не смеешь мне возражать!

Только вслушавшись и проследив направление наяновского взгляда, я поняла, о чем идет речь. Он смотрел в заднее стекло, туда, где, едва поспевая за нашим флагманом, шли три не новых речных рефрижератора устаревшей конструкции, очень, однако, пригодных для плавания в мелководных верховьях. Переход на Лену давался им с трудом, а тут начал задувать опасный северо-восточный. Уже покачивало, и Реслакин решил прибавить ходу. Тут-то Наянов и вспомнил о «маленьких», об их малосильных двигателях и в весьма эмоциональной форме преподал Реслакину урок коллективизма. С того раза я стала замечать, что сам он, входя в рубку, всегда смотрит в заднее стекло и только потом садится на свой «трон». В общем-то «маленькие» вели себя прилично, и он искренне радовался и умилялся им, будто живым существам:

— Малыши-то, малыши красиво идут, как гребеночка!

Не сразу я оценила эту наяновскую непосредственность и любопытство, интерес к природе и людям, самой жизни, который не притупили ни многолетний тяжкий труд, ни лауреатство, ни власть, ни громадная ответственность.

Впрочем, к ответственности он привык — давно на руководящих постах. В двадцать семь лет демобилизованный краснофлотец Федор Наянов возглавил Рыбтрест, объединивший весь траловый флот Архангельска и Мурманска. Затем учился в Академии водного транспорта и был начальником Управления среднеазиатских рек, комиссаром военно-морских соединений во время войны; с 1948 года — начальник экспедиции спецморпроводок речных судов Министерства речного флота. Типичная биография «обыкновенного» незаурядного человека, выдвиженца, как говорили во времена его молодости.

Теперь-то опыт его экспедиции никого не удивит, осуществленный Наяновым метод буксировки, дающий государству сотни тысяч рублей экономии, вошел в практику мореплавания. Но среди моряков из уст в уста и поныне передается рассказ, как Наянов в первый раз вывел свои «скорлупки» в открытое море… под военным флагом. Капитан первого ранга, он тогда еще не демобилизовался и в споре с морским регистром, не желающим выпускать из порта невиданную флотилию, взял всю ответственность на себя.

Свою личную ответственность начальника он иногда понимает совершенно буквально. Когда в первую проводку шторм «разломал» на волне самоходную баржу, Наянов, немолодой и грузный, первым прыгнул с борта буксира-флагмана на палубу соседнего суденышка. Именно он догадался, как, не теряя ни секунды, спасти людей, оказавшихся в ледяной воде. Он кинулся к борту, обвил ногами кнехт, повис вниз головой и подхватил под мышки первого попавшегося. Наянова втащили на палубу вместе со спасенным им человеком, он вновь повис над водой, протягивая руки следующему…

Во время стоянки у пустынного острова Тыртов мы целой компанией сошли на берег, посетили полярную станцию, полюбовались белой медведицей, спустившейся к самой воде, а когда возвращались, у бота отказал мотор, и сильное морское течение понесло нас мимо борта рефрижератора. Нам бросили конец — не поймали. Все растерялись, кроме Наянова. Он сидел на корме, огромный и неподвижный, а тут — как пружина его подняла — вскочил на скамью и ухватился в последний момент рукой за якорный канат. Сила в его руке была, очевидно, могучая — остановил! А на ногах не устоял — грохнулся со всего размаху о днище. Но мига хватило, чтобы кто-то принял конец, и нас не унесло в море. Он сильно расшибся, его тяжело поднимали на борт; ссутулившись и хромая, он молча ушел в каюту.

Личная ответственность — это его органическая самозабвенная потребность первым принять удар, естественная и молниеносная реакция. Но нет, не просто реакция.

Во время стоянки на Диксоне мне довелось нечаянно наблюдать одну встречу. У ворот диксонского порта, недалеко от памятника норвежцу Тессему, наш капитан «Беломорского-27» Савва Георгиевич Дальк повстречал давнего знакомого — капитана океанского красавца теплохода, на чьих бортах, как говорят поэты, осела водяная пыль всех широт. Капитаны стояли, очень похожие друг на друга, пожилые, интеллигентные, с одинаковыми золотыми нашивками, солидными портфелями в руках, где хранились судовые документы, подлежащие оформлению у начальника порта. Стояли и молча жали друг другу руки. Наконец океанский спросил:

— Ты все у Наянова? Все занимаешься этой авантюрой с речными посудинами? Тебе же предлагали…

Дальк молча смотрел куда-то поверх черных мокрых скал, угольных причалов и серой — в цвет тумана — воды.

— Понимаю, — сказал океанский.

Позже мне рассказали историю дружбы Далька и Наянова.

21 июня 1941 года Дальк привел пароход «Магнитогорск» в Данциг с грузом пшеницы. На следующий день команда «Магнитогорска», отказавшаяся спустить советский флаг, была с побоями загнана за колючую проволоку. На востоке погранзаставы еще удерживали рубеж, а они уже были первыми пленными в фашистском концлагере. Многое пришлось пережить: голод, допросы, смерть товарищей.

Первым, кто в них поверил после войны и не отвел глаз при встрече, был Наянов. Поверив, он тогда же, в 1948 году, зачислил в свою экспедицию. Это не походило на благотворительность, столь чуждую наяновскому характеру, — опытные моряки нужны ему были позарез, новое предприятие, которое тогда еще многие считали прожектерством, только начинало жить. Но он пошел до конца, открыто протянул Дальку руку, смело оборвав кривотолки. В отделе кадров заупрямились: «Бывшим интернированным нельзя доверить навигационные карты». Без карт не поплывешь. Воспрянувший было духом капитан снова сник. «Мне полагается запасной комплект?» — спросил начальник экспедиции у бдительного кадровика и, когда тот ответил утвердительно, велел принести карты. И — под свою ответственность — передал ошеломленному моряку.

Минули годы. Дальку в начале нынешнего рейса исполнилось шестьдесят, его в Архангельске чествовали, поздравляли. Он давно восстановлен в партии, награжден, глубоко уважаем. Капитан-наставник Ю. Д. Клименченко, который стал писателем, вспомнил об эпизоде с картами в рассказе «Резервный комплект».

Последние годы у Федора Васильевича пошаливает здоровье. Боясь за него (все-таки седьмой десяток идет), родные и друзья поговаривают о том, что теперь, когда кадры окрепли и в экспедиции сложилось ядро из высококвалифицированных капитанов и механиков, «папа» мог бы и не ходить в ежегодный полярный рейс. Семья у него большая и дружная, дети выросли, с особенным удовольствием он говорит о внуках. Вообще Наянов очень домовит. А вот прибыл в начале августа в Архангельск, увидел на рейде свою армаду и вздохнул легко, будто груз сбросил, и слезы выступили:

— Ну вот и дома…

О, он совсем не прост, этот «простой советский руководитель», скорее, хитер. Но в главном — этого нельзя было не признать — он не хитрит, не играет с жизнью в прятки и в любое дело, большое и малое, вкладывает ценнейшее свое богатство — личную ответственность, окупая ею власть над людьми.

Реслакин был его открытием. Многих удивило, когда Наянов на ответственнейшую должность флагманского капитана выдвинул одного их самых молодых судоводителей экспедиции тридцатитрехлетнего Реслакина, которому на вид было еще меньше.

Что общего, казалось мне, у Наянова с этим молодым педантом, этаким чистюлей-отличником, жестковатым и заносчивым? А Наянов уже знал, что жестковатость эта — издержки ранней самостоятельности; что чистюля-отличник, с десяти лет оставшись без родителей, стал юнгой, воспитанником военных моряков. «Отцы» быстро смекнули, что мыть на камбузе посуду — не дело для мальца, и списали огорченного парнишку на берег, в училище. В результате у тридцатитрехлетнего Реслакина двадцатилетний морской стаж. В двадцать пять он получил диплом капитана дальнего плавания. Словом, Наянов сумел разглядеть в розоволицем педанте и спорщике крепкий ум, жадное упорство в овладении морской наукой и редкое хладнокровие. Однажды надо было провести необычный эксперимент — испытать новое речное судно при десятибалльном шторме. В моряки-испытатели Наянов предложил Реслакина, и тот не подвел. Два года назад Реслакин провел маленький рефрижератор из Владивостока в Архангельск за одну навигацию, попал в Беринговом проливе в опаснейший переплет, но с честью вышел из пикового положения и судно спас. Наянов понял и оценил в нем стойкость и упорство.

Истекала третья неделя перегона, и караван вот уже несколько дней укрывался от шторма в бухте Норд пустынного острова Тыртова. Наянов выглядел в эти дни невеселым и озабоченным, часто вызывал к себе синоптика Валю Крысанову, требовал анализ погоды. Впереди оставался самый трудный участок пути — пролив Вилькицкого. Помедлишь — коварный пролив закроется ползущим с севера льдом. Недаром слева по ходу каравана мы уже видели в небе над горизонтом мутно-белый граненый отсвет ледяных полей… Но выходить в шторм — для наших судов опасно, нельзя. Мы с Валей жили в одной каюте, я слышала, как по ночам она вздыхала, одевалась, поднималась в рубку. Молодой инженер, впервые попавший в морские условия, Валя тяжело переносила бремя самостоятельности. Наконец решилась, дала «добро» на выход, и — неудача: закачало так, что после четырех часов следования курсом на Тикси пришлось все же возвращаться обратно.

Наянов потемнел, как туча, но ни словом не упрекнул Валю и на людях неизменно хвалил ее, а наедине — подбадривал и со второй попытки момент выхода в море был выбран удачно. Шторм настиг нас уже у самой бухты Тикси.

Эта его способность притягивать к себе людей еще раз поразила меня уже в Тикси, в аэропорту. Достаточно ему было назвать себя, а его имя очень популярно на Севере — улыбнуться, и человек становился другом добродушного великана в распахнутом кожане, из-под которого поблескивала лауреатская медаль. Впрочем, наш требовательный начальник оказался очень терпимым и неприхотливым пассажиром. Мест в аэропортовской гостинице всем не досталось, и нас на четверо суток приютил в красном уголке парнишка-радиотехник. Он молча принес откуда-то раскладушки и матрацы, даже приволок чемодан с картошкой и электроплитку. Наянову раскладушки не хватило, на него ушло… двенадцать стульев.

На пятый день туман рассеялся, солнце блекло засветилось за облаками, а потом ударило отвесно, и с борта ИЛ-18 нам в последний раз открылось невероятное розовое море в терракотовых берегах. Казалось, Север решил порадовать нас на прощанье самыми необыденными своими красками.

Наянов сидел, задумавшись. О чем он думал? О Москве, о встрече с семьей? Об оставшихся на зимовку людях, которым льды преградили дорогу на Амур? Или вспоминал о том, как гудел, провожая его, весь тиксинский порт, как океанские громады, и среди них знаменитая «Кооперация», почтительно чествовали проводчика малых речных собратьев, дерзнувших плыть труднейшей морской трассой. Гудели и пришедшие с Лены «свои» — белый пассажирский теплоход, похожий на «Марию Ульянову», отплававший уже четыре речные навигации, и буксир чехословацкой постройки, пригнанный сюда экспедицией два года назад. «Своих» на сибирских реках ходит уже несколько тысяч.

Многие переименованы: скромную марку предприятия сменила на борту фамилия героя или ученого. Когда-нибудь, подумалось мне, вспыхнет золотом на крутом борту и имя капитана Наянова, потому что таким, как он, суждено непременно превращаться в пароходы, строчки и другие долгие дела.

В центре Зарядья, этого московского «сити», есть еще такие дома-лабиринты, доставшиеся нам в наследство от старой торговорядной столицы, дома, где нынче мирно соседствуют под одной крышей юридическая консультация с «Союзтарой», и мастерская, поднимающая петли на дамских чулках, с «Главнефтеразведкой». За четверть часа до девяти тесны становятся бесконечные галереи, лестницы и лестнички, ходы-переходы — спешит на службу деловой люд. Наянов и тут отличен от других, хотя бы тем, что движется внушительно, не спеша. Не спеша поднимается по узкой лестнице, проходит довольно унылым коридором в уютный маленький кабинет, где дремлет на подоконнике герань, а на столе ждут приготовленные секретарем Галиной Ивановной «исходящие» на подпись. Наянов садится за стол, надевает на нос большие очки. И тут же звонит телефон. И не перестает звонить, пока за окном не догорают последним золотом москворецкие купола.

Со службы он любит ходить пешком. Слева дымится так и не замерзшая за зиму Москва-река, справа гудят снегоочистительные машины; Федор Васильевич идет медленно, огромный и задумчивый. В свежем сыром ветре чувствуется талость февральского снега, горечь набухших почек. Скоро вскроются реки, через всю Россию потянутся к Архангельску суда, чтобы вновь отправиться в полярный рейс. Наянов идет вдоль Москвы-реки, и набережная под его грузными шагами кажется палубой бесконечного рефрижератора.

Примечание автора.

Федор Васильевич Наянов в море уже не ходит, пенсионер. Он только провожает теплоходы; зато экспедиция спецморпроводок у речников живет, развивается. Не так давно отметили юбилей: восьмидесятилетие Наянова.