Приключения Альберта Козлова

Демиденко Михаил Иванович

Часть четвертая

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ,

в которой наш герой учится искать укрытие в чистом поле и впервые стреляет из боевого орудия.

Всю ночь бусил холодный дождик, парусина палатки набухла влагой. Стоило дотронуться головой или плечом до верха, как обдавало брызгами и падала тонкая струйка воды. Дождь прекратился под утро.

— Подъем!

В темноте натыкаемся друг на друга, под ногами чавкает, влажные портянки не лезут в голенища сапог.

— Быстро! На физзарядку!

— Сдурел командир! — ворчит Шуленин.

Его поселили в нашу палатку после перетасовки роты. Рота охраны БАО теперь укомплектована полностью.

Человек тридцать выбегают из палаток, выстраиваются вдоль линейки. Между сосен плывет туман; кажется, что тучи опустились на землю.

— Направо! За мной бего-ом — арш! — командует Прохладный.

Он тоже раздет по пояс. Жилистый, на спине след от немецкого штыка, спереди еще два шрама — на лице и груди.

Бойцы бегут неохотно, обувка чугунная. Выдумало начальство зарядку! Какая на фронте зарядка? Правда, аэродром не передний край, и даже не третий эшелон, но и не учебная команда, в которой проходят «Курс молодого бойца», и бойцы у нас не зеленые — по три раза в госпитале успели побывать.

Рогдаю нравится закаляться; он не ежится, хотя тело покрыто гусиной кожей.

Становимся в полукруг на полянке.

— Повторяйте за мной! — приказывает Прохладный.

И начинаются взмахи руками, наклоны, приседания…

Рядом боец Толя Брагин, маленького роста, рыжий, с острым носиком и большим ртом. Он бывший беспризорник. Братин чуть слышно напевает в такт упражнениям на мотив «Гоп со смыком»:

Весело в штрафбате мы живем. Рано на зарядочку идем. Руки, ноги поднимаем, Все на свете проклинаем. Эх, зачем нас мама родила!

Прибегает замешкавшийся где-то Шуленин, становится без разрешения на левом фланге.

— Рота, смирно! На первый-второй рассчитайсь!

— Первый!

— Второй!

— Первый!

— Второй!

— Первые номера направо, вторые номера нале-во! Друг к другу спиной. Руками друг друга зацепить! Один взваливает другого на спину, затем меняетесь. Упражнение называется «качели». Начали!

Подходит Рогдай; ему невозможно выполнять упражнение со взрослым человеком — ростом не вышел. Я вскидываю его на спину, чувствую, как он прогибается, как у него поскрипывают косточки. Затем он вскидывает меня.

Ему тяжко, он кряхтит, но не отступает. Вообще-то он крепыш, мой брат, мускулистый и настойчивый.

Становится теплее — разогрелись.

Следующее упражнение — борьба. Прохладный объясняет:

— Задача — свалить противника на землю. Можно давать подножку, разрешаются захваты. Будем изучать самбо — самозащиту без оружия.

Рогдай налетает. Злой. Откуда у него злость? Он наседает, хватает, как клешнями, за руки, неожиданно подсекает под ноги, и я падаю на одно колено. Он прыгает сверху…

Я тоже начинаю злиться. Сбрасываю его, как пиявку, пытаюсь обхватить за шею; он вывертывается.

— Молодец! — хвалит Прохладный брата и хлопает в ладоши. — Внимание!

Разгоряченные борьбой люди тяжело дышат.

— Рядовой Сепп, — приказывает Прохладный, — идите сюда! Показываю элементарный удар под ножку. Наступайте!

Дядя Боря оглядывается на товарищей, ищет сочувствия, но сочувствия в глазах товарищей нет. Бойцы окружили командира, с интересом наблюдают за происходящим.

И Сепп устремляется, именно устремляется вперед. Он бежит, растопырив руки, точно играет в догонялки. И сразу же падает на землю, катится по траве.

— Ого! Чисто сработано! — восхищаются командиром бойцы. На Сеппа не обращают внимания: у нас не любят слабых.

— Да такого одним пальцем можно переломить, — говорит бывший беспризорник Брагин. — Ну-ка, начальничек, давай со мной попробуем? Только позаправде и без обиды.

— Добро!

Брагин идет вразвалочку навстречу младшему лейтенанту, нагло улыбается — он физически сильнее командира, да и ранение у Толика пустяковое — оторвало два пальца на левой руке. Говорит, что случайно… Прет по-блатному. Слышатся хлопки ладоней о голые тела. И Толик летит через голову в кусты. Он поднимается, кренится набок.

— Элементарный прием, — спокойно объясняет Прохладный. — Как самочувствие, товарищ?

— Шибко шанго! — отвечает Толик и прячет злость в глазах.

— Что, на Дальнем Востоке побывал? — интересуется Прохладный и прищуривает глаза.

— Возили…

— На курорт?

— Ага… В вагонах, где вместо окон решетки.

— Понятно! Элементарный прием. Замри!

Брагин замирает. Так замирают в детской игре «Тише едешь — дальше будешь». Одна нога выставлена вперед, руки прижаты локтями к корпусу, пальцы растопырены, готовые впиться в горло врага.

— Главное, — показывает на него Прохладный, — уловить, на какой ноге центр тяжести. Теперь резко левой под ножку, одновременно правой рукой с поворотом по корпусу… Раз!

Толик падает, катится по земле и, как ванька-встанька, оказывается на ногах. Он рассвирепел. Он потерял власть над собой. Будет дело!..

— Теперь покажу, как делается слитно.

Брагин вновь падает. Некоторое время лежит неподвижно, потом садится, на лице растерянность.

— Ничего, ничего, вставайте! Прием отработаем до автоматизма. Хочу обратить внимание на важную деталь: сбитый с ног противник — не побежденный. Какой фриц еще попадет. Падая, противник может сапогами ударить тебя в пах. Запомните, у немцев есть финки. Кто обратил внимание, почему у немцев широкие голенища?

— Форма такая…

— Чтоб нож удобнее прятать, — говорит Толик. — Воровская привычка.

— Не только нож, — добавляет Прохладный. — У немецких гранат длинные деревянные ручки. Немец гранаты ручками прячет в сапоги. И в атаку… Между прочим, удобно. У длинной ручки есть преимущество — можно далеко забросить гранату. И недостатки… Неудобно бросать через кусты — цепляется, и слишком долго горит детонатор.

Возвращаемся к расположению роты тоже бегом.

Потом готовимся к утреннему осмотру. Шуленин курит очередную цигарку-оглоблю, водит ласково рукой по матовым пуговицам — пуговицы зеленые, чтоб не демаскировали бойца в бою. Шуленин довольный — не надо чистить их каждое утро.

Выстраиваемся на осмотр в две шеренги, одна от другой в трех шагах.

— Старшиной роты назначается боец Брагин, — объявляет Прохладный.

Затем завтрак.

После завтрака дается полчаса на подготовку к выходу в поле: недавно ввели новый «Боевой устав пехоты», и Прохладный решил, что без знания устава нам не прожить.

Из палаток выносятся шинели. Они влажные после ночи. Бойцы помогают друг другу скатать скатки, ползают на коленях по мокрой траве, достают из карманов тесемки, перевязывают шинели. Надевают скатки через плечо. На одном боку висит противогаз, на другом — сумка с гранатами. Хорошо немцам, у них сапоги раструбом и у гранат длинные деревянные ручки — наши РНД надо носить в сумочках. Сзади по правой ляжке стучит саперная лопата. Спереди патронташи с патронами, еще есть оружие, котелок… Стальные каски.

Шуленина зачисляют в пулеметчики, вторым номером. Он матерится на чем свет стоит. Я вначале не понимаю, что привело его в бешенство, но когда «максим» разберут, на Шуленина взвалят станок, тридцать два килограмма.

Нам с Рогдаем дается лишь скатка, противогаз и малая лопата. Нам не положено личного оружия — мы ДРК, «Два разгильдяя Козловых», невоеннообязанные.

— Дайте хоть пистолетик! — просит брат у Прохладного.

— Бери! — Младший лейтенант протягивает ракетницу с непомерно широким стволом.

Рогдай доволен. Меня берут завидки, и я тоже прошу:

— И мне что-нибудь!

— Помоги третьему номеру!

Третий номер молча протягивает щиток от пулемета — это пять килограммов. Щиток неудобно нести. И зачем я напросился?

Выстраиваемся в колонну по четыре.

В конце строя бредем я и Шуленин. Он уже не ругается, улыбается — рад, что и мне всучили щиток.

— Никогда не напрашивайся и не давай начальству совета, — говорит он, согнувшись под тяжестью станка. — Заставят тебя же выполнять. Вот дурак! «Дайте мне!» Бери станок, доброволец.

Выходим на ровное место. Здесь рос клевер, его убирали конными косилками, земля подстрижена под нулевку. В стороне глубокий овраг, впереди до леса гладко.

— Рота, стой! На-пра-во! Смирно! Вольно!

Я бросаю щиток, помогаю Шуленину снять с плеч станок. Шуленин смотрит на колеса от пулемета с такой ненавистью, что кажется, краска начинает пузыриться от его испепеляющего взгляда.

Прохладный ходит перед строем, держит в руках красную книжечку, деревянным языком втолковывает в наши головы прописные истины:

— Раньше наши войска были слишком густо эшелонированы, несли неоправданные потери от артогня, авиации, минометов и так далее. Мы обязаны действовать самостоятельно, каждый за роту. Читаю: «Глава первая». Начну с пункта двадцать девятого: «Чтоб выполнить свою задачу в бою, боец должен уметь переносить всевозможные трудности и лишения, оставаться бодрым, мужественным и решительным и неуклонно стремиться к встрече с противником, к захвату его в плен или уничтожению». Ясна установка?

— Так точно!

— Запомните, в этом пункте есть существенное различие. Не «нас не трогай, мы не тронем», а «неуклонно стремиться к встрече с противником, к захвату его в плен или уничтожению».

Я смотрю под ноги, украдкой ковыряю носком сапога комок земли. Хорошо, что дождик перестал. Выглянуло солнце. Вдалеке от окопа между туч тянутся к земле нити лучей, как паутинки. Скоро бабье лето.

«Конечно, — думаю я, — врага нужно уничтожать, но стоило ли из-за подобной чепухи надевать на людей сбрую, тащиться за сто верст киселя хлебать? Об этом каждый день в газетах пишут… И зачем тактические учения?..»

Мысли мои далеко… Я забываюсь, думаю о прошлом…

Длинное в этом году лето! Не верится, что недавно я лежал на крыше Дома артистов, разговаривал с Орлом Беркутом…

Скоро ли отобьют у немцев Воронеж? Наверное, мама ждет нас дома, если ей немцы ничего не сделали за то, что батька ушел добровольно в Красную Армию.

А что делает дядя Ваня, дворник? Небось стал полицаем, раз начал грабить город до прихода немцев.

— Ложись!

Я падаю на землю. Рядом падает дядя Боря Сепп. Остальные стоят в строю и смеются. Почему они не выполняют команду?

Прохладный подходит, я вижу его начищенные сапоги. Говорит:

— Встать! Лечь! Встать! Лечь!

Мы с дядей Борей выполняем команды: встаем, ложимся…

— На первый раз объявляю выговор, — предупреждает Прохладный.

Оказывается, он, чтобы выяснить, кто невнимательно слушает, тихо предупредил: «Сейчас будет команда „Ложись“, но всем стоять!» Я и дядя Боря замечтались.

Через час Сеппа, меня, Рогдая и еще шестерых бойцов — полное отделение — оставляют, остальные бойцы: во главе с Прохладным уходят в балочку — оборудовать стрельбище.

Как только Прохладный скрывается в овраге, старшина роты Брагин командует:

— Вольно! Еще вольнее! Перекур с дремотой. Алик, встать на стреме, как увидишь командира, свисти. Поспим, братва.

Он ложится на землю, скатку подкладывает под голову и сразу засыпает. Остальные бойцы располагаются с комфортом. Кто курит, кто травит байки…

«А ничего парень-то, — думаю про Брагина. — Не выслуживается».

Я всматриваюсь в сторону оврага — нрав младшего лейтенанта известен: обязательно появится неожиданно, будет проверять бдительность. И почему он такой дотошный в службе? Ему бы пора быть полковником, а он все в младших лейтенантах ходит.

Часа через полтора взлетают три красные ракеты и в овраге раздаются выстрелы. Брагин просыпается, надевает скатку.

— Подъем!

Прохладный выныривает из кустов, подходит, смотрит. Он понимает, как мы изучали действия одиночного бойца, но виду не подает. Предлагает старшине роты:

— Покажите-ка на личном примере, как окапывается боец в чистом поле!

Толик Брагин не спеша ложится, переваливается на левый бок, достает из чехла малую лопату, начинает ковырять землю.

— Плохо дело! — морщится Прохладный. — Забыли в госпитале, как окапывается боец во время боя.

И началось!..

Я запомнил тот день! Мы метались по чистому полю, как затравленные кролики. Падали, вскакивали, ползли, без конца копали. Сколько же вырыто за войну окопов и окопчиков, если за три часа занятий мы перерыли, как кроты, целое поле!

Прохладный был неутомим. Он ложился рядом, проверял сектор обстрела, ругался, что мы не умеем находить складки на ладони земли, а когда Сепп откинул в сторону камень, чтоб легче было копать проклятую землю, Прохладный зашелся:

— Растяпа! Куда камень бросаешь? Впереди клади! За камень башку спрячь… Ну-ка, прочь!

Он лег на место бойца и показал, куда нужно положить камень, чтоб прикрыть от пуль голову.

Командир мучал нас, но вымотался и сам. Он искренне, от всего сердца котел научить окапываться в чистом поле, где даже мышь не могла бы спрятаться от пулеметного огня.

Потом мы пошли в овраг. Оказалось, что лучше всех отстрелялся Шуленин — сорок восемь из пятидесяти.

Время подпирает к обеду, на огневой рубеж выходим я и Рогдай. Не знаю, как брат, я спокоен: слишком много впечатлений за день, я устал, и предстоящая стрельба из настоящего карабина уже не великая радость, а лишь часть тактического занятия, которым я наелся по горло. Как я мечтал стрельнуть из настоящей боевой винтовки! Помню, в пионерском лагере ходили стрелять из «малопульки». Много было разговоров, приготовлений, психа и похвальбы! Одно я понял, что любая радость перестает радовать, когда она превращается в обязанность.

— Ложись! Пятью патронами заряжай!

— Боец Альберт Козлов к стрельбе готов!

— Боец Рогдай Козлов к стрельбе готов!

— Огонь!

Впереди стоят мишени. Темный силуэт врага в немецкой каске на белом фоне. Где-то на щите круги с цифрами. Требуется попасть как можно ближе к центру, к десятке, чтоб набрать большее количество очков. Время неограниченное.

Я прикладываюсь к прикладу. Ох, забыл поставить деления на прицельной планке!.. Ставлю. Целюсь. Прорезь совмещается с мушкой. А где мишень? Я не вижу мишени. Ах, во-он она, в стороне. Так… Надо подвести мушку, посадить мишень на мушку. А где прорезь прицельной планки? Нет прорези!

Приходится начинать сначала! Справа бухает выстрел. Он так неожидан, что вздрагиваю, — Рогдай пальнул.

«Начнем сначала…» — говорю я сам себе.

Наконец все совмещается, как требуется по наставлению. Начинаю нажимать спусковой крючок, карабин почему-то дрожит, как в ознобе, и раньше времени происходит выстрел. Приклад больно бьет в плечо, в ушах звенит.

«Послал за молоком!»

«Спокойно! Спокойно! — говорю я сам себе. — Ну, не попаду, что, за это в тюрьму посадят? Нет… Я на занятиях, я должен спокойно выполнить упражнение».

Рогдай торопится. Следуют выстрелы, и наступает тишина. Неужели выстрелил пять патронов?

— Боец Рогдай Козлов стрельбу окончил!

Черт с ним! Я ловлю мишень на мушку, стреляю. Перезаряжаю карабин, не спеша ловлю бегающую почему-то мишень… Стреляю опять. Патроны кончились. Может быть, недодали? Нет, я сам заряжал полную обойму.

— Боец Альберт Козлов стрельбу окончил, — говорю я, не веря тому, что говорю. Вдруг патроны остались в магазине?

Встаю. Подходит боец. Я подбираю гильзы. Пять. Все пять! Отдаю гильзы — каждая гильза идет в отчет.

Потом мы бежим с Прохладным к мишеням.

На мишенях множество дырочек. Какие мои?

— Молодец! — хвалит Прохладный. — Двадцать три. Для первого раза отлично! Поздравляю!

— Откуда столько?.. — не верю я. — Это чужие.

— Нет, — заверяет Прохладный. — Каждая карандашиком отмечена. Считай… Четверка, пятерка, восьмерка и еще шестерка… Одна «за молоком» ушла.

— То первая.

Справа слышится непонятный звук, точно урчит плохо закрытый кран. Мы оборачиваемся.

У мишени на земле сидит Рогдай и горько плачет навзрыд, размазывая слезы по лицу. Горе у него неподдельно и неописуемо — он промазал: ни одна пуля не попала в щит.

— Ты что, ты что, Рогдай? — теряется командир роты. — Нашел над чем плакать! Ты же большой!

К нам бегут бойцы. Окружают Рогдая; каждый утешает как может.

— Научишься, — говорят ему. — Патронов навалом, оружие есть. Настреляешься.

— Боец Рогдай Козлов, — говорит строгим голосом Прохладный, — продолжайте выполнять боевую задачу. Берите ракетницу, три зеленые ракеты. Давайте отбой!

Всхлипывая, Рогдай переламывает ракетницу, вставляет патрон, поднимает «пушку» над головой. Выстрел гулкий, в небо взлетает зеленая точка…

Рогдай постепенно успокаивается и виновато улыбается.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ,

в которой Альберт Козлов получает повышение по службе.

Вполне возможно, что не особенно интересно читать, как тянулась каждодневная служба, но я обязан рассказать хотя бы об одном дне от подъема до отбоя, чтоб читатель имел представление, что такое жизнь, регламентированная уставом. Тем более происходящее в тот день имело прямое отношение к последующим событиям.

Итак, наступил вечер.

После ужина бойцы чистили оружие: после каждой стрельбы полагалось драить карабины до посинения. Мне и Рогдаю повезло — за нами не числилось личное оружие, так что мы могли лежать в палатке, набираться сил.

Рогдай дулся на меня в тот вечер. Странным человеком он становился. То, что я для него перестал быть авторитетом, еще можно понять, но завидовать… Завидовать мне и злиться на то, что я лучше стрелял, — смешно. Худо-бедно, я несколько раз участвовал в соревнованиях по стрельбе из малокалиберки. Я ведь старше почти на два года, сильнее.

В палатку ввалился Шуленин — принес махорку. Старшина роты Толик Брагин выдал довольствие за четыре дня. Табак шел по фронтовой норме — пачка «Саранской» в день на четверых или десять «беломорин» на каждого.

Шуленин разложил табак на одеяле — ему тоже не требовалось чистить оружие: сегодня пулемет бездействовал.

И, глядя на его манипуляции, я сообразил, почему он напросился к нам на постой: мы трое — я, Рогдай и дядя Боря Сепп — были некурящие, а табак шел. Шуленин и рассчитывал на наше великодушие.

Чтоб как-то компенсировать экспроприацию нашей махорки, он рассказал грустную историю.

Рассказ Шуленина о своем детстве

Мой батюшка был культурный, работал фельдшером. Он очень любил меня. Я был один-одинешенек у его жены, у моей матушки, так понимать. Недолюбил отец сына до зрелого возраста — помер. Моя матушка работала кассиршей на станции Кратово — три часа на паровичке до Москвы, рукой подать. Ей доверяли деньги… Она тоже любила меня, но тоже померла, хотя парень я был еще неженатый. Скажу по правде, курить я начал сызмалетства. И не лежит сердце желать вам недоброго. Конфискую махорку в пользу бедных.

И он сгреб пачки.

— Верни норму! — возмутился Рогдай. — Сидел, сидел на шее матери до восемнадцати лет, теперь махорку жилишь? Давай норму!

— Зачем?

— Сам курить буду!

— Подавись! — Шуленин бросил пачку, хотя полагалось вернуть три.

— Дяди Борина где?

— Он легкими нездоров, он умнее вас, — ответил Шуленин.

После ужина бойцы скопились возле грибка дежурного по роте — ждали почту. За ней отправился дневальный.

Раздача почты — представление. За письмо полагается спеть или станцевать; при полном отсутствии таланта — прокричать кочетом.

У самодельных столов для чистки оружия свирепствовал Прохладный: бойцы отвыкли во время боев и переброски по госпиталям холить карабины. Придирчивость младшего лейтенанта пришлась многим не по душе.

— В тридцать седьмом году, — заявил Прохладный, разворачивая белую тряпочку с шомпола и показывая крохотное пятнышко копоти, — на Дальнем Востоке такое расценивалось как вредительство. Нашего командира батальона за перевод трех винтовок из одной категории в другую под суд отдали.

Неожиданно на низкорослой, кривоногой лошади прискакал дневальный. Он прогарцевал к столам, лег животом на холку лошади, свалился на бок, слез по-мужицки и, подойдя к младшему лейтенанту, взял под козырек.

— Товарищ командир, принимайте пополнение — кобылу.

Прохладный оторопело уставился на кобылу. Он долго не мог сообразить, как в расположение роты угодило домашнее животное. Дня три назад он дал бой из-за дворняги, добровольно взятой ротой на иждивение.

Собака была вислоухой, дурашливой и на редкость гулящей. Окрестили ее Бульбой. От нее избавились невероятно сложным путем: отправили на машине в тыл.

— Где взял лошадь Пржевальского? — спросил Прохладный, придя в себя.

— Выдали в ЧМО.

— Откуда у них?

— Подарок от монгольского народа.

— Как звать?

— Не знаю.

— Что с ней делать?

— Ездить… Верхом. По той причине, что к оглоблям не приучена.

— Ну, брат… — сказал Прохладный, широко расставив ноги и раскачиваясь с носков на пятки. — Ты ее привел, ты и чикайся с ней.

— Товарищ лейтенант! — взмолился дневальный, повысив звание командира роты на один кубик. — Я не виноват, мне приказали.

Как ни странно, подарку обрадовался Шуленин. Он радостно потер руки и сказал:

— Братцы, товарищи! Это же манна с неба. Поглядите на нее — умница, спокойная, тихая… Мы на ней будем пулемет возить.

Он до того расчувствовался, что подошел к лошади и полез смотреть ей зубы. Лошадь ощерилась, тяпнула Шуленина за живот. Потом стала бить передними ногами.

— Полундра!.. — завопил Шуленин, отскакивая в сторону. — Футболистка настоящая. Центр нападения.

— Быть посему, — сказал Прохладный. — Пусть зовется Полундрой. Брагин, внесите животное в опись имущества.

Дневальный вынул из-за пазухи пачку писем, отдал бойцам. Он с обидой поглядывал на младшего лейтенанта и на лошадь и даже не потребовал за письма положенных песен, плясок и криков петухом.

Нам с братом пришел маленький треугольничек. Я еще надеялся, что однажды придет известие от мамы, — вдруг она успела эвакуироваться в последний момент с ранеными на какой-нибудь трехтонке. Но письмо оказалось от тети Клары.

«Милые мальчики! — писала она. — Извините, что долго не отвечала. Я учусь. Очень трудно учиться на старости лет. Хотя учиться всегда трудно. Я волнуюсь за вас: скоро первое сентября. Я просила командование. Обещали принять меры — пристроить к сельской школе, если, конечно, в ней начнутся занятия.
Ваша тетя Клара».

Мальчики, я не умею утешать. Меня никто никогда не утешал в трудные минуты. Живем мы в мало приспособленное для нежности время. Главное — берегите друг друга.

Хочу предупредить. Может случиться, что я перестану писать. Не волнуйтесь: это будет означать, что я уехала в длительную командировку. Служите честно.

Я дал прочитать письмо дяде Боре.

— Странно, — сказал он, — почему она пишет о командировке? Какая может быть командировка, откуда нельзя писать?

— Мало ли бывает, — отозвался Рогдай. — Пошлют на Дальний Восток, где Прохладный служил. Тайга кругом… Хунхузы спрятали нож за шиворот сзади. Поднимет руки, чтоб обыскали, его обыскивают, а он из-за шиворота, со спины как выхватит…

— Где она учится?

— На каких-то курсах.

— Какой номер полевой почты?

Я назвал.

— На такие номера начинаются спецчасти. Видно, в спецшколе учится. Женщина… Пожилая. Она хорошо говорит по-немецки?

— Отлично! Как по-русски.

— Тогда понятно!..

Лично я ничего не понял, да и некогда было соображать — началась вечерняя поверка. Назывались фамилии по списку, боец отвечал четко: «Здесь!» Если бойца не оказывалось в строю, за него говорили: «В наряде». Затем Прохладный зачитал описок заступающих в наряд назавтра. Под конец он добавил:

— Рассыльный по штабу — рядовой Альберт Козлов.

Я не поверил, что назвали мою фамилию. Прохладный повторил:

— Дополнительным рассыльным по штабу назначается Альберт Козлов.

— Я, да?

— Тебя! Развод — в семь, инструкцию получишь в шесть. Справишься?

— Так точно!

— Отбой!

Строй распался, как будто его размыл поток воды. Люди разошлись по палаткам. День завершен. Убитых нет, раненых тоже, мы не на переднем крае.

— Спокойной ночи!

В соседней палатке кто-то дает богатырского храпака. Шумят сосны… И в их шуме чудится музыка. Вот запела труба, ее приглушают скрипки, много скрипок — это поскрипывают сосны, гулко ударяет барабан — шишка упала с сосны на палатку.

В армии мало остается времени для раздумий, она так построена, армия, чтоб времени хватало в обрез лишь на обдумывание приказов. Прохладный требует: «И спать ложась, учи устав, а ото сна встав, вновь читай устав».

«Скоро первое сентября. Мальчишки и девчонки», — думаю я. И вдруг осознаю, что в этом году, по всей вероятности, не придется учиться. И это пугает. Как же так? Я не думаю о том, как я вырасту. В конце концов мечта отца выучить нас с братом на каких-то инженеров — слишком непонятная штука. Отец говорил об институте с почтением, как о Верховном Совете, где что ни человек, то член правительства. Институт — это очень высокая для меня инстанция. Школа, одноклассники, учителя… Близко и понятно. Неужели я потерял школу, как отца, как потерял мать?

Я уткнулся в подушку… Слезы душили, и приходилось глотать воздух.

— Мне тоже не спится, — раздался голос дяди Бори. — Ты о чем думаешь?

— Да так… Вот… Книга где-то… «Герой нашего времени» затерялась.

— Ты ее прочел?

— Нет.

Дядя Боря помолчал и сказал:

— Потерял польшую ратость.

Странно он говорит, дядя Боря, путает букву «п» и «б», «т» и «д». Неужели русский язык трудный?

— Ты запишись в пиплиотеку, — советует дядя Боря. В темноте его не видно, хотя до него можно дотянуться рукой.

— Где она, библиотека? — спрашиваю я.

— В школе. Польшая пиплиотека. Правда, директор школы не дает кому попало книги, чтобы не пропали, но если ты просишь хорошо, тебе дадут. Пиплиотекарем работает Стеша — помнишь, девушка красиво пела, когда мы гуляли в деревне? Сходи обязательно! У меня будет просьба…

Я слышу, как дядя. Боря поднялся, он дышит прерывисто, волнуется.

— Алик, она тебе понравилась? — спрашивает робко Сепп.

— Кто? — спрашиваю я, точно не догадываюсь, о ком он спрашивает. Забавно дразнить дядю Борю.

— Девушка Стеша. — Дядя Боря вздыхает и откровенничает напропалую. — Я у нее был в пиплиотеке. Окончится, война, я обязательно сюда приеду. Понимаешь? Сходи в школу… У меня пудет к тебе просьба — узнай, палун, она ни с кем?.. Ну, как это у вас говорят? Играет, гуляет?

— Дружит?.

— Правильно, да, да! Узнай. Только не говори, что я просил тепя.

— Узнаю у Гешки. Мы с ним кореши.

— Что такое кореши?

— Кореши… Значит, друзья до гроба.

— И дураки оба, — вдруг встревает Шуленин. Оказывается, он еще не спит.

Дядя Боря замолкает… Чудной человек! Небось лежит красный от стыда, что его секрет подслушали.

— У моего батюшки была библиотека, — продолжает Шуленин, он думает, что говорит шепотом, — полшкафа библиотеки. Не вру! И про роды разные, и про внутренности, и про разные нарывы… Заглядишься! Столько разностей, что диву даешься. Мамаша не давала картинки глядеть. Интересно! Небось в вашей библиотеке такого и нет. Мы с пацанами ключи от шкафа подобрали, все разглядели. Что написано, никак не могли прочитать — по-иностранному, по латыни. Сепп, латынь знаешь?

— Немножко, — глухо отвечает дядя Боря.

— Тебе бы тоже интересно было посмотреть.

— Меня другая литература интересует…

— Между прочим, не думай, что безобразные книги: были у моего батюшки, — по-своему понимает ответ Шуленин. — Не как у немцев разные фотографии. Когда батюшка помер, я книги загнал. Зря продал! Сам бы лучше смотрел. Польза, может быть, была бы. Ты что, жениться надумал?..

— Кто вам такую… Кто вам такое сказал? — неуверенно спрашивает дядя Боря.

— Прекратить разговоры, — раздается снаружи команда дневального.

Я еще долго лежу, ворочаюсь. Ночь тянется до бесконечности. Под утро засыпаю.

Утру суждено было стать последним в нашей с братом карьере банщиков: ее забрали из веденья роты охраны и передали в хозчасть.

Комиссия по приему «пункта помыва» состояла из подтянутого лейтенанта интендантской службы и четырех небритых красноармейцев. У одного из них затек глаз синевой, он косил зрячим глазом, точно собирался дать деру в леса. С нашей стороны присутствовали старшина роты Брагин, боец Сепп и мы с братом, БУ УПЗБВ, лишенные права голоса.

Лейтенант обошел баню, прочел от корки до корки приказ коменданта аэродрома о порядке «помыва».

— Вид живописный, — заявил он. — Дров, конечно, могли бы побольше запасти, вшивобойки нет, санобработка проводилась неполностью. Эй вы, губа, — обратился он к своим подчиненным, как выяснилось, арестованным с гарнизонной гауптвахты, — будете пилить и для бани и для кухни одновременно.

На этом сдача ПП («пункта помыва») закончилась. Уходить отсюда, от баньки, успевшей потемнеть за лето, от запруды, от березничка, изрядно пощипанного на веники, от уютной и ставшей привычной зеленой низинки, было тяжело; я быстро привыкаю к месту и людям. Рогдай уходил не оглядываясь…

Дядя Боря Сепп тоже шел грустный — мы понимали друг друга без слов. На повороте тропинки он обернулся, снял пилотку.

— Ятайга.

— Какая тайга? — не понял Брагин. — Разве здесь тайга?

— Ятайга по-эстонски означает «До свидания!»

Обидно было все-таки оставлять баньку на руки арестованным с гауптвахты!

После обеда я начал готовиться к наряду. К первому наряду в жизни…

Рогдай ходил следом, заглушая зависть, врал напропалую:

— Прохладный обещал взять меня ординарцем! Он каждый день рапорты пишет. Просит, чтоб перевели в пехоту, в разведку. Хочешь, расскажу, за что он погорел?

Рассказ Рогдая о том, за что разжаловали на два кубика Прохладного

— Дрались в Белоруссии, — Рогдай закатил глаза, что означало: он сосредоточился и пытается красочно описать события. — Корпусная разведка, есть такая, должен знать, ей приказали разведать — понял? — что немец задумал. Нормально! Прохладный группу возглавил, дошло? Просочилась группа в тыл фрицев. Тип-топ, сено-солома, идут на цыпочках…

Служил у капитана Прохладного (он тогда капитаном был) сержант — специалист по «языкам». Брал «языка» — не пикнет. Дошло? Знал немецкий, как тетя Клара. Может, и лучше — немец с Поволжья.

Обнаружили скопление немцев в тридцати километрах от фронта. Точно! В Белоруссии хутора — ну два-три дома стоят, кругом болота разные, лес, жуть сплошная! Понял? В одной хате кричат. Что такое? Ну… пьянка, соображаешь? Ночь. Немецкие пьяные офицеры песни поют: «Гутен морген, гутен таг…» На патефоне пластинки ставят. Решили взять самого главного офицера, чтоб сразу все разузнать.

Вокруг хутора болота сушили. Канавы вырыли, как канализацию, только не засыпали, ходят прямо через канавы, и ничего. По канаве подобрались к сараю, по-пластунски — к дому. Собак на хуторе не было. Так что никто не услышал, как наши подобрались к самому дому, где гуляли фрицы. А почему собак не было? Ты заметь, может пригодиться когда-нибудь. Фрицы собак в первую очередь стреляют. Зачем? Дураки потому что. Наши глядят — часовой ходит. Обойдет хату — и в дом. Потом выйдет, обойдет — и опять в хату.

Прохладный сразу заметил — тебе бы сроду не заметить, — он заметил, что часовой, когда в дом входит, на крыльцо поднимается (в Белоруссии у каждого дома крыльцо), высоко ногу поднимает. Почему? Зачем поднимает? Ты запомни, может когда-нибудь пригодиться, — ступеньки у крыльца нет. Прохладный говорит сержанту: «Садитесь сбоку за столбик, я под крыльцо залезу. Как только часовой поднимет ногу и начнет поднимать вторую, я его за ногу дерну, ты не зевай, хватай, только тихо чтоб, ни гугу…» — «Ладно». Так и сделали. Оттащили часового к сараю. Сержант спрашивает: «Чего, мол, водки нажрались?» Часовой отвечает: «Начальника штаба дивизии СС день рождения». Сержант переоделся в форму часового…

— А часового, что, голого оставили? — спросил я.

— Не знаю. Больше он не нужен был. Наш сержант в немецкой форме вошел в хату. Его, конечно, сразу по-немецки: «Кто такой?» Он по-немецки: «Здравствуйте, я ваша тетя! Часовой, не видите, что ли, глаза разуйте. Смена караула, соображать нужно!» Ладно… Немцы успокоились, пьют дальше, патефон слушают. Как офицер выйдет в сенцы, его сразу за хобот — и к сараю. «Кто такой? Звание какое?» — «Я бедный офицер! Я ничего не знаю! Гитлер капут!» Кончат его, ждут следующего. Пять штук кончили, пока вышел начальник штаба дивизии СС, полковник. Его тоже к сараю.

Тут бы Прохладному и уходить. Приказ — «языка» добыли и рви когти. Прохладный не утерпел, приказ нарушил — решил немцам день рождения испортить: к каждому окну по бойцу с гранатой. По сигналу бросили…

Как началась заваруха!.. Кто куда… Друг в дружку стреляют. Фрицев оказалось кругом, как гноя… И откуда полезли, неизвестно. Паника, стрельба… Прохладный бежать к лесу. В темноте со своими растерялся. Бежит… Кто впереди — ножом или из автомата. Добежал до леса. Его самого там в спину штыком немец дал. Видел шрам на спине — вот-вот, от немецкого штыка. От нашего круглая, рваная дырочка, от немецкого разворот, потому что плоский, как нож. Лучше всего бить штыком в живот. Если в грудь, то может заклинить ребрами.

Очнулся он — его за руку тянут. На плечо руку положили и ведут куда-то. Прохладный соображает, лучше к эсэсовцам в лапы не попадаться. Дотянулся до финки, выхватил — и опять в обморок…

Снова очнулся — лежит под металлической сеткой. Соображает: кровать — значит, под кроватью лежит, спрятанный. Оказывается, старик какой-то его подобрал. Говорит: «Сынок, потерпи, не стони. Услышат — и тебя и меня со старухой порешат». Ладно… Отлежался Прохладный, рана-то от немецкого штыка резаная, быстро сошлась, но крови много потерял. Отдышался, спрашивает: «Как дела, отец?» — «Немцев много в темноте пострелялось, — старик ему, — но и наших двоих схватили». — «Как так?» — Прохладный спрашивает. «Просто! Тут эсэсовцев было как нерезаных собак. Одного, вроде тебя ударенного, взяли опосля, через два дня, на околице повесили. Второй гранату успел рвануть», — это старик, значит, говорит.

Прохладный свое: «Как немецкий полковник, фюрер какой-то там, начальник штаба? Нашли его немцы, или наши успели увести, не слышал?» — «Не успели увести, — старик-то говорит. — Этот, который себя гранатой, он и немецкого начальника кончил».

Потом Прохладный шел тропами к нашим. Вышел. Его за жабры и судить: задание-то не выполнил, «языка»-то не доставил, всю группу-то положил, и пользы никакой.

Учли на суде, что пострадал, что хотел немцам праздник испортить, что немцев много полегло. Сняли два кулика. Тут бомбежка… Прохладного — бомбочкой. И в госпиталь.

Он каждый день рапорты пишет. Подумаешь, в наряд идешь! Прохладный меня в разведку возьмет, вот увидишь. Он меня из пистолета ТТ учит стрелять. Я скоро буду лучше тебя стрелять.

Мне некогда отвечать.

В шесть часов происходит инструктаж — зачитываются обязанности. Единая для всех — «точно и своевременно выполнять приказы».

— Вопросы есть?

— Никак нет!

— На-пра-во!

Мы идем строем к штабу. Идем в обход летного поля. Темнеет. На летном поле работают технари из группы аэродромного обслуживания, устанавливают в траве маленькие мощные фонари. На аэродром вот-вот прибудут новенькие самолеты. Для «чаек» хватало приводного прожектора. Под утро слышался гул моторов, «чайки» возвращались с заданий. Вспыхивал прожектор, из-за леса на малых оборотах почти бесшумно выныривала машина, плюхалась на луг, как огромная стрекоза.

Идем мимо пасеки.

Здесь хозяйничают пчелы и радисты — над пасекой: паутина антенн. Антенн прибавилось: говорят, установили какой-то радиомаяк.

Подходим к штабу.

В домиках, в сараях бывшего леспромхоза расположены отделы штаба, в саду вырыты щели на случай бомбежки. Под деревьями машины. Много машин. Даже слишком много. Мы маршируем мимо, идем к большому амбару; здесь раньше был ток.

Ровно в семь появляется комендант аэродрома. Следуют команды. Вызывают командиров. Показывают бумажку — на ней пароль и отзыв. Затем бумажку рвут на мелкие кусочки.

— Товарищи! — обращается к нам комендант аэродрома. — Нынешняя ночь будет очень напряженной — прибывает полк «яков», ЯК-1. Это новые отечественные боевые машины. Службу нести бдительно! Подозрительных немедленно задерживать. Обратите внимание на ребятишек из деревни — народ любопытный, но и болтливый. Если попадутся женщины, задерживайте. В деревне не должны знать, что здесь происходит.

— Налево!

Строй поворачивается. Теперь каждый боец в строю не просто боец, а часовой — человек, наделенный безграничной властью, личность неприкосновенная… Я тоже…

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ,

в которой Альберт Козлов старательно несет службу.

Где-то я читал, что штаб — мозг. Как работает мозг — сказать трудно, как работал штаб авиационной дивизии, я видел.

В тот день, когда я приступил к исполнению обязанностей рассыльного, штаб напоминал развороченный муравейник.

Дежурный по штабу лейтенант принес схему расположения отделов.

— Вот барак — главное здание штаба, за бугром пункт связи, столовая. Запоминай: блиндаж, в нем политотдел, в этом бараке — оперативный, строевой…

Он назвал службы и отделы, затем спросил:

— Запомнил?

— Вроде…

— Отлично! Действуй!

— Слушаюсь!

— Теперь садись, не мозоль глаза, успеешь набегаться.

Странно работал штаб! Прошло целых пятнадцать минут, а приказа не поступало. Может быть, про меня забыли или просто не знали, что рядовой Козлов назначен дополнительным рассыльным?

Прошло еще минут десять… Неожиданно в дежурку заглянул какой-то старший лейтенант и попросил:

— Пошлите кого-нибудь к связистам, — телефон не работает.

— Козлов, — сказал дежурный по штабу, — беги за бугор на узел связи, разузнай, в чем дело.

— Слушаюсь!

Я выскочил из барака.

— Стой! Вернись!

— Слушаюсь!

— Умерь пыл, — сказал дежурный. — Снимай противогаз, клади под лавку. Лишняя тяжесть. Пустую сумку возьми.

— А если химическая тревога?

— На сегодня отменяется.

Без противогаза, с пустой сумкой бежать действительно оказалось легче. Я подбегал к бугру, когда из-под земли (здесь находился вход в блиндаж) высунулась голова.

— Боец Козлов, — четко и радостно доложил я. — Рассыльный…

— Отлично, — сказала голова.

— Выполняю приказ. Связь налаживаю.

— Без тебя наладят, — сказала голова.

Из блиндажа вылез майор, протянул ученическую общую тетрадь в клеенчатом переплете.

— Бери книгу приказов, — сказал он. — Срочно найди, — он назвал ряд фамилий и званий, — дай расписаться, чтоб потом не говорили: «Не слышали». Когда распишутся, скажешь: «Быть в двадцать один ноль-ноль!»

По уставу выполняется последний приказ… Я повернулся и побежал разыскивать названных лиц, так и не наладив связь. Отбежав шагов сто, я сообразил, что не знаю, куда бежать. Единственное, что запомнил — фамилию Зозули. Очень странная фамилия. А кто такой Зозуля, я не знал.

Решительным шагом я вошел в первый попавшийся барак. В коридоре стоял подполковник. Он курил.

— Разрешите обратиться? — спросил я.

— М-м-м, — подполковник сделал затяжку.

— Рассыльный по штабу боец Козлов… Вы не видели?..

— О! — сказал подполковник и бросил окурок вместо пепельницы в воронку для подсечки смолы.

Он взял меня за плечо, повернул и, подталкивая в спину, ввел в комнату, на двери которой была цифра «17». Здесь теснились огромные и пузатые фотоувеличители, вдоль стен лежали рулоны бумаги, толстой и белой, было сыро и пахло чем-то едким. Один фотоаппарат, похожий на четырехугольную доску с длинной гармошкой — камерой, почему-то стоял на попа ; если бы вы захотели, чтоб вас сфотографировали из него, вам бы пришлось лечь на пол и смотреть в потолок.

— На ловца и зверь бежит, — сказал подполковник. — Выручи, иначе не успеем размножить схемы. Своей лаборатории нет, химикатов тоже нет, бедный я и безлошадный. А у куркулей, — он показал на дверь, занавешенную красным одеялом, — снега зимой не выпросишь. Возьми заявку, найди старшину, заведующего складом. Знаешь такого?

— Не…

— Тем лучше. Отдай заявку, скажи, что, если ничего не выдаст, скандал будет. Что даст, неси сюда. Понятно?

— Слушаюсь! Вы не видели Зозулю?

— Потом найдешь, никуда не денется. Торопись, парень, разыщи старшину, живого или мертвого, лучше живого, и не слазь с него, пока не раскошелится. Я тебя за это… сфотографирую, портрет, сделаю пятьдесят на пятьдесят.

Наверное, старшина прятался, потому что его нигде не было. Стемнело. Я останавливал встречных и спрашивал, где можно разыскать заведующего складом и Зозулю. Ответ был исчерпывающим:

— Не знаю!

Раз пять я подходил к складу, барабанил в дверь. Барабанил зря — в складе никого не было. Старшина обнаружился в гараже. Он лежал под старой «эмочкой» и крутил гайки.

Я тоже лег на живот, залез под машину.

— Пришел получить химикаты, — доложил я.

— Где заявка? — спросил старшина.

Я отдал заявку, он сунул ее в карман гимнастерки и поинтересовался:

— Понимаешь что-нибудь в карбюраторах?

В карбюраторах я ничего не понимал, разговор не состоялся. Я вылез из-под «эмочки», отряхнулся и пошел; искать Зозулю.

Зозулю я так и не нашел, вместо него нашел капитана.

Капитан стоял на тропинке. Я хотел было обойти стороной, но он поманил меня пальцем. Минут пять мы разглядывали друг друга.

— Кого ищешь? — спросил капитан.

— Зозулю.

— В Бессарабии был?

— Нет.

— А я был в Бессарабии. Пошли! Покажи столовую командного состава.

Пришлось идти. И кто придумал, что нужно выполнять последний приказ, когда не выполнен старый? Непонятно работал штаб!

Мы пришли к длинной палатке. Капитан мне понравился. У него странно болталась левая рука — он совал ее в карман галифе, но она выскакивала из кармана. Мы вошли в палатку.

В палатке стояли самодельные столы. На двух жердях, подпирающих потолок, проволокой прикручены воронки для сбора смолы. В них был налит керосин. Чадили самодельные фитили из пакли. Света хватало лишь на то, чтоб не пронести ложку мимо рта.

— Барышни! — крикнул капитан. — Покормите!

Он достал из кармашка гимнастерки квиток на ужин — бумажку с подписью начальника тыла. По таким квиткам кормили тех, кто не стоял на довольствии в столовой.

Глядя, как капитан расправлял на столе квиток, я догадался, что он из госпиталя. Для этого достаточно поглядеть лишь на обувь. По обуви легко определить, сколько человек прослужил в армии — хромовые сапоги сохранились у кадровиков, в основном у политсостава; яловые тоже говорили о том, что человек пришел служить до начала боевых действий, потому что основная масса командиров, призванных после 22 июня 1941 года, ходила в кирзе. На ногах бойцов плескались обмотки. Правда, с сорок второго года появились и немецкие сапоги.

На капитане были новенькие хромовые сапожки: он прибыл из глубокого непуганого тыла, где ночью в окнах домов светятся огни.

— Давай знакомиться, Козлов, — предложил капитан и протянул мне правую руку. — Борис Борисович Иванов.

— Откуда знаете мою фамилию? — спросил я.

— Я все знаю, — заверил капитан.

Принесли две миски с рагу. Когда мы управились с мясом и рисом, перед нами поставили по кружке молока.

Хорошо было сидеть в столовой командного состава — сухо, тепло, светло, пахло вкусно.

Капитан ел не спеша, молоко пил маленькими глоточками.

— Значит, в Бессарабии не был? — спросил он во второй раз.

— Нет.

— Я был… Меня там шарахнуло. Очнулся в Оренбурге. Напротив мечети. По улицам ишаки пасутся, прямо тишь да гладь.

— Вы были пограничником? — почему-то спросил я.

— Нет, кавалеристом… Шить умеешь?

— Умею пуговицы пришивать.

— Отлично! Он отвернул в пилотке клеенчатый ободок, редкими неточными движениями размотал с иголки нитку.

— Пришей на рукав, — попросил он, положив на стол звездочку.

Теперь я знал, что он политработник. В звании капитана положено было быть батальонным комиссаром.

— Себе тоже пришей, — сказал он и положил на стол золотистую ленточку. Такие ленточки нашивались за тяжелые ранения.

— Насколько известно, — сказал он, — ты лежал в госпитале. Разве не так? У тебя была тяжелая контузия — значит, положена нашивка.

Возвращался я в дежурку на ощупь — после сытного ужина ночь, казалось, стала совсем непроглядной. Попадались разлохмаченные плетни, скользкие огороды… На тропинке, по которой в светлое время я бежал, не глядя под ноги, обнаружились ямы, торчали цепкие корни.

Дежурный сидел у телефона и кричал в трубку:

— Малина слушает!

Звонили «Рябины», «Ташкенты»… Что-то стряслось, и телефон звонил беспрерывно. Дежурный, запутавшись в наименовании ягод, корнеплодов и городов, заговорил открытым текстом:

— Дежурный по полетам, говорит дежурный по штабу… Поезжай к посадочным знакам! Полоса темная. Движок отказал… Хорошо! Буду на проводе. Выезжай немедленно! Хорошо, позвоню в мастерские.

Я прошелся по комнате, встал напротив дежурного, повернулся плечом к свету, чтоб ему лучше была видна моя грудь и на ней золотистая нашивка за ранение. У дежурного оказалась плохая наблюдательность, разведчик из него не получился бы: он не заметил моей нашивки за ранение.

Воспользовавшись перерывом между телефонными звонками, он сказал:

— Козлов, минут через двадцать-тридцать пойдешь в политотдел. Сейчас там совещание. Тебя просили прийти.

Непонятно работал штаб! Какое могло быть совещание в политотделе, если я не успел никого предупредить о нем?

Я опустился на лавку, вытянул ноги.

— Как связь у старшего лейтенанта? — спросил я.

— Работает, — сказал дежурный, глядя в потолок. — Ну и ночка выдалась! Быстрей бы самолеты прилетали. Связь — ерунда, связь восстановят в один момент. Посерьезнее вещи происходят: движок отказал. Скоростным самолетам слепой посадки не сделать — разобьются. Иди в политотдел!

Пришлось идти.

— Рядовой Козлов, — рявкнул я с порога и вынул книгу приказов, в которой не стояло ни одной подписи.

На меня зашикали — у приемника в первой части блиндажа (он был перегорожен) сидели люди и слушали Москву. Левитан читал последнюю сводку Совинформбюро. Политруки записывали сообщения в блокноты, чтоб, вернувшись в подразделения, выпустить листки. «Молния» — дивизионная многотиражка, вернее малотиражка, у нас еще не выпускалась.

Левитан закончил чтение, люди встали и подошли к огромной карте европейской части СССР, висевшей на стенке. На карте булавками была наколота красная лента. Ленточка тянулась от Кавказа, через Сальские степи к Сталинграду, огибала Воронеж, бежала к Туле, затем вверх к Ленинграду и еще выше, к самому Белому морю.

— Здесь будет решаться исход войны, — сказал кто-то и показал на Сталинград.

Трудно было поверить, что в маленькой точке могла решиться большая война, — одна линия фронта вымахала на карте метра на четыре. Сталинград — кружочек, которым обозначался населенный пункт с населением триста-пятьсот тысяч жителей. Воронеж тоже обозначался таким же кружочком.

— Зачем они сюда полезли? — задал я вопрос.

Так получилось, что я встрял в разговор старших.

Никто не осадил — видно, многие думали так же, как я. Дивизионный комиссар тоже не оборвал — может быть, он не заметил, кто задал вопрос, скорее всего сделал вид, что не заметил.

— Товарищи, — сказал он, — в политбеседах прошу подчеркивать: основная масса войск противника, по данным разведки, сосредоточена здесь, — он ткнул пальцем в Сталинград. — Наша задача — надежно прикрыть правый фланг Сталинградского фронта. Там идут ожесточеннейшие бои. Во время бесед подчеркните перевооружение. Увязывайте практическую работу о событиями на всем фронте. Если на Воронежский фронт прислали первоклассные машины, то, нужно понимать, в Сталинграде не хуже техника… Согласны?

Слушая комиссара, я совсем осмелел. И то, что меня не оборвали, не поставили на место сразу, позволило набрать в грудь воздуха и рявкнуть чуть ли не басом:

— Правильно. И я так думаю.

Минуту стояло молчание, как на траурном митинге, затем грянул хохот:

— Го-го-го!..

— Ха-ха-ха!..

— Наконец-то все стало ясным!

— Стратег! Хе-хе-хе…

— Кто такой? Как тебя зовут-то?

— Это Козлов, воспитанник! — сказал батальонный комиссар. — Как ты сюда попал-то?

Я молчал.

— Давай познакомимся, — протянул руку комиссар дивизии.

— Рассыльный боец Козлов, — сказал я.

— А-а… — протянул батальонный комиссар. — Ясно! Это я вызывал рассыльного. Чтоб дорогу показал политруку Иванову.

Подошел знакомый капитан, с которым мы на пару ужинали в столовой, Борис Борисович.

— Знакомьтесь!

— Да мы старые приятели, — ответил капитан и весело подмигнул: мол, не вешай носа, ничего страшного не произошло, бывает хуже.

 

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

в которой наш герой продолжает нести службу.

Спать я лег в первом часу ночи и, показалось, ненадолго.

Что-то разбудило. Телефоны молчали, да и вряд ли бы я проснулся на их звонки. Чуть слышно дребезжали стекла в окне; шурша, сквозь щели с потолка сыпалась тонкая струйка опилок. Над головой в дубовой рамке висела, покосившись, выписка из устава: «Пехота Красной Армии является основным родом войск. Она сильна…» У окна поскрипывали старые ходики. Я босиком подошел к ним, подтянул груз — гирьку с тремя подковами. Ржавые стрелки показывали семь. Неужели я так долго спал?

Я торопливо намотал на ноги портянки, натянул сапоги, застегнул гимнастерку, прихватил пояс с тесаком в деревянных ножнах и, приглаживая пятерней волосы, вышел в коридор.

В коридоре стояла тишина. Не хлопали двери, не стучали сапоги, лишь в самом конце коридора прохаживался часовой.

И вдруг накатился гул. Он накрыл дощатый барак, как ладонью, и стены заходили ходуном, отвалился шмот тонкой сыпучей штукатурки и неслышно упал на пол.

Инстинктивно я бросился к двери, выбежал во двор. Быстрее в укрытие, под землю, к центру Земли! Пусть там плавится гранит, зато туда не пробьется бомба.

Во дворе было солнечно. Ветер нес паутину, она грустно искрилась, над лесом галдели испуганные галки и сороки.

На плоской крыше бревенчатого сарая стояли люди. Среди них дежурный по штабу с красной повязкой на рукаве. Люди смотрели в небо.

Это было настолько неожиданно, что я остановился посредине двора. Если налетели самолеты, то почему же люди не бежали, не падали, а лезли на самое видное место?

Из-за верхушек деревьев с набором высоты выстрелила тройка самолетов. У них на крыльях красные звезды! Ура! Это наши «яки», наши новые машины, они прибыли вчера на аэродром с далекого и таинственного Урала.

Я их уже видел. Ночью. Когда провожал из политотдела в расположение роты политрука Бориса Борисовича.

…В конце луга зажглись на минуту сигнальные огни. С неба с включенными фарами опустился самолет, коснулся земли и, подпрыгивая, погасил скорость. Из темноты вырулил «виллис», сверкнул красный свет фонарика, ЯК-1 развернулся и, как верная собака, побежал за машиной к опушке леса.

Борис Борисович зачмокал губами, точно ему положили в рот леденец, засопел и сказал обиженно:

— Не люблю я машины!

— Почему? — удивился я.

— Мертвые железки… Всю жизнь в кавалерии прослужил, — продолжал он. — Разве сравнить керосинку с конем? Конь — он вроде человека, товарищ, боевой друг, если пожелаешь. Он и раненого с поля боя вынесет, и через реку перенесет, в пургу согреет. Был у меня Ветерок. Идешь чистить — он ждет, скучает. Сахару в кармане несешь. Дашь. Он вроде и не рад, задается, морду воротит, потом возьмет осторожно, губы теплые. Шалун! Ты был в Бессарабии?

— Я уже говорил, что не был.

— Я был. Там и Ветерок, мой боевой товарищ, лег. Нас одной гранатой… Меня в госпиталь, его… пристрелили.

В голосе Бориса Борисовича послышалось столько боли, что я растерялся, потому что не знал, как его утешить, он горевал шумно.

— Танцевал! Гости, бывало, приедут. Полковой духовой оркестр трубы надраит, начнет с марша. Ты и показываешь выезд. Отпустишь поводок, Ветерок не хуже тебя знает, что нужно. Школа верховой езды — университет. Потом как заиграют «польку-бабочку», он и пошел танцевать.

— Вы отступали?

— Нет. Шли на выручку 25-й Чапаевской дивизии. До границы километров семьдесят. Нас обстреляли. Ничего не поймешь, — кто свой, кто чужой!.. Отошли к населенному пункту, в садах развернулись и пошли лавой. «Шашки наголо!», «Даешь!..», «Даешь!..» Да разве фашиста шашкой в танке достанешь? Залез в железо, гад. Попался бы в натуральном виде!

— А тачанки? — спросил я. — Из пулеметов бы стреляли.

— Чего?

— Тачанки, говорю.

— Э-э-э, — не то засмеялся, не то застонал политрук. — Щепки полетели от твоих тачанок-ростовчанок. Потом в госпитале спорили. Теоретиков много… Вообще-то правы, — не имели права идти на танки без прикрытия артиллерии, самолетов и тех же танков. У нас были три танкетки, керосинки, отстали, застряли на мосту. Разве трактор с лошадью спаришь? Машина — дура!

— Между прочим, — сказал я, — у нас в роте есть боевой конь — вернее, боевая подруга. Полундрой ее кличут. Так я бы с такой подругой горох не пошел бы воровать — на первой же проволоке остался бы висеть, как на паутине.

— Лошадь есть? — оживился капитан.

Он долго рассказывал о лошадях, уходе за ними, болезнях и еще каких-то тонкостях — я не слушал. Для меня самая надежная и привычная лошадь была машина-трехтонка: вырос-то я в городе. В городе лошадь можно увидеть лишь на базаре. Еще на лошадях развозили ситро по кинотеатрам.

— Давайте, соколики! — кричали люди с крыши сарая.

Я полез к ним по лестнице из жердей, но мне сказали:

— Назад! Без тебя теснота. Крыша может не выдержать.

Я побежал к каштану, он рос рядом с сараем, и залез на него. Сумка из-под противогаза мешала. Я снял ее, бросил вниз, взобрался на самый верх дерева.

— Смирно! — неожиданно раздалась команда.

Из барака вышел генерал-майор авиации Горшков, командир дивизии. Он был летчиком-истребителем. На его счету было пять «мессеров». Его тоже три раза сбивали. Два раза он дотянул до аэродрома, один раз, прошлой осенью, упал в Чудское озеро. Выплыл и примкнул к какой-то части, попавшей в окружение, и вышел с ней на Большую землю. Звание генерала ему присвоили весной сорок второго.

— Лихо идут? — спросил генерал. — Видно?

— Отлично, товарищ генерал, — ответили командиры на крыше сарая.

— Интересно, интересно!.. — сказал генерал и тоже полез на крышу.

— Нам бы такие машинки с начала войны! — сказал кто-то.

— Посмотреть бы бой! — сказал еще кто-то. — Как из фашиста перья полетят.

— Федя! — крикнул генерал шоферу. — Подгоняй сюда! Ну, кто со мной на КП? Давайте, товарищи, через полчаса начнется бой! Расходитесь!

Отдав приказ, генерал почувствовал, что он генерал. Он подошел к краю крыши и замялся. Потом пошел вниз, как по трапу.

Я тоже слез с дерева.

— Алик! — позвал дежурный по штабу, когда я надевал пустую сумку из-под противогаза. — Понимаешь, — чуть ли не шепотом говорил дежурный по штабу, — немец идет к Борисоглебску, его прикрывают. Будет дело! Приемника нет. Волну знаю, приемника нет! Послушать бы, как фашиста колошматят.

Дежурный подпрыгнул и пнул воронку для подсечки смолы.

— Вспомнил! Есть в школе приемник, — сказал он. — В казарме летного состава. Я напишу хитрую записку, валяй к школе, записку никому не отдавай, вместе с приемником тащи сюда. Тут чей-то велосипед стоял, возьмем взаймы! — Дежурный метнулся к бараку, через минуту выбежал с бланком расхода по кухне, на бланке стояла витиеватая непонятная подпись. В записке говорилось, что приемник из казармы летного состава срочно требуется в штаб.

Он вывел из-под навеса чей-то велосипед без номера, отдал хитрую записку.

— Побыстрей возвращайся! Береги велосипед!

Ему еще следовало бы спросить, умею ли я ездить на велосипедах для взрослых.

Тропка извивалась, как запутанная веревка, шины предостерегающе шуршали. Я знал, что упаду… Велосипед катился по тропке.

Канавку я заметил издалека, за ней стоял колодец. Машину тряхнуло, и я оказался впереди нее. Велосипед наехал, отскочил и… врезался в груду камней.

Бац! Та-ра-рах, тах-тах!

Колодец срубили на века, хоть бы тысяча таких, как я, ударялись в него каждый день, он бы не покосился. Велосипед был нежнее, у него погнулся руль и лопнула цепь передачи. Я сел у колодца, с обидой поглядывая на велосипед.

«Керосинка, — подумал я. — Боевой конь, верный товарищ, перенес бы меня через канаву, не выдал… Верно говорил Борис Борисович: машина — дура!»

Я достал из колодца воды. Дубовая бадья уравновешивалась журавлем, вода доставалась без труда, только умываться было неудобно — бадья мешала, пришлось ее оттянуть немножко в сторону.

Я набрал ледяной воды в рот, брызнул на ладони, обмыл царапины. Пришлось нагнуться, потому что бадья раскачивалась и норовила ударить в голову. Я со злостью оттолкнул ее подальше. Она вернулась.

В ее возвращении чувствовалась тупая неизбежность. Она обязательно должна была вернуться в точку, откуда начала движение.

«Почему она возвращается? — подумал я. — Почему? И никак иначе? Почему именно так? Кто это придумал?»

Я понимал, что земля притягивает бадью, что существует какое-то всемирное тяготение, которое существовало до моего рождения и будет существовать после моей смерти. И я всю жизнь обязан подчиняться ему. Почему? А если я не хочу? Я человек… Почему я не могу изменить дурацкий закон тяготения по своей воле?

Я нагнулся, бадья просвистела над головой и ушла в сторону.

«Не отойду! — решил я. — Не отойду — и все! Так хочу! Что тогда произойдет? Ничего не произойдет. Бадья не посмеет ударить, потому что я не хочу этого, я ее пересилю. Не ударит! У меня будет иначе. Не как у всех!»

Мною овладело упрямство. Меня возмущала простейшая истина, ясная, как день, — тяготение, возмущала своей тупостью и неизбежностью. Я не уклонился. Я стоял прямо.

И бадья… она ударила. И я понял, что простейший закон тяготения не изменить. Никому не преодолеть его, и он вечно будет подавлять волю людей неизбежностью.

И когда бадья вернулась вновь, я пригнулся. Отошел от колодца, поднял велосипед, передачу сложил в сумку из-под противогаза.

К школе я подошел, когда воздушный бой был в разгаре. На втором этаже в бывшей учительской стоял приемник, вокруг него сидели летчики в новеньких летных формах — ребята, которые сегодня не пошли в бой. Сидели еще какие-то красноармейцы. Я понял, что бесполезно предъявлять филькину грамоту — летчики не отдали бы приемника, да и поздно приемник нести в штаб: бой-то начался.

— Третий! Третий! Я — Пятый, слева! Погляди слева! — раздался чей-то встревоженный голос.

— Вижу!

— Вася, Вася, прикрой! Как слышал?

— Хорошо. Иду к солнцу.

— Петька, Петька, живой?

— Живой, так-тарак-так… так-так!

Поразила тишина в эфире, в том смысле, что не слышно было ни гула моторов, ни стрельбы, сыпались короткие фразы, казалось лишенные смысла и логики.

— Звезда! Звезда! — раздался четкий, спокойный голос. — Говорит Орел, говорит Орел! Как слышимость? Прием.

— Я Звезда. Орел, слышу! Прием.

— С юго-запада подходят шесть «мессеров». С юго-запада подходят шесть «мессеров». Как слышал? Прием.

— Спасибо! Вася, Вася, слышал? Прием.

— Слышал, Орел, слышал. Порядок.

Летчики нервно задвигались на стульях, несколько человек вскочили с места.

— Спокойно! — сказал мужчина в майке. — Тихо!

— Петька! Петька! Заходи! — раздалось минут через десять из приемника. — Уходят!

Наступила пауза. Пауза затянулась… Потом зазвенел радостный голос:

— Ребята! Земля! Петька сбил «мессера». Ребята! Слышите?

— Слышим. Молодцы! Гордимся вами! — послышался голос генерал-майора Горшкова.

Летчики у приемника заговорили разом, перебивая друг друга:

— Четвертого сбили! Товарищ командир, почему мы на отдыхе?

— Повезло ребятам! Три «юнкерса» и «мессера»… Почему мы сидим?

— Спокойно, — сказал мужчина в майке, по всей видимости старший. — У нас особая статья. И завидовать нечего — на две эскадрильи четыре немца. Нет, так не будем воевать, будем лучше. Пошли в класс, разберем бой, насколько я его понял. Пошли, вставайте!

Мужчина в майке выключил приемник.

— Больше ничего не будет интересного, противник рассеян, уходит к линии фронта. Бомбы побросал где попало, до цели не дошел. Маловато сбили. Дешево фактор неожиданности разменяли — теперь будет ходить большими группами, с сильным прикрытием. Летный состав у немца молодой — опытных посбивали за два года. На днях, буквально на днях, где-то рядом сбили первого немецкого аса Рихтгофа. Сбили начальника немецкой истребительной авиации Мельдерса, вместо него назначен теперь Баумбах. Ладно, кончай ночевать. Пошли в класс!

Летчики вышли из учительской, я — за ними. Я не мог не пойти за ними. Мне они нравились — сильные, уверенные в себе ребята.

В восьмом классе «Б» громоздились парты, снесенные сюда со всего этажа, лишь у классной доски было пространство. Летчики расселись за партами, некоторые залезли чуть ли не под потолок, сели на верхних партах, я забрался вниз, как в дот. Меня не прогнали, мужчина в майке покосился, увидел мою нашивку за тяжелое ранение и ничего не сказал.

— Прежде всего разберем тактику немецких асов, — начал говорить мужчина в майке, вертя в руках кусок мела. Он откусил кусочек мела, пожевал, проглотил. — Что такое ас?

— Летчик первого класса.

— Ас по-французски — туз. В первую мировую войну туза рисовали на фюзеляже после десяти сбитых самолетов. Из девяти тысяч сбитых в первую мировую войну самолетов пять тысяч двести шестьдесят четыре сбили асы. На нашем участке фронта немецкие асы действуют очень активно. Их задача — борьба за господство в воздухе. Летают на МЕ-109. Задача: «искать противника в воздухе, что делается на земле, не ваше дело», — так написано у них в памятке. Прячутся в облаках, летают парами, с ведомым, который прикрывает ведущего. Бьют неожиданно, боя не принимают, уходят. Так вот, отвечаю на вопрос, почему мы не пошли сегодня в бой.

Мужчина в майке покосился на меня и спросил:

— Мальчик, ты кто такой?

— Рядовой Козлов, рассыльный по штабу.

— Чего же ты здесь сидишь?

Я не знал, что ответить. Я покраснел и вдруг почувствовал, что зареву безутешно, если меня прогонят из класса.

— Мне нужно знать про асов, — сказал я.

— Пускай сидит, — сказал кто-то. — Пусть учится, может, пилотом станет.

— Ладно, сиди и молчи! — дал «добро» мужчина в майке. — Наша эскадрилья переводится на статут асов. Ясно? Задача — разминировать воздух. Они объявили «зоны истребления». Удары их чувствительны. Налетят, как стервятники, долбанут — и ушел в облака. Так вот, мы должны стать охотниками за охотниками. Немец всегда стремится выйти из боя с набором высоты и подставляет живот. Это у МЕ-109 самое слабое место. Пилот защищен лишь парашютом и загнутой от спинки броней.

Я сидел и не дышал. Я следил за руками мужчины в майке, у него в руках были макеты самолетов, он показывал, как нужно атаковать сверху, снизу, со сторон, как выходить из боя, как прикрывать товарища…

— Маневр служит интересам огня, — поучал он. — Первое, самое главное, — превосходство в высоте. Поэтому во время боя всегда должно быть преимущество в высоте. Одна пара ведет бой, вторая патрулирует сверху. Какие данные у «мессера-109»? Скажи ты!

Ответ того летчика я запомнил на всю жизнь.

— Потолок «мессера» — девять тысяч метров, расчетный — одиннадцать тысяч, набор — пять тысяч метров за пять целых и четыре десятых минуты.

Ответ потряс меня: «мессер» меньше чем за шесть минут набирает пять километров высоты! По ровному месту идти спорым шагом целый час…

Летчики перешли к обсуждению поставленной задачи, я ушел из класса — пора было возвращаться в штаб. Я спускался по лестнице школы на первый этаж и все думал: «Пять километров высоты за шесть минут!» Цифры подействовали на мое воображение, в них было что-то неизбежное, как в тяготении Земли.

Где-то играло пианино… Наверное, в спортзале. Я пошел к спортзалу. Дверь оказалась открытой.

За пианино, выдвинутым к окну, сидела знакомая девчонка Рита Майер. Перед ней лежали ноты, рядом стоял ее дедушка, слепой скрипач. Он, запрокинув голову, отсчитывал такты, притопывая.

— Раз, два, три… Раз, два, три… Минуточку, Риточка, девочка. Прошу сыграть последний вальс Шопена. Нет, нет, не то! Не тот, последний, четырнадцатый. Прошу!

— Дедушка, — сказала девочка грустно, — инструмент расстроен.

— Знаю, знаю! Другого нет — значит, будем работать на этом. И… начали!

Девочка заиграла.

Я спрятался за дверь и слушал… Я видел, как пальцы у Риты бегали по клавишам, лицо у нее было серьезным, как у летчиков, когда они слушали бой по приемнику. Пальцы у девочки жили самостоятельно, и казалось, их очень много, не десять, а пятьдесят или сто. Девочка чем-то очень напоминала летчиков…

И я понял чем: сознанием важности того, что она делала, чувством собственной нужности.

Я еще никогда не ощущал необходимости в себе.

Во дворе стоял сломанный велосипед. Его руль торчал ручкой в небо. Восьмерка на переднем колесе, порванная передача — немые свидетели моей беспомощности.

Что делать с велосипедом?

Я думал… Искал выход. И когда осознал, что выхода нет, он нашелся — дядя Федя, старший сержант с зенитной батареи, он все умеет делать. Я знал, что он работает в колхозной кузнице. Его и двух парней — косая сажень в плечах — временно откомандировали с батареи на кузнечные работы. Они и ночевали в деревне, чтобы не тратить время на переезды.

Я пошел искать кузницу, ведя злополучный велосипед.

Кузница разыскалась за овражком, на краю колхозного сада. Сад охранял знакомый дядька, крестный тети Груни. Охранял сад — понятие символическое: в саду висели переспевшие яблоки, груши. Колхозу не хватало рук убрать урожай фруктов, земля была усыпана падалицей. Любой человек имел право прийти в сад, нарвать яблок, сколько душе угодно, и не только нарвать — унести с собой хоть два мешка антоновки. Но почему-то никто не шел с мешками за антоновкой, лишь козы, раздувшись от обжорства, бегали между деревьев.

Крестный сидел на корточках у порога кузницы. На груде борон примостился Кила, бригадир. В кузнице гремели молоты…

Я положил велосипед около борон, пролез боком мимо крестного в кузницу. Здесь было жарко, полутемно и страшновато. Около горна стоял дядя Федя. Его напарники были раздеты по пояс. Один из них качал мехи. Мехи с шумом набирали воздух в кожаные легкие. Скрипела уключина под закопченным потолком. Мехи выдыхали воздух, и в углу в горне пламенел уголь ярким белым светом. Потом краснел. Язычки пламени уменьшались. Розовели. Усмирялись. Чтобы через минуту, с новым выдохом мехов, взметнуться, заплясать по-скоморошьи.

Крестный сидел на корточках как истукан. Кила крючковатым желтым ногтем безуспешно пытался раскрыть речную раковину, неизвестно какими путями попавшую в кузницу.

— Навались! — крикнул дядя Федя у горна и приподнял раскаленную стальную болванку щипцами. Парень, тот, что стоял сбоку, ухватил заготовку щипцами. Второй парень бросил веревку от мехов. Мехи натужно вздохнули, точно испустили дух. Парень играючи поднял тяжеленный молот. Дядя Федя приладил болванку к наковальне. В руках у него оказался легкий молоточек. Он ударил молоточком по жаркому металлу.

И следом на болванку опустился молот.

Тук… Бух!

Тук… Бух!

Это было похоже на игру. Молоточек бежал впереди, указывая сильному и неразворотливому молоту, куда приложить силу. Правой рукой дядя Федя держал щипцы, двигал по наковальне раскаленное железо. Ему это удавалось, потому что основной вес заготовки взял на себя второй напарник. Лицо у парня покраснело, на лбу набухали капельки пота.

Железо остывало, и вырисовывался — вернее, вылеплялся — крюк, квадратный у основания, сходящий на нет к концу, с плавным, точно зализанным изгибом.

Молоточек застучал нервно и часто, молот забил по металлу ласковее, приглаживая вмятины.

Молоточек упал плашмя.

Молот опустился на землю.

Дело сделано!

Дядя Федя подошел к бидону, поднял, напился через край кваса. Напившись, спросил:

— Алик, зачем пришел?

— Велосипед чужой сломал, — сказал я. — Выручи!

— За это нашивку дали? За какое ранение? — Крестный придирчиво осмотрел мою нашивку за тяжелое ранение. — За сломанный велосипед? Я тоже имею полное право такую же носить, — сказал он. — Меня в первую мировую шрапнелью… Вот, гляди! — Он задрал подол рубахи и показал белесый шрам поперек живота.

— Лисапед обработаем, — пообещал дядя Федя. — Подожди минут пяток. Сам-то цел? Лихо помял?

Дядя Федя вернулся к горну. Выкованный крюк белел жаром. Дядя Федя и напарник подхватили крюк, быстро отнесли в дальний угол кузницы и бросили его в огромную каменную лохань с водой.

В потолок ударил столб пара.

Кила засуетился около борон, как барышник на толкучке, погладил их, зачем-то уцепился за одну, приподнял и бросил…

— Где лисапед? — спросил дядя Федя. — Э-э-э… колесо-то гулять просит. Цепь где?

— Когда ж, Федор Варфоломеевич, очередь до борон-то дойдет? — осторожно спросил Кила. — Скоро пар поднимать, надобны бороны-то, без них нельзя, сами знаете…

— Подожди, — ответил дядя Федя. Починка велосипеда была для него вроде отдыха. — Выполню опосля. Меня генерал сюда определил для другой работы. Спросит работу, что отвечу? С боронами проваландался?..

— Понимаю, и меня пойми. Не для себя стараюсь. Для колхоза, тудыть твою… — сказал бригадир.

— Подсоблю, — пообещал дядя Федя, отвинчивая руль у велосипеда.

Один из парней взял цепь передачи, ушел в кузницу. И застучал нежно по наковальне молоток.

— Лемеха бы еще… — опять, заканючил Кила.

Он жужжал надоедливо, как комар, продолжая одновременно задумчиво ковырять толстым желтым ногтем речную ракушку.

— Что за лемеха дашь? — спросил деловито дядя Федя. Расправив усы, он зажал переднее колесо велосипеда между коленок. Так порют ремнем непослушных ребятишек.

— Три барана дам, — ответил Кила. — Жирные бараны, живые…

— Пять!

— Лады, лады! Скажу председательнице, — быстро согласился Кила и отшвырнул ракушку.

— Свезешь на батарею баранов, — приказал дядя Федя, выравнивая восьмерку. — Еще угля раздобудь. И пришлешь кого-нибудь из баб на помощь. Будет бороны растаскивать. Так оно быстрее. Чтоб времени на подсобную работу не тратить.

Через полчаса велосипед можно было демонстрировать на выставке. Чуть заметные трещины эмали на ручке наводили на мысль, что на велосипеде ехал я.

— Еще бы лошадок подковать, — сказал бригадир Кила.

Лицо у бригадира выражало покорность и упрямство.

— В лошадях не понимаю! — ответил дядя Федя. — Что ноешь под руку? Целыми днями торчишь, нервы на барабан мотаешь!

— Ему председательша приказала, — объяснил крестный, продолжая сидеть на корточках. — Она сказала: «Ты от кузнеца не отходи. Он свое дело сделает, его командир заберет, что тогда будем делать?»

— Не смыслю я в лошадях, — устало повторил дядя Федя. — Лисапед починю, хочешь, а в скотине не смыслю. Ей копыто почистить, обласкать, в станок завести. Подковы скую. Найди коновала, на пару подкуем.

— Есть человек, он в лошадях разбирается, — сказал я. — Честное слово!

— Кто такой?

— Политрук. Борис Борисович, капитан. У нас политрук новый.

— Будет он с копытами возиться, — сказал крестный.

— Он конник, — сказал я. — Кавалерист.

— Кавалерист?

— Его в Бессарабии стукнуло. Шли на выручку 25-й Чапаевской дивизии. Коня, Ветерка, наповал… Политрука — в госпиталь.

— Ежели конник… — соображал дядя Федя. — Бригадир, завози угля! Настоящий кавалерист от помощи не откажется. Придет на выручку.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ,

в которой рассказывается о крестинах сына Шуленина.

Неожиданно к Шуленину приехала жена. Рано или поздно к мужьям приезжают жены, но из всех неожиданных приездов этот был самый неожиданный: разыскать воинскую часть по номеру полевой почты было то же самое, что найти иголку в стоге сена. Кого бросало по военным дорогам, тот поймет, что такое в сорок втором году приехать без вызова, без пропуска в действующую армию: станции забиты эшелонами с эвакуированными, воинскими эшелонами, спецсанитарными поездами, эшелонами с оборудованием заводов, вывозимым с территорий, временно занятых врагам. Все это усугублялось бомбежками, отсутствием намека на железнодорожное расписание, нехваткой паровозов. Трудностей не перечесть. И, самое главное, вполне могло случиться, что женщина ехала в пустой след — пока добиралась до полевой почты, ее супруга уже перевели по новому адресу, такому же безадресному, как и первый. Могло случиться, что и вычеркнули из списка живых и зачислили в список мертвых или без вести пропавших.

Шуленин сидел на столе для чистки оружия и чесал затылок. Товарищи по оружию смотрели на него, как на родного брата японского микадо, родство с которым случайно определил особый отдел фронта. Что говорить, случай уникальный! На фронт приехала жена!

— И как она дом-то бросила? — терялись в догадках бойцы. — Как добралась? И как разыскала? Вот кого послать к Прохладному в разведчики. Она у тебя случайно не в уголовном розыске работает?

— Паралик ее знает! — отвечал рядовой Шуленин, не веря, что приехала именно его жена, а не какого-нибудь однофамильца.

Больше всех волновался старшина роты Толик Брагин — у него на целой планете не имелось родственников, жены тем более.

— Тут любовь… роковая, — фантазировал он. — Факт! Если кто кому изменит — нож в сердце. Как в песне поется: «Ты меня забыла, другого полюбила, а теперя финку получай…» Роковая любовь или нет?

— Паралик ее знает! — отвечал Шуленин, продолжая сосредоточенно чесать затылок.

— Детки-то есть?

— Паралик ее знает…

Брагин оторопел… Минут пять глядел на Шуленина не моргая.

— Не знаешь, есть у тебя дети или нет? Говори сразу, кто приехала — жена или дроля?

— Паралик ее знает!

— Дети-то были, когда с ней жил? До войны. Вспомни!

Шуленин, утомленный собственными раздумьями, молчал. Он нетерпеливо поглядывал на палатку младшего лейтенанта Прохладного — там решался вопрос о его свидании с женой. По всей видимости, свидание должны были разрешить — Шуленина сняли с наряда.

Рота томилась… Бойцы гадали в открытую, какая окажется жинка у товарища: высокая, маленькая, толстушка, худоба, брюнетка, шатенка или блондиночка, грымза, миляга, кривлявая, тихоня, певунья, сплетница? Может, рыжая? Может, сорок пятый номер обуви носит? Вдруг беззубая, как баба-яга? Какая она, какая?

— Обыкновенная, — ответил Шуленин.

— Понятно! — успокоились бойцы, и каждый из них тоже задумался.

Я и Рогдай крутились рядом.

— Наверняка, — митинговал Рогдай, — привезла меда и ватрушек. Зачем ей тогда ехать? Когда к нам приезжали отец с матерью в пионерский лагерь, они столько вкусного привозили… Я, дурак, ничего есть не хотел. Привезет пирожные, я не хочу. Алик, подтверди, что пирожные есть не хотел. Что она тебе привезла, Шур-Мур?

Шур-Мур… У моего брата неожиданно прорезался талант приклеивать людям прозвища. С его легкой руки старшина роты превратился в Сивку-Бурку, Шуленин — в Шур-Мура, Борис Борисович Иванов, политрук роты, — в Быр-Быра, а дядя Боря Сепп получил самую презрительную кличку — Пацифист. Что такое пацифист, Рогдай не знал, но по тому, как произносили это слово, было оно, очевидно, весьма ругательным.

Шур-Мур подумал и ответил:

— Паралик ее знает!

— Живут же люди! — мечтательно произнес Толик Брагин. И вдруг запел сиплым голосом беспризорника — «Твои страстные поцелуи довели меня до греха. Мать забыла, отца бросила…» Я много песен знаю, — похвастался он ни к селу ни к городу. — Душевные! Хотя бы эту… «Жили-были два громилы: ун-дзын, дзын-дзын…» Не та! Стой, вспомнил! «Как на кладбище Серафимовском отец дочку зарезал свою…»

— Заткнись! — сказали ему.

Старшина подумал и согласился, потому что ни одна песня из его репертуара почему-то не подходила к данному моменту.

Из палатки вышли ротный и политрук. У Прохладного алел на щеке шрам. Шуленин сник — покрасневший шрам на щеке командира роты обещал мало приятного.

Борис Борисович не торопясь пристегнул полог палатки и подошел к столам для чистки оружия.

Шуленин соскочил со стола и встал по стойке «смирно».

— Дела следующие, — сказал политрук, улыбаясь. — Идите на КПП, ведите жену сюда, в роту. Другого выхода нет — отпустить вас в деревню не в нашей власти. В общем, ведите ее сюда. Надеюсь, что товарищи, живущие с вами в палатке, не будут в обиде, переночуют в свободных. Кто с вами живет?

— Они, — показал на нас с братом Шуленин.

— Тем более, — сказал политрук.

Шуленин почему-то не двигался с места, не спешил на КПП. Он покосился на товарищей, поморщился… Набравшись храбрости, прошептал что-то политруку на ухо.

— Не понял, — сказал политрук. — Говорите громче. Скрывать нечего. Все равно не скроешь. В чем дело?

— Она с ребенком, — сказал Шуленин и с опаской оглянулся на старшину роты Брагина.

— Как? — не понял капитан Иванов.

— С ребятенком, говорю, приехала, — повторит Шуленин и почему-то опять покосился на старшину.

— Сколько ребенку лет? — задал вопрос политрук.

— Сейчас!

Шуленин закатил глаза и стал загибать пальцы — считать. Пальцев ему не хватило, он зашевелил губами.

— Пять месяцев, пятый должон, — сказал он. — После первого ранения я заезжал домой… Пять месяцев аккурат.

— Та-ак… — протянул капитан. — Да-а-а… Загвоздка! — Он повернулся и пошел разыскивать Прохладного для продолжения таинственных переговоров — как поступить с рядовым Шулениным, к которому не только прибыла жена, но, как выяснилось, с грудным младенцем.

— Тихарь! — возмутился старшина Брагин. — Темнил… «Не знаю… Есть ли дети или нет». Чего темнил? Может, она еще бабку с дедом привезла? Говори сразу! Всю деревню с собой захватила? Коровку в подоле принесла, курей, свинку? Рота! Чего расселись? Готовьсь к строевой подготовке! Я, что ли, один за всех на занятия пойду? Для меня, что ли, одного приказы пишутся? Через десять минут построение.

В армии существует байка о том, как генерал приказал построить полк в десять часов. Командир полка на всякий случай приказал выстроить на плацу полк в девять тридцать. Командиры батальонов, чтоб не опростоволоситься, отдали приказы построить солдат в девять. Ротные решили вывести роты в восемь тридцать — соответственно, командиры взводов упредили начальство еще на полчаса, а старшины вывели солдат из казарм в шесть.

— И никаких разговоров!

Брагин построил нас на строевую подготовку. Прошло полчаса. Прохладного не было. Дело нашлось: проверяли, у кого как начищена обувь. Шуленину влетело по первое число — на его бутсах засохли комки глины: видно, не успел очистить ее, придя с караула. Потом проверяли воротнички… Потом еще что-то…

Прохладный появился, как всегда, неожиданно и с тыла.

— Смирно!

— Вольно! Рядовой Шуленин, выйти из строя!

Прохладный не желал смотреть в сторону Шуленина.

Прохладный был в плохом настроении.

— Иди к комиссару, — сказал Прохладный. — Сено-солома! Развели детский сад, комнату матери и ребенка. Он тебе объяснит, что делать. Стой! Как хочешь, чтоб писку не было слышно. У меня не родильный дом, здесь армия, фронтовая часть. И чтоб баба не шлялась, где попало. В общем, иди, иди!.. Брюхо только подтяни, вояка липовый!

Начались занятия по строевой подготовке. Ротный прочитал легкую нотацию о том, что кадровых военных видно и в штатской одежде, что строевая выправка — залог дисциплины, после чего мы разделились на группки по три-четыре человека, ходили друг около друга и лихо печатали строевой шаг, соответственно приветствуя друг друга, как высшее начальство.

Прохладный тосковал. Он сидел в сторонке на поваленной полусгнившей осинке, чертил на земле прутиком замысловатые геометрические фигуры и часто сплевывал.

После обеда ушли бойцы, заступающие в наряд. Осталось меньше взвода. Нам предстояло особое задание — строить проволочные заграждения в три кола. Я и Рогдай таскали колья. Кол от кола в семи метрах. Колья забивались деревянной кувалдой в землю, на толстой палке несли моток колючей проволоки — разматывали ее и прикрепляли к кольям. Аэродром одевался заграждениями. Как вскоре выяснилось, не зря. Мы преодолели бугор, долго чавкали в болотце, потому что пришлось заготовлять особенно длинные колья, чтоб поглубже загнать их в трясучую, неестественно зеленую для осени землю. На кочках доспевала клюква. Ее было много, но есть ее было рано — свой особый кислый вкус она приобретает после заморозков. Говорят, что особенно хороша клюква после первого снега.

Люди работали вяло. Работа не ладилась. Мы потихоньку ссорились между собой. Командовал Брагин. Его почему-то не хотели слушаться, пререкались, даже посылали сквозь зубы кое-куда. Толик отвечал тем же… Он умел.

Объявили перекур. Перекур затянулся. Лишь Рогдай продолжал растаскивать колья: он отличался особым пристрастием к службе.

— Нет, бабу нельзя пускать в войска, — сказал кто-то. — Если к одному приехала, почему же к другому не может? К кому не может, завидки берут, хочется в самоволку вбегать, к зазнобе на хутор. У кого хутора нет…

— Пусть бабочек ловит, — досказал кто-то.

— Гонишь от себя мысли разные, письмо получишь: «Хорошо! Сыты… Одеты». Брешут, конечно, не хотят расстраивать. Видим по другим, как сыты, одеты, обуты. А тут приперлась. Да с ребятенком! Вообще-то молодец тетка! Приехала и приехала, гнать не будешь. И Шуленину подфартило…

— Выпить бы что-нибудь по случаю…

— Керосинчику бы граммов двести.

— Слушай, Брагин, ходят слухи, у тебя в заначке четверть самогонки припрятана?

— Кто брехню пустил? — рассвирепел старшина. — Язык ему вырву.

Неожиданно прибежал дежурный по роте.

— Братва! — закричал шагов за сорок дежурный. — Братва! Бра-атва!

— С кола, что ли, сорвался? — сказал кто-то, лежа на земле.

— Похоже.

— Братва!

— Чего, родимый? Отдышись, сердечный, загонишь себя, раньше времени похоронную жене пошлют.

— Что расскажу!..

— Давай рассказывай!

— Смех!

— И с этим ты спешил к нам? — спросил Толик.

— Подождите, не перебивайте. Ой! — Дневальный опустился на землю, взял у товарища из рук цигарку, затянулся до кишок и продолжал: — Кончай работу!

— Пожалуйста!

— Кто приказал?

— Смех!

— Эту важную новость мы уже слышали. Может, еще что-нибудь знаешь?

— Пришла… Честное слово!

— Ну и какая?

— Обыкновенная… Во и во! — Дневальный развел два раза руки в стороны. — Но приятная. С ребятенком. Первым долгом — бух в ноги политруку.

— Не врешь?

— Не перебивай. Оказывается, она привезла ребятенка, чтоб отцу показать, Шуленину, значит… Жили они долго лет пятнадцать, детей не было; приехал он в отпуск, думали — ничего, а она родила.

— Это нас всех ожидает… Кто вернется домой, конечно, живым.

— Я и говорю… Родила. Подумала: всякое может случиться, отец может и не вернуться, она сына в охапку, на поезд — и с ребятенком, как с пропуском, по всем путям ей «зеленый свет». Привезла показать отцу. Как думаете, братва, молодец аль дура?

— Стоящая жинка! Но если бы моя каждый раз ко мне детей возила, я бы без порток ходил.

— Не о тебе речь!

— Привезла. Шуленина не узнать. Важный стал, как полковник. Приперла с собой два мешка жратвы. Значит, бух в ноги политруку, говорит: «Товарищ командир, я была комсомолкой, я — ворошиловский стрелок, я туда, я сюда, привезла сына к отцу, будьте крестным отцом».

— Врешь!

— Было бы ради чего врать! Борис Борисович, капитан, значит, политрук, рот раскрыл: «Я, — говорит, — член партии». Она ему: «Мы по-нашему, по-советски крестины устроим. Прошу крестины советские устроить, потому что война войной, а сын родился».

— Кто крестной матерью?

— Прохладного позвала…

— Ха-ха-ха!..

— И что решили?

— Я и пришел. Давайте посылайте троих на пищеблок, забирайте ужин, несите в роту. Будут крестины сына роты — так сказал капитан Иванов.

Приказ есть приказ, плохой тот командир, у которого солдатам нужно повторять приказ дважды, мы привыкли понимать с полуслова. Дружно поднялись с земли, еще дружнее бросили мотки проволоки, колотушки; инструмент — кусачки, молотки, пилы, топоры — рассовали по валежнику, так что днем с огнем не наймешь, и двинулись гурьбой, как рыбаки с удачной рыбалки.

Старшина Брагин разошелся не на шутку; он строил весьма смелые прогнозы, смахивающие на директивы:

— Рубанем компот, братцы!

— Еще как! — согласились мы.

— Будем лопать от пуза, — пообещал Толик.

— Спрашиваешь! — обрадовались мы.

Нас догнал Рогдай. Он обиделся.

— Хотя бы предупредили, что уходите, — сказал он.

— Мы думали, что ты будешь строить колючую проволоку до вечера, — ответили ему. — Тебе нравится. Валяй! Труд — дело чести.

— Дело доблести и геройства, — добавил старшина и, подумав немного, еще добавил: — Разберись в колонну, ненароком на коменданта аэродрома нарвемся, будет тогда семейный вечер на орехи.

Готовились к торжествам серьезно: чистились, драились, брились, терли шеи лыковыми мочалками, расправляли усы, гыгыкали и умышленно не заглядывали в палатку к Шуленину. Столы для чистки оружия накрыли новенькими мишенями, фашистом вниз к столу, чтобы фашист не портил мерзким силуэтом настроение людям. Брагин расстарался, сбегал и принес гроздья рябины, ветки сунули в гильзу из-под мелкокалиберного снаряда, поставили гильзу вместо вазы в заглавие среднего стола, где, по предварительным расчетам, должна была сесть героиня торжества. Неожиданно выяснилось, что сидеть в роте не на чем: в роте числилось по описи три табуретки и ни одного стула.

И потянулись к бане, как муравьи, за плахами.

— Нельзя! Не дам! Кто приказал? — бегал вокруг бани санинструктор. — Мне баню топить нечем. Чей приказ?

— Генерала.

— Зачем плахи?

— На пионерский костер.

К девяти часам сборы закончились. Рота села за столы. Перед каждым бойцом стоял котелок или крышка от котелка, стояли алюминиевые колпачки-стаканчики немецкого производства. Никто стаканчики ставить на столы не приказывал, но и никто не приказывал убирать. Пусть стоят!

— Встать!

Встали. Замерли. Повернули головы налево те, кто сидел напротив повернувших головы направо. К оружейным пирамидам приближалось шествие — впереди политрук, за ним облагородившийся Шуленин и женщина, жена Шуленина, с ребенком на руках. Прохладный появился позднее. Никто не заметил, откуда и когда он появился сразу за столом. Он так умел.

— Вольно! Садись!

Мы стояли. Мы разглядывали. Женщина была невысокого роста, квадратненькая, темно-русая, одета в серый костюм, на груди значки — «Ворошиловского стрелка», «ГТО II ступени», «Значок донора» и еще какие-то значки с красными крестами и полумесяцами.

Мы сели. Дневальные разнесли тонко нарезанные ломти хлеба, пшенную кашу и по ведру сладкого морковного чая на стол. Ведра портили вид столов, их сняли и поставили на землю рядом со столами. Гостье принесли большую эмалированную миску с кашей.

Толик Брагин занервничал, заелозил на плахе, украдкой взглянул под стол. Под столом были ноги.

— Кто сказал, что два мешка жратвы привезла? — спросил старшина шепотом.

— Дневальный.

— Я ему припомню! Запоет за распространение ложных слухов в военное время! — зловеще пообещал старшина.

— Товарищи! — сказал политрук и встал из-за стола. — Сегодня к нам приехала жена боевого товарища. У него произошло большое и радостное событие в семье — родился первенец, сын Олег. Сейчас идет война, и, казалось бы, нам, фронтовикам, нужно забыть про домашние радости. — Политрук посмотрел на Прохладного и продолжал: — По-моему, наоборот, мы должны помнить каждую минуту о своих родных, любимых, сыновьях и дочерях. Иначе за что же идти в бой, если не за семьи, народ, землю, за Родину? Мы призваны защитить Родину-мать от страшной напасти — от нашествия лютого, безжалостного, коварного фашизма. Жалко, что в бокалах, — он поднял алюминиевую крышечку немецкого производства, напоминающую стакан, — нет вина. Чай — вода, много не выпьешь. Но мы обещаем Нине Сергеевне, — он улыбнулся жене Шуленина, — что после победы выпьем в наших семьях за здоровье ее сына полной мерой. Согласны со мной?

— Согласны! — уныло ответили бойцы, с презрением поглядев в сторону остывающего морковного чая.

Настроение скисло. Праздник чем-то напомнил скучное собрание, докладчик был не виноват — застолица требует другой жидкости, не морковного чая. Зачем тогда садиться за столы, покрытые белоснежными мишенями.

— Нина Сергеевна привезла приветы от односельчан — вернее, от земляков. Она как бы делегат от жен фронтовиков. Она возглавляет женский комитет…

— К нам в часть, в которой я раньше служил, — вспомнил кто-то, — приезжали делегаты от казахского народа. Три вагона колбасы привезли… Концерт был…

— Они ведут большую работу, — продолжал капитан Иванов. — Куют в тылу оружие победы…

Затем слово дали Нине Сергеевне. Она передала ребенка Шуленину. Тот сидел с каменным лицом, все еще не придя в себя от неожиданного визита жены.

— Дорогие товарищи! — радостно сказала Нина Сергеевна. — Я не ожидала, что так встретите. Большое спасибо! Извините, что мы с мужем не можем пригласить вас всех в гости — дом далеко, и… он сгорел во время бомбежки…

— Минуточку! — встал Прохладный и поманил пальцем старшину.

Брагин съежился, попытался сделать вид, что не замечает знаков ротного.

— Сейчас Толика раскулачат, — сказал кто-то с надеждой.

— Мы в тылу… — продолжала Нина Сергеевна.

Жалко, что я не запомнил, что она говорила, потому что с интересом наблюдал за командиром роты и старшиной. Прохладный что-то говорил сквозь зубы, Брагин хватался за грудь, закатывая глаза, клялся…

— Мы, не покладая рук… — продолжала Нина Сергеевна.

Толик сник, махнул безнадежно рукой и засеменил рысцой к своей палатке. Жил он один, так как в его палатке хранилось ротное имущество — лежали пилотки, простыни, патроны.

Каша остыла, чай простыл. Нина Сергеевна взволнованно продолжала рассказывать об общественной работе женского комитета.

— Раскулачили!

Толик вынес из палатки немецкую канистру. Шум за столами смутил Нину Сергеевну: она замолчала, растерянно огляделась и покраснела.

— Продолжайте! Продолжайте! — сказал политрук Иванов.

Прохладный взял канистру и сделал еще какой-то таинственный знак старшине.

— Товарищ командир! — завопил старшина во весь голос.

— Неси, неси! — приказал ротный. — Я не умею говорить тосты за косым столом. Шагом марш!

Никто не подозревал, что у Толика хранилось богатство — канистра спирта и два ящика американской консервированной колбасы. Где он это раздобыл, осталось тайной. Да нас, собственно, это и не интересовало. На то и существует старшина, чтоб иметь запасы.

И сразу почувствовали, как хорошо, что к боевому товарищу приехала в гости жинка…

По колпачкам-стаканчикам разлили разведенный водой спирт, на двоих досталось по банке консервов. Баночки открывались по-особенному, не ножом или топором, а сбоку торчал маленький беленький язычок из жести, он подцеплялся специальным ключиком, накручивался, и баночка аккуратно открывалась.

— Банки не зажиливать, — предупредил старшина. — Отдадите. Для пуговиц пригодятся, для выстреленных гильз.

В банках лежала колбаса! Красная, пахучая, отдающая почему-то фосфором.

— Ой, я совсем забыла! — сказала Нина Сергеевна. — У меня подарки. Наши женщины собрали… Вася! — обратилась она к мужу. — Сбегай принеси!

Оказывается, Шуленина звали Васей. В присутствии жены он выпрямился, посолиднел, не чадил беспрерывно самокруткой.

Шуленин принес два мешка.

— Вот! — сказала счастливая Нина Сергеевна и вынула из мешка маленький мешочек и положила перед капитаном Ивановым. Потом она положила такой же маленький мешочек перед младшим лейтенантом, пошла вдоль стола и перед каждым бойцом клала мешочки.

— От наших женщин. Простите, что скромные подарки…

Она на самом деле была счастлива. Она мечтала увидеть мужа, познакомиться с его командирами, товарищами, ее подруги собирали подарки, провожали ее в путь, давали наказы…

— Мальчики, я про вас знаю, — сказала она и дала нам с Рогдаем по мешочку.

— Спасибо!

В мешочке оказался еще мешочек. Я долго крутил его, пока не догадался, что это кисет для табака. Еще лежали теплые носки из белой шерсти и джемпер-безрукавка домашней вязки.

Рядом сидел Брагин и крутил в руках большой носовой платок. На уголке красовалась вышивка: «Возвращайся живым!»

— Живым, — размышлял он. — Если убьют, как же мертвым вернусь? Что это за тряпочка? Если портянка, то почему одна?

— В нее сморкаются, — объяснили ему. — В платок сморкаются. Если будешь спать зимой на снегу и схватишь насморк.

Толик сроду не употреблял носовых платков, да и насморка, наверное, у него никогда не было.

— Тихо! — поднялся Прохладный. — Я хочу выпить, друзья-братья, мензурку со спиртом за то, чтоб победа была как можно скорее, и за то, чтоб мы жили как можно дольше. Остальное приложится. Ура!

— Ура! — закричали, поднимаясь с плах, бойцы нашей роты.

Я пить не стал, отдал спирт товарищам. Рогдай выпил, как большой. Мне не понравилась его смелость. В тринадцать лет спирт пить — пусть ему налили даже немного — рановато. Был бы жив отец, он бы такое не позволил.

Закусывали колбасой. Америка — страна богатая, если в войну объедается подобными консервами.

— А что у вас во втором мешке? — не утерпел и спросил через стол Брагин.

— Табак. Опять я забыла, — ответила Нина Сергеевна. — Там письма. Девушки с фабрики написали письма молодым бойцам.

— Сколько курева?

— Килограммов двадцать.

— Дайте сюда, распределим, а то ваш муж за один присест выкурит. И письма давайте. Бородачам, — показал старшина на бойцов, — хватает писем из дому. Я один неженатый. Буду письма читать, не пропадать же добру. В жизни не получал ни одного письма.

Под общий смех и шутки письма девушек с подмосковной фабрики передали старшине. Начались разговоры… Предложили спеть. И запели: «Ревела буря, гром гремел».

Слушая песню, я вспомнил, как мы выезжали семьей за город в СХИ, к Лысой горе. Река Воронеж текла спокойно, песок с горы стекал в воду, дно белело. Обыкновенно с нами ехали приятели отца по работе, тоже с семьями. Заводили патефон, ставили модную пластинку «Утомленное солнце нежно с морем прощалось». Взрослые выпивали, слушали патефон, танцевали, пацанье носилось по кустам и играло в войну. Ребятишки не надеялись, что на их долю выпадет хоть маленькая война, настоящие походы… Война казалась интересной игрой. Взрослые вспоминали гражданскую, рассказывали истории. Теперь шла война, настоящая, великая, а люди почему-то вспоминали мирные неинтересные дни.

Даже праздник, крестины, если возможно так назвать то, что происходило в нашей роте, были грустными, пели грустные песни, потому что каждый вспоминал свою Лысую гору.

Я учил историю. Проходил нашествие татар. Татары с рожденья сидели в седле, катились ордой на богатый Запад, завоевывали чужие земли, разрушали села и города. Рубили головы… Для них война была отхожим промыслом, естественным состоянием, чем-то вроде разведения овец. Но так ли это?

Мажет быть, они от отчаяния и голода, как саранча, двигались на Запад?

И еще одно… Почему в мирное время люди хвастаются военными подвигами?

Ребенок проснулся от песни. Заплакал. Песня умерла…

Прохладный спросил:

— Сколько, Нина Сергеевна, рассчитываете погостить?

— Не знаю… Сколько разрешите, — ответила она, прижав ребенка к груди, к значкам «Ворошиловский стрелок», «ГТО II ступени» и прочим значкам с красными крестами и полумесяцами.

— Три дня! — определил срок ее пребывания в гостях ротный. — Спокойной ночи! Пора кончать. Товарищи, я смотрел работу сегодняшнюю — мало сделали и плохо. Такое проволочное заграждение завалится от ветра. Завтра переделать. Сегодня поверка отменяется. Расходись!

Бойцы вставали, прощались с супругами Шулениными; супруги сидели как застыли, им не хотелось «расходиться», для них время бежало слишком быстро.

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ,

в которой пойдет разговор о смерти.

В дёнь моего пятнадцатилетия погибла ротная кобыла Полундра. Событие печальное и неожиданное.

День моего рождения никто не отмечал. Рогдай не вспомнил или сделал вид, что не вспомнил.

Итак… В день моего рождения погибла Полундра.

Политрук Борис Борисович привязался к ней. Он приносил ей хлеб, делился сахаром. Политрук оказался довольно невеселым человеком. Вначале-то я подумал, что он отчаянный весельчак. Сбил с толку вопрос, который он задавал ни к селу ни к городу:

— В Бессарабии был?

— Там погиб ваш Ветерок?

— Не только конь, — отвечал капитан. — Семья осталась. Малыш, внучек. Жена, дочь, мать… Все остались.

Он привязался к монгольской лошадке. И Полундра присмирела, облагородилась. Позволяла запрячь себя в телегу. Она оказалась на редкость выносливой. Работала без отдыха днями — возила из бобрового заповедника бревна, слеги, хворост… Пока рубили сосенки, похватает листьев с кустов, травки и пошла-потянула: степная лошадь к изысканным кормам не приучена.

С бойцами Полундра жила не то чтоб душа в душу — терпела; видно, сообразила: крути-верти, а лямку тянуть вместе, — рота рыла землянки, обносила проволочными заграждениями склады ГСМ, боевого питания, мотчасти. Любила Полундра преданно, по-собачьи лишь политрука. Прибегала на его свист.

И ненавидела ротного старшину Брагина. Толик платил ей взаимностью.

— Послал бог скотину, — ругался он. — Испортил политрук… На реку водит купаться. У нас в детдоме водился кот Обормот, за горелую корку сальто-мортале крутил. Полундре, видишь ли, сахар подавай. Кнута ей семихвостого из телефонного провода.

Ранним утром, когда рота собиралась на завтрак, Брагин попросил меня запрячь Полундру — съездить на склад. Сам он запрягать не решался. Я нашел Полундру в березничке, она развлекалась — каталась по земле.

— Вставай, — попросил я.

Я накинул узду, привел ее к навесу, где стояла телега, скрипучая и рассохшаяся, как старая бочка. Теперь-то я управлялся с лошадью лихо, не хуже деревенского мальчишки. Полундра долго не желала входить в оглобли.

— Имей совесть, — сказал я. — Сегодня мне пятнадцать лет исполнилось. В прошлом году на день рождения приходили мальчишки и девчонки из школы, со двора. Приносили подарки. Во! Во как жили раньше!

Я надел хомут, подтянул подпруги.

— Мундштук вставь, удила не забудь! — крикнул со стороны старшина.

— Ладно!

Но я не вставил в пасть Полундре мундштук, потому что она не любила, когда ей смотрят в зубы, — кусалась.

Брагин подбежал к телеге. Полундра рванула с места, он еле успел вскочить на телегу и схватить вожжи. Кобыла понесла…

Она совсем не слушалась старшины. Бежала куда-то сломя голову. Так они и умчались.

Толик вернулся скоро. Мокрый до нитки.

— Алик! — позвал он меня, прячась в кустах.

— Ого! — удивился я: человек выехал на склад и через несколько минут прибегает мокрый, озирается, без лошади, без подводы.

— Найди ротного, чтоб политрук не слышал. Зови сюда.

— Что случилось? — спросил я.

— Ша! Полундра утопла.

— Как?..

— Сама. Махнула с обрыва в протоку. Телега сверху… Накрыла. Я еле выплыл. Бешеная кобыла — думала с телегой протоку переплыть. Зови Прохладного. Что делать?

— Не знаю.

— То-то и оно… Фашистка какая-то! Я ей вправо, она — влево. В штрафбат не загонят?

— Не знаю.

— Она назло утопилась, — решил Брагин, — чтоб навредить.

Я побежал на поиски Прохладного.

Рота ушла на завтрак. Утром в день моего рождения рота готовилась помочь колхозникам в уборке картофеля. Сватать приходила председательница колхоза. Она по-умному пришла в политотдел, к дивизионному комиссару. Попросила помощи.

Вечером в роте созвали открытое партийное собрание. Выступил политрук Борис Борисович.

— Граждане, — сказал он. — Урожай гибнет. Нашу работу, конечно, никто за нас не выполнит, но и помочь… Никто, кроме нас, колхозному хозяйству не поможет. Как насчет воскресника или субботника? Кто «за» — поднимите руку.

Проголосовали. И сегодня добровольно полроты, вместо того чтобы отсыпаться после наряда, шло на уборку картофеля.

Ротный сам увидел меня.

— Козлов!

Я подошел, откозырял.

— Почему не на завтраке? — спросил строго Прохладный. — Без строя болтаешься? Допрыгаешься, отправлю на губу, посидишь, подумаешь… Марш на завтрак!

— Товарищ младший лейтенант, — начал я.

— Молчать! Почему не выполняешь приказ?

— Да я…

— Пререкаться вздумал? Марш на завтрак!

— Полундра утопла! — выпалил я, не слушая ротного, потому что он не давал слова вымолвить.

— Врешь? — опешил ротный.

— Правду говорю. Брагин мокрый прибежал.

— Номер! — сказал Прохладный. — Политруку не говори, а то кондрашка хватит.

Ротный и старшина беседовали тайно. Я прогуливался по дорожке, глядел, чтоб политрук случаем не подошел и не услышал, о чем ведется речь.

— Влево, а она вправо, — жаловался старшина. — Ей: «Тпру!» — она галопом. Махнула с обрыва, еле выплыл. Она специально навредить хотела, специально потопла.

— Как отчитываться-то будем? — соображал ротный. — Вдруг проверка, а кобылы нет… Сено-солома, ты не пьян?

— Что вы, товарищ младший лейтенант, — возмутился Толик, — откуда?

— Разговорчики! Потом разберемся. Где взять лошадь? Если проверка… И лес возить… Сколько еще, много еще, сколько леса возить?

— До зимы. Навозили всего на три землянки.

— Так… Так… — Прохладный задумался, потом приказал. — Утопил, не утопил — ничего не знаю. Через сутки чтоб лошадь была! Какая угодно, хоть на одной ноге. Сутки форы. Приготовь увольнительную, подпишу. Не приведешь — пеняй на себя, защищать не буду.

— Спасибо! — сказал Толик. — Не подведу, командир.

После завтрака, захватив саперные лопаты, рота колонной ушла в деревню. Брагин куда-то исчез. Политрук пока не догадывался о случившемся. Я и Рогдай поступили в его распоряжение — у нас было особое задание на кузнице.

Около кузницы паслись семь стреноженных коняг. Их не мобилизовали в армию, оставили колхозу, потому что подчистую выбраковала ветеринарная комиссия. Командовал тягловой силой бригадир Кила, тут же крутился его неразлейвода крестный.

Парадом командовал политрук Борис Борисович. Он снял фуражку, повесил на гвоздик в двери кузницы, повязал широкий, прожженный в нескольких местах угольками брезентовый фартук. И вовсе не походил на вояку — он до невероятного напоминал доброго Айболита, звериного доктора из сказки.

Подвели мерина по кличке Афанасий. Мерин пофыркивал и вздрагивал непомерно раздутыми боками. Холка у него была сбита, осенние редкие кусачие мухи жадно прилипали к ранке.

— Что пухнешь? — спросил у мерина Борис Борисович. — Бригадир, записывай рецепт. Запустили скотину!

Он продиктовал рецепт. Бригадир Кила почтительно записывал огрызком чернильного карандаша на обрывке газеты советы, как выгнать аскариду из брюха Афанасия.

Мерин доверился коннику, добровольно подошел к станку, вошел в станок (его даже не взяли под уздцы), поднял заднюю правую ногу. Подковы, конечно, на ноге не было.

— Ой-ой-ой! — вырвалось у капитана. — Не копыта — лыжи. Как же ты ходил, друг сердешный? Не завидую.

Мерин вздохнул и вежливо помахал хвостом, отгоняя кусачих мух.

Борис Борисович положил неподкованную ногу мерина на колени, прикрытые брезентовым фартуком, долго приноравливался, затем осторожным и в то же время сильным движением срезал, точно сострогал, пласт кости. Думалось, что Афанасий взовьется на дыбы, лягнет коновала в живот, разнесет станок в щепу. Ничего подобного не произошло — мерин застыл! Его морда приняла скучающее выражение, как у женщины, когда ей делают маникюр.

Борис Борисович чистил копыта — задние, передние. Он часто менял всевозможные — выпуклые, прямые и загнутые — долота.

— Потерпи, потерпи, — просил он ласково.

Старший сержант дядя Федя ассистировал политруку.

— Теперь что? — спрашивал он почтительно. — Понятно, теперь чего? Ага, понял! Сразу бы не додумался.

Оказывается, и дядя Федя кой-чего не знал и не умел делать.

Дядя Федя вынес подкову. То ли подкова оказалась горячей, то ли Борис Борисович неловко тронув болячку — Афанасий взметнулся.

— Не мешай! — закричал капитан. — Терпи!

Забивались гвоздочки безболезненно и быстро.

— Готов! — отпустил мерина Борис Борисович. — Гуляй, старина! — Он дружески хлопнул ладонью по крупу.

Афанасий постоял, шагнул. Остановился, как бы соображая, больно ступать или нет. И, замотав головой, резво выбежал из станка.

— Эть взбрасывает! — умилился крестный и бросился ловить мерина. — Тпру-у, окаянный, те говорят, не резви!

Поймав Афанасия, крестный окликнул:

— Алик, забирайся! Скачи галопом на Лебяжье поле.

Там работали наши ребята.

Афанасий трусил не спеша. Я точно плыл по мелкой волне на перевернутой лодке. Я не умел ездить верхом. Неудобно было трястись на старом мерине, ударяясь о разъеденную мухами холку. Я балансировал руками, телом, чтобы не сползти то влево, то вправо, падал животом на спину Афанасия. Хотелось крикнуть: «Остановись!» — но почему-то было стыдно произнести подобные слова.

Кое-как добрались до Лебяжьего поля.

Бойцы выкапывали саперными лопатами картошку. Они шли цепью. Им пособляли женщины. Выбирали клубни руками, бросали в ведра; когда ведро наполнялось, картофель ссыпали в большую черную кучу.

Работали весело. Дядя Боря Сепп старался в паре со Стешкой на самом левом фланге. По-моему, они плохо соображали, что делают, потому что сбились с рядов. Их подняли насмех.

— Куда ж в кусты полезли? — закричала женщина. — Рановато еще, еще обеда не было… Глянь, Стешка-то покраснела!

Действительно, девушка и дядя Боря покраснели.

Я слез с лошади. Афанасия впрягли в плуг. За плугом пошел дядя Боря. Он отворачивал черные жирные пласты земли, картошка оказывалась сверху, человек десять еле управлялись за ним.

Через полчаса прискакал Рогдай. Его лошадь тоже впрягли в плут. И работа завертелась. Бойцы сбросили гимнастерки. День выдался погожим…

Часа в два приехала подвода с обедом. Угощали за колхозный счет. Привезли три ведра с мясным борщом, каравай хлеба, яблок, молока… Полную подводу еды. Выставили обед на землю и уехали.

Женщины и ребятишки почему-то отошли в сторонку, каждый достал из узелка свое — бутылку молока, кто холодной картошки, лепешек.

— Товарищи, — возмутились бойцы. — Садитесь, вместе пообедаем.

— Не, ответили женщины, — не положено. Наш пай за трудодни, может, отдадут, это вам, вы служивые. Гости.

— Какие гости? — снова возмутились бойцы. — Отставить! Идите сюда! Вместе работали, вместе будем столоваться.

Первыми подошли мальчишки, за ними потянулись женщины.

Дядя Боря Сепп насыпал борща полный котелок, пошел к Стешке. Они о чем-то поспорили, затем сели в сторонке, начали хлебать одной ложкой из одного котелка.

И уже никто над ними не подтрунивал, изредка какая-нибудь женщина долгим, пристальным взглядом глядела в их сторону и вздыхала, потом отводила тяжелый взгляд.

После обеда опять копали. Много накопали картошки. Груд сорок, а то и больше.

Мы забыли, что шла война. Она напомнила о себе: появился немецкий разведчик — «костыль». Он повис в небе. Захлопали зенитки. Вокруг «костыля» появились разрывы. Говорят, что «костыль» сбить трудно, — он хорошо бронирован.

Люди на поле прекратили работу, глядели в небо, судачили:

— Пришел выглядывать.

— Ищет, гад…

— Может, фотографирует на память?

— Ищет. Аэродром шукает. Сегодня полеты.

— Видать, допекли «Яки» фрица. Пришел на поиск аэродрома.

— Спрашиваешь! К ордерам летунов представили. Асов посбивали, два немецких аэродрома разнесли в пух.

Самолет вынырнул на небольшой высоте из-за бугра. «Як» шел боком, моторы чикали, точно простуженные.

— Подбит!

«Як» пролетел над нашими головами, обдало ветром и гарью. Не выпуская шасси, самолет брюхом коснулся земли, разлетелась ботва, он пропахал грядки, что-то затрещало, левое крыло задело за землю и отвалилось, точно его отрезали косой. Самолет задрал хвост, секунду постоял на носу и опрокинулся.

Не знаю, почему летчик посадил машину на Лебяжьем поле. Может, горючего не хватило, или моторы не дотянули, или не разрешили посадку на полосу, чтоб не выдать «костылю» точные координаты аэродрома.

Мы не видели, когда улетел немец, нам было не до «костыля». Мы бросились к «яку». Машина, к счастью, не загорелась. Она лежала перевернутая. Что-то шипело и слегка потрескивало.

Мы окружили самолет и молчали.

— Летчика спасай! — догадался наконец кто-то.

Люди полезли под уцелевшее крыло: фонарь был смят, вместо головы человека виднелся парашют — летчика перевернуло в кабине.

— Навались! Берите за крыло. Веревки, веревки несите! Вяжи за целое крыло! Переворачивай!

Общими усилиями перевернули, самолет лег почти набок. Бойцы лопатами били по фонарю, фонарь заело.

Его вытащили за парашют. Он не стонал. Почему-то ноги болтались, как на шарнирах, неестественно свешивались, когда летчика несли на руках к дороге.

— Сердечный, — говорили тихо женщины.

— Дышит хоть? Послушай!

Отстегнули парашют, расстегнули на груди комбинезон, послушали.

— Не слышно.

— Умер!

— Убили!

— Преставился!

И люди отшатнулись от летчика. Они боялись смерти, боялись мертвых.

— Разрешите! — подошла Стешка, взяла руку летчика. — Пульс бьется. Живой! Дайте воды!

Воды не нашлось. Кто-то принес недопитую бутылку молока.

Стешка сдернула с головы косынку, намочила в молоке угол косынки, оттерла кровь с лица летчика.

На земле лежал молодой парень…

Заговорили разом. Бросились распрягать лошадей. Зря бросались, потому что телеги-то не было. Каждый советовал, колготился, и все понимали, что бессильны помочь.

С включенной сиреной на поле выскочила пожарная машина, за ней санитарная, еще какие-то машины… Приехал комендант аэродрома.

Комендант спокойным, четким и негромким голосом приказал:

— Женщины! Ребята, женщины — в сторону! Отойдите! Давайте! Давайте! Спасибо… Без вас… Фотографируй! Живой летчик? Успели?

— Пульс прощупывается, — ответил военный в белом халате.

Летчика положили на носилки. Ноги у него были тряпичные. Я догадался — перебиты. Пока несли до санитарной машины, военный в белом халате на ходу, изловчившись, сделал летчику в руку укол.

Около самолета крутился фотограф. Он с разных точек фотографировал самолет, просил, чтоб опустили крыло, чтоб заснять первоначальное положение, как было после приземления. Затем фотографировал канавку, сделанную брюхом машины по полю. Щелкал «лейкой» деловито и спокойно: видно, привык.

Командиры с эмблемами техников оседлали самолет, как муравьи дохлую муху. Залезли под самолет, на самолет, в самолет… Перебрасывались фразами. Без эмоций, без вздохов и женского соболезнования.

В жизни авиачасти потери предполагались заранее, как само собой разумеющиеся вещи.

Комендант аэродрома подписал какую-то бумагу, обратился к бойцам:

— Где командир вашей роты?

— В штабе.

— А политрук?

— В кузнице. Колхозных лошадей кует.

— Без них обойдемся. Ты! — Комендант указал на дядю Борю Сеппа, он случайно стоял ближе других бойцов. — Мигом в машину, в расположение. Взять оружие, патроны и назад. Будете охранять самолет. Предупреждаю — никого не подпускать. Головой отвечаете за приборы. Машина опытная.

— Слушаюсь!

— Идите!

Дядя Боря сел в «виллис», машина поскакала по грядкам, огибая черные кучи картофеля. Дядя Боря Сепп торопился заступить в наряд.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ,

которая служит продолжением предыдущей.

На Лебяжьем поле я видел дядю Борю Сеппа в последний раз — ночью его принесли на шинели мертвым. Его зарезали. Сняли классически. Думаю, что он и не сообразил, что происходит, когда из темноты сзади набросились, перехватили горло и точным ударом всадили нож под сердце.

На лице у него застыло изумление, точно он хотел спросить: «За что? Да разве можно так? Разве можно человека ножом?!»

— Рота, в ружье!

Бойцы выскакивали из палаток, на ходу завязывали обмотки, натягивая гимнастерки. Не зря Прохладный натаскивал роту, как гончих на волка.

Наступил момент, в предвидении которого младший лейтенант не давал нам спокойно спать, — боевая тревога.

Четко расхватали оружие из пирамид, выстроились. Замерли. Ели глазами начальство и украдкой косили в сторону столов для чистки оружия — на среднем лежало тело рядового Сеппа, накрытое шинелью.

Появился младший лейтенант Прохладный, с ним политрук Иванов и еще командир, старший лейтенант. Как его фамилия, не знаю, известно лишь, что служил он в СМЕРШе — особом отделе авиационного полка.

— Рота, смирно! Вольно! Поглядите туда! — показал Прохладный пальцем на столы для чистки оружия. — И запомните: лежит товарищ. Про мертвых плохо не говорят. Но… чем он занимался на посту? Дайте сюда!

Политрук достал из планшетки какую-то финтифлюшку.

— Посмотрите. Ознакомиться всем! — приказал Прохладный.

Финтифлюшка пошла по рукам. Это оказалась поделка из желудей и разлапистого корня ольхи — маленький добрый гномик с детской улыбкой. Он улыбался, точно приветствовал: «Здравствуйте! С добрым утром!»

— Вот чем занимался на посту рядовой Сепп, — прерывисто продолжал Прохладный. — Игрушечку резал… Игрался! На боевом посту… В военное время. Службу нес. Старший лейтенант, ставьте боевую задачу!

Прохладный расстегнул ворот гимнастерки, начал растирать сердце рукой. Шрам на его лице был пунцовый; казалось, что шрам светится, как рубец на стальной плите после сварки автогеном.

Старший лейтенант — особняк, прохаживаясь перед строем, простуженным голосом говорил:

— Сегодня ночью, около двух, на посту убит часовой. Колющим оружием в область сердца. Немецкие диверсанты в количестве шести человек…

— Меньше, — перебил Прохладный. — Трое. Три следа.

— Будем считать, шестеро… — сказал старший лейтенант.

— Трое! — зло повторил Прохладный.

— Число диверсантов точно не установлено, — сказал старший лейтенант. — Они убили часового, сняли с подбитого самолета приборы. Ближайшие части подняты по тревоге. Предупреждено население. Будем прочесывать местность. Задача — любой ценой взять немецких диверсантов. Самое важное — не позволить переправить через линию фронта вооружение с «яка». Вы скажете? — обратился он к политруку.

— Товарищи, — сказал капитан Борис Борисович и поправил левой рукой редкую шевелюру, — притупилась бдительность. И за это платим…

— Рота! — скомандовал Прохладный. — Запомнили приказ старшего лейтенанта?

— Так точно!

— Теперь запомните мой. Ищите троих. К сожалению, поиск возглавляю не я. На-пра-во! Прямо бегом марш! Козловы, Козловы, вон из строя! Сено-солома, детский сад! Остаться в расположении. Дежурный, дежурный по роте, прими на подмогу. И построже. Чтоб не играли в куколки на посту.

Рота убежала… В ночь, в лес, в поля искать врага, убийц-фашистов. И сразу стало тихо в соснячке, и сразу стало слышно, как шумят верхушками деревья. Они шумели и вчера, и позавчера, они шумели здесь на ветру вечность. На столе лежал дядя Боря, мой друг, мой солдатский дядька. Мы понимали друг друга без слов…

Странная штука смерть! Что-то нарушили в человеке, самую малость, и он еще есть, человек, и его уже нет и никогда не будет. Не повторится. Я понимал, когда убивали врагов, но я не мог понять, как умирают друзья. Это вроде бы как умер я сам. Мой мир, мое восприятие мира, то, что вижу, слышу, чувствую, — мое «я» неспособно примириться с тем, что вдруг перестанет слышать, видеть, чувствовать… Тогда бы не стало моего мира, он погиб и никогда не возникнет вновь, сколько бы людей ни появилось на земле. Обидно! Когда я умру, мир пусть на самую крошечку, малость обеднеет, потому что из него выпадет мое мироощущение.

Мертвый не страшил — не верилось, что, если его позвать, дядя Боря не откликнется. Теперь мы никогда не поговорим с ним о книгах, о Стешке… Он вчера работал на пару со Стешкой. Они так похожи друг на друга. Это он для нее вырезал гномика. Для нее! Где гномик?

«Обязательно раздобуду гномика и отнесу Стешке», — решил я.

— Козловы! — позвал дежурный по роте. — Четверо, вас двое, всего шестеро. Вот и держи оборону неполным отделением. Давай-ка, берите ракетницы, на вас оружия нет, ракет наберите побольше, по две ракетницы возьмите. Сядьте у навеса и не мозольте глаза, а то еще подстрелят ненароком свои. Кто идет, значит, кричите: «Стой, стрелять буду!» — и ракету вверх. Если бежит или прет на тебя, валяй ракетой, как из охотничьего ружья жаканом. В лес не заходите. Страшно? Ежели страшно, то марш в палатку.

— А тебе страшно? — спросил Рогдай.

— Как сказать! — ответил дежурный по роте.

Мы пошли к навесу. Под навесом стоял спортивный конь. Прохладный доставил его в роту из школьного спортзала, чтоб крутить на нем разные упражнения, закаляться физически. К счастью, при транспортировке у спортивного снаряда кто-то открутил ручки. Ручки затерялись.

Я сел на коня.

— Зачем вылез? — зашипел Рогдай. — В темноте-то, запомни, видно силуэт на фоне неба. Плохой ты разведчик, никогда из тебя разведчика не получится.

— Верно, — согласился я, но с коня не слез.

Брат залег, как в траншею, между пустыми ящиками из-под колючей проволоки, притаился.

Серая мгла ползла с болота. Пронизывающий липкий туман накрыл палатки, звуки тонули, вязли в тумане. Голос Рогдая стерся, отдельные слова слились в неясное бормотание:

— Бы-бы-бы-бы…

«Мне сейчас на шестнадцать потянуло, — думал я. — Пятнадцать лет! Скоро паспорт дадут. Буду ходить голосовать на выборах».

Враги ходили где-то рядом. Наверно, я потому и не боялся их, что еще не свыкся с мыслью, что дядю Борю зарезали.

Я соскочил с коня и пошел к столам для чистки оружия. Глупо лежал человек на столе… Я подошел, откинул полу шинели с лица Сеппа. Глаза закрыты… Спит, что ли?

Нет, я не понимал, что такое смерть!

Подошел дневальный с лопатой. Винтовка за плечами.

— Алик, — сказал он, — бери лопату. Пошли копать.

— Чего копать?.

— Могилу.

— Кому?

— Да ему… Похороним. Жалко парня. Глупая смерть. Конечно, кто знал, что фрицы рядом? Зазря погиб.

Мы рыли могилу у дороги. Перерубали корни деревьев, земля попалась сухая, с песочком.

— Шикарное место, — сказал со знанием дела дневальный. — Сухое.

Я не сознавал, что мы роем могилу. Двое дневальных взяли тело под голову, за ноги, завернули в шинель.

Я очнулся. Закружилась голова.

А когда они опустили дядю Борю в яму, взялись за лопаты и бросили первые комья земли в яму, я закричал:

— Перестаньте! Не дам!

Я спрыгнул в яму.

— Вставай! Вставай! Перестань притворяться… — тряс я за плечи дядю Борю.

Меня выволокли из могилы, дали по шее. Я бился, кусался, потом затих. Примирился…

Его закопали.

У дороги вырос холмик. И все?

Как просто! Холмик… Смерть отвратительна в своей оголенной откровенности.

Из тумана выкатился комок. Комок залаял, запрыгал, стараясь лизнуть в лицо.

— Глянь, Бульба объявилась, — сказал радостно кто-то из бойцов. — Бульба! В хозяйстве прибыло.

— Она. Нашла. Вернулась! Псина, ты откуда? Ох ты, псина! Вернулась. Сколько ее не было — две недели пропадала. Нашла дорогу.

— Уведите Алика.

— Не для пацанов война.

— Не привык еще…

— Было бы к чему привыкать. «Не привык»… Пошли, сынок! Сынок, опирайся на плечо. Пойдем. Не поправишь дела. Мертвых не воскресишь.

— Крест бы поставить на могилку.

— По-теперешнему крестов не ставят. Дощечку. Или пропеллер.

— Я вырежу дощечку, поставлю. Надпись сделать? Ежели чернилами, то дождь смоет, выжечь бы каленой проволокой.

И все? Это и есть смерть?

Отощавшая Бульба носилась по лагерю, обнюхивала палатки. Она вернулась из далекого тыла, куда ее отправили на попутной машине по приказу Прохладного. Бульба проверяла владения — не появилась ли в роте другая псина? У нее были свои заботы — конкретные, собачьи.

Бойцы сели на столы, закурили, продолжая переговариваться короткими фразами:

— Секретные приборы, выходит, отвинтили с «яка», стибрили фашисты.

— Выходит, стибрили.

— Как узнали-то, где ераплан лежит?

— «Костыль», говорят, выглядел, куда села подбитая машина. Засек, известно.

— Чисто сработали.

— Они мастаки. Обучились…

— У нас под Стрием, в Западной Украине, целый взвод вырезали ночью. В первую неделю войны.

— Немец?

— Не… Местные бандиты. Бандеровцы.

— В Латвии тоже в спину стреляли.

— Эх, и где не гниют русские косточки!

— Сепп-то не русский, эстонец вроде.

— Я не про то, я про русскую армию. Он в русской армии службу нес. Считай, русский! Суворов в Италии воевал. И там русские кости легли.

— Если подумать, вот назови хоть одну войну, в которую Россия вступила подготовленной? Не придумаешь. Нет такой войны.

— Есть, наверное… Должна быть.

— Какая? — спросил дежурный по роте. — С татарами? Иль с французами? Может, с япошками? Или в первую мировую?

— Наверное, есть, если подумать, — не согласился боец.

Их разговор был до обидного спокойный, размеренный.

От навеса взвились в небо ракеты. Через секунду еще две. Они запрыгали по земле, ударяясь в березы, шипя и разбрызгивая огонь.

Стрелял Рогдай. Схватив наперевес винтовки, бойцы побежали к навесу. Я пошел следом, даже не взведя курки у ракетниц. Наплевать! Перед глазами стояло белое лицо дяди Бори и черные Комья земли, которые сыпались на его закрытые глаза, на рот, волосы…

Бульба заливалась колокольцем, кто-то громко, от души матерился в кустах.

Оказывается, Рогдай обстрелял ракетами старшину роты Брагина. Толик приехал в подразделение на огромном неповоротливом рыжем битюге.

«Рыжий красного спросил, где он бороду красил?» — почему-то пришла на ум детская дразнилка.

— Слушай, земляк, — спросили у рыжего старшины, — где ты такого Геринга раздобыл? Куда Полундру-то спровадил? Вроде на ней уезжал, а вернулся на Геринге.

— Заменили, — уклончиво ответил старшина роты. — Смотри, какой бугай! Во! Глянь — правда, на Геринга смахивает. Силища! Вагон зараз везет. У, глянь, ноги, глянь! Теперь зараз на землянки слег привезем.

Толик обежал вокруг битюга, тыча кулаками в его ляжки, как в стену, обитую войлоком. Геринг (кличка привилась) не чувствовал ударов. Не животное — гора мяса, щетины и копыт. Он тупо смотрел на людей.

«Привели, ну и привели, — было написано на его квадратной морде. — Главное, чтоб жрать дали — ячменя или овса, отрубей…»

— Во силища! — напористо восхищался Толик, требуя сочувствия. — Полундра-то слабосильная. О, глянь, какой Геринг! Я раздобыл.

— Тьфу! — сплюнули бойцы. — Он за три дня объест. Фашистская морда! На колбасу бы… Кто дал?

— Нашлись, — ответил Толик. — Трофей…

— Политрук задаст на орехи, — пообещали бойцы. — Веди назад, пока не поздно, возвращай футболистку монгольскую: у них с политруком дружба.

Я не слушал, о чем говорят. Я пошел к палатке. Здесь спал дядя Боря. Спал…

Я лег на свою кровать, схватил подушку, накрыл голову… Хотелось плакать.

Что-то лежало под подушкой. Книга «Герой нашего времени». Дядя Боря советовал прочитать…

Я открыл первую страницу. Читал и не соображал, что читаю. Читал, читал… О каком-то Максиме Максимовиче, Печорине…

Где происходят события-то? На Кавказе.

«…Верст шесть от крепости жил один мирный князь, — читал я. — Сынишка его, мальчик лет пятнадцати, повадился к нам ездить: всякий день бывал то за тем, то за другим. И уж точно — избаловали мы его с Григорием Александровичем. А уж какой был головорез, проворный на что хочешь: шапку ли поднять на всем скаку, из ружья ли стрельнуть. Одно в нем было нехорошо: ужасно падок был на деньги…»

Я представил себе шпану-головореза Азамата… Ему было столько же лет, сколько мне. Жалко, я не умел скакать на лошадях, а то бы тоже стрелял на скаку из ружья. К деньгам, по-честному, тяги я не испытывал.

Я отложил книгу… Затем опять взял ее, открыл на первой странице.

«Я ехал на перекладных из Тифлиса», — прочитал я начало повести. И понял смысл написанного.

Письмо корнета лейб-гвардии гусарского полка Михаила Юрьевича Лермонтова открылось мне…

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ,

в которой наш герой идет в самоволку.

Я читал весь день. Не пошел на обед. Лежал в палатке и читал.

Я и ненавидел Печорина, и любил его, преклонялся перед ним, с удивлением находил в себе сходство с ним и, сам того не понимая, уже подражал ему, как Рогдай Прохладному.

Я не знал, что такое любовь к женщине, смутное предчувствие нежности к другому человеку ошеломило.

И я готов был выбежать из палатки, прижать к груди землю, согреть ее, целовать стволы березок, гладить небо, луг, реку…

И еще я почувствовал инстинктивный страх перед небытием. Очень страшна смерть, потому что она мгновенно отнимает ту радость, которая опьянила меня.

«Я есть, я существую! Какое счастье жить!» — думал я с восторгом.

Мне не жалко было Грушницкого, что он погиб. Но я не прощал Печорину рассчитанного заранее убийства. Оно было непонятным. И в то же время я влюбился в Печорина.

Смесь отвращения и любви вылепила для меня живого человека, и он, казалось, жил наяву.

Я слышал, как вернулась с прочесывания местности рота. Люди вернулись злыми, усталыми до чертиков, голодными. Они разбрелись по палаткам.

В палатку ввалился Шуленин. Он затягивался самокруткой и жевал пайку хлеба. Не раздеваясь, упал на постель и заснул мгновенно. Самокрутка упала на подушку. Я выкинул ее, чтоб она не прожгла наволочку.

Поиск диверсантов оказался безрезультатным. Бойцы цепью прочесали рощицы, овраги, болотца. Не обнаружили никого.

Стемнело. Я зажег ватный фитиль, который плавал на огрызке пробки в воронке для подсечки смолы. Я продолжал читать книгу.

«…Когда ночная роса и горный ветер освежили мою горящую голову и мысли пришли в обычный порядок, то я понял, что гнаться за погибшим счастием бесполезно и безрассудно. Чего мне еще надобно? — ее видеть? — зачем? не все ли кончено между нами? Один горький прощальный поцелуй не обогатит моих воспоминаний, а после него нам только труднее будет расставаться…»

Нет, Печорин взбесил меня.

Я бы догнал ее, Веру. Догнал бы! Убился бы, перегрыз Машук, босиком бы бежал за каретой, в которой она уехала.

Пришел Толик Брагин, влез в палатку — рост никудышный, стоял, не наклоняя головы.

— Спит? — спросил старшина, показывая на Шуленина.

— Ага.

— Что читаешь? Покажь.

Я молча показал обложку книги. Толик взял книгу, полистал, вернул.

«…отчего я не хотел ступить на этот путь, открытый мне судьбою, — дочитал я конец, — где меня ожидали тихие радости и спокойствие душевное?..»

Я закрыл книгу. Сердце билось учащенно, я стоял взволнованный… Почему-то захотелось непременно поглядеться в большое зеркало, узнать — красивый я или нет? Мне несказанно захотелось быть красивым. Раньше подобной мысли никогда не возникало. И еще я подумал, что принял смерть дяди Бори, что она уже в прошлом.

— Интересная книга-то? — допытывался Толик.

— Не тот вопрос… — ответил я. — Непонятно, как я жил раньше, когда не читал ее.

— Про любовь? Дашь почитать? Сладко спит Шуленин. Жалко будить.

— Зачем будить?

— Прохладный приказал. Пойдем в секрет впятером. Прохладный соображает, вот кому бы следователем работать в угрозыске. Если бы он возглавлял поиск, наверняка что-нибудь и нашли бы. Раскинь мозгой: сняли часового, отвинтили разные приборы… Далеко не уйдешь за остаток ночи. Куда уйдешь? На кого-нибудь нарвались бы, кто-нибудь наверняка бы засек. Следы остаются. Надо бы вначале розыскную собаку пустить, да, видать, не нашлось собаки, пустили бы вперед Прохладного, нашел бы след. Затоптали окрест поле. Как бы я поступил на их месте? С двух часов до рассвета, считай — раз, два, — Толик считал вслух, загибая пальцы на руке, — пять часов утра, шесть, семь, итого пять часов, потому что в восьмом светло. Считай… Ага… Не меньше часа на то, чтоб отвинтить приборы. Труп обнаружили в семь — значит, четыре часа на то, чтоб рвать когти. Куда за четыре часа смоешься? С тяжестью. И скрытно. Километров пятнадцать от силы пройдешь, не больше. Я бы поступил иначе. Запрятал бы понадежнее, сам бы в нору залез. И чтоб ни один легавый не учуял, а когда шухер уляжется, выполз бы, взял и пошел бы спокойненько по главной улице. Рядом они все где-то припрятали — значит, вернутся вскорости. Засаду сделаем без лишнего шума… Парочку бойцов поставим, в другом месте положим парочку. Нехай слушают, следят. Вася, Вася, вставай! — тронул Шуленина за ноги старшина. — Проснись! Подъем! Не брыкайся, ротный зовет.

— Куда? — вскочил Шуленин и уставился спросонья на старшину осоловелыми глазами. — Встаю. Есть люди, им сны снятся. Хоть бы разок во сне дома побывать! — Он потянулся так, что затрещали косточки.

— Автоматы принесли?

— Принесли. Диски зарядили.

Они ушли в засаду. К тому месту, где был самолет. Его, по всей вероятности, уже увезли с картофельного поля в мастерские. Ушли ловить диверсантов. Тоже не дураков. Кто-то ночью должен был умереть…

«А ведь в гибели Полундры, — вдруг подумал я, — есть и моя вина. Я ведь не вставил ей мундштука в зубы. Толик не смог ее осадить у крутого берега протоки. Тогда он и спас бы ее. И в гибели Сеппа я тоже в некоторой степени виноват…»

Потом я подумал, что Рогдай прав где-то, когда обвинял меня в том, что из-за меня мы расстались с мамой: не пойди я в Сад пионеров, не угодил бы под бомбу, не попал бы в военный госпиталь, и мама не поступила бы работать в госпиталь сестрой… не осталась бы в горящем городе с тяжелоранеными.

Я вдруг почувствовал, что я в ответе буквально за все, что случается на земле. Косвенно, отдаленно, но в ответе за множество событий, хотя они и происходят помимо моей, воли.

«Вот, вообразил… — начал я отговаривать сам себя. — Мама могла остаться в городе и по иной причине. Кто я такой? Никто… Мальчишка…»

И, подумав так, я успокоился.

Утром вернулся Шуленин и завалился спать.

Утром же политрук роты капитан Иванов хватился Полундры. Он пришел под навес и увидел Геринга. Он долго не мог сообразить, каким образом в роте очутился чистокровный немецкий битюг. У ног политрука крутилась Бульба, виляла хвостом.

Политрук поднял шум. К навесу в трусах пришел ротный. Стоял босиком и, глядя на Геринга, не выражал удивления.

— Лошадь как лошадь, — сказал Прохладный.

— Во-первых, — не лошадь, жеребец — поглядите! — митинговал политрук. — Жеребец! Неужели не можете отличить жеребца от кобылы?

— Правда! Гляди-ка… Это что, плохо?

— У нас была лошадь… другой породы, — метался Борис Борисович.

— А разве это не лошадь? Я думал, пожар или начальство приехало. Стоит лошадь, простите, жеребец, здоровый, сильный, по описи имущества проведенный. Отчетная единица…

— Ее же звали Полундра, — с тоской сказал полит-рук.

— Назовите и этого… Полундрой, — невозмутимо предложил Прохладный.

— Она же работала…

— И этот будет работать. Еще лучше, чем первая Полундра.

— Куда ее увели?

— Борис Борисович, — устало ответил Прохладный и осторожно, чтоб не наколоть голые ноги о сосновые осыпавшиеся иголки, двинулся к палатке. — Люди гибнут…

Опережая их, пригнувшись, чтоб не увидели, я побежал к палатке ротного, вбежал в палатку.

Ротный жил скромно — постель, фонарь «летучая мышь» на столбе, тумбочка с большим висячим замком и кованый сундучок с ротной документацией. Я искал гномика из желудей и ольхи. Гномик остался у ротного, я видел.

Гномик валялся в углу, на земле… Я схватил его, выскочил из палатки, обтер игрушку о живот, сунул в карман.

«Так… — соображал я. — Пока суть да дело, пойду! Проскочу в деревню, никто не хватится — не до меня, найду Стешку. Отдам ей игрушку на память о дядё Боре».

Я не знал, что буду ей говорить… Отдам гномика, скажу… Что? Что дядю Борю убили? Зарезали у самолета?

Наверное, она знает — его обнаружили колхозники, когда приехали чуть свет за картошкой. Конечно, в деревне знают о смерти часового.

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ,

в которой наш герой учится уважать уставы.

— Рядовой Альберт Козлов, три шага вперед! Шагом марш!

Я делаю три шага, поворачиваюсь через левое плечо лицом к строю. Бойцы смотрят на меня, как чужие. Они стояли далеко-далеко, там, где стоят плечом к плечу. Я смотрю поверх их голов в темное осеннее небо. Мне холодно…

— Принесите свет! — приказывает младший лейтенант Прохладный.

Я попался — нарвался на патруль, и меня задержали без увольнительной и прочих документов. Напрасно попытался заговорить зубы, что не принимал присяги и т. д., доводы дяди Феди не подействовали, меня задержали, как подозрительную личность.

И закрутилось колесо…

Дневальный принес фонарь «летучая мышь». Кажется, что осветили прожектором.

— Два дня назад на посту часовой занимался игрушечками, — говорит Прохладный. За его спиной маячит политрук; он тоже смотрит, как чужой. — Погиб часовой, — продолжает ротный. — Нанесен вред армии, всему народу. Из-за него рассекречено новейшее вооружение. Трудно представить вред, который нанес боец нашей роты Родине. И новый сюрприз — появились самовольщики. Кто? Полюбуйтесь… Козлов. Собственной персоной.

— Я помогал раненому, — вырывается у меня: хочется найти оправдание. Про гномика я не говорю, потому что тогда мой поступок будет выглядеть совсем глупым.

— Та-ак…

Прохладный вынимает боевой устав. Это единственный экземпляр устава в роте. Он хранится у ротного в кованом сундучке. Страничка заложена веточкой можжевельника.

— Читаем, — говорит Прохладный, открывая книжку: — «Запрещается самовольно покидать поле боя для сопровождения раненых». Спрашиваю — для кого писано? Для потомков? Помнится, на занятиях, когда изучали этот пункт, кто-то прослушал написанное. Замечтался. Тебя спрашивают, Козлов?

— Да… Было.

— Кто прослушал, как глухарь, кто упал на землю, разлегся, как на перине?

— Я…

— Еще кто?

— Рядовой Сепп.

— Именно, — кричит Прохладный. — И рядовой Сепп. Где он теперь? Нет его! Убит… Где убит? На посту. Что ж ты думал, что устав написан от нечего делать? Это закон жизни. Кто не знает его, для кого он не стал плотью, тот расплачивается. Немедленно расплачивается. Тот приносит вред Родине, товарищам, народу. Как думаешь, Козлов, правильно я говорю?

Он прав, ротный, и мне остается ответить:

— Да.

— Ты тоже хочешь пропустить врага? Помочь ему нанести нам удар в спину? Как же иначе? Иначе не получается. Иначе невозможно расценить поступок… твоего друга и тебя. За самовольную отлучку во время воздушной тревоги, за грубое нарушение дисциплины рядовому Альберту Козлову объявляются сутки ареста.

Я должен был что-то ответить. Кажется: «Слушаюсь!» или еще что-то. Я обязан был ответить командиру, потому что этого требовал устав, но я смолчал.

— Та-ак… — тихо свирепеет Прохладный. — Бойцу Козлову объявляю двое суток ареста.

Я молчу.

— Бойцу Козлову объявляется трое суток ареста!

— Ну и пусть, — говорю я. — Ну и ладно!

— За пререкания бойцу Козлову объявляется четверо суток ареста! Уведите на гауптвахту!

Дневальный с винтовкой ведет меня, как опасного преступника. Может быть, я и на самом деле опасный для Красной Армии? Армия — машина, и я оказался песочком для нее. Она перемелет или выбросит песок, потому что он мешает двигаться ее колесикам, стопорит движение. В душе-то я согласен с ротным — меня не оказалось во время налета немецкой авиации в подразделении — о чем говорить! Все лето немец не трогал аэродром, не подозревал о его существовании. Теперь безмятежным дням пришел конец — враг нащупывал упорно, каждодневно разыскивая аэродром.

Я не дошел до школы, до библиотеки, где надеялся увидеть Стешку.

КПП я обошел стороной, пролез под проволокой в кустах и побежал по дороге к деревне. Я рассчитывал за час-полтора обернуться. Кто же знал, что налетят «юнкерсы»?

Они вышли на бреющем полете, поэтому их и не успели упредить, встретить в воздухе. Тявкнуло где-то зенитное орудие, и через минуту заградительный огонь разорвал небо, как фейерверк на массовом гулянье. Грохотало… В подобной катавасии страшны не только пули и бомбы вражеских самолетов, опасны и осколки собственных снарядов.

Инстинктивно я бросился под толстую сосну, вдавился в землю. Она пахла прелой хвоей. Рядом оказался муравейник, муравьи атаковали, кусали в шею, забрались под гимнастерку.

Немец сделал два захода. Бросал бомбы по площади, по всем рощицам. Рвануло впереди, сзади… Налет окончился внезапно, как и начался.

И я услышал, что недалеко кто-то кричит. Так кричать мог только умирающий.

Я побежал на крик. На дороге дымилась воронка. Пахло кисловатым запахом взрыва, как тогда, в саду пионеров. Поперек дороги лежала опрокинутая телега. Я поскользнулся, наступил на яблоко и раздавил его сапогом. Кругом валялись сочные крупные антоновки, разбросанные взрывом. Лошадь умирала. Это был мерин Афанасий. Ему разворотило брюхо. Мерин кричал натужно, как человек:

«А-а-а!.. А-а-а!..»

Чуть подальше сидел крестный. Рядом лежал бригадир Кила. Крестный положил голову друга на колени и уговаривал:

— Ты того… Ты не бойся… Ты того… этого…

По лицу крестного скатывались крохотные старческие слезинки.

Они везли яблоки бойцам. Если бы везли яблоки на продажу к станции или в другое бойкое место, поехали бы иной дорогой, не через лес, и не попали бы под бомбу.

— Потерпите, потерпите! — сказал я и побежал почему-то в сторону деревни.

И наскочил на патруль. Меня остановили, потребовали документы, красноармейцы были незнакомые. Я что-то пытался объяснить. Вообще-то зря я побежал за помощью — бригадир был мертв. Я бы ничем не смог помочь ему.

И вот меня привели на губу — в одинокую землянку. Открыли ржавым ключом дверь. Я вошел.

В землянке оказалось трое арестованных. Один бывший моряк-электрик из мастерских. Запутанными фронтовыми дорогами он очутился в летной части. Под пехотной гимнастеркой у него красовался вылинявший клочок тельняшки — все, что осталось у него от флота.

Еще двое арестованных — штабной писарь и технарь с аэродрома — сидели на чурбаках. Лежать на топчанах разрешалось после отбоя.

— Пополнение прибыло, — сказал писарь. — Сколько дали?

— Четверо суток.

— Ого!.. — сказал с уважением бывший моряк.

Почему-то я почувствовал гордость.

— Ну и дурак, — сказал технарь.

И я почувствовал себя разгильдяем, которому штрафбата мало — удрал в самоволку во время боевой воздушной тревоги. По сути дела, во время боя.

— Бывает, — примирил меня с самим собой писарь. — На ровном месте поскальзываются. Вот меня арестовали за фамилию.

— Как так? — поинтересовался технарь.

Я сел на топчан. Мерзлось. Коллеги по губе продолжали беседу:

— Люди, у которых фамилия начинается с последних букв алфавита, — сказал писарь, — живут меньше, чем те, у кого фамилия начинается с первых букв алфавита.

— Как так? — не поверил технарь.

— Проще пареной репы, — ответил писарь. — Моя фамилия Яковлев. Всегда в конце любого списка стоит. Делают, например, уколы от сыпняка. Акимовы, Булавины, Гнедыши, Дементьевы, Ершовы уколы получили и отвалили. Я жду своей очереди, волнуюсь, когда же фельдшер возьмет шприц и вкатит под лопатку сыворотку. Между прочим, болею после уколов, стелькой лежу, и температура под сорок. Организм ослабленный…

— Водкой и брехней, — сказал бывший моряк.

— Так вот, — продолжал писарь, не обращая внимания на выпады моряка. — Благодарности тоже зачитываются в последнюю очередь, и отпуск на работе тоже… Отсюдова нерв… Впоследствии жизнь у Юрьевых, Якушевых короче, чем у Абдулаевых, Вертихвостовых, Гнидиных, Диких и Ерепеевых… Я так думаю.

— Как же на губу-то угодил? — взволнованно спросил технарь, фамилия которого была Смирнов — она стояла в середине любого списка.

— Приехали делать комбинированный укол от тифа, от брюха, от прочей нечисти. Я за три дня посмертное письмо направил. И тут меня осенило… Додумался. Решил сократить муки и поставить фамилию в головной строке. Написал себя не Яковлев, а Аковлев. И когда приехал фельдшер, первым подошел, подставил спину. Вколол. Первым отмучился. Пришел в себя, значит, прилег — чувствую, температура наползает. Тут бегут: «Яковлев, Яковлев, тебе укола не сделали!» Оказывается, пришел начальник отдела, майор, посмотрел список и говорит:

— Последним в списке Яковлев должен быть. Он вечно сачкует.

— Ну и ну! — удивился технарь. — Ты бы объяснил.

— Пытался… Брыкался, разные непотребные слова говорил майору, потому что температура навалилась.

— Ну и что?

— Что, что… Скрутили, вкатили, второй укол. Привыкли, что я самый последний по списку.

— Да-а! Не повезло.

— Салаги! — сказал бывший матрос. — Все равно убегу к братишкам на флот. Не имеете права держать на суше! Не имеете!

— Я с открытыми глазами спать научился, — сказал технарь. — Идет разбор, занятие. Я сижу, вроде слушаю, смотрю, сам сплю. Решил еще отработать, чтоб во сне пальцами шевелить… Подпереть голову рукой, слушать, глядеть и изредка пальцами шевелить. И засыпался. Понадеялся на пальцы, а глаза-то и закрылись. Признаюсь, что во сне храплю. А ты за что, малец, угодил в немилость?

Я ничего не ответил. Мне было не до разговоров.

Потянулись дни. Про ночи могу сказать, что они особенно не тянулись, скорее наоборот — они пролетали, как мгновенье.

Утром нас кормили холодным постным борщом, затем вели на работы. Мы пробивали солдатские гальюны, подметали тропинки перед штабом. Работа грязная. Часовой прохаживался за твоей спиной, а ты ползал на четвереньках, мыл пол в бараке. И люди проходили, не глядели в твою сторону.

Еще хотелось есть. Разговоры о жратве на губе шли проникновенные. Особенно запомнился рассказ писаря.

Рассказ писаря о жареном петухе

Моя бабка помнила помещика. Каждый день он утром выпивал стакан водки, закусывал соленым грибком, ехал на поля, затем перед обедом еще стакан водки пропускал, после сна полуденного тоже выпивал, к вечеру осушал кружку глиняную.

Но не об этом речь.

Умер, между прочим, помещик весьма странно. Поехал в город к фельдшеру, чтоб им, лиходеям, пусто было! Фельдшер и скажи: «Пить вредно!»

Приехал помещик домой — и ни капли в рот. Так что? Через неделю кондрашка хватила… Потому что режим нарушил. Нельзя было режим сразу нарушать, вот ведь какое дело…

Но не об этом речь.

Приехал как-то к помещику заморский гость. И решил помещик его удивить. Позвал повара, сделал наказ. Слушайте, что было дальше.

Садятся за стол, приносит повар блюдо, посередь серебряного блюда лежит зажаренный петух. Обжаренный, сладкий, корочка запеклась, вокруг блюда закуски — грибочки солененькие, маринованные, белужка нарезанная сахарная, рассыпчатая, почечки в сметане белеют…

Но не об этом речь.

Заморский гость только приготовился резать петуха. Петух-то лежал весь обжаренный, корочкой покрыт, а хвост целый, голова натуральная, лапки сложены со шпорами.

Повар говорит: «Айн момент! Сейчас мы фокус-покус покажем».

Берет пшено, потрогал голову петуха, посыпал пшенца, и петух соскочил на блюдо, стал клевать пшено.

Слушая писаря, я зрил петуха, я держал в руках нож и вилку, я уже облизывался, ел петуха — и вдруг он вскочил… В воображении, конечно, но это было, как наяву. Я удивился. Технарь даже привскочил от фокуса-покуса, а матрос первой статьи застонал:

— Не имеют права в пехоте держать! Убегу, ей-богу, убегу к братишкам! Флотский я, моряк.

На него замахнулись, и он присмирел.

— Как же так? Петух-то жареный. С корочкой… Поджаристый…

— В этом-то и секрет…

Писарь долго нас истязал — не говорил секрета фокуса-покуса. Наверное, мстил за то, что наши фамилии шли раньше в списках, составленных по алфавиту. Наконец, когда он почувствовал, что мы перестали ему верить, он объяснил:

— Берется живой петух, кормится маковым зерном. Натощак. Петух засыпает, потому что от мака спать хочется. Спит час, два — не скажу. Времени не теряют, его щиплют, обмазывают желтком, маслом, тестом, на несколько секунд суют в жар, в печь, чтоб масло успело только-только растопиться, чтобы петуха корочкой обволокло. И подается на стол… Потом дернуть за голову и пшено-то сыпать. Скажу, что после мака у петуха собачий аппетит. Он и вскакивает…

— А чего же они ели тогда? Голодные сидели, что ли?

— Зачем? Настоящего жареного петуха опосля подали. На столе-то грудинка, телятинка, куском запеченная, кулебяка…

— Братишки! — снова застонал моряк. — Перестаньте травить! За себя не ручаюсь — кирзу сожру сырую…

Дни тянулись. И так было суждено, что с гауптвахты первым ушел я, хотя и пришел самым последним.

Утром третьего дня ареста за мной приехал «виллис». Матрос уныло попрощался. Пожал руку, похлопал по плечу — настроение у него было отчаянным: его задержали при бегстве в сторону фронта. Начальство решало, как расценить подобный поступок — как дезертирство или как самовольную отлучку, так что моряка Черноморского флота, случайно попавшего в летную часть, могли ожидать большие неприятности, хотя… могла выпасть и большая радость — перевод в другую часть, на флот.

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ,

в которой Альберт Козлов встречает знакомого человека.

Откровенно говоря, то, что меня неожиданно вызволили с гауптвахты, вернули ремень, поясной ремешок, пригласили в машину, повезли в неизвестном направлении, вначале обрадовало, потом удивило, затем насторожило. К чему бы? Может, перепутали с кем-нибудь?

«Если Прохладный дал четверо суток, — размышлял я, подпрыгивая на сиденье рядом с шофером, когда машину подбрасывало на ухабе, — ты обязан отсидеть их тютелька в тютельку, и никто не имеет права отменять решение ротного. Потом спохватятся. Опять ЧП. Опять я буду виноват».

Я попытался выпрыгнуть на повороте из машины. Меня схватили за шиворот, усадили и предупредили:

— Не трепыхайся!

— Младший лейтенант узнает, — пригрозил я, — и вам попадет. Отпустите! Я арестованный.

— Помолчи!

— Младший лейтенант шуток не любит. Он строгий.

— Мы еще строже.

Что ж… Я замолчал. Я предупредил, теперь моя хата с краю.

Машина остановилась около командирской столовой. Пригласили в столовую. Накормили. До отвала. Чудеса! Угостили кулешом, тушеным картофелем с мясом и компотом. Хлеба сколько хочешь. Я два куска незаметно сунул в карман на черный день.

Меня явно с кем-то путали. Но что бы ни случилось, обед навечно утонул в моем желудке.

После обеда повели через леспромхоз, за бугор, за узел связи, к лесу. Здесь находилось несколько блиндажей. Когда я был рассыльным, дежурный по штабу предупредил:

— У леса без толку не болтайся. Там разведотдел и еще особый отдел. Там не любят посторонних.

Оказывается, любят, раз сюда привели.

Спустились в блиндаж.

Два сержанта чертили на столах схемы. Я уселся на табурете. Горели электрические лампочки. Видно, с аэродрома сюда провели электричество. Богато! На стенах висели занавешенные тряпочками карты. У двери, прислонившись плечом к косяку, замер часовой с новеньким ППШ.

«Кто охраняет разведотдел? — размышлял я. — У штаба своя рота охраны. Бойцов из нее я знаю. Не всех, конечно, по имени, а в лицо всех. Этот парень незнакомый. Выходит, специальная охрана. — И тут я еще подумал: — Наверное, меня привели к особнякам. А за что? Неужели дознались, что не вставил мундштука Полундре в зубы, когда старшина поехал на ней и потопил по дороге?»

Стремительно вошел капитан. Я его сразу узнал. Он летом вез меня и Рогдая с Придачи. Давным-давно, сто лет назад… Вез на заштопанном броневичке, который тогда казался чудом современной военной техники. Потом ловили немецкого летчика. Встретили тетю Клару. Капитан сосватал ее переводчицей.

— Здравия желаю! — вскочил я с табуретки: все-таки приятно встретить знакомого человека в незнакомой обстановке.

— Добрый день! — ответил задушевно капитан. — Как жизнь? Изменился… Вырос, шире в плечах стал. Молодец!

— Рад стараться!

Я решил стать образцовым бойцом. «Козлов, ты не того… Козлов, ты не сего…» Надоело! Стану образцовым бойцом, таким, каких рисуют на плакатах, — бравым, румяным и подтянутым.

Вошли еще несколько человек. В маскхалатах. Пехотинцы. Чувствовалось, что с передовой. Что делала пехота в штабе авиационной дивизии?

— Знакомьтесь! — сказал капитан. — Альберт Козлов. Старый знакомый. Про него шел разговор.

Разведчики оглядели меня, как барышники конягу.

— Как по батюшке? — спросили.

— Терентьевич.

— Значит, Альберт Терентьевич?

— Так точно!

— Присаживайтесь, — предложил капитан. — Алик… виноват, Альберт Терентьевич, бери табурет, пододвигайся к столу, будет разговор.

«Чего это они? — подумал я. — Зачем по имени и отчеству называют? Вроде на полном серьезе говорят. Чудеса!»

— Дайте карту!

Появилась карта. Ее развернули на столе. Капитан спросил у пехотинцев о каких-то хозяйствах. Старший очертил толстым ногтем на карте границы участка.

Напрасно Рогдай утверждал, что у меня нет наблюдательности и поэтому из меня никогда не получится разведчик. Я умел замечать разное… Соображал кой-чего. Я украдкой успел прочитать название реки — Воронеж.

Река Воронеж… Сколько раз я переплывал ее! Когда по реке шел катер, мы бросались в воду, плыли наперерез катеру, чтоб успеть удариться о волну. Ходили купаться всем двором. Купались дотемна. Играли в «рули», гоняли мяч по заливному лугу… Конечно, на карте река Воронеж. Справа значок — Чернавский мост, слева — дамба. Ее взорвали, да и Чернавский вряд ли уцелел — подняли его в воздух саперы.

— Разговор ответственный, — предупредил капитан и поскреб затылок. — Альберт Терентьевич, товарищи хотели бы знать: часто ты ходил сюда? Подойди, посмотри, посмотри. Здесь плавал небось? Соображаешь, какое место показываю?

— Так точно!

— Слушай, — поморщился капитан. — Говори человеческим языком.

— Слушаюсь!

— Прошу без этих… Как попка-дурак. Эк тебя, родимого, обработали! Ты не на строевой, у нас душевная беседа.

— Это какое место изображено? — спросил старший в маскхалате. Спросил деловито, точно надоела ему эта самая душевная беседа уже до чертиков.

— Яхт-клуб, — четко ответил я.

— Как догадался?

Я обошел стол, пригляделся.

— На левом берегу между двумя мостами стоит лишь одно здание бывший яхт-клуб Петра Первого.

— Правильно, — обрадовались разведчики, закивали головами, улыбнулись впервые. Они точно обмякли — расстегнули маскхалаты, достали трофейные сигареты, закурили.

— Вот Гусиновка, Монастырщина, Чижовка… Чижовка за дамбой начинается, — продолжал я. — Мы на Чижовку купаться не ходили — там шпана живет, «сухарики» делают, могут и штаны унести.

— Шпана нас не интересует, — сказал капитан. — Ходил ли ты купаться правее Чернавского моста? Расскажи, какой здесь берег, течение, есть ли омуты.

Я сказал:

— Здесь не нарисовано старое русло реки. Оно высохло, в нем редкий камыш растет. Сюда девчонки бегают купальники отжимать. Неточная карта.

— Верно, верно! — подтвердили пехотинцы и с уважением поглядели на меня. — Старое русло не сняли топографы, торопились.

— Папа рассказывал, — продолжал я, — что раньше здесь стоял русский флот, при Петре Первом, вот до чего глубокая река была. Река Воронеж сильно обмелела. Так старики говорят.

— Интересно, интересно…

— Правее от моста берет крутой, можно прямо с него прыгать в воду, сюда, влево, тут гладко. Тихенький берег.

— Мелко?

— Нет, обрыв под водой. Шагов через десять.

— Ага…

— Напротив водокачка. Новая.

— Фарватер знаешь?

— Чего?

— Дно… Глубину. Где с ручками, где с ножками?

— Конечно.

— Так, так, — заерзал на табуретке капитан и поглядел, как учитель на экзамене. — Расскажи… Брод есть?

— Есть.

— Где?

— Напротив водокачки.

— Ты же говорил, что здесь обрыв под водой.

Капитан облизнулся. Странно он себя вел.

— Яма… — сказал я. — Если прямо. Надо с умом… На вашей карте не покажешь. Как вошел в воду, сворачивай влево, немножко… На середине опять правее. Тогда в яму и не угодишь. Река-то не широкая, но ее знать нужно. Знаете, летом каждый день тонут. Честное слово! Идешь, идешь, если не знаешь, где свернуть, тебя течением снесет — и сразу ух!.. И пошло крутить. Я сам тонул…

— Ну, ну, расскажи, расскажи!

— Пошли с ребятами. Решили перейти, чтоб не обходить по мосту. Одежду на голову привязали, чтоб не намочить. Меня сбило течением, и ухнул с головкой, белье-то и перевесило. Надо было сбросить белье, пусть тонет, а я ногами забил. И нахлебался. Тетенька вытащила. Откачивали даже. Дома я не рассказал, а то бы влетело. И ребята не разболтали, потому что перепугались.

— Так, та-ак… — протянул капитан. — Смог бы ты…

Он замолчал и поглядел на разведчиков в маскхалатах. Те кивнули: мол, валяй, говори.

— Смог бы ты показать бродик? Не торопись, взвесь…

— Показать на местности, в натуральном виде, — добавил старший в маскхалате.

— Пожалуйста!

— Берег простреливается, немцы за ним следят. Опасно. Очень опасно. Дело серьезное. От тебя будет зависеть… Как бы сказать?.. Операция, что ль. Жизни будут зависеть.

— А зачем им брод? — спросил я, оглядываясь ка разведчиков. — Плавать, что ли, не умеют?

— Они-то умеют, — засмеялся капитан. — Но… Как бы сказать?..

— В общих чертах можно, — разрешил старший в маскхалате.

— Ты боец, военную тайну обязан хранить, — продолжал капитан. — Не боишься темной ночи? Молодец! Смешно бойцу Красной Армии бояться темноты. Еще совсем недавно наши разведчики проходили в город через улицу 20-летия Октября. Классные были проводники. Сам секретарь райкома возглавлял группы. Брали языков. Офицеров. Героическая была личность.

— Кто был? — спросил я.

— Запомни, Альберт, эту фамилию Куцыгин. Освободим город, мы еще улицу назовем именем этого человека… Так вот… Погиб товарищ. В бою тот проход в город перекрыли. Другой нужно искать. Сможешь ночью найти брод? Поверим. Так вот… На тот берег пойдет группа, маленькая, несколько человек, с грузом… Место-то, сам знаешь, до Придачи ровно как стол. Немец у реки. Промерить не даст, на резиновой лодке хлопотно и заметно. Один человек, самый главный человек, понимаешь, плавать не умеет, плавает, как топор. Между прочим, он тебя рекомендовал, ручался за тебя. Сказал, что лучше тебя лоцмана не найти во всем городе.

— Он меня знает?

— С пеленок. Не ломай голову, кто такой, придет время — увидишь. Нужно выйти на бережок, тихо-тихо спуститься к воде, перевести людей на другой берег. И назад.

— Сейчас вода холоднющая, — сказал я.

— Правильно. Осенняя. Боишься простудиться?

— Я купался. На Первое мая купался, вода ледяная была.

— Тем более не страшно. Ты поведешь, затем осторожненько вернешься.

— А группа?

— Хе… любопытной Варваре нос оторвали.

— Можно, я с ними пойду? — сказал я. — Я все проходные дворы знаю в городе. У меня мама дома осталась. Найду ее…

— Тихо, тихо! — сказал капитан. — Во-первых, в городе никого нет: немцы выгнали население — мертвый город…

— А кто главный? — наседал я, потому что в душе надеялся, что главный возьмет меня.

— Задашь еще хоть один вопрос, — рассердился старший пехотинец, — придется расстаться — любопытные хуже врагов. Вопросы задаем мы. Точка! Кончай базар!

— Ты был на гауптвахте? — вдруг спросил капитан.

— Да, был, — ответил я.

— С дисциплиной, выходит, нелады. Плохо… Но нет худа без добра. Когда вернешься в роту, не распространяйся — пусть думают, что сидел под арестом. Теперь иди отдыхай! Тебя сюрприз ожидает… Тебя ждет близкий человек. Иди, ждут. Счастливо!

Екнуло сердце, промелькнула мысль: «Мама…», но я тут же заглушил эту мысль, потому что она была нереальной — стала бы мать рекомендовать разведчикам меня как лоцмана. Давно бы уже нашла нас, если бы успела выскочить из города. Меня ошеломило другое известие — немцы выгнали из Воронежа жителей. В городе никого не осталось. Мертвый город… Трудно представить такое. Хотя…

За лето произошло многое. Я разучился удивляться. Жизнь диктовала свой ритм, и некогда было вскидывать руки, цокать языком: «Ах, что вы говорите! Да как же так? Неужели в самом деле все сгорели карусели?» Сгорели карусели, и полгорода моего сгорело. И теперь жителей немцы угнали куда-то… Куда? Ох, велика земля! Тысячи людей, миллионы можно угнать и так упрятать, что концов не найдешь. И среди этих миллионов был один человек, которого я обязательно должен был разыскать, если, конечно, он остался живой.

Опять посадили в машину и опять куда-то повезли. Ехали лесом, переезжали мосточки. Ехали в тыл. Понятно. Если бы к фронту, попадались бы военные, и чем ближе к передовой, тем их было бы больше.

Лес уже приготовился к зиме — березы, осины стояли голыми, лишь пламенели клены, а елки точно ощетинились, как ежи.

Никогда не думал, что под Воронежем такие леса.

В одном месте дорогу перебежали два оленя. Это произошло неожиданно. Машина остановилась. Шофер выдернул из-за сиденья автомат, соскочил на землю.

Зверь ушел. И я был рад этому… Зверь летел по воздуху, касался земли, и земля точно отталкивала его. Так мячик прыгает по асфальту.

Шофер вернулся, сунул автомат в машину, сел и сказал:

— Упустил… Не везет! На той неделе ребята медведя завалили. Как дали бронебойной!.. Мясо — во! Красное только. Зверь тут непуганый — заповедник.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ,

в которой Альберт Козлов встречает еще одного старого знакомого.

Несколько раз останавливали, проверяли документы. Часов в пять мы подъехали к бывшему монастырю — высокая облупленная стена, точно измазанная суриком, широкие, тяжелые ворота, захлопнутые наглухо, у ворот — часовой. Он молча, натужившись, отвалил ворота, мы въехали во двор, сзади тревожно зазвенел звонок.

Громыхая подкованными сапогами по булыжнику, подбежал дежурный командир, заглянул в машину, улыбнулся и сказал шоферу:

— Что долго так? Расход на обед оставили.

— Зря старались, я в штабе порубал, — ответил шофер.

Они еще поговорили о разных разностях… Я огляделся. Справа и слева, метров на двести тянулись одноэтажные, как казармы, здания с массивными решетками на окнах. Монастырь снаружи выглядел жалким и обтрепанным, внутри сверкал той казенной чистотой, которая бывает только в военных подразделениях. В конце двора торчала церковь с высоченной колокольней, с которой, как лианы, свешивались антенны. По монастырским стенам прогуливались часовые.

За церковью к реке спадал сад. Фрукты в нем убрали, не как в колхозном. Здесь красноармейцы постарались.

Меня провели в глубину сада к избенке, не то бывшей келье, не то монастырской кладовой. Она притаилась у самой реки в трескучих, уже голых зарослях малины.

— Иди! До скорой встречи.

В саду стояли странные сооружения — заборы, макеты стен домов, бумы на разных высотах — от низеньких, у самой земли, до поднятых на высоту березки; висели, как повешенные преступники, чучела, набитые ватой, валялись куски колючей проволоки. Я видел войсковые полосы препятствия, здесь было что-то посложнее и позамысловатее.

Скрипнула дверь. На пороге избенки появилась тетя Клара! Она!

Она целовала меня, гладила по голове и, конечно, как положено, плакала. Никак не понять, почему женщины плачут при встречах. Распускают сырость.

— Что ревешь-то? — спросил я. — Чего плачешь?

— Соскучилась, — ответила тетя Клара. — Рогдая не увижу…

Мы вошли в избенку. Внутри было уютно по-мирному. Неплохо окопалась тетя Клара — комод, деревянная кровать, на тумбочке — приемник. Меня заинтересовал приемник, сроду такого не видел — в полированной черной коробке, с «рыбьим глазом». Лампочка такая зеленая, чего-то в ней сходится при настройке на волну. Название «Телефункен». Эмблемочка. Интересный приемник.

— Где достала?

— Немецкий, трофейный, — сказала тетя Клара. — Ну, как вы? Сядь, расскажи. Как изменился! Похудел и вырос, лицо крупное. Взрослеешь. Я не видела тебя в форме. Покажись.

— А где твоя? — спросил я. — Почему ты в гражданском?

На ней была черная узкая юбка, двубортный пиджак с подбитыми плечами, шерстяная зеленая кофточка. Не нашенская одежда, сразу видно, что трофейная.

— Надо, — ответила она. — Я теперь буду так, в форме мне нельзя.

И я наконец-то сообразил… Наконец дошло, о ком говорил капитан в блиндаже, о каком самом главном в группе, которого я должен перевести через реку Воронеж, о главном, который меня знает с пеленок и плавать не умеет. Выходит, главный — тетя Клара. Точно!

Наверное, я побледнел, потому что тетя Клара засуетилась и предложила ложиться спать. По-моему, она боялась, что я начну задавать вопросы, на которые нельзя отвечать. Она настойчиво требовала, чтоб я лег спать.

— Рано!

— День — наша ночь, ночь — наш день, — сказала она.

Вдруг открылась дверь и вошел немец в зеленом мундире.

— Спокойно, спокойно — сказала тетя Клара. — Познакомься. Ваня… никак не привыкну, Вилли. — Она что-то добавила по-немецки. — Это Алик.

— Здорово! — сказал по-русски немец и улыбнулся.

— Здравствуйте, — ответил я, плохо соображая, что происходит.

— Испугался? — спросил «немец». — Я сам, брат, боюсь. Привыкаю. Чего глаза выпучил? Клара, включи приемник. Любопытное выступление. Включи, послушай! Последние установки.

Тетя Клара включила «Телефункен», раздался щелчок, и загорелась зеленая лампа настройки — «рыбий глаз». Через секунду из приемника вырвался рев. Рев заполнил все пространство в хатке. Грохот усиливался. И вдруг звуки смолкли. Заговорил человек. С надтреснутым голосом. Немец. Заговорил спокойно, вкрадчиво. Он произнес несколько фраз и внезапно заорал, точно ему всадили сзади вилку.

И опять как будто что-то взорвалось.

Оратор говорил долго.

Тетя Клара и человек в форме немецкого офицера внимательно слушали радио, изредка переглядывались между собой.

— Кто это? — спросил я, когда затих очередной рев.

— Гитлер, — просто ответила тетя Клара.

Слово «Гитлер» было для меня целым понятием, и странно было слышать, как говорил один человек. Кончался сорок второй год. Немцы вышли к Сталинграду. И жутко было слышать фашистов — казалось, они рядом, за стенами монастыря.

Затем заиграли марши. Звенели трубы. Гремели барабаны. Раздавались команды — там, где-то далеко-далеко, маршировали, а под Воронежем от поступи немцев дребезжала пепельница на комоде.

Тетя Клара выключила приемник.

— Что он говорил? — спросил я.

— Хвастался, — сказала тетя Клара и подула на руки, точно они замерзли. — Хвастался. Грозился.

Сорок второй год… Сейчас, когда прошло много времени, можно подумать: что страшного было в крике Гитлера? Он ведь войну проиграет, отравится, и его труп сожгут эсэсовцы. Это теперь он не страшен, как не страшен Чингисхан. Помню, больше всего поразило, что Гитлер говорит, как человек, человек из плоти, — значит, у него бывают болезни, он может бояться мышей или пауков. Странно!

Спать меня уложили на топчане. На мягкой перине, под теплым одеялом я разомлел и заснул беспробудно.

Встал чуть свет, потому что привык вставать с петухами. В домике никого не было. Я оделся, нашел полотенце и кусок пахучего немецкого мыла, вышел в сад.

На улице почему-то белым-бело, голые яблони, красные листья, кленов, дубы и рябины поседели.

Иней посеребрил землю. Было звонко. И хотя стояла тишина, казалось, что земля звенела, как тонкая фарфоровая чашка.

«Предсказывают синоптики! — подумал я. — Обещают дождь — выпадает иней».

Возле огромных сооружений шевелились люди — парни лет по двадцати пяти, поджарые, голые по пояс. Перепрыгивали через канавы. Как белки, взбирались на макеты пятиэтажных стен, легко и цепко подсаживая друг друга с этажа на этаж. Интересное упражнение — на карнизе замерли бойцы, целое отделение. Ужасно трудно прицепиться к стенке и не двигаться. Видно, затекли руки, бойцы спрыгивали на землю и делали разминку. Больше всех выстоял невысокого роста паренек, очень похожий на Толика Брагина, старшину нашей роты.

Захотелось с ними поупражняться. Нельзя — они проходят специальную подготовку, а я здесь гость, вольношатающийся.

Затем начались упражнения по самозащите. Э… Некоторые приемчики я знал — Прохладный научил.

— Алик, — послышался голос тети Клары. Она стояла с кофейником, накрытым концом шали, чтоб не остыл. — Умывайся на реке, быстрее возвращайся, кофе остынет.

Завтракали втроем — тетя Клара, дядя Ваня-Вилли, уже не в немецкой форме, в гражданской, и я. Ели яичницу. Класс! Тетя Клара расставила на скатерти тарелочки, положила приборы — вилка слева, нож справа. Наконец-то она могла показать, как положено сидеть за столом. Смешно! Как во сне… Рядом со мной сидел, может быть, настоящий немец. Чинно-благородно, не спеша ел с тарелочки вилочкой, за ворот куртки заложена салфетка. Чудеса в решете! Разговаривал он с тетей Кларой по-немецки. Изредка она его поправляла, он краснел, как ученик на контрольной, повторял слова.

— Не путайте баварский диалект с берлинским, — поучала тетя Клара. — Волжанин не чавкает по-воронежски. Неаполитанский ансамбль тамбовской песни и пляски.

— Я, я, — кивал головой дядя Ваня-Вилли.

На меня все это так подействовало, что после завтрака я сказал:

— Данке шен!

Во, до чего дело дошло! Я по-русски-то после обеда забывал говорить «спасибо», а тут «данке шен»!

Целый день они разговаривали. Я пытался понять, о чем они толкуют, но так ничего и не понял. Мне делать было совершенно нечего. Спасибо, обнаружились немецкие журналы, целая кипа. Я смотрел на картинки. Все улыбались, улыбался Гитлер, Геринг, Геббельс, было множество снимков разных городов. Русские военнопленные. Снятые снизу лица русских выглядели уродливыми. Специально так фотографировали, чтобы был невыгодный для съемки ракурс.

Потом чинно обедал. Не жизнь — сказка!

А за окнами во дворе монастыря шла напряженная жизнь — вернее, учеба, еще вернее — тренировка.

Я видел, как целый день у спортивных сооружений натаскивали людей. Уходили одни, приходили другие. Сколько их? Не знаю, да и никто не ответил бы на подобный вопрос. Здесь нельзя было задавать вопросы. Украдкой я поглядывал в окно, выходил из избушки.

Ребята работали, именно работали, настойчиво. Я понял одно: они вырабатывали производственные навыки. Да! Чтоб, не раздумывая, отпрянуть, прижаться к земле, стене, крыше товарного вагона, пропустить мимо пулю, нож, камень, чтоб подобное было таким же обыденным, как наколоть дров для печи, запрячь лошадь в телегу. Здесь учили работе тяжелой и беспредельной, смысл которой заключался в том, чтобы не выдать себя врагу как можно дольше, чтоб сохранить то, что называется внезапностью, чтоб благодаря смелости, инициативе, инстинкту самосохранения, навыку, сообразительности, удаче выжить — и тем победить врага, который хочет выжить сам.

Фашисты как чума. Правильно говорили, навалились на землю, на поселки и деревни. Эти ребята учились быть санитарами. Они обязаны были все уметь делать, бороться с эпидемией чумы. Романтика санитаров.

И люди учились. Терпеливо, потно, не думая о том, останутся ли они живы, кого наградят золотой звездочкой, кому не поставят даже березового креста. Надо! Надо! И тебе, и мне, и ему. Всем надо! Кто-то должен. Кто-то должен был выполнять и эту работу. Кто-то был токарем, лудильщиком, кто-то механиком или артиллеристом, ну, а им выпало стать разведчиками, хотя могли они выучиться и на пехотинца, и на связиста. Они были трудягами войны.

Конечно, я всего этого еще не мог тогда так четко понять, я запоминал, чтобы в будущем осмыслить.

Люди бегали, ползали, пороли финками чучела… Работали.

Преступно соблазнять людей на подвиг, как девушку — на первое падение. На подвиг идут, потому что другого пути нет, потому что иначе немыслима жизнь. Это мне ясно, до тоски.

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ,

в которой наш герой купается в реке Воронеже.

Ночью нас с тетей Кларой разбудил капитан, мой старый знакомый.

— Пошли!

Встали молча. Тетя Клара собиралась не спеша, зачем-то долго глядела на себя в зеркало, надела на пальцы кольца и дутый браслет, что вынесла из Воронежа в замшевом мешочке. Зачем? Не знаю. Она собиралась точно в гости: основательно, спокойно. Я нащупал в кармане гномика из желудей и разлапистой веточки ольхи. Так и не представился случай передать его Стешке. Может быть, подарить на счастье тете Кларе? Но гномик — невезучий талисман, и я передумал дарить.

Во дворе ждала крытая машина. В нее погрузили какие-то мешки. Сели автоматчики. Забрались в кузов и мы. Дядя Ваня-Вилли уже сидел там. Поверх немецкой формы он накинул русскую плащ-палатку. Кивнули друг другу: «Привет!»

— Готово?

— Порядок!

— Отчаливай!

У ворот часовой крикнул:

— Ни пуха ни пера!

Ему не ответили. Ни к чему было школьное пожелание удачи… Прозвучало вроде шутки. Несерьезный человек.

Ехали проселком, машину трясло.

Выкатили на гладкую дорогу. По верху кузова застучал дождь. Выходит, синоптики не врали, когда обещали дождь. Из кабины через окошечко падал слабый свет. Бледными пятнами высвечивались лица людей. Развернувшись вполоборота, дядя Ваня-Вилли следил через окошечко за спидометром в кабине. Тетя Клара обняла меня, притихшая и грустная.

Особенно отчетливо врезалось в память, как мне почему-то в ту ночь вдруг показалось, что жизнь, которая была там, вне машины, никогда не была. Приснилась. Истинная, подлинная жизнь была только здесь, под брезентом, в кузове. Как будто бы родился здесь и вырос… И никогда не был в каком-то городе, в каком-то Доме артистов. Ничего не было, кроме того, что вот я сижу на досках и еду в темноту, по дождю, с неизвестными людьми, у которых вместо лиц белые пятна, а на месте глаз — темные провалы. Я мог реветь, кусать себе пальцы или рвать зубами пилотку, никто бы ничего не заметил, не увидел бы, потому что люди, как и я, чувствовали, что время остановилось и весь мир сжался до размеров машины. Отрешенность сковала. И что произойдет, что случится через час, через два, никто не знал и не мог предвидеть. Судьба была нам неподвластна.

Так перед дальним походом русские люди присаживаются на дорогу, молчат минуту-другую, то ли вспоминая прошлое, то ли уже живя будущими тревогами и заботами.

— С богом!

Машина свернула с укатанной дороги. Наклонило. Колеса забуксовали. Мотор натужно захрипел, точно старый бык в упряжке.

Ползли по грязюке часа полтора. И все-таки доехали. Точно, доехали! Машина остановилась.

Вылезли. Я не увидел — почувствовал, что где-то рядом дома. Мы должны были приехать на окраину Придачи — отсюда самый близкий путь к Чернавскому мосту.

Пошли.

Спустились в траншею. Под ногами зачавкало. Вышли на открытое место.

Дождь усилился.

Спустились во вторую траншею.

Откинулся полог, и в лицо ударил свет. И опять темно. И вот я уже в блиндаже, ослепленный керосиновой лампой.

Убежище сделано из случайного материала — кусков фанеры и толя, обшито штакетником от заборов. Вместо стола — дверь. Мирная дверь с облупленной белой краской. На ней сохранилась переводная картинка. Чей-то ребенок перевел картинку на дверь. И плыли в неизвестность русские воины со щитами, повешенными на борт корабля.

В блиндаже у железной печурки сидели давешние пехотинцы в маскхалатах, что сватали меня в проводники. Они пили чай из консервных банок, обжигаясь и смакуя.

— Погодка-то — класс! — сказал один, точно сообщал превеликую радость, и закашлялся.

— Грейтесь!

Мы присели на ящики из-под снарядов — тетя Клара, дядя Ваня-Вилли, капитан из разведотдела и я. Я так и не знал толком, чей капитан. Наш ли, в том смысле, что с авиационной дивизии, или он подчинялся другому начальству.

Здесь, на передовой, задавали фасон пехотинцы в маскхалатах, так что капитан сидел и помалкивал.

— Порядок следования такой, — сказал старший из них. — Идем к реке двумя группами. Альберт Терентьевич, предупреждаю, когда взлетит осветительная ракета, не вскакивать, лежать спокойно, я буду рядом. Да, молодой человек, переоденься в гражданское. Обмундирование сложи сюда, — он протянул брезентовый мешок. — Документы тоже клади. Не пропадут. Вернешься — возьмешь. Порядок общий.

— А зачем переодеваться? — не утерпел я.

— Промокнешь. Вернешься — в сухое переоденешься. Мамок у нас нет. Промокнуть придется до нитки.

— Выйдем к переправе, — продолжал ставить задачу старший, — в стороне, метров на двести. Альберт Терентьевич, где брод-то твой? Давай точные координаты.

— Прямо от водокачки начинается.

— Придется вдоль бережка прогуляться… Не страшно?

— Может, переплыть и натянуть конец? — опросил кто-то.

— Не удержишь. Завязать не за что. Дорогое удовольствие.

— Не стоит мудрить. Делать будем, как решили.

— Верно!

— Значит, порядок следования: первым иду я, за мной — проводник, двое для прикрытия — ты и ты. С интервалом в десять минут выходит вторая группа. Не доходя до берега, залегает. Проводник спускается к реке, находит брод, дает сигнал. Так можешь? — Он прокричал не то птицей, не то кошкой. — Подать звуковой сигнал?

— Могу.

— Ну-ка, попытайся, изобрази.

Я изобразил… Разведчики подумали и, видно, решили, что сойдет…

— По сигналу фонариком подходит основная группа. Прикрытие знает свою задачу. Так… Первым через реку идет проводник, вторым вы, гражданка, замыкающим вы, господин офицер.

Дядя Ваня-Вилли криво усмехнулся.

— При переходе, замыкающий, следите за женщиной, чтоб не снесло на глубину. В случае если собьется, вещи бросаете. То же самое в случае обнаружения: возвращайтесь на исходный рубеж. Прошу к столу, ознакомиться с последними данными. Пленный показал, что стыки батальона проходят между этими домами.

Я не слушал, я переодевался в гражданское. Форму складывал в мешок. Достались старые, но еще крепкие лыжные брюки, башмаки на резиновой подошве, майка, рубашка фланелевая, ватник и кепка, как блин. Она была великоватой. Гномика дяди Бори я переложил в карман лыжных брюк.

Вообще-то у меня мелькнула мысль не брать его с собой. Потому что он несчастливый — хозяина закололи диверсанты, хотел снести его в деревню девушке дяди Бори, попал под бомбежку, затем на гауптвахту… Пусть суеверие. Но на фронте все становятся суеверными. Бывает, человек в тылу на собственной мине подорвется, а случается — из кромешного огня выходят без царапинки. Как кому повезет. Судьба.

И все-таки я оставил гномика в кармане. Я должен был перешибить судьбу. Если бы я его не взял, я бы знал сам для себя, что струсил, что боюсь идти к реке, что зря разведчики понадеялись на меня. Я бы предал память Сеппа, и… от меня зависела жизнь тети Клары. Жизнь! Вот как обернулась.

Очень ответственно и по-настоящему страшно. Почему-то мои мысли, желания и решимость сосредоточились вокруг игрушки из желудей и ольхи — возьму или нет, вот что самое главное. Как в машине, когда весь мир, все ощущения сжались до размеров кузова. Что это — спасение? Или самообман? Но так проще. Легче.

Не хотелось уходить из блиндажа. Глаза долго не осваивались в темноте, и мы шли как слепые, разведчики поторапливали.

Мы шли полем. Затем легли. На брюхо. На мокрую, разбухшую землю.

Дядьки в маскхалатах ползли, как ужаки, точно всю жизнь ползали, а не ходили, с автоматами, с ручными пулеметами Дегтярева — весьма неудобной штукой для транспортировки в горизонтальном положении.

— Не отставай!

Не знаю, как бы я оправился с подобной гонкой на брюхе месяца три назад. Я бы задохся, умер от разрыва сердца, расплакался бы, сдался. Три месяца выросли в три года. Я полз. Пусть не совсем быстро и ловко, но полз. Не зря натаскивал командир роты младший лейтенант Прохладный. Вот тот случай, ради которого он гонял, как злобная мачеха падчерицу, и в непогоду и в вёдро. Я промок, как суслик. Меня можно было взять, скрутить, выжать и повесить сушиться на веревочке. Холода не чувствовалось. Наоборот, я задыхался от жары.

— Не мешкай! Ну, где ты?.. Как чувствуешь, оголец?

Заныла спина, руки исцарапались. Осень, а колючки впивались в ладони, как летом в зной.

Выползли к берегу. Я перевернулся на спину и ловил ртом воздух, его было так мало, совсем не было. Река шумела. Никогда не подозревал, что река Воронеж шумит. Вырисовывались какие-то развалины на там берегу. Водокачка, что ли? Взорвали ее. Сгорела.

— Соображай, куда теперь, — шептал сбоку старший. — Что разлегся, как на пляже? Гляди, гляди, куда нужно. Давай, давай!

«Чего давай?» — соображал я. Я не узнавал места. Днем я тут тысячу раз гонял футбол, кувыркался, загорал, а теперь не могу понять, где мы. В городе не светится ни один огонек. Не за что было зацепиться взглядом. Где-то здесь спускается к реке улица Дурова.

— Давай, давай!

— Погодь! Не узнаю.

— Заблудился?

— Тут блукать негде. Не узнаю места.

— Чего не признал?

— Незнакомое место.

— Не шути, Альберт Терентьевич.

— Дай подумать.

Два бойца с РПД расползлись в разные стороны.

— Валяй к воде, — посоветовал старший. — Может, лучше сообразишь.

— Ладно.

Я скатился с берега — он оказался скользким, точно его намылили. Сел. Я разозлился. И на себя и на разведчиков… Ночью все выглядело иначе… Черным.

Я встал и пошел. Встал, как хотите. Не умею я ночью ползать на брюхе и соображать, где нахожусь. У меня мозг иначе устроен.

«Так… — рассуждал я. — Водокачка. Вот она. На месте. Взорвали — не имеет значения. Здесь где-то была дорожка. По ней к броду и спускались».

И я почувствовал, что нашел ее. Честное слово! Не видел, а почувствовал, что стою на ней. И это меня так обрадовало, что я забыл дать условный сигнал голосом — промяукать, что ли, или прокричать птицей.

Где-то был мелкий заливчик. Есть! Вижу! Блестит река, сюда забегает.

Я хотел было пройти дальше по берегу, чтоб получше разобраться в приметах, но сильно ударили под коленки, я упал. Одновременно на правом берегу взлетела ракета. Ослепительная и злая.

— Нашел! — закричал я, потому что благодаря ракете смог увидеть противоположный берег, куст, на который мы равнялись, когда переходили реку. — Нашел!

Двинули по затылку, я уткнулся носом в землю.

— Нишкни! — зашипел боец с ручным пулеметом. — Замри, обормот.

Ракета догорела и упала в реку.

— Не сердись, Альберт Терентьевич, — сказал боец. — Дурак же ты! Выдал бы… Чего под носом у фрицев гуляешь, как в школу идешь? Извини, что ненароком пришиб, рука у меня тяжелая.

— Говори, а рукам воли не давай, — сказал я с обидой. — Думаешь, сильный, так… Обрадовался. Нашелся силач.

— Нечаянно… Сгоряча.

— Ну, как, как? — послышалось сбоку. Подполз старшой группы. — Нашел? Даю сигнал.

Старшой обернулся, распустил маскхалат, как летучая мышь крылья, замигал фонариком. С немецкой стороны не видно было сигналов.

Пока он сигналил, меня опять начали одолевать сомнения — правильно ли я сориентировался, не ошибся ли. Когда горела немецкая ракета, я отлично видел приметы, навалились темнота и дождик — и я не верил себе.

Где-то стреляли. У Чернавского моста ударили минометы, залились пулеметы… Может, нас обнаружили? Почему тогда стреляют у Чернавского?

Позднее я узнал, что почему-то в районе улицы Степана Разина немцы не могли хорошо контролировать окраину города. Вот почему они нервничали и стреляли всю ночь наобум Лазаря.

С тыла подползли люди.

— Трогай! Пора! Иди, иди, не отстанут!

Пригнувшись, я вошел в воду. Обожгло. Вода холоднющая… Это не на Первое мая открывать купальный сезон. Светит солнышко, ребята подзадоривают друг друга. Разденешься, прыгнешь в воду — и сразу к берегу, выскочишь как ошпаренный, довольный, что доказал смелость. Потом хвастаешься в школе, во дворе, что купался. Во какой герой!

Может, зря вызвался переводить людей через реку? Сейчас повернусь, упаду на берег и скажу, что вода слишком холодная и страшная. А как же тетя Клара? Ей тоже идти почти по пояс в осенней воде. Я обязан пересилить сам себя, раз она идет за мной.

Вспомнились танкисты, что бросили танк у моста. Их потом расстреляли за дезертирство. Они не смогли унять свой страх. Лучше бы Рогдай пошел вместо меня. Он ничего не боится, он такой, он бы не раздумывал.

Я не оборачивался: знал, что за мной идут. Вода поднялась до колен. Дух захватывало. Лишь бы не сбиться с брода! Тетя Клара ухватила меня за плечо, дышала мне в затылок. Она не умеет плавать. Она верила, что я выведу ее на противоположный берег.

Герой, героизм… Я не думал ни о чем подобном, не до того было, чтобы праздными мыслями развлекаться. Это от нечего делать сами себя взвинчивают. Мне требовалось выполнить приказ — вот и все. Три месяца воинской службы ушли на то, что я приучился выполнять приказы, не капризничал и не говорил: «Почему я, почему не другой?» Раз мне приказали перейти реку — значит, я обязан это сделать. И все!

Самое неприятное, когда вода доставала до еще не захлестнутой части тела, вновь перехватывало дыхание, точно ударяли под дых.

Я шел… Глубина стала по пояс.

«Где же поворачивать? Где-то здесь нужно поворачивать влево, — стучала мысль. — Эх, зря тетя Клара вцепилась в плечо, как рак! Отпустила бы. Я бы прошел вперед, попытался, разведал бы…»

Но она не отпускала — она не умела плавать, и она верила в меня, что я тут каждую ямку знаю.

И я чуть не сорвался на глубину.

Отпрянул. Почувствовал, что впереди глубина с ручками и ножками. Точно глаза выросли на ногах. Впереди глубина.

Я круто забрал влево. И опять чуть не сорвался вниз. Течение было, тащило на глубину. Я еле вылез на узкий подводный хребет и пошел быстрее вперед.

Берег ближе, ближе… Вода откатилась. Обгоняя, вперед прошел напарник тети Клары. На его голове, как у меня когда-то, было привязано белье, лежали вещи; кажется, чемодан, может, и рация.

Мужчина обернулся… Я понял, что он попрощался со мной, что мне нужно возвращаться.

Тетя Клара отпустила мое плечо и пошла за дядей Ваней-Вилли, точно боясь отстать от него хотя бы на полметра. Она не обернулась.

Я остался стоять один на реке. Может быть, стоило догнать и попрощаться с тетей Кларой? Но они торопились к берегу, теперь им не грозила глубина, они таяли в темноте и дожде, они уходили.

Я было бросился за ними. Пойти бы вместе с ними в город. Я же знаю все проходные дворы — может, пригожусь!

Но… приказ у меня был иной. И этот приказ заставил повернуться и пойти к нашему берегу.

По пути я сбился, окунулся, поплыл, ватник намок. Я еле сумел сбросить его — он камнем тянул вниз. Никогда я не думал, что река Воронеж такая широкая.

Я плыл, плыл… Еле добрался до крутого берега. Я выполз на него. Зуб не попадал на зуб.

Меня подобрали разведчики. Они что-то шептали, плеснули из фляги в рот водки. Она обожгла рот — и стало легче дышать.

— Молодец, Альберт Терентьевич!

Да идите вы к черту! Что мне от ваших похвал! Я замерз до позвоночника. Я хочу согреться. Мечтаю. А молодец или не молодец… Ерунда! Я лишь выполнил приказ. Как все. Вот что самое главное на войне — выполнить приказ!