Восемнадцать дней

Деметриус Лучия

Барбу Еуджен

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Косашу Раду

Лука Ремус

Лука Штефан

Михале Аурел

Нягу Фэнуш

Папп Ференц

Ребряну Василе

Симион Ал.

Станку Хория

Цик Николае

Штефанаке Корнелиу

АУРЕЛ МИХАЛЕ

 

 

Советские читатели моих произведений, от которых я получил немало писем и которые мне очень дороги своей восприимчивостью и горячей верой в коммунистические идеалы, в какой-то степени знакомы с моей биографией и творчеством из тех статей, что сопровождали мои книги, изданные на русском языке. Потому я напомню лишь основные факты из своей жизни и литературной деятельности.

Я родился в 1922 году в деревне на берегу Дуная, неподалеку от Бухареста. Мои родители, крестьяне-бедняки, владели крохотным участком земли. Шести лет я потерял отца, и моя мать осталась одна с четырьмя детьми, из которых я был старшим. Легко себе представить, каким трудным было наше существование в те годы. Самые большие трудности ждали меня после окончания начальной школы, когда я надумал продолжить учебу. И все-таки мне удалось их преодолеть, закончить в 1942 году гимназию и сдать экзамены на аттестат зрелости. Высшее образование я получил лишь после освобождения Румынии от фашизма; в 1947 году я закончил философский факультет Бухарестского университета, два года после этого преподавал в школе, а с 1949 по 1954 год читал курс эстетики в институте. С середины 50-х годов я окончательно переключился на литературу. Некоторое время я был секретарем Союза писателей Румынии, руководил издательством, был главным редактором литературного журнала.

Как офицер запаса, я принимал участие в вооруженном восстании в августе 1944 года и в боях против фашистских захватчиков в Констанце и Добрудже, затем командовал ротой на антигитлеровском фронте в Чехословакии, вплоть до полной победы над нацистской Германией. На фронте я получил возможность узнать советских людей. Мы вместе воевали, зачастую в тяжелые минуты помогали друг другу и по-братски делили хлеб и табак. Многие страницы моих книг посвящены румыно-советскому братству по оружию, общей борьбе против фашизма.

Моя литературная деятельность началась в 1943 году. Я дебютировал антивоенными лирическими стихами. И в послевоенные годы я писал стихи, но главным образом художественную публицистику, тогда столь необходимую. В 1949 году мои первые новеллы о жизни новой деревни были отмечены премией Министерства искусств. Когда в Румынии лишь закладывались основы социализма, я писал о крестьянах, о ростках нового, предвещающих революционные преобразования румынской деревни, о сдвигах в сознании крестьян, стоящих на пороге коллективизации. Тогда увидели свет мои сборники новелл «Половодье» и «На пороге весны», романы «Суд» и «Судьба».

Затем в течение ряда лет я писал почти исключительно о вооруженном восстании в августе 1944 года и участии румынского народа и армии, плечом к плечу с Советской Армией, в антифашистской войне. Этой теме посвящено несколько сборников моих рассказов и новелл и «Хроника войны» (1966), состоящая из трех романов: «Тревожные ночи», «Окровавленная земля» и «Пурпурное знамя». Я расцениваю свою трилогию, как дань уважения героизму и пламенному патриотизму, проявленным румынским народом и армией в борьбе против гитлеровских захватчиков за свободу и независимость родины.

Впоследствии я обратился к отражению в литературе народной революции в Румынии, великих революционных социалистических преобразований, которые в середине нашего века открыли и перед румынским народом дорогу к социализму и коммунизму. Речь идет о задуманной мною трилогии о 1943—1945 годах в Румынии. Пока вышли два романа. Первый «Бегство» о глубоких сдвигах, происшедших в сознании румынского народа в годы гитлеровской войны и предвещавших события, связанные с освобождением и грозным выступлением народа и армии против фашистской диктатуры и гитлеровских захватчиков. Другой роман, «Ранняя весна», повествует о победе революции, о завоевании власти народными массами, руководимыми коммунистами, об исторических событиях весны 1945 года в Румынии. Между этими двумя книгами должен быть второй, по хронологии событий, роман, над которым я работаю. Роман будет посвящен августу 1944 года, то есть освобождению Румынии.

В 1971 году я опубликовал сборник новелл «Ворота и дорога» о событиях, связанных с вооруженным восстанием и антифашистской войной. В 1972 году, в связи с годовщиной Союза Коммунистической Молодежи Румынии и Национальной конференцией партии, вышел сборник моих рассказов «Огни», о борьбе румынских коммунистов и комсомольцев в подполье во время вооруженного восстания и антифашистской войны.

Даже из этого короткого тематического перечня моих произведений советский читатель убедится, что литературную деятельность я рассматриваю не только как профессию, но и как осуществление своей мечты, своего идеала писателя, борющегося за победу революции и социалистического строительства, за претворение в жизнь коммунистических идеалов, за литературу социалистического гуманизма и дружбы между народами.

Многие советские читатели, как я говорил, уже знакомы с моими произведениями, вышедшими на русском языке в сотнях тысяч экземпляров. Я имею в виду «Тревожные ночи» (1961), «Бегство» (1965), «Ночной эшелон» (1968), «Ранняя весна» (1972) и другие. Некоторые из них, главным образом о вооруженном восстании и войне, переведены не только на русский, но и на украинский, венгерский, болгарский, польский, сербский, немецкий, французский, итальянский, арабский и другие языки.

Новелла «Кровь», включенная в настоящий сборник, отражает драматические события периода коллективизации в Румынии. Она опубликована в 1972 году, в связи с десятилетием завершения этого огромного революционного значения процесса. Тематически она близка моим ранним произведениям и представляет лишь маленькую частицу обширного жизненного материала, которым я с тех пор располагаю и который ждет своей очереди, чтобы впоследствии воплотиться в книги.

Я благодарю издательство «Художественная литература» за издание моей новеллы и выражаю советским читателям свое уважение и чувства самой теплой симпатии.

Декабрь 1972 г.

Бухарест

 

КРОВЬ

Вечером, управившись с изготовлением ракии, Барбу Мэкицэ оставил Кирилэ Бумбу поужинать. Было уже довольно поздно. Кирилэ до самой темноты мыл в сарае бочонки, и не пристало отпускать человека со двора голодным.

— Ведь на меня работал, — попытался Барбу урезонить жену.

— А за что ты ему платишь? — огрызнулась Тия. — Ведь не было уговору о харчах, должен был свои принести.

— Эх, — вздохнув, сказал Барбу, — знаю я его харчи, пришлось и мне их отведать…

— Ведь был уговор придержать ракию, пока не подорожает, — мрачно напомнила Тия, — а коли будете лакать так!

— Видишь ли, — вздохнул Барбу, — я хочу выпить с Кирилэ стаканчик, ведь мы одного призыва — он, я, Минэ Пуйя и Доду-инвалид. Всего-то нас и вернулось…

— Небось он уже хватанул как следует у котла. — И Тия застыла рядом с ним, сухая как жердь, изможденная, с табачно-желтой, словно натянутой на скулах, кожей, злобно следя за тем, как он наливает ракию в бутыль Кирилэ и ставит ее у дверей. Барбу Мэкицэ наполнил из того же бочонка глиняный кувшин и внес его в комнату, чтобы поставить на стол.

Потом он снова вышел из дома, громыхая здоровенными, обутыми в тяжелые ботинки ножищами; да и сам он был еще в соку, статным, как ель. Сделали его таким труд и достаток, который ему принесла женитьба на Тие, оставшейся солдатской вдовой всего через год после свадьбы.

Туманную мглу за окном прорезали косые струи дождя, то и дело налетали порывы ветра. Мэкицэ вошел в сарай, нагнувшись, чтобы не ушибиться, поднял фонарь и, опустившись на корточки, осмотрел бочонки, расставленные Кирилэ вверх дном на поленнице. Там же при свете фонаря он полил приятелю на руки, чтобы тот умылся, и они вернулись в дом, соскоблив на пороге грязь с ботинок.

Мужчины уселись за стол, а Тия пристроилась на краешке кровати под лампой. Лицо у нее заострилось, глаза потемнели. Кирилэ был в отменном настроении, лицо побагровело, глаза веселые. Это означало, что Тия не ошиблась: он и в самом деле успел хлебнуть из бочки. Мужчины чокнулись и, запрокинув головы, опорожнили красноватые глиняные чашки. Подняла свою чашку за их здоровье и Тия, чтобы Кирилэ не сказал потом, что пожалела ракию, но выпила ее через силу, передернувшись, как от отравы. Тия сохла из-за желтухи, хотя люди и поговаривали, что от злости, но она еще не сдавалась, и взгляд ее оставался таким же острым, как прежде.

— Дай вам бог здоровья, — пожелал хозяевам Кирилэ густым и гулким, как колокол, басом… — Здоровье-то важней всего!.. Коли здоров, — философствовал он, — так и работать можешь, а в этом вся суть!.. Будь здоров, дружище, — еще раз чокнулся он с Барбу, и они выпили по второй. — Хочешь знать, почему мне по душе работа у тебя? — спросил он, подняв большой черный, потрескавшийся от работы палец. — Потому что ты человек… вот почему!.. Два года я батрачил у Бобейки, работал поденно у Цигэу и у Разоаре, всех испробовал и больше не пошел… Подрядился пастухом… потому что все норовят обобрать тебя, обмануть. Но у тебя я работаю, хотя люди и толкуют, что ты нажился. Да ведь у Тии кое-что было, а ты нажил своим горбом. Во всем селе только ты можешь тягаться со мной в работе. А я подряжаюсь не только из-за харчей или денег. Я нанимаюсь потому, что люблю работать… И ты не из тех, что сидят, сложа руки, и глазеют по сторонам.

Кирилэ Бумбу, огромный широкоплечий детина с косолапыми, как у медведя, ножищами и большой, с хороший арбуз, головой, снова уставился на кувшин, добрыми, как у ребенка, глазами. За окном все еще моросил мелкий дождь, приглушенно шелестя в спустившейся на землю зябкой тишине. Природа готовилась ко сну, но где-то в глубинах ее скрытно зарождались зимние вьюги. Мэкицэ потерял нить разговора и на мгновение прислушался к шепоту дождя. Им овладела какая-то непонятная тревога. Причиной ее был неожиданный уход Тэнэсаке в город. Они столкнулись с ним, когда перетаскивали бочонки через дорогу от Бобейки, у которого был котел. Тэнэсаке тяжело шагал навстречу дождю и с каким-то ожесточением месил грязь ногами. Мэкицэ окликнул его, чтобы угостить ракией. Они знали друг друга давно, с реформы сорок пятого, но Тэнэсаке отказался, сказав, что ему некогда, потому что через два часа он должен быть в районном комитете партии. «Надо было дать ему лошадь», — упрекнул себя Мэкицэ.

Непонятная тревога снова овладела им. И в самом деле, с Тэнэсаке он мог бы договориться, убедить его в том, что ему незачем вступать в коллективное хозяйство, что он лучше справляется в одиночку и земли у него как раз столько, сколько нужно — ни на борозду больше… Есть лошади, телега, плуг, и, работая один, он успевает сделать куда больше, чем десяток тех, что околачиваются у Народного совета. Мэкицэ вздрогнул, услышав, как поднявшийся на улице ветер бросает в окно пригоршни дождя. Он вспомнил о кувшине и снова наполнил глиняные чашки. Тия скривилась, словно от ракии, и отодвинула свою чашку на угол стола.

— Не бойся, я и твою долю выпью, — басом засмеялся Кирилэ.

— Пей, — расщедрилась Тия. — Только гляди, кабы ноги не прихватило.

— Лишь бы в голову не вдарило, — хохотнул Кирилэ, — а ноги у меня крепкие… Усижу у вас целый бочонок.

По всему было видно, что Кирилэ успел здорово набраться у котла, — уж очень он раскраснелся. Опрокинув еще одну чашку, он с жаром заговорил о коллективном хозяйстве. У него были свои сомнения, и он выложил их открыто, не таясь, как Мэкицэ.

— Ежели и впрямь работать по-честному и получать по заслугам, я всех за пояс заткну. Только ты, браток, мог бы обойти меня, потому как и силы тебе не занимать и умения… Но ты говоришь, что не вступишь, а это, брат, худо… Ведь если не вступят в хозяйство надежные люди, на которых можно опереться, так и миром ничего не добьемся, а если бы записались ты да Минэ Пуйя, мы объединились бы в одну ватагу семей двадцать — тридцать и таких чудес бы натворили! Но что с вами поделаешь, коли сомневаетесь. Напутал здесь что-то матрос.

— Да он только хвалится, что матрос, — вспыхнул Мэкицэ, — никакой он не матрос. Доду-инвалид сказал мне, что он напялил эту матросскую тельняшку только теперь, когда его назначили уполномоченным по заготовкам.

— С коллективом, как со свадьбой, никого нельзя тянуть силком, — снова принялся рассуждать Кирилэ. — Ведь всю жизнь придется жить, как порешил теперь. Вот так-то! — с облегчением вздохнул он. Эта длинная речь потребовала от него непривычного напряжения.

Выпив еще по чашке, они опустошили кувшин. Дождь громче зашумел под порывами ветра, а темень за окном стала густой и черной, как деготь. Кирилэ Бумбу пригрелся, и ему не хотелось уходить: лицо у него стало багровым, глаза пылали, как огонь на ветру. Он расстегнул кожух и вытянул под столом ноги, такие длинные, что постолы высунулись с другой стороны. Мэкицэ тоже не помышлял о сне; кроме того, он поджидал еще одного друга, Минэ Пуйя, от которого надеялся узнать еще что-нибудь о коллективном хозяйстве.

— Ну а теперь давай закусим, — с искренним радушием предложил Мэкицэ. — Заодно и винцо попробуем. Оно, правда, еще мутное, горьковатое, язык щиплет, но все равно хорошее.

— Отведаем, браток, — еще больше развеселился Кирилэ. — Вот потому-то я и люблю бывать у тебя…

Тия беспокойно заерзала на кровати и скривилась, как от кислого, поглядывая на мужа злыми, совиными глазами. Но Мэкицэ встал как ни в чем не бывало, взял со шкафчика за дверью глиняную крынку и вышел, чтобы наполнить ее вином из стоявшей под навесом бочки.

— Поджарь-ка нам пастрамы, — вернувшись, приказал он Тие.

— Да ведь она еще не готова, Барбу, — елейным голосом возразила женщина.

— Давай такую, какая есть, — поторопил ее Мэкицэ.

Когда Тия подавала им шипящую на сковороде баранью пастраму, которая наполнила дом острым, будоражащим аппетит запахом, вошел Минэ Пуйя. Он был стройнее, чем друзья, но такой же высокий, жилистый, крепкий. Его приход искренне обрадовал Мэкицэ, и он сразу же потащил приятеля к столу поесть и выпить за компанию. Минэ оставил кожух сохнуть в сенях, отряхнул от дождя меховую шапку, так что пол сразу потемнел в этом месте, и уселся за стол, снова напялив ее на голову. Эту высокую шапку из сероватого барашка он носил с заломленным верхом, глубоко надвинув на левую бровь, как привык надевать еще в юности.

— Ты, верно, и спишь в ней, — подзадорил Мэкицэ.

— Ага, — буркнул в ответ Минэ, только теперь выдав свое плохое настроение.

Барбу заменил чашки стаканами, наполнил их кроваво-красным вином, разломил на части принесенную Тией лепешку и предложил гостям отведать нарезанную кусками пастраму, которая все еще шипела в глиняных мисках. Минэ Пуйя выпил свой стакан, не дожидаясь остальных, и только вторым чокнулся с приятелями. Осушив стакан, он отодвинул его в сторону и с горечью заговорил:

— Он уже совсем старик, а его надо кнутом отделать, чтобы отвадить от коллектива, чертову перечницу!.. Приспичило, видите ли, ему тащиться в район, а я с обеда дожидайся его в Совете. Да мне не его жалко, а коня. К вечеру, — продолжал Минэ, — позвонил оттуда и позвал нашего увальня: «Как быть, товарищ Тэнэсаке? Секретарь в районе… кому отдать письмо?..» — «Никому, — заорал в ответ этот настырный Тэнэсаке. — Дождись его и обязательно ему в руки!» И он ждал секретаря до вечера, пока тот не вернулся… Да все равно без толку, потому как секретарь сразу взялся за трубку и устроил нагоняй Тэнэсаке: «Ты зачем мне присылаешь записочки, как бабе?» — «Товарищ секретарь, тут у нас такая заваруха, — окрысился Тэнэсаке. — Члены бригады заготовок нарушают закон, самовольничают». — «А какое тебе дело до них? Тебя не касается, что они делают. Ты выполняй свое поручение, организуй коллективное хозяйство».

Минэ замолчал и, не выпуская из рук стакана, уставился на друзей.

— Ну, братцы, я и не думал, что наш размазня такое выдаст. Он сразу покраснел весь да как напустится на того: «Э, нет, товарищ, так не пойдет. Пока я отвечаю за политическую обстановку в селе, я не допущу беззакония». — «Но ведь ты отвечаешь за коллективизацию, а не за заготовки», — пошел тот на попятную. — «Я отвечаю за все… И как раз потому, что отвечаю за коллективизацию, не допущу, чтобы перегибали палку и нарушали принцип добровольности». — «А как его нарушают?» — «Как я вам написал. И люди вступают в коллективное хозяйство, не разобравшись толком во всем, затравленные уполномоченным по заготовкам и его бригадой». — «Так ты им и растолкуй, кто тебе мешает?.. Лучше скажи, как у тебя дела с коллективным хозяйством». — «Не плохо, — ответил Тэнэсаке. — Пока записалось сорок семь человек». Так вот, — прервал свой рассказ Минэ и, подняв палец, еще ниже надвинул шапку на бровь. — Как вы думаете, что ему сказал секретарь?

— Что он сказал? — не удержалась Тия.

— «Меня интересует не сколько народу записалось, а сколько еще осталось. В Трестиень завтра торжественное открытие, а вы все тянете… Ну постойте, я сам к вам приеду». От волнения Тэнэсаке стал серым, — продолжал Минэ изменившимся голосом. — Но тут же успокоился. Застыл на мгновение с трубкой в руке, уставившись, как обычно, куда-то вдаль, словно дремля с открытыми глазами. «Не надо приезжать, — говорит, — я сам приеду. Только не уходите, пока не явлюсь к вам. И первому секретарю, пожалуйста, дайте знать, что я приеду». Собрал он бумаги, — продолжал Минэ уже спокойным голосом, — перебросил через плечо котомку и ушел. До того он целый день не ел с досады. Доду нагнал его на улице с краюхой хлеба, чтобы поел в дороге. На первый взгляд за эту заспанную тетерю и гроша ломаного не дашь, а ведь силен, крепко стоит на своем, никому вот столечко не уступит!

— Ага, — подтвердил Мэкицэ, — он кажется размазней только чужим. А кто разбросал жандармов и провел нас, когда брали волостное управление, а потом спустил с лестницы волостного старшину, кто был впереди, когда мы забирали поместье Кристофора?

Все трое умолкли со стаканами в руках. Тия уставилась в черное, как деготь, окно: их воспоминания были ей чужды. Весной 1945 года, когда с фронта возвращались раненые и запасники, она стала подбирать себе мужика покрепче, чтобы управился по хозяйству и обломал ее еще молодое и горячее тело. Тогда-то и нацелилась она на Барбу, однако потребовался еще целый год и засуха, чтобы он остался с ней навсегда. Но для Барбу Мэкицэ воспоминания о тех временах были всегда одинаково волнующими.

В середине февраля, всего через неделю после того, как он выписался из госпиталя, вся окрестная беднота хлынула к волостному управлению. Вместе с ними туда пришли Доду-инвалид, Минэ Пуйя, Бумбу и много других, таких же, как они. Но были и постарше, вроде еще крепких тогда Глигоре Пуйя и Георге Влада. Они увидели, что волостное управление охраняется жандармами и окружено несколькими сотнями рабочих, которые размахивали кулаками и галдели так, что содрогалось все местечко. Мужики смешались с рабочими и стали вопить, чтобы им дали землю, будто там, за стенами волостного управления, скрывались все поместья мира. Но никто не двигался с места, в том числе и жандармы, и они, возможно, проторчали бы так под стенами управления весь день, если бы не вышел вперед Тэнэсаке. Само собой, что он был тогда помоложе, но выглядел таким же вялым и шапка у него была сдвинута на лоб, как будто он опасался, что его кто-нибудь разбудит. Жандармы вначале не обратили на него внимания, и он подошел к ним вплотную, даже не вынув рук из карманов. Но тут он неожиданно схватил за дула винтовки жандармов и прижал их к стене. Тем временем пятнадцать — двадцать рабочих ворвались на лестницу, а за ними в волостное управление проник и Тэнэсаке с товарищами. Толпа осталась на улице и словно оцепенела. Люди не спускали глаз с дверей и жандармов, стоя под дулом пулемета, ствол которого выглядывал из-под стрехи. Прошло всего несколько минут, и в дверях снова показался Тэнэсаке. Он смотрел куда-то поверх затаившей дыхание толпы широко раскрытыми глазами.

— Эй, солдаты! — крикнул он, подняв руку. — Кто из вас разбирается в пулемете?

— Я! — выскочил вперед Барбу Мэкицэ и тотчас же проскочил вместе с Доду мимо жандармов. Втроем они взбежали по лестнице на чердак, где теперь уже рабочие сторожили жандармов. Они взяли пулемет — Барбу ствол, Доду станок — и спустились за Тэнэсаке в кабинет, где засели волостной старшина, начальник полиции, командир жандармов, адвокаты и торговцы, члены национал-царанистской партии, приближенные тогдашних властей.

— Здесь, — сказал Тэнэсаке и распахнул двери.

Они установили пулемет на пороге. Ствол его был направлен внутрь кабинета, лента с патронами свисала из замка. Барбу лег за пулемет и, взявшись за рукоятки, прицелился в тех, кто находился в комнате.

— Не стреляй, — шепнул ему на ухо Тэнэсаке. — Не понадобится.

Именно тогда Мэкицэ понял, что у этого вялого на вид Тэнэсаке самая светлая голова. Не вынимая рук из карманов, он вошел в кабинет волостного старшины и вывел оттуда всех гуськом на улицу, подав знак толпе, чтобы их пропустили.

— Товарищ, — схватил его за руку Барбу, когда он вернулся, — приди завтра к нам в Коману, помоги занять поместье. — И все так же, сдвинув на лоб шапку и засунув руки в карманы, повел он за собой два озлобленных села, и они завладели землями Кристофора.

— Это только кажется, будто он сонный, — оторвался от воспоминаний Мэкицэ, — но с таким лучше не тягаться! Я думаю, что тот из районного комитета, с которым он говорил по телефону, может собирать манатки. И он, и уполномоченный по заготовкам. Да и нам, — мрачно добавил он, — видно, не миновать этого коллективного хозяйства.

*

Все трое еще долго думали о Тэнэсаке, о скрытой в нем смелости, упорстве и прозорливости… «С ним еще можно было потолковать, — обманывал сам себя Мэкицэ. — Он, может, понял бы меня. Надо было все-таки дать ему лошадь», — подумал Барбу, вспомнив о дожде и причинах, заставивших Тэнэсаке отправиться на ночь глядя в районный центр.

Тия отвела глаза от окна, будто испугалась плохого предзнаменования. Она все еще сидела, притаившись в тени за лампой, как в засаде. Ее напугал не столько уход Тэнэсаке, сколько его искреннее стремление сколотить коллективное хозяйство. «С ним шутки плохи. Его авторитет укрепит веру села в общее хозяйство», — подумала она. «Это по справедливости», — скажут люди и ринутся, как бараны, записываться.

Кирилэ Бумбу удовлетворенно бормотал себе под нос, что Тэнэсаке не позволит ударной бригаде матроса сесть себе на шею. «Имей в виду, что эти из бригады, — сказал он Тэнэсаке, — хотят навестить и тебя». А Тэнэсаке вздрогнул, будто кто-то прикоснулся к его самым сокровенным мыслям.

Минэ Пуйя поспешно дожевал кусок пастрамы и запил его стаканом вина, словно опасаясь, что не успеет рассказать всего за ночь, и снова поднял палец, еще больше напугав этим Тию.

— Подождите, я еще не кончил… Как только Доду вернулся с улицы, снова позвонили из района. Доду подошел к аппарату, и только послушайте о чем он говорил с тем, с которым воевал наш увалень. «Товарищ Тэнэсаке уже ушел?» — «Ушел, — ответил Доду. — Он уже в дороге». — «Товарищ Доду, у меня тут уполномоченный по заготовкам. Он говорит, что вы не хотите брать у людей заявления о приеме. Это в самом деле так?» — «Принимаем, товарищ… Но пусть они сами сначала разберутся, что к чему, а то прут, как овцы, которых толкают», — ответил ему этот хитрец Доду. — «Ну и что ж такого, если прут. Неслыханно! — заорал тот по телефону. — Люди хотят создать коллективное хозяйство, а вы им мешаете!» — «Никто им не мешает, товарищ. Кто захочет, всегда найдет к нам дорогу». — «Саботируете». — «Может быть, кто другой и саботирует, да только не мы, — заорал на него Доду. — Я отвечаю за нашу партийную организацию, а коллективное хозяйство, созданное из-под палки, долго не продержится. Мы же хотим, чтобы оно продержалось, потому как отправляемся теперь в долгий путь». — «Хватит! — рассвирепел тот. — Тэнэсаке забил вам голову всякой чепухой… Немедленно примите все заявления… Этой же ночью. Завтра я у вас буду!»

Тия онемела в своем темном уголке и, прищурившись, следила за всеми своими лисьими глазами, стараясь угадать, что скрывается за молчанием остальных. «Выходит, все-таки быть этому хозяйству», — подумал Мэкицэ.

Видя, что о нем забыли, Кирилэ Бумбу взял со стола кувшин и стал наполнять стаканы, нарушая плеском вина установившуюся тишину. Он выпил вино, не дожидаясь других, словно жажда только теперь овладела им. Дождь на улице усилился, и налетавшие по временам порывы ветра бросали его в окно. Минэ Пуйя тоже взял стакан и опрокинул его с ожесточением, снова во власти своих мрачных мыслей.

— Видать, так на роду нам написано, — заключил он.

— Пусть вступают те, кому угодно, — буркнул в ответ Мэкицэ к тайной радости Тии. — Ведь я никого за собой не тяну… Так пусть и меня не принуждают, не то пырну ножом.

После этой вспышки молчание стало еще более тягостным. Приглушенный шелест дождя подчеркивал его, и казалось, что все вокруг погружается в типу. В дом незаметно проникла сырость, и сразу стало холодно. Минэ Пуйя, закончив свой рассказ, ел не спеша, а Кирилэ Бумбу, хоть и совсем осовел, снова тянулся к кувшину, бормоча себе под нос что-то неразборчивое. Тия, по-прежнему напряженная, как струна, следила с опаской за неподвижным лицом Мэкицэ. «Во всем виноват этот матрос, — подумал Мэкицэ, — кабы не порол горячку, но было бы такого шума вокруг коллективного хозяйства. Вступил бы, кто хотел, на этом дело и кончилось». Он вспомнил, что этим вечером, когда, окутанные клубами пара, они опорожняли последний котел, он услышал лошадиный топот во дворе у Бобейки. Матрос, высокий, в распахнутой на груди рубахе, под которой виднелась полосатая тельняшка, и нахлобученной на лоб шапке, чтобы защитить глаза от дождя, в широченных брюках, заправленных в короткие немецкие сапоги, какие носил лишь он да Флорикэ — зять кулака, выхватил уздечку из рук Бобейки и вскочил в седло.

— Я только до райцентра, — сказал он кулаку, который не спускал глаз с лошади. — За два-три часа обернусь.

— Дурни вы, — заговорил вдруг заплетающимся языком Бумбу, протягивая руку за стаканом. — В коллективном хозяйстве наше счастье!.. Работаешь — получаешь; сколько работаешь, столько и получаешь! По труду и оплата, браток, — обернулся он к Мэкицэ. — Не понимаю, чего ты только боишься, ведь второй работник на селе после меня. Кроме того, от всех забот избавишься: о земле, лошадях, налогах и поставках и всем прочем. На душе легче станет, и руки сами заиграют на работе.

— Конечно, легко, если отберут все, — со злобой проговорила Тия.

— Не дело говоришь, — возразил Кирилэ. — Ведь только на словах отберут, а на самом-то деле все наше останется.

— Ладно тебе. Знаю я! — огрызнулась Тия. — Коли все там так хорошо, почему же нас силком туда тянут? Почему народ валом не валит в этот рай на земле, о котором они говорят?

— Потому что народ не разобрался толком, как там будет. Еще никому не приходилось жить так прежде… Но если все по чести и по труду, — из последних сил взмахнул рукой Кирилэ, — чего тебе еще надо? Не знаю, почему вы не можете понять этого, — удивленно и как будто протрезвев на секунду, продолжал Бумбу. — А к вам еще не заглядывали?

Барбу Мэкицэ с трудом оторвался от своих мыслей, словно вынырнул из грязной, стоячей воды и она еще не стекла с него.

— Были… — буркнул он, отмахнувшись.

Прошло еще несколько мгновений. Тия продолжала мрачно смотреть на Бумбу из своего темного угла под лампой. Он же, вытянув губы и словно боясь обжечься, потягивал из стакана вино. Минэ нехотя отщипывал кусочки пастрамы, которая уже успела остыть. На Мэкицэ нахлынула новая волна воспоминаний, и он снова помрачнел. Они наплывали медленно, как летние облака.

Это произошло вечером. Он и Тия готовили в сарае вино. Дело шло к концу. Он топтал ногами мешок с виноградом, а Тия наполняла ведро соком и выливала его в бочку. Они спешили, чтобы управиться до ночи, но вдруг заскрипела калитка и собака стала рваться с цепи у стога сена. Тия вышла с кувшином во двор и остановилась в ожидании, пока подойдут вошедшие в калитку люди. Мэкицэ перестал давить виноград, стоя одной ногой на мешке, другой в желобе. Свет фонаря падал ему прямо в лицо, и он смог разобрать только очертания трех людей, остановившихся под навесом сарая.

— Ну что, видели? — заговорил один из них, обернувшись к остальным. Барбу узнал по голосу Тэнэсаке. — По запаху нашли, — удовлетворенно заключил тот и вошел под освещенный навес. — Давайте, говорю, посмотрим, какое вино получилось у товарища Мэкицэ… К Гицэ Попындэу мы уже заглянули, и вино у него получилось отличное.

«Значит, Гицэ Попындэу записался», — решил Барбу и, сразу насторожившись, снова принялся топтать мешок отмытой, как ладонь, ступней. Вслед за Тэнэсаке под навес вошел, прихрамывая и опираясь на палку Доду-инвалид. Он наклонился и стал обстукивать палкой большую бочку.

— Полная доверху! — воскликнул он. — Ну, Барбу, зимой я переберусь к тебе.

— Тогда уж лучше теперь перебирайся, — вмешалась Тия, ощетинившись, как еж в предчувствии стычки. — Нам еще надо кукурузу рубить, пшеницу сеять, черные пары поднять… До снегопадов работы хватит.

Мэкицэ, все еще во власти своих мыслей, продолжал топтать ногами мешок, пока не вытекла последняя капля сока. Потом поднял мешок, чтобы вытряхнуть. Воспользовавшись этим, он, склонив по-куриному голову, пристально посмотрел на Доду, пытаясь угадать по его лицу пришли ли они по поводу коллективизации. «Да, за этим», — решил он, заметив, что у Доду блестят глаза, как всегда, когда он чем-то взволнован.

Мэкицэ протянул мешок Тие, чтобы она вытряхнула из него сухие выжимки, и, пока она не вернула ему пустой, успел рассмотреть Георге Влада, который молча стоял в тени под навесом. «Хочет показать, что пришел только по обязанности, поэтому и остался в сторонке». О Тэнэсаке можно было подумать, что он явился только из-за вина. Он с интересом уставился на желоб, почти черные от сока ноги Мэкицэ и вытекавшее из-под них темное, поблескивавшее в свете фонаря вино.

Тия торопливо, с каким-то ожесточением вывалила в мешок несколько ведер винограда. Сок, пенясь, потек по желобу, темный, как заячья кровь, и Мэкицэ снова принялся топтать мешок, умышленно затягивая ожидание..

— Принеси чашки и кишку, — приказал он жене и влез на мешок обеими ногами. — Набери, Доду, — обратился Мэкицэ к инвалиду, когда Тия вернулась с чашками и обрезком шланга.

Доду набрал вина из бочки. Тия раздала чашки гостям, Барбу, взяла одну себе, и они чокнулись.

— Приходите попробовать, когда подморозит, а то еще не выстояло, — сказал Мэкицэ и, оставив чашку, протянул Тие развязанный мешок. — Скорей, не то до полуночи провозимся.

Но ее опередил Георге Влад. Он схватил мешок и принялся наполнять его вместо Тии, едва передвигавшей ноги от усталости.

Председатель хотел показать этим, что он ближе к хозяевам, чем к гостям. Тия, догадавшись о цели их визита, хотела было уйти, но Доду остановил ее, опустив чашку.

— Подожди, Тия, мы хотим поговорить с вами обоими. — И спросил коротко, как о чем-то само собой разумеющемся: — Так мы вас запишем?

— Куда это запишете? — воскликнула Тия, и стало ясно, что она поняла, о чем пойдет речь. Еще больше втянув губы, она злобно пробормотала: — А я уже думала, что вы пришли занести нас в список освобожденных от обложения.

— Так ведь когда запишетесь, — продолжал инвалид, пристально глядя в чашку и словно гадая на вине, — вам не придется платить налоги и вносить поставки… Как птички в раю, заживете.

— Слышала я про этот рай, — еще злее возразила Тия.

Повернувшись ко всем спиной, Тия чуть отошла, поднялась на приступку и пристроилась на циновке, где обычно отдыхала. Она держалась за поясницу и тихо стонала, доведенная до изнеможения несколькими десятками ведер винограда, которые вываливала в мешок. Однако Мэкицэ почуял, что она по-прежнему настороже и готова подхватить на лету каждое слово мужчин. Но под навесом на время установилась тишина. Вино струилось по желобу из-под ног Мэкицэ и стекало в ведро. Доду еще раз наполнил чашки, и Мэкицэ, не слезая с мешка, предложил всем выпить по второй. Он умышленно нарушил молчание, надеясь услышать, что скажет Тэнэсаке. Но активист словно задремал, с интересом наблюдая за вином, скопившимся в желобе. И все же Мэкицэ почувствовал, что Тэнэсаке озабочен не меньше его. Только Доду не смог больше вынести эту молчаливую схватку.

— Ну решайтесь вы наконец! — с раздражением воскликнул он уже без прежней веселости.

— Это ты, Доду, виновник всех бед! — крикнула Тия с завалинки.

Мэкицэ молча остановил ее движением руки, потому что все еще надеялся услышать, что скажет этот рохля Тэнэсаке. Но прошло еще несколько секунд, прежде чем он задумчиво опорожнил чашку и поставил ее на бочку. Только после этого прозвучал его изменившийся от удивления голос:

— Так вот оно как, товарищ Мэкицэ!

— Так, товарищ Тэнэсаке, — согласился Мэкицэ уже более спокойно. И снова принялся топтать мешок. Ощутив, однако, потребность объясниться, он снова заговорил спокойно, но твердо: — Может, коллектив и хорош для других, но только не для меня. Для таких, как Бумбу, это просто манна небесная!.. Соединят люди вместе свои клочки земли, которых все равно не хватает, возьмутся за работу всем миром и сумеют многого добиться. Для меня же вступать в хозяйство нет никакого смысла. Земли у меня как раз столько, сколько нужно, ни на локоть больше, и обрабатываю я ее один вот уже сколько лет. Только Кирилэ Бумбу смог бы распахать столько, если бы работал на себя. Будь у меня земли поменьше, я, может быть, тоже оказался бы в коллективном хозяйстве, чтобы трудиться в полную силу… А так?! Чего я там потерял, коли и один хорошо справляюсь?

— Ты, видать, ошалел? — не выдержал Доду. — Хочешь остаться в стороне.

Инвалид отодвинулся от бочки и застыл, опершись на палку. В глазах у него сверкали холодные молнии.

— Не смотри так, — все еще спокойно остановил его Мэкицэ. Он перестал давить виноград и принялся мыть ноги в корытце с водой, принесенном Тией. — Где это написано, что я непременно должен вслед за вами вступить в коллектив? Выходит, коли вы прыгнете в колодец, то и я должен?

— Так вот что значит для тебя коллективное хозяйство… колодец?

— Нет, пока еще ничего не значит! В таких случаях нельзя идти на поводу, — уже мягче проговорил Мэкицэ, стараясь успокоить инвалида. — Каждый должен поступать по своему разумению. Никто не может решить за тебя, как тебе жить.

— Вижу, что ты хорошо вызубрил урок, — презрительно пробормотал Доду.

— Ну, ты полегче, — повысил голос Мэкицэ, поняв, что инвалид намекает на Тию. Но сделал он это не для того, чтобы защитить ее, а чтобы не подумали, что он под каблуком у жены. — Почему ты считаешь, Доду, что я не могу сам рассудить и позаботиться о себе?

— И так все ясно, — проворчал инвалид.

— Гляди, пущу в тебя этим корытом, — взбеленился Мэкицэ. — Ты, видно, вздумал, что кто-то другой может решить за меня это дело?! — Мэкицэ вынул ноги из корыта и зашлепал босиком к инвалиду. — Неужто ты вообразил, что я отдам свою землю? Ведь после этого мне останется только побираться или бегать, как Бумбу, от одного к другому в поисках работы — к Бобейке или к Илие Цигэу? Ведь я уже испытал это прежде… Знаю, чем это пахнет, и врагу не пожелаю попасть в такой переплет.

— Выходит, мы окончательно одурели и хотим снова стать холуями, — вспылил Доду.

— Это ваше дело, — спокойно ответил Мэкицэ, — но землю я не отдам.

Только теперь Тэнэсаке будто встряхнулся от сна.

— Так ведь речь не идет, чтобы ты ее отдавал, товарищ Мэкицэ.

— Знаю я, каковы дела, товарищ Тэнэсаке… Читал… Да ведь все равно отдавать надо, а на это я не пойду.

— Так вот, значит, каковы дела, — скорее для себя повторил Тэнэсаке. — Ладно. Выберу как-нибудь время, зайду к тебе, и обсудим все вместе.

— Приходи, товарищ Тэнэсаке… Только толку от этого не будет.

Инвалид все еще не мог себе представить, что с этой минуты Мэкицэ расходится с ним. Он взял его за локоть и резко повернул к себе.

— И ты это серьезно? — спросил он приятеля, глядя на него широко раскрытыми глазами.

— Неужто стану дурака валять, как Киилэ рБумбу?

Так закончился тогда их спор. Мэкицэ снова с трудом оторвался от мыслей, словно вынырнул из стоячей воды. Тия все еще была настороже и зорко следила за происходящим. Кирилэ и Минэ Пуйя снова не прочь были выпить. Мэкицэ, высоко подняв кувшин, налил им, будто стараясь плеском вина расшевелить их.

— Расскажи, Кирилэ, — заговорил он с усмешкой, — как тебя записали?

— Знаешь ведь, — ухмыльнулся великан.

— Знаю, да хочу еще раз послушать.

Тия вздрогнула в тени, и лицо ее немного оживилось. Она не могла понять, почему Барбу так нравилось выслушивать эту историю, но все же заинтересовалась. Кирилэ Бумбу вдруг ожил, будто и не пил, он расплылся в улыбке, осветившей круглое, как полная луна, лицо.

— Ну ладно! — согласился он, обрадованный, что может доставить Мэкицэ это удовольствие. — Ночью мы рубили с тобой кукурузные стебли, днем я лег поспать и проснулся лишь к вечеру, чтобы снова пойти на работу. Только вышел на порог, гляжу, а во двор ко мне входят Доду, Георге Влад и Тэнэсаке. Тэнэсаке надвинул шапку на глаза и, как всегда, дремал, Георге Влад весь сиял, словно в гости пожаловал, а за ними ковылял Доду. Как увидел я их, сразу понял, что они пришли насчет коллектива. «Ну постой, думаю, я вас сейчас охлажу, слишком вы уверены в себе». И даже не стал вставать с завалинки. Присели они рядом и улыбаются. Только этот увалень смотрел на мой пустой двор и, наверное, думал про себя: как только он сводит концы с концами? «Посмотрим, куда денется ваша улыбка», — говорю я себе и встаю с завалинки, руки в карманах. А Дида прилипла к окну и таращится, навострив уши. — «Товарищ Кирилэ, — говорит Тэнэсаке, радостно глядя на меня. — Слышал, что ты хочешь записаться в коллектив». — «Не знаю, — отвечаю, — что вы там слышали, но я никогда этого не говорил». — Ха! Ха! Ха! — расхохотался Кирилэ. — Все они подскочили, будто их шилом в зад кольнули, побледнели, заерзали по завалинке, потом переглянулись. «Как, — взбрыкнулся Доду, — да ты же сам мне говорил!» — «Ну и что же, может, и говорил, когда туго было, а теперь подрабатываю, и мне хватает». — «Товарищ Кирилэ, — пустился елейным голосом прорабатывать меня Георге Влад, — коллективное хозяйство такое да сякое, — одним словом, манна небесная и спасение от всех бед». — «Брось, — говорю я ему, — не студи понапрасну глотку, знаю я эти песни. Коли угодно, сам пойду вместе с вами распевать их, как на колядах… Знаю, да не хочу». — «А ну кончай, — насупился Георге Влад. — Знаешь, как у него получается, когда он хочет пустить ребятам пыль в глаза. У кулаков побывал и сразу повернул, пошел на попятный». — «Нет, — говорю, — у меня, дурака, своя башка на плечах, и пусть никто не пытается повернуть ее, все равно не получится, слишком большая она да тяжелая».

Кирилэ Бумбу снова расхохотался, да так, что вместе с ним затрясся стул и чуть не весь дом. И только в тишине, наступившей после его здорового громкого смеха, снова послышался шум дождя, барабанившего в окно. Лицо Мэкицэ расплылось в улыбке, прояснились глаза и у Минэ Пуйя, оторвавшегося от своих мыслей. Только Тия, хотя и успокоилась немного, оставалась настороже, недоумевая, чему они радуются.

— Так вот, стою я, значит, посреди двора с тайной мыслью разыграть этого Доду. Тэнэсаке снова повел своим сонным взглядом над двором далеко за село. И тут выскакивает эта дурочка Дида и орет во всю глотку, что мы запишемся. — «Твоя воля, — говорю я ей, — да только из одной плошки со мной больше есть не будешь». — «Выходит, ты нам враг, Кирилэ, — встал Доду. — Подожди, еще на коленях приползешь в коллективное хозяйство… Пошли, товарищ председатель», — говорит он Георге Владу. И оба зашагали к воротам. Но Тэнэсаке с места не сдвинулся. «Я, — говорит, — не могу поверить, чтобы ты так переменился… Коли такие, как ты, не пойдут в коллектив, тогда кому же идти». Тут он протянул мне руку на прощанье, — многозначительно поднял палец Бумбу, и я воспользовался этим и хлоп ему в ладонь заявление. Ведь целый месяц, с тех самых пор, как он приехал к нам в село, таскал эту бумагу в кармане. «Я, — говорю, — от всего сердца вручаю вам заявление. Быстро же вы человеку приговор выносите, — крикнул я вслед Доду и Георге Владу. — Слова сказать не дали — и за ворота. Пусть, мол, остается по уши в грязи и нищете, пусть только нам хорошо будет!» — «А мы уж решили, что ты спятил», — сказал Доду и засмеялся. Захохотал и Тэнэсаке, схватившись руками за живот, и только Георге Влад так и ушел, насупившись, видно, слишком долго студил глотку, когда старался просветить меня.

— А зачем ты это сделал? — с недоумением спросила Тия.

— Чтобы немного расшевелить их, — пробормотал Кирилэ. Язык у него заплетался, но в голове сохранились еще проблески мыслей. — Кроме того, мне захотелось, чтобы и меня попросили. Почему бы им и меня не попросить немного?!

И Бумбу улыбнулся с достоинством, которого Тие тоже не дано было понять.

— Может, и в самом деле неплохо в этом коллективе, — пробормотал Мэкицэ, чтобы не портить настроение Бумбу… — Для тебя он вполне подходит, Кирилэ… Но для меня…

Потом Кирилэ Бумбу совсем опьянел. Все окружающие предметы виделись ему теперь плавающими в волокнистых, похожих на вату облаках. Возможно, доконала его не выпивка, а ночь, проведенная у котла. Руки больше не тянулись к стакану, голова склонилась на плечо, и он заснул, уткнувшись подбородком в грудь. Когда Бумбу внезапно просыпался, то видел все вокруг как в тумане и, продолжая улыбаться, бормотал что-то заплетающимся языком, оживляя нависшую тишину. Минэ Пуйя тоже перестал пить. Он еще держался и, погруженный в невеселые думы, что-то напевал себе под нос. Барбу Мэкицэ, поглощенный своими мыслями, оставался, возможно, таким же трезвым, как Тия, не разрешая себе выпить лишнего. Он поднялся, встряхнул Кирилэ, сказал ему, что пора уходить. Тот принялся было искать свою бутыль, но Тия кинулась вперед и остановила его.

— Приходи завтра, не то расколешь ее на дороге.

— Нет! Я ее сейчас заберу, — заикаясь, пробормотал Кирилэ. — Пусть Дида тоже попробует, пусть знает, какая ракия у моего дружка. Не бойся, я пойду посередине дороги.

Кирилэ Бумбу вышел, шатаясь, но похожие на пни ноги еще прочно держали его. Вышел вслед за ним и Барбу. Он проводил приятеля до ворот и отдал там бутыль с ракией. На улице было темно и холодно, дождь все еще лил, а ветер стал ледяным и пронизывающим. Не дожидаясь, пока Кирилэ одолеет придорожную канаву, Барбу вернулся домой, и вместе с ним в комнату ворвался холодный, сырой, как в пещере, воздух. С уходом Кирилэ у Тии пропал интерес к происходящему. Забравшись на кровать, она закрылась с головой одеялом. Минэ Пуйя успокоился. Захмелев, он забыл о старике и о лошади. Чокнувшись еще раз с Мэкицэ, он застыл со стаканом в руке и тихо запел, охваченный внезапно нахлынувшей тоской: «Проходит все… возврата нет. И жизнь пройдет».

Некоторое время они молчали со стаканами в руках. Мысли у них остановились, словно застряли в каком-то вязком ожидании, затуманенном опьянением. Но вот Минэ Пуйя, стряхнув с себя грусть, как черную воду, и вздохнув, отхлебнул из стакана. Он еще не был окончательно пьян и понимал бесполезность их надежд. Не сдался и Барбу Мэкицэ, который был покрепче. Его, как и Кирилэ, одолевала скорее усталость после бессонной ночи и суетни у котла, Минэ Пуйя принялся снова напевать свою невеселую, пронизанную безнадежностью песенку.

Вдруг послышался громкий стук в ворота и чей-то испуганный голос, звавший Мэкицэ. Оба узнали по голосу старика и вышли на крыльцо, а оттуда во двор, двигаясь почти вслепую в исхлестанной дождем темноте. Глигоре Пуйя продолжал кричать и колотить кнутовищем в ворота, не расслышав, как открылась дверь. Потом дождь и промозглая густая тьма поглотила все вокруг. Слышно было только, как лошадь нетерпеливо переступает у ворот, хлюпая копытами по грязи.

— Эй, какого черта ты дубасишь?

— Подойди ближе, — позвал старик. Он придержал коня и, низко свесившись, схватился за край забора, внимательно осматривая двор. — Кто это с тобой?

— Минэ.

— Ну чего ты добился в районном комитете? — сразу набросился на старика Минэ. — Поехал за шерстью, а вернулся стриженым. Как только ты уехал, оттуда сразу же повелели, чтобы мы до завтра все вступили в коллектив. Ну что — доволен?!

— Не дури, — одернул его старик. И, еще круче перегнувшись к ним через забор, взволнованно заговорил: — Там у выкорчеванного поля в канаве человека убивают!

По голосу я распознал, что не обошлось без Кирилэ Бумбу. Бегите скорее, а я в милицию слетаю.

Глигоре Пуйя оставил их в полной растерянности у ворот, хлестнул лошадь и рысью поскакал посередине улицы. Он крикнул им еще что-то, но ветер разметал его слова. Барбу Мэкицэ вернулся во двор, взял в сарае фонарь и лопату, прихватил для Минэ вилы с железными зубьями. Пока Минэ бегал в дом за одеждой, он зажег спичку и засветил фонарь. Вместе с Минэ во двор выскочила Тия.

— Не ходи, Барбу!

— Нельзя, — пробормотал Мэкицэ, поправив огонь в фонаре. — Человека убивают.

Тия покорно проводила мужа до распахнутых ворот. Перебравшись через канаву, Барбу и Минэ бросились бежать по дороге. Мэкицэ жил на краю села, напротив Бобейки, и они сразу же оказались в поле. Бежать мешали грязь и дождь, хлеставший теперь им в лицо. Над полем стояла черная, непроглядная тьма, как в пещере, с потолка которой лило потоками. Фонарь освещал только ноги, месившие грязь. Вскоре им пришлось замедлить бег, так как дорога стала подниматься вверх к перекрестку у «Воровской корчмы». Там, на холме, в зарослях кустарника стояла когда-то корчма, от которой осталась теперь лишь груда кирпичей и камни. Оттуда вдоль дороги тянулась тогда густая завеса акации, защищавшая село от северных вьюг. Однако с некоторых пор люди стали тайком вырубать акацию на дрова… И так год за годом завеса все редела и редела, пока от нее осталась лишь колючая поросль.

— Знать, здорово набрался, коли пошел в эту сторону, — проворчал Мэкицэ, думая о Кирилэ.

У выкорчеванного поля они пошли шагом по краю дороги. В зарослях кустарника темнота казалась еще гуще. Ветер сюда не залетал, и потому дождь хлестал не так сильно. Мэкицэ поднял фонарь, а Минэ взял вилы на изготовку… Они шли упругим шагом, напрягая слух и всматриваясь то в темный провал канавы, то в стену кустарника. Капельки дождя, попадая в полосу света, вспыхивали у земли, как алмазы. Грязь заглушала шаги. Вдруг Минэ остановился как вкопанный, судорожно сжимая рукоятку вил. Совсем рядом из канавы доносились какая-то возня и бессвязное бормотание. Они сразу распознали густой бас Кирилэ — охрипший и изменившийся от выпивки.

— Э, да ты тоже надрался, только неизвестно, какой бурдой тебя напоили. Коли захотел выпить, почему не пришел к Мэкицэ?.. Слышишь, товарищ Тэнэсаке, такой ракии, как у него, нигде больше не сыщешь. Ты только отхлебни, сам узнаешь…

Из канавы послышалось булькание, а потом снова заплетающийся голос Бумбу:

— Ну как? Я же тебе говорил, что лучше не сыскать!.. Ну а теперь пусти, дай встать и перевести дух… Да отпустишь ты наконец меня, дружище, — завопил Кирилэ. — Отпусти, тогда оставлю тебе всю бутыль.

Барбу Мэкицэ отдал Минэ фонарь и спрыгнул в канаву. Огромное тело Бумбу, как плита, придавило что-то темное. Минэ присел на корточки, опустил фонарь и остолбенел. Он смог рассмотреть только мокрое от дождя и желтое, как воск, лицо Тэнэсаке с закрытыми глазами и прилипшими ко лбу волосами. Оцепеневшие руки активиста сжимали шею Кирилэ. Рядом с вымазанной в грязи шапкой валялась бутыль, из которой с бульканьем вытекала ракия. Мэкицэ схватил руки Тэнэсаке, но ему не удалось разжать их мертвую хватку. Только с помощью Минэ он смог оторвать Бумбу от активиста и усадить на краю канавы. Сунув ему в руки бутыль, чтобы успокоить, они нагнулись над Тэнэсаке. Активист лежал неподвижно, бледный как смерть, в луже грязи, ракии и крови. Вся земля вокруг — от дороги до края кустарника — была истоптана словно копытами. Плечо и левую сторону груди Тэнэсаке покрывали ножевые раны. Разорванная одежда пропиталась грязью и кровью. Если бы изо рта Тэнэсаке не вырывалось быстро таявшее на дожде облачко пара, то можно было бы подумать, что он давно умер.

— Жив, — неуверенно выдохнул Мэкицэ. — Берись.

Минэ Пуйя нагнулся, и они вдвоем подняли тело активиста и положили на дорогу окровавленным боком вверх. Оба побывали на фронте, видели десятки и сотни убитых и раненых и поэтому не растерялись. Мэкицэ вытянул руки раненого вдоль тела, а Минэ подложил ему под голову свою смятую шапку. Тэнэсаке даже не застонал.

— Раздень его, — озабоченно распорядился Мэкицэ, — а я сбегаю домой, возьму простыню, телегу, и мы свезем его в госпиталь.

Минэ Пуйя остался подле раненого с вилами в руках и фонарем у ног. Рядом сидел весь вываленный в грязи Кирилэ Бумбу, прижимая к себе бутыль. Он все еще икал и пытался продолжить с Тэнэсаке разговор о ракии Мэкицэ. Минэ слез в канаву, выудил из грязи шапку Тэнэсаке и принялся его раздевать. Но руки активиста оцепенели, и удалось только расстегнуть пуговицы на груди да разорвать рубаху. Множество ножевых ран вереницей спускались от левого плеча к ребрам.

— Ну теперь пиши пропало, Кирилэ, сгниешь на каторге…

— За что? Я только дал ему выпить, — пробормотал великан.

— А пырнуть его ножом кто тебя подослал?

— Каким ножом? — поперхнулся Кирилэ и так расхохотался, что, казалось, всколыхнулась окружающая их тьма. — Вот придумал. Да ладно, — смеясь, продолжал он, — я сейчас разбужу его… сбегаю опорожню бутыль и принесу капустного рассола, Дида квасила… вот увидишь…

— Сиди на месте, — сказал Минэ и с силой усадил его на край канавы. — Сейчас придет отец с милицией, они тобой займутся.

Вблизи села Барбу Мэкицэ и в самом деле столкнулся с Глигоре Пуйя и двумя милиционерами, бежавшими рядом с лошадью с винтовками наперевес. Он успел им сказать, что ранен Тэнэсаке, и побежал дальше. Дома Барбу вывел из конюшни и запряг лошадей, наполнил кузов телеги соломой, постелил поверх рогожу, заправил ее под боковые жерди повозки, так что получилось нечто вроде навеса, и поехал обратно. Только на улице он вспомнил о простыне и приказал Тие, ворчавшей что-то себе под нос на пороге, чтобы она принесла ему льняную.

— Да ведь нет у нас ее, — нерешительно ответила Тия.

— Принеси ту, что приготовлена для меня, — прикрикнул на нее Мэкицэ.

Потом он хлестнул лошадей и гнал их галопом до самого выкорчеванного поля. Здесь они запеленали раненого в простыню, как делали на фронте, и, подхватив снизу, уложили на солому под навес. Мэкицэ вскочил на телегу, схватил вожжи и кнут.

— Я тоже поеду, вдруг понадоблюсь, — сказал один из милиционеров.

Он уселся рядом с Мэкицэ, поставив между колен фонарь и положив рядом винтовку. Дождь, тихо шелестя, поливал рогожу и черные блестящие крупы лошадей. За пределами светлого круга от фонаря было так темно, словно кто-то разлил в воздухе деготь. Мэкицэ дернул за вожжи, и телега сдвинулась с места, глухо поскрипывая колесами по камням. Лошади пошли рысью, и Мэкицэ уставился на их мокрые спины.

Это страшное событие поразит сейчас село, как молния. Единственный, кто не терял до сих пор самообладания и пытался бороться с произволом, был Тэнэсаке, и вот он лежит теперь без сознания в телеге. Мэкицэ опустил мрачный взгляд на ноги лошадей, месившие грязь, и долгое время не поднимал глаз, весь во власти тяжких дум. Отряхиваясь от них, он дергал за вожжи и рассекал кнутом струи дождя над спинами лошадей.

Подъем у «Воровской корчмы» они одолевали шагом, с тревогой прислушиваясь к сухому, почти металлическому шелесту листвы.

— Ты как думаешь, — вдруг спросил милиционер, — какая нужда была Бумбу лезть с ножом на Тэнэсаке?

— Никакой.

— Тогда почему он там оказался?

— Черт его знает, наверное, заплутался, а может, кто-нибудь умышленно его туда завел, когда он шел от меня.

— Ах, вот как, — проговорил милиционер и поднял фонарь, чтобы получше рассмотреть лицо собеседника.

Мэкицэ вздрогнул, словно только теперь вспомнил, что сзади на соломе лежит Тэнэсаке. Он привязал вожжи к грядке телеги, взял фонарь и влез под рогожу. Восковое лицо активиста совсем побелело, вытянулось и застыло, как у мертвеца. Исчез и пар от дыхания, который вырывался у него изо рта в канаве. Мэкицэ наклонился к самым губам Тэнэсаке, но не ощутил признаков дыхания.

— Что будем делать, товарищ милиционер? — испуганно спросил он, высунувшись из-под полога. — Не дышит больше.

— Видать грудь продырявили, — ахнул милиционер.

Мэкицэ поставил фонарь, схватил вожжи и вскочил на телеге во весь рост. Чуть не наезжая передом телеги на ноги лошадей, они галопом спустились с холма. Потом Мэкицэ снова хлестнул коней и, со свистом размахивая над ними кнутом, поскакал по дороге на Кэлэраш. Однако при такой погоде им требовалось еще не менее часа, чтобы добраться до больницы. «Помрет», — с ужасом подумал Мэкицэ. Ему вдруг представилось, что рядом с лошадью летит тень Тэнэсаке. Точно так же они мчались с ним по этой дороге домой с актами на владение землей во время реформы 1945 года. Эти подписанные Петру Гроза акты Тэнэсаке привез в деревню на груди под рубахой. Мэкицэ вздрогнул и протянул вожжи соседу.

— Прими, товарищ милиционер.

Он снова взял фонарь и полез под рогожу. Лицо Тэнэсаке, белое и вытянутое, стало похоже на лицо уснувшего вечным сном ребенка. Только в уголках приоткрытых посиневших губ чуть вскипала черная, почти застывшая кровь.

— Держи фонарь, товарищ милиционер, — протянул назад руку Мэкицэ.

— А что ты думаешь делать?

— Попробую искусственное дыхание — рот в рот, — объяснил Мэкицэ. — Возьму на руки и стану поддерживать дыхание до госпиталя. Один солдат спас так своего командира на фронте под Торна-Дьердь в январе сорок пятого. Ты больше не думай о нас… Знай гони лошадей… может, выживет!

Барбу Мэкицэ пристроился на соломе рядом с Тэнэсаке. Он нашел в темноте рот активиста и припал к нему губами. Потом он принялся глубоко и ритмично дышать, и грудь его стала подниматься и опускаться, как меха. Рот его сразу же наполнился густой кровью, и ему пришлось приподняться на локте, чтобы выплюнуть ее на солому.

Это были сгустки крови, которые закупоривали горло и легкие Тэнэсаке. Потом он снова прижался ко рту раненого и снова выплюнул около стакана крови. Кровь становилась теплее, но Мэкицэ почувствовал на вкус, что она словно застоялась в ранах. После нескольких вздохов Барбу почувствовал вдруг пустоту, и Тэнэсаке с жадностью всосал в себя воздух из его груди… «Пожалуй, выживет», — с надеждой подумал Мэкицэ и вытер вспотевшее лицо. Потом он намертво прижался ртом к губам раненого и задышал размеренно и глубоко, делая вздох через каждые пять секунд. Тело Тэнэсаке оставалось неподвижным, но Барбу почувствовал, что его стянутая простыней грудь начала подниматься и опускаться, как мяч, который сжимают.

«Кто знает, — думал тем временем милиционер, погоняя лошадей. — У того, на фронте, грудь была прострелена пулей, а не проколота ножом. А может быть, здесь всего страшней не рана, а кровь, которой он захлебнулся… И если ему дают воздуху, он еще продержится».

Лошади рвались в постромках под частыми ударами кнута, телега подскакивала по разъезжей дороге, разбрызгивая фонтаны грязи. Дождь поутих, но ночь была такой же непроглядной и сырой, а ледяной ветер пронизывал до костей.

Через первые два села они пронеслись, не сбавляя этой безумной скачки. Но в Трестиень их встретил сторож Народного совета, который сообщил, что из больницы навстречу им выслана машина «скорой помощи».

Вцепившись в уздечку дрожавших от напряжения лошадей, сторож хотел во что бы то ни стало узнать подробности покушения.

— Ведь это он хотел вас силком загнать в коллектив?

— Не он, — крикнул из-под рогожи Мэкицэ. — Другие, не он.

— У нас, браток, уже закончили. А кто ж это на него с ножом напал?.. И за что?

— Поехали, товарищ милиционер, — заорал Мэкицэ, рот которого снова наполнился кровью.

Милиционер дернул вожжи, и лошади с места рванули вперед. И только в четвертом, последнем оставшемся до города селе они встретили «скорую помощь». Машина медленно ехала посередине дороги, по самые оси утопая в грязи. Попав в яркий свет фар, тяжело дышавшие лошади нагнули головы и отвернулись. На перетянутых упряжью боках поблескивали хлопья пены, которые не мог смыть мелкий, как туман, дождь.

Телега и автомашина остановились рядом, колесо в колесо. Из машины выпрыгнул врач с отогнутым поверх пальто белым воротничком больничного халата и шофер. Милиционер приподнял рогожу и поднес фонарь к лежащим в телеге. Однако когда захотели перенести Тэнэсаке в машину, Мэкицэ стал отчаянно отмахиваться, не отрывая рот от губ раненого. И все же, по настоянию врача, который вдруг заспешил, он поднял голову, и все увидели его красное, покрытое потом лицо, просветленное зародившейся у него надеждой.

— Не мешайте мне, он уже начал дышать… или поедем в телеге, или везите нас обоих в машине.

— У нас есть кислород, — успокоил его врач, — и мы немедленно наденем на него маску.

Хотя это немного успокоило Мэкицэ, он все же остался лежать рядом с Тэнэсаке. В свете фонаря солома между ними потемнела и поблескивала от крови. Лицо активиста по-прежнему было бледным, но казалось свежее, исчезли синие тени под глазами и в уголках рта. Тэнэсаке почувствовал свет и, возможно, даже понял кое-что из их разговора. Он шевельнул рукой и подал знак Мэкицэ приблизиться.

— Я знал, что это ты, — едва слышно, одними губами выдохнул он.

На мгновенье Мэкицэ онемел, и его сердце захлестнула теплая волна.

— Кто тебя ранил, товарищ Тэнэсаке? — спросил он.

У активиста уже не хватило сил ответить, но он поднес ладонь к ноге и повел ей вокруг, словно хотел отрезать.

— В сапогах? — понял Барбу.

Не отрывая глаз, Тэнэсаке утвердительно кивнул головой.

Милиционер и врач подняли Тэнэсаке с телеги. Мэкицэ спрыгнул на землю вслед за ними и не отходил от машины «скорой помощи» до тех пор, пока не убедился, что раненого положили на носилки, надели маску и в изголовье у него сел врач. Машина развернулась и исчезла в промозглой тьме. Лишь после этого в голове Мэкицэ медленно зашевелились мысли. «Если выживет, значит, вы его спасли», — шепнул ему врач. «В сапогах», — знаком показал ему Тэнэсаке.

Он еще долго простоял бы на дороге по щиколотку в грязи, окруженный темнотой, под мелким, как туман, дождем, если бы милиционер не окликнул его из телеги.

Мэкицэ, взявшись за уздечку, повернул лошадей и, прежде чем поставить ногу на ось, бережно вытер их бока ладонью, словно лаская. Он знал, что домой им тоже придется скакать галопом.

Перевод с румынского А. Лубо.