Восемнадцать дней

Деметриус Лучия

Барбу Еуджен

Гилия Алеку Иван

Григореску Иоан

Косашу Раду

Лука Ремус

Лука Штефан

Михале Аурел

Нягу Фэнуш

Папп Ференц

Ребряну Василе

Симион Ал.

Станку Хория

Цик Николае

Штефанаке Корнелиу

ЕУДЖЕН БАРБУ

 

 

Великая русская и советская литература располагает и великой читательской публикой. Вот почему писатель, чьи произведения уже переводились на литературный язык Толстого, каждый раз взволнован оказанной честью.

Я хочу надеяться, что русские переводы «Ямы» и «Северного шоссе» в какой-то степени представили меня советским любителям книги.

Что бы я мог еще сказать тому, кто прочтет написанные мною страницы? Лишь одно — а именно, что, представая снова перед столь требовательным читателем, я мечтаю только о том, чтобы ему понравиться.

С сердечным приветом.

Апрель 1973 г.

Бухарест

 

ТАКАЯ У НИХ РАБОТА

Телефонный звонок прозвучал глухо, как обычно; сукно на письменном столе поглотило всю его тревожную настойчивость. Маркидан покосился на столик возле себя, но красный глазок не мигал, — значит, вызывает его не начальник. Ему оставалось дочитать всего несколько строк длинного письма, полного еле сдерживаемого возмущения положением дел в одном из провинциальных театров, где все действительно обстояло из рук вон плохо, и труппа превратилась в жалкий паноптикум не потому, что актеры состарились и утратили чувство времени, не потому, что нельзя было найти молодых режиссеров, готовых ставить и классиков и современников, и не потому, наконец, что театр, как таковой, устарел, а просто-напросто потому — и он это знал отлично, — что директор театра, при всей его бурной активности на партийных собраниях, был человеком несовременным, отсталым, бездарным и духовно нищим: вот уже двадцать лет он долдонил одно и то же и приводил аргументы, в которые и сам не верил. Надо было принимать решительные меры, но они всё откладывались, кто-то уверял кого-то, что хотя директор человек бесталанный и никчемный, но заменить его в этой глухой дыре некем, пусть уж он остается в своем кресле и произносит бесконечные, пустые, напыщенные речи. И он, Маркидан, партийный активист, сравнительно недавно пришедший сюда с промышленного предприятия, где все, что устарело и износилось, тут же заменяется на новое и современное, вынужден был соглашаться с тем, что в таком захолустье и вправду невозможно найти замену этому важному господину, этому седоголовому трибуну с настороженным взглядом темных барсучьих глаз, звучным, хорошо поставленным голосом несостоявшегося актера, — ведь именно творческая несостоятельность привела его на высокую должность в глухом провинциальном театре, где он и стал духовным банкротом. Рука устало разжалась, выпустила красный карандаш, — он упал на белый лист, заполненный ровными, отстуканными на машинке строчками, — и потянулась к телефону. В трубке что-то негромко щелкнуло, кто-то соединил Маркидана с далеким городом, послышался вялый, неторопливый и словно сонный голос: «Здравия желаю. (Невыносимое, смиренное, подобострастное «Здравия желаю» привычного службиста.) У телефона Сенека Ионеску!»

Седые, жидкие, тонкие, как паутинки, волосы — вот что ему вспоминалось, когда он думал о Сенеке Ионеску. «Слушаю, товарищ Ионеску», — ответил он сухо, как всегда, когда хотел, чтобы этот человек, известный своей велеречивостью, излагал свои мысли не слишком пространно. В прошлом адвокат, Ионеску говорил мягко и витиевато, прибегая к императивам лишь в редких случаях; с Маркиданом он держался слегка заискивающе, как, впрочем, это делали здесь все, кому доводилось с ним сталкиваться, особенно те, кто принадлежал к аморфной и серой толпе просителей. «Гаврил Бузя покончил с собой», — услышал он тусклый, апатичный голос и посмотрел в окно, где все было залито ярким апрельским солнцем, напоено ароматом цветов. Зима в этом году была мягкая, в марте прошли обильные дожди, весна припоздала и теперь стремительно и победоносно наверстывала упущенное. «Когда это произошло?» — спросил он почти машинально, еще не вникнув в жуткий смысл услышанного. «Сегодня ночью». Маркидан не спросил, как это случилось, не выразил удивления тем, что человек, известный своей твердостью и непреклонностью, закончил жизнь столь неожиданно. У сильных духом бывают такие спады, минуты величайшей слабости, пронзительного одиночества и недовольства другими, когда, стремясь избавиться от отвращения и нестерпимой горечи, они выбирают кратчайший путь. «Так, — добавил он отрывисто и поспешно. — Когда похороны?» — «Послезавтра», — последовал столь же поспешный ответ. «Дети есть?» — «Двое». — «Так. А что жена?» — «Звонила, требует объяснений…» При этих словах Маркидана охватила слепая ярость. Обычно он сдерживался, но тут не стерпел и грубо заорал в черную эбонитовую чашечку, срывая злость на своем собеседнике: «Почему же вы ей этих объяснений не даете? Почему не скажете, как все вы ему мешали, как прорабатывали на собраниях, как науськивали на него самонадеянных молокососов, которые объясняли — ему! — что такое наука? Чего вы еще ждете?» Он швырнул трубку, вскочил и пробормотал: «Ах ты, дерьмо собачье, да я б тебя, старого жулика, погнал к чертовой матери, но твоя жена водится с какой-то важной персоной, и я все время натыкаюсь на глухую стену, я связан по рукам и ногам. А когда тот, другой, пришел сюда, я наобещал ему с три короба и ничего не смог пробить; он же, вероятно, решил, что так уж оно теперь и будет, что своего ему все равно не добиться, у него истощилось терпение, и он повесился или застрелился из какого-нибудь револьвера, завалявшегося у него с войны». Он вспомнил, как Бузя кипятился в зале заседаний ученого совета, как кружил вокруг стола, накрытого дорогим плюшем цвета перезрелой вишни, не обращая ровно никакого внимания на венецианские зеркала, развешанные по стенам старого господского дома, в котором разместился совет, как твердой рукой наливал воду в стакан и делал короткий глоток, перед тем как снова кинуться на своих противников, которые внимали ему совершенно хладнокровно: у них были все основания не волноваться, они ведь знали, что могут иронически и пренебрежительно относиться к тому, с какой яростью он бился все о ту же бесконечную стену равнодушия; вспомнил он вдруг и этих людей, которых ему не раз доводилось видеть: бесформенная масса потных затылков и лбов, хорошо отутюженных костюмов, накрахмаленных рубашек, багровых лиц, потерявших способность краснеть от стыда, вызывающее самодовольное здоровье, перед которым робеют бледные служащие, с самого раннего утра до позднего вечера гнущие спину за рабочим столом, — они пишут и переписывают бесчисленные бумаги, бумаги, где есть все — ошибки, глупости, самые невероятные предложения, которые приносят начальству успехи, поздравления, награды. Вот какую жизнь ведут эти люди, совсем не такие благополучные и холеные, не такие фальшивые в своих мыслях, словах и делах, чаще всего никому не известных. Гаврил Бузя выступал против этой массы плоских лиц — лоснящихся, самоуверенных, на которых отражалась ограниченность, алчность, тщеславие, неутолимая потребность в лести; он ненавидел эту часть интеллигенции за ее паразитизм, за то, что она требует к себе незаслуженного внимания, растрачивает на себя деньги, предназначенные на научно-исследовательскую работу; не всю, конечно, интеллигенцию — есть много молодых и немолодых научных работников, которые не толкутся по заседаниям и официальным банкетам, стараясь обратить на себя внимание льстивыми улыбками и подобострастными поклонами, вывезенными из Лондона или Парижа; существуют, бесспорно, и никому не известные немногословные, скромные люди, которые трудятся в тесных старых домиках где-то на окраине города; этими людьми почти никто не интересуется, редко раздается в телефонную трубку теплый голос какого-нибудь энергичного активиста, вчерашнего рабочего, который не забыл, что такое человечность и день-деньской хлопочет, выискивая таких вот романтиков, которые работают, «не обеспеченные условиями», как пишут активисты своим корявым почерком в коротких отчетах, содержащих факты и только факты. И тогда поднимается бюрократическая суета, от которой нет спасения, бумаги снуют снизу вверх и сверху вниз, раздаются вздохи притворного сочувствия, появляется невероятная предупредительность, откуда ни возьмись возникают благодетели, — сначала они беспрерывно звонят по телефону и все обещают и обещают, а потом очень сердятся и ругают кого-то, кто заверил их, что все будет в порядке, но, к сожалению, подвел, кружится карусель из обещаний, бумаг и телефонных звонков и останавливается только тогда, когда вмешивается еще кто-то, кто до тех пор помалкивал, а теперь, ссылаясь на неведомо как полученную справку, убедительно доказывает, что данный случай, конечно, вызывает тревогу, но прежде надо подумать о том, как улучшить жилищные условия товарищу Икс, у которого всего две комнаты, хотя его сын только что женился, или тетка больна раком, или еще что-нибудь в этом духе…

И тот, кто покончил с собой сегодня ночью, открыто и часто говорил обо всем этом, не следовал добрым советам, не внимал предупреждениям и уговорам, критиковал самого главу учреждения за то, что тот ездит несколько раз в год за границу с женой, по существу забросил научную работу, зачислил к себе в штат племянника только потому, что тот его родственник, и откопал где-то шестидесятилетнего профессора-пустомелю, бездаря и подхалима с бульдожьей хваткой, который только и делает, что сыплет дурацкими анекдотами, на них-то и зиждется вся его карьера — у кого, в свою очередь, есть сын, которого он тоже пристроил в академию на первое подвернувшееся теплое местечко. Этот оплот лицемерия, вооруженный дипломами и анекдотами, этот горе-профессор заявил, что без племянника президента ну просто жить не может, что тот ему необходим как воздух. И вот, пожалуйста, Бузя расплачивается жизнью за то, что смело и решительно критиковал всю эту систему взаимных одолжений, традиций ужинов в узком кругу, где к столу подают тонкие вина и редкие яства, практику выездов на охоту, которую тщательно готовят сельские родичи, заранее предупрежденные открыткой или даже телеграммой; ведь в очередной травле зайцев обязательно примет участие хоть одно высокопоставленное лицо, которое кичится репутацией отменного стрелка, и надо многое предусмотреть и продумать, чтобы эта слава за ним сохранилась и он остался доволен; порядок, при котором на рыбалку отправлялось, как правило, два человека: один — высокий, добродушный, с открытым и ясным лицом, по-детски наивный, порядочный, жизнерадостный и веселый, другой — сослуживец первого, как бы его опекун и наставник, внимательный, полный чувства ответственности, с тонкими синими губами, ускользающим взглядом и манерой выражаться туманными намеками, который денно и нощно печется о судьбах румынской науки, охраняет ее как зеницу ока и стережет высокого человека — самую беспокойную в мире ученых фигуру. Человек, несколько часов тому назад ушедший из жизни, ненавидел эту среду, людей, которым он сказал прямо в глаза, что не верит, будто они коммунисты, потому что истинным коммунистам не присуща беспринципная возня, тщательно скрываемая и столько лет спокойно процветающая в их министерстве: слышали? — тот изменил жене, а тот сошелся со своей секретаршей, супруга третьего, оказывается, родственница большого начальника, а при формировании делегации в Афганистан не мешало бы учесть, какое удовольствие мы могли бы доставить одному товарищу, который поддерживает дружеские отношения сами знаете с кем…

Маркидан пришел в бешеную ярость, он просто задыхался от возмущения, а тут еще это неистовое солнце бурно начавшегося апреля, рев автомобильных моторов под самым окном, адский грохот, который приступом брал тихие, зашторенные серым плюшем кабинеты, духота, усиливавшаяся к середине дня, когда нагревшийся бетон всеми порами излучал палящий зной. Смятение пришло от мысли, что сам он не смог бы сделать то, на что решился этот несгибаемый Гаврил Бузя, такой смелый и такой, в сущности, малодушный. Малодушный? Он подошел к окну и поискал глазами какую-то невидимую точку на железной кровле дома напротив, но ничего не нашел: плоская блестящая поверхность слепила глаза. Быть может, самоубийцы совсем не такие слабые люди. По сути дела, смерть — это акт агрессии, акт безграничного насилия. И нужно немалое мужество, чтобы подвергнуть себя такому насилию.

Телефон зазвонил вновь, протяжно, настойчиво. Он с отвращением подошел к аппарату.

«Опять товарищ Сенека Ионеску», — сказала секретарша. «Что ему еще надо?» — «Не знаю». Он подождал и через минуту снова услышал тихий, словно укутанный в вату голос, снисходительный и в то же время заискивающий, благозвучный и именно поэтому неприятный, даже отталкивающий. «Извините, что еще раз побеспокоил. Мы не знаем — как быть, выставлять его в траурном зале совета или нет?» Вот оно что! «А почему, собственно, не выставлять? — еще раз взорвался Маркидан. — Он ведь был одним из крупнейших наших ученых». — «Да, да, конечно, мы это знаем, — тянул голос, в котором слышался легкий ясский акцент, — но ведь он покончил с собой, а вы, из министерства, запрещаете нам выставлять тех, кто умер по собственной воле, так, по крайней мере, было до сих пор…» — «Умер по собственной воле» — вот какую формулировку может изобрести тот, кто захочет скрыть правду. «Выставьте, невзирая на то, какой смертью он умер, и составьте некролог с упоминанием всех его заслуг, — слышите? — ВСЕХ, потому что у него, в отличие от многих других, они есть!» Маркидан бросил трубку и вскочил, поддавшись безудержному гневу. Вызвал секретаршу. «Стакан воды и что-нибудь от головной боли. Меня никто не ждет?» — «Ждет». — «Кто?» — «Товарищ Стате». — «Товарищ Стате?» Ему это показалось почти забавным, подумалось, уж не снится ли ему, что этот посетитель пришел к нему еще раз. «Ему что, дома делать нечего? — подумал он. — Целыми днями морочит мне голову своим Парижем, разговорами о том, какую огромную работу проделали там его помощники. Все уши мне прожужжал рассказами о своих успехах, отмеченных рядом газет, которые, как мы знаем, получили за это немалую мзду. И верят таким газетам только наивные чудаки». «Пусть войдет», — сказал он громко. Ему не терпелось дать нагоняй этому человеку за то, что он был полной противоположностью ученому, чье тело уже сегодня после полудня будет выставлено в зале совета.

Вошел неопределенного возраста мужчина, в костюме из блестящей ткани, высокий, не толстый и не худой, с лицом бледным и потным, как у печеночного больного, с подозрительно бегающими глазами. Он являл собой образец корректности и элегантности, безупречного произношения, изысканных манер, отшлифованных на специальных уроках хорошего тона. Только голос, ироничный и язвительный, выдавал в нем циника, который ни в кого и ни во что не верит.

«Добрый день, — гортанно проворковал вошедший. — Вчера я забыл показать вам альбомы багдадской выставки, я захватил их сегодня. Вы должны посмотреть обязательно и дать мне совет; я не уеду в Багдад, пока вы не посмотрите; я всегда доверял вашему тонкому вкусу; немало премий я получил исключительно благодаря вашим ценным советам…» Он лжет, он просто затвердил, как попугай, что уязвимое место всякого человека — тщеславие. Скажи любому дворнику, что никто не подметает улицы лучше него, и он поверит… Вот он какой, этот тип, — он внутренне презирает всех и вся, но может и умеет говорить и делает это так обезоруживающе простодушно, его взгляд так чист и прям, так искренен и безыскусен, что любой поверит его словам. Маркидану припомнились жалобы последней жены этого субъекта во время их недавнего бракоразводного процесса; он тогда хотел выкинуть ее письма в корзину, но писем было так много, целая папка, а Стате вел себя так подло — что любопытство взяло верх. Он вспомнил, что говорилось на этом отвратительном процессе, для которого Стате нанял целый табун адвокатов, и ему захотелось рассмеяться в лицо этому человеку и спросить: «Ну как, получили вы теннисный корт? Тот самый, на вашей вилле, который вы так яростно оспаривали у своей бывшей супруги?» Но Маркидан всегда делал вид, что ничего этого не знает и что человек, с которым ему довольно часто приходится встречаться в этих стенах, безупречная личность, его сотрудник, организующий за рубежом выставки, призванные популяризировать большие достижения нашей промышленности и, надо признаться, выполняющий это грамотно и толково. Но что ты будешь делать с этими работниками, такими толковыми и в то же время такими бессовестными, которые доносят на своих жен, чтобы показать партии, как они ей преданы, как будто партия нуждается в их поклепах, а не в их работе, как будто нужны их грязные сплетни, их громкие слова, бесконечные клятвы в верности, которые они произносят с притворством, имеющим древние и глубокие корни.

Приходилось его терпеть, принимать таким, как есть, смотреть его яркие альбомы, по возможности делать вид, что веришь ему, его постоянным идиотским заверениям — «благодаря вашим ценным советам» и т. д. и т. п., хотя хочется выложить ему в лицо все, что о нем думаешь, и выставить за дверь. Маркидан попытался улыбнуться, но не сдержался и выпалил: «Знаете что? Не слишком ли много времени вы теряете у меня в приемной?» — «Да, но…» — вскипел тот, сразу же взяв агрессивный тон и мгновенно сбросив маску почтения, которой он только прикрывался. «Никаких «но»! Потрудитесь не бегать сюда по каждому пустяку. Я в макетах не разбираюсь. У нас есть специалист по этим вопросам. Вы с ним консультировались?» — «Да». — «И что же?» — «Он в восторге». — «В таком случае зачем же вы пришли ко мне?» — «Мне казалось, вы этим интересуетесь». — «Нет, я этим вовсе не интересуюсь», — резко оборвал Маркидан, не желая принимать сетования этого назойливого посетителя, не желая давать ему возможность ядовито клеветать или возмущаться статьей журналиста, который осмелился покритиковать его выставку кустарных изделий, не желая слушать угроз, что он уйдет с работы, если еще хоть раз подвергнется оскорблениям со стороны нахального памфлетиста, который утверждает, что на этом участке дела обстоят якобы не вполне благополучно, как будто хоть что-то в этом смыслит, не желая, наконец, выслушивать его соображения вроде: «Вы должны знать, что, как это ни прискорбно, на наших заседаниях люди позволяют себе повышать голос, а мы здесь призваны строить культуру…»

Стате вскочил как ошпаренный. Он был возмущен и обижен; его острый хищный нос угрожающе навис над тонкогубым ртом; он сухо кивнул, храня немой укор во взоре и прижимая к груди роскошно переплетенный альбом. В следующую минуту он был уже по ту сторону двери. Маркидан нажал на кнопку звонка, и появилась секретарша — маленькая, черненькая, кругленькая. «Если мне еще позвонит этот тип, скажи, что я на заседании, ясно?» — «Ясно, — согласилась она, но тут же добавила: — А если он, как обычно, засядет у ваших дверей?» — «Гони его в шею!» Он и сам знал, что это невозможно, но на какое-то мгновение поверил. «К вам товарищ Горе…»

Наступил час, когда они должны были работать вместе, час неотвратимый, горький, тошнотворный, безнадежный. «Странно, — подумал Маркидан, — как я мог верить в этого человека, как мог долгие месяцы идти у него на поводу? Что за таинственная власть у него надо мной? А вернее, в чем моя слабость?» Когда Маркидан пришел сюда, на него обрушилась груда самых разных дел и проблем, казавшихся поначалу абсолютно неразрешимыми. И там, где он раньше работал, были распри, но такого базара не было, не было такой лавины жалоб, такой горы взаимных претензий, когда каждый пытался обвинить другого в том, что тот враг партии и существующего строя. Он долго не мог понять, почему у этих людей — таких завистливых, тщеславных, высокомерных, — почему у них столько совершенно очевидных слабостей. Казалось, у этого величественного здания целый этаж отведен под смрадный сортир, а латинские изречения, которыми пересыпают свою речь многие почитатели высокой культуры, не более, чем оскорбления, пустые, подлые, вонючие наветы.

На пороге возник товарищ Горе. Обычно это был внушительный мужчина с негнущейся шеей, но сейчас он сгорбился и в своем смирении казался даже ниже ростом; движения его были округлы, неторопливы, полны предупредительности; синеватые губы свидетельствовали о том, что он не очень ухожен и здоров, — вероятно, поэтому он так мучительно реагировал на критические замечания, особенно если ему казалось, что стены слишком тонки и секретарша за стеной услышит, о чем говорится. «Вас дожидается еще один товарищ, — объявил Горе. — С самого утра». — «Кто же?» — спросил Маркидан рассеянно. — «Товарищ Горан». — «Что ему нужно?» — «Он пришел по важному делу». Поначалу, в самые первые месяцы работы, Маркидан и вправду считал, что все, о чем ему говорят, очень важно, а многое непосредственно затрагивает тот круг вопросов, которыми ведает он как партийный работник, направленный партией в эту организацию. Но на поверку так называемые важные вопросы часто оказывались всего лишь мелкими делишками. «Пусть войдет», — с трудом выдавил он. Маркидан знал этого человека, смуглого, цветущего, исполнительного, покладистого, готового немедленно выполнить любое поручение; как верный пес, Горан повсюду чуял опасности, которые подстерегают нас в мире науки. С десяток старательно подражающих ему студентов и студенток слушали его лекции в Политехническом институте, где он пыжился изображать из себя великого Цицейку. У него были манеры типичного выскочки: он вдруг переходил то на достойный удивления немецкий, то на еще более небезупречный французский, для того чтобы продемонстрировать, что, помимо латинского и русского, знает глаголы и существительные двух других языков, которым следовало бы перестать быть труднопроизносимыми. У Горана был верный нюх, он сразу понял, что Маркидан не в духе, и хотел было ретироваться, поджав хвост, как побитая собака, но другой оказии могло в ближайшее время и не представиться, и он побоялся упустить случай. «О чем может думать подобный субъект?» — задал себе глупый вопрос Маркидан, пока тянулась бесконечная секунда молчания. Из-за письменного стола его сторожили преданные, собачьи глаза Горе, застывшего в почтительном ожидании и почти растворившегося в слепящих лучах солнца, которые потоком лились в широкое окно кабинета. Горе обладал способностью приспосабливаться к кому угодно, умел отступать в тень, давая о себе знать лишь изредка, ненавязчиво и почтительно, — например, безобидной шуткой, в которой содержится добрый совет, настойчивое предупреждение, бескорыстное участие — все то, перед чем не может устоять собеседник. У него были повадки старого рыболова, который хоть ни одной рыбки за целое воскресенье не выудил, но не отчаивается, а, напротив, всячески ободряет других. Любопытно, что многие из тех, с кем Маркидану доводилось встречаться, обычно прятали свои пороки за ширмой самых безобидных увлечений и выглядели при этом довольно симпатично. «Я вас слушаю», — обратился он к Горану. Но Горан молчал. Он тяжело дышал, — вероятно, поднялся по лестнице, хотя в здании был лифт, а может, был взволнован тем, что находится в этом кабинете и скажет сейчас то, что задумал, и это волнение убило в нем обычную потребность покрасоваться. То, что он намеревался сказать, было для него очень важно, и Маркидан догадывался, что именно скажет ему эта саранча, большая, черная, хорошо упитанная, жирная, этот господин, у которого просторная квартира в новом зеленом районе Бухареста, телефон, студентки, книги, изданные с помощью шантажа и угроз. Маркидан ужаснулся своей догадке. Спасительно зазвонил телефон. Он знал, кто звонит. Звонок раздавался всегда в одно и то же время. Это его пятилетняя дочурка хотела, как всегда, получить от него обещание, что он сегодня не задержится на работе и придет домой пораньше. Маркидан снял трубку и услышал знакомые домашние звуки, звон посуды на кухне, где возилась жена, шипение газовой горелки, и ему даже почудилось, что сюда проникли домашние запахи. «Да. Это ты?» — спросил он. «Я», — раздался издалека застенчивый голос. Он был невыразимо ласковый, в нем звучала непередаваемая нежная любовь, — такую мы испытываем только в детстве, потом мы теряем способность так любить — слишком много злого и дурного мы встречаем в жизни, слишком много теряем в столкновении с другими. «Да, я занят», — ответил он на ее обычный вопрос. Этот вопрос она задавала ему всегда одними и теми же словами, тем же тоном, в одно и то же время. Эти слова составляли неотъемлемую часть его радости, его повседневной жизни, которую он защищал на фронте, когда еще не был женат и не знал, что у него будет такая жена и такая прелестная дочурка, когда еще только надеялся, что всего этого добьется, и он действительно этого добился и теперь должен был сохранить и сберечь, а сберечь мог, только ведя борьбу с существом, которое притаилось внутри каждого человека, — надо было это существо уговорить, уломать, доказать ему, что лучше, когда люди живут в мире и согласии, чем когда их раздирает ненависть. Такая уж у него работа. Работа как работа. Только очень ответственная и потому важная. Надо сохранять беспристрастность, несмотря на потоки клеветы, здраво оценивать все, что тебе твердят окружающие, не усомниться в том, что жизнь прекрасна, даже если кто-то и пачкает ее изо дня в день грязными, липкими словами, даже если кто-то спешит испоганить ее и разрушить; надо верить в человеческую суть и в жизнь, подобно тому как верит в нее врач, который в потоках гноя и крови борется со смертью. «Да, милая, да, конечно, я приду вовремя, позови к телефону маму…» Но, зная, как он занят, жена и сегодня к телефону не подошла. Он с сожалением положил трубку и был наконец вынужден снова взглянуть на слегка опухшее от ночных попоек лицо, на глаза, покрасневшие от недосыпания и честолюбивых мук, на это человекообразное существо, открытое всему дурному, которое, возможно, поставит однажды под угрозу и его жизнь, да, жизнь его самого и его девочки, — она будет расти, будет учиться и может столкнуться наконец с таким субъектом, для которого доносы — привычное дело, так как ими он питается, ими живет, с их помощью делает карьеру… «Слушаю вас, товарищ Горан, — через силу произнес Маркидан, так и не набравшись мужества вышвырнуть его, не слушая. — Говорите». — «Речь идет об очень важном деле». — «Как обычно». — «Вопрос стоит очень серьезно! Речь идет о товарище Гавриле Бузя». Подлец Горан не знал, что его противник, человек, чье место он жаждал занять, уже мертв. Маркидан величайшим усилием воли заставил себя промолчать. Пусть говорит. «Я бы никогда не осмелился вас потревожить, но мне посоветовали это сделать многие товарищи, в том числе товарищ Горе, он любезно привел меня к вам. Разговаривал я и с товарищем Рошкой, он сказал то же самое. Дело обстоит крайне серьезно». Сдерживаясь, Маркидан тяжело и хмуро молчал. «Товарищ Бузя всячески потакает молодежи, поощряет распущенность в научных кружках, и мы начинаем сталкиваться с отрицательными явлениями, которые очень неблагоприятно отразятся на всей нашей деятельности. У Бузя работает некто Георге, научный сотрудник, самонадеянный выскочка, который на последнем ученом совете сказал, что все мы кретины. И это не первый случай. А Бузя их поддерживает, и я полагаю, что было бы правильнее распустить этот кружок, они ведь только пыль в глаза пускают, а товарищ Бузя озабочен исключительно саморекламой. Если бы вы видели, как студентки демонстрируют ему достоинства своих ног, вы бы поняли, зачем он занимается наукой. Я об этом говорил и товарищам из районного комитета, и товарищу Рошке, — мы с ним недавно проводили выставку экспонатов института, он тоже придерживается того мнения, что Бузю надо сменить. Человек он, конечно, талантливый, этого у него не отнимешь, знания у него большие, но я считаю, что пора уже поставить на его место толкового человека». — «Пора, — подтвердил безжизненным голосом Маркидан, — его придется заменить сегодня же. А вы, товарищ Горе, что думаете?» На лицах обоих появилась непристойная, омерзительная, гнусная ухмылка, оскал ископаемого гада, обитающего в обширных топях людских душ, разжиревшего на зловонных кучах скопившегося там дерьма. В мгновенном озарении Маркидан увидел целые вагоны нечистот и испражнений, содержимое зловонных клоак, опрокидываемое в такие вот, как эти две, вместительные души, увидел гнилостные свалки всей планеты, вредоносные отбросы ее заводов и чудовищных билдингов — современных крематориев, которые все эти нечистоты не испепеляют, а по законам сохранения вещества преобразуют в вязкую массу, и она, клокоча, обрушивается на нас, заливает, калечит, губит все на своем пути, оскверняя все лучшее, что есть на этом свете — надежды и цветы, улыбку ребенка, игру актера в ослепительном сиянии рампы, чудо населенной буквами страницы; таинственная вольтова дуга поэзии, дивный безбрежный океан музыки должны помочь нам выплеснуть эти помои, чтобы мы наконец забыли, что такое скорбь, тоска, обманутые надежды, разлуки на вокзалах, чтобы радовались мирной жизни, радовались, когда создаем что-то значительное, чтобы услышали, как раздастся победоносный возглас ученого, своим светлым разумом победившего рак…

Мерзавцы не верили своим ушам. Долгожданный день пришел. Гаврил Бузя будет смещен сегодня же, немедленно.

Они почтительно замерли в благоговейном трепете. Им хотелось дать понять Маркидану, как они огорчены, что опоздали, что это столь желанное решение было принято без них. Но что поделаешь, такие вопросы единолично решает Маркидан, который властен сместить даже самого Бузю.

«Его придется заменить сегодня же. Ночью он покончил с собой!» — произнес Маркидан раздельно, с нажимом, уже не глядя в их сторону, после чего снял с вешалки шляпу и молча вышел.

Перевод с румынского И. Огородниковой.