Анатолий Жигулин
О судьбе Анатолия Владимировича Жигулина нет нужды говорить подробно: он сам рассказал о себе в своих стихах и прозе. Напомним лишь, что А. Жигулин родился в Воронеже в 1930 году. Потомок декабриста и поэта В. Ф. Раевского, он подтвердил своей жизнью неслучайность такого родства. В ставшей бестселлером книге «Черные камни» А. Жигулин рассказал о юношеской подпольной антисталинской организации, за участие в которой в 1949 г. начал путь по кругам гулаговского ада: тюрьмы, лагеря Прибайкалья, Колыма. Реабилитирован в 1956 году. Живет в Москве.
Россия Бога не забыла…
Из больничной тетради
«Дым струится, и сладкий, и горький…»
«Россия Бога не забыла…»
«Белый-белый торжественный снег…»
«Храм белел сквозь черные деревья…»
«Ах, мама, мама! Как ты пела, мама…»
«Мама! Дворянка Раевская…»
«Дальние предки — католики…»
Воспоминание о воронежских садах
Александр Солженицын
Два письма А. Жигулину
20.4.65.А. Солженицын.
Рязань
Дорогой Анатолий Владимирович!
Хорошее у Вас письмо, нравится мне в нем многое.
Рассматриваемые под таким углом курсы помогут Вам насытиться литературной жизнью. Но вот кончите их и — хватит. Имея специальность, да еще лесотехническую, да еще любя ее, — слушайте, возвращайтесь на эту работу! Чтобы стихи у Вас совсем не ассоциировались с «заработком». И тогда (только тогда!) Вы напишете свои лучшие, настоящие и, надеюсь, вечные вещи. Необходимость же ладить с редактором помешает Вам писать стихи высокого качества — на пять и выше. А стихов в двадцатом веке так много, так много, что никаких, кроме отличных и лучше отличных, уже не нужно . Уже «просто хорошие» стихотворения не оправдывают себя, отнимают время и голову забивают. Поставьте задачу: писать или отлично, или никак! «Хорошо» — не надо…
Я не смею никогда судить о теории поэзии (тем более что, по-моему, поэты и сами еще ни разу не договорились о том, что такое поэзия), но, мне кажется, Шаламов, говоря Вам о стихе-символе, за которым главное должно стоять неназванным, только предчувствуемым, — распространяет на всю поэзию метод только одного ее направления, хотя и очень ценного, очень нежного, очень плодотворного. У нас это направление началось с Блока (не ручаюсь за точность), включает Ахматову, Пастернака (перечислять тоже не берусь) и, очевидно, самого Шаламова. Со всех сторон мне толкуют, что вот это и есть единственная и истинная поэзия — когда слова даже не имеют прямого смысла, когда переходы неуловимы, алогичны, но вдруг на что-то тебе намекают, что-то навевают. Я согласен — поэзия эта великая, тонкая, изящная, настоящая, я их всех очень люблю. И все-таки никогда не соглашусь, что другой поэзии быть не может. По-моему, большинство стихов Пушкина и Лермонтова совершенно не отвечают этим критериям — но ниже ли они? Едва ли. Не уступлю их. (И, что меня очень удивило, Ахматова довольно высоко ставит Некрасова — а уж, кажется, противоположной поэзии и найти нельзя.)
Поэтому я все-таки хочу Вам посоветовать не верить Варламу Тихоновичу, что «Кострожоги», «Бурундук» и «Хлеб» — не поэзия. Самая настоящая и самая нужная! И если пишется так — пишите!!
С остальными мыслями Вашего письма я согласен.
Крепко жму руку, желаю здоровья и удачи!
А прозу Шаламова постарайтесь прочесть.
10.1.65 г.А. Солженицын.
Рязань
Дорогой Анатолий Владимирович!
Очень я перед Вами виноват, что так долго Вы не могли дождаться моего ответа. А пришли Ваши письмо и книга после моего отъезда и за это время попали не в пачку писем, а в пачку рукописей, на рукописи же у меня никогда времени не остается. И вот сейчас перед новым отъездом, подчищая дела, откопал случайно все Ваше.
Как-то этой осенью, когда я был в «Н<овом> М<ире>», мне прочли Вашего «Врага», и теперь я сразу вспомнил Вашу фамилию.
Анатолий Владимирович! Я вообще отношусь к поэзии XX века настороженно — крикливая, куда-то лезет, хочет как-то изощриться особенно, обязательно поразить и удивить. Но я рад сказать, что все это совершенно не относится к Вам. Ваши стихи сердечно тронули меня, это бывает очень редко. Вы человек — честный, душевный и думающий. И все это очень хорошо передают стихи. «Кострожоги» Ваши великолепны, очень хорош «Бурундук». Ощущаю чрезвычайно родственно: «Я был назначен бригадиром», «Осенью». Да в машинописном приложении ни одного не значительного нет. Второй раздел сборника прочел, только не весь, но большей частью. Там есть неровности, бывают досадные прозаизмы (редко, впрочем), есть иногда и тот недостаток, к-рый Вы заметили сами, — а в общем, хоть автор работал на общих, но удивляет светлый оттенок, который выше всего, — удивляет и радует. Без всякого насилия, круто и аппетитно (вот диво!) замешивается у Вас и лагерный быт, и разные виды работ, и стихи («Золото», «Хлеб», «Ночная смена» и др.). Интересно сопоставить Вас с Шаламовым. Вы читали его?
Как Ваша лесотехническая специальность? Бросили? Верно ли это? Очень ли нужна высшая лит. школа? Что это Вам дает?
Напишите сюда, мне перешлют.
Будьте здоровы — здоровы-здоровы!!
Я надеюсь, что мы с Вами еще повидаемся.
Крепко жму руку!
Улицу переименовали,
и мой адрес звучит так:
Рязань, 23, ул. Урицкого, 17, кв. № 3.
Анна Баркова
Долгие годы имя Анны Барковой не значилось в списках существующей поэзии. Словно и не было блестящего дебюта молодой поэтессы из Иваново-Вознесенска в начале 20-х годов, когда о ее стихах сочувственно отзывались Блок, Брюсов, Воронский. Канул в забвение первый и последний при жизни Барковой стихотворный сборник «Женщина» (Петроград, 1922) с восторженным предисловием А. В. Луначарского, где, в частности, утверждалось: «Совсем свое лицо у этого юного человека. Я нисколько не рискую, говоря, что у товарища Барковой большое будущее…»Л. Таганов
Знал бы Анатолий Васильевич, каким страшным образом обернется его пророчество! Более двадцати лет ГУЛАГа, жуткое одиночество, безвестность…
А начиналось все с черного фабричного города, где она родилась в 1901 году, где прошли ее детство и юность:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Очень рано обозначается центральная коллизия жизни и творчества: злой здешний мир и тайное подвижничество души… На какой-то миг, в революционные годы, Барковой покажется, что наконец-то душа и повседневность слились в нечто единое. Запреты сняты. Все позволено… Тогда-то и будет ею создана «Женщина» — одна из самых странных, косноязычных книг в поэзии того времени. Что-то было в этой книге «поверх барьеров», поверх самой тогдашней Барковой, тяготевшей к пролеткультовским представлениям о происходящем. Отозвались, быть может, Достоевский, Ницше, Эдгар По — к ним тянулась она еще девочкой из той «мутной избы» под закопченным небом.
Мир двоится, человек двоится. Поэтический ключ к «Женщине» — образ души, которая каждый миг зарождается и каждый миг умирает, вечно не та. Воспев революцию и красноармейку со звездой на рукаве, Баркова предрекала гибель тому, кто доверился той же революции. Гибель поэту, опьяненному революционным бунтарством. Гибель России. Завершало книгу стихотворение «Прокаженная»:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Стихи написаны как раз тогда, когда обласканная Луначарским Баркова жила не где-нибудь, а в самом Кремле. Была личным секретарем наркома. Значит, именно здесь поняла она всю дьявольскую подоплеку происходящего? Именно в этой цитадели марксизма-большевизма прозрела она ложность своего недавнего революционно-романтического порыва? Убежден: все так и было.
В Кремле написана и пьеса «Настасья Костер» (издана в 1923 году и больше никогда не переиздавалась). В ней рассказывается об огневолосой атаманше, поднимающей холопов на бунт (действие происходит в XVII веке). Читаешь пьесу, вспоминаешь то, о чем в свое время писал Н. Бердяев:
«Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников и искателей, страна мятежная и жуткая в своей стихийности, в своем народном дионисизме, не желающем знать формы».
Что скрывать: Баркова в пьесе своей любуется такой Россией — и ужасается, видит гибельность ее пути. Героиня сгорает в огне, зажженном ею самой. Она проиграла, потому что сделала ставку на краденую икону . Злом хотела победить зло. Таким образом, Баркова предъявляла счет и тем, кто программно обманывал народ в революции, и тем, кто невольно обманывался посулами свободы.
Анна Баркова всегда додумывала мысли до конца, до поступка. Кремлевские «иконы» — краденые. И она ушла в ночь, в долгую безвестность. За три года до первого ареста в своем «ночном» блокнотике (потом он окажется на Лубянке) она пишет:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
В марте 1935 года она ознакомилась с первым своим приговором: 5 лет ГУЛАГа. Будто жизнь кончилась. Там, куда ее посылают, не будет стихов… И она пишет заявление на имя наркома Ягоды, где просит подвергнуть ее высшей мере наказанья — расстрелу . Это была одна из редких ошибок поэта. В гулаговском аду она не только не перестала быть собой, но именно там обрела полную уверенность в себе! Позже она писала друзьям о Карлаге: «В общем, я не жалею, что пять лет жарилась и морозилась в монгольских степях. Как часто я вспоминала пророческие стихи из моей первой книги:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Избави Бог от досужего красноречия в таком разговоре, но, кажется, «щуку бросили в реку». Таланту и духу Барковой и должны были противостать и крепь лубянских гранитных стен, и мертвое пространство степи, простреливаемое с вышек. Такова была «форма» для этой неистовой души, для этой воли . Такова уникальность Барковой.
Неоценим и неотделим опыт ее жизни и творчества от трагического опыта пореволюционной России, да и всего XX столетья. Прав Лев Аннинский, назвавший Баркову великим русским поэтом. Добро и зло, ненависть и обожанье, правда и ложь, низость и святость явились в ее стихах в таком бесстрашном и резком драматическом переплетении, какого наша словесность еще не видела. Соблазн подмен, искушение всякого рода беллетристикой она отвергла с брезгливостью, не вступая в литературные игры, которых не чуждались именитые и талантливые ее современники. Любимым ее фольклорным героем, правда, был Иван-дурак, но она ценила в нем, по-видимому, что-то свое, отнюдь не шутовское. Тут она оказалась в согласии с постоянным своим оппонентом В. В. Розановым: оба видели в Иванушке некий залог неистребимости русского характера, способного пережить грандиозные утопии, небывалые помрачения… Таковы стихи Барковой об Иване-дураке.
Поразительно, но именно этой женщине, низводимой ежеденно и годами до состояния ничтожества, лагерной пыли, — открывалось в стихах, прозе, заметках (за что она и «путешествовала» трижды в «творческие командировки») — мировое пространство Истории. Парадокс! Ведь убедил нас Варлам Шаламов в сугубо отрицательном значении лагерного опыта.
Анна Александровна Баркова не говорит, что лагерь — это хорошо. Она рисует ад — покромешнее Дантова… Но в этом аду, оставшись человеком, стала она русским поэтом, значение которого открывается и растет с каждым годом. И в самом деле: живуч народ наш, нынешний Иван, которого не дурачит, не грабит, не позорит и не топчет только ленивый… О России Баркова пишет:
Лошадьми татарскими топтана / И в разбойных приказах пытана, / И петровским калечена опытом, / И петровской дубиной воспитана. / И пруссаками замуштрована, / И своими кругом обворована. / Тебя всеми крутило течениями, / Сбило с толку чужими учениями. / Ты к Европе лицом повернута, / На дыбы над бездною вздернута, / Ошарашена, огорошена, / В ту же самую бездну и сброшена. / И жива ты, живым-живехонька…
Горек наш оптимизм и прискорбен — другого нам не дано.
Как дух наш горестный живуч…
Отец
«Если б жизнь повернуть на обратное…»
Платон
Нечто автобиографическое
«Днем они все подобны пороху…»
Во время прогулки
Лермонтову
«Что в крови прижилось, то не минется…»
«От веры или от неверия…»
«О, если б за мои грехи…»
Шутка
«Как пронзительное страданье…»
«Себе чужая, я иду…»
Александр Солодовников
Человек глубоко религиозный, (1893–1974) представляет особый, редкий пласт поэтического творчества — духовный стих, вдохновленный верой в Бога. После первых публикаций Солодовникова в 1989 году в журнале «Новый мир» и сборнике «Воскрешение» у поэта появились горячие поклонники.
Александр Александрович Солодовников родился в Москве, в семье учителя правоведения, выходца из старинного купеческого рода. Окончил Императорскую академию коммерческих наук, а в годы Первой мировой войны учился в Алексеевском пехотном училище. В Гражданскую воевал в кавалерии у Деникина, после войны работал экономистом. Трижды подвергался арестам. В 1920 году его взяли по ошибке и, продержав несколько месяцев в Саратовской тюрьме, отпустили. В 1937 году он был арестован вторично и тоже вскоре освобожден, но после ареста 1938 года осужден на десять лет и отправлен в лагерь Сеймчан, на Колыму.
Освободившись в 1948 году, Солодовников не стал сразу возвращаться на «материк», а остался на Колыме как вольнонаемный и работал в детском саду для детей зеков до 1957 года.
Всю жизнь он писал стихи, но опубликованы они были впервые лишь после смерти поэта.
Солодовников не оставил после себя автобиографических записей, да, вероятно, и не делал их. «Я весь в стихах!» — говорил он и этим ставил себя в один рад с древнерусскими изографами, которые не подписывали созданных ими икон, поскольку считали себя недостойными подмастерьями Великого Мастера.
Это отвечало мироощущению поэта. Он творил из жизни житие и сознательно выбрал себе роль чудака. Работал он… Дедом Морозом — выступал в детсадах, сочиняя и разыгрывая целые новогодние мистерии, и получал за это, разумеется, гроши. Жил нищенски. Родственница-врач, видя, как он задыхается в шубе Деда Мороза, не раз предупреждала: «Шура, вам это нельзя. Это плохо кончится…»
Он отмахивался — не мог иначе. Даже в лагере он оставался Дедом Морозом: однажды на Новый год отлил изо льда вазы, поставил в каждую по свече и устроил праздничную аллею таких трепетных огоньков, уходящих в небо, к звездам…
Умер А. Солодовников в Москве, похоронен на Ваганьковском кладбище.
В. Шенталинский
Всенощная
Преподобный Сергий
«За дверью кашляет тюремщик…»
Осанна
Тюрьма
1
2
3
4
5
«Бродя во мгле, вдыхая гарь…»
Сентябрь 1939-го
Ночь под звездами
Счастье
Две заутрени
Светлая заутреня в отрочестве
Светлая заутреня в старости
Предупреждение
Вербная всенощная
«Как дерево в саду, Ты подстригал меня…»
Елена Владимирова
Елена Львовна Владимирова (1902–1962) родилась в Петербурге, в семье потомственных моряков. Училась в Институте благородных девиц, но рано прониклась революционными идеями, порвала с семьей и ушла из дома. В Гражданскую войну сражалась с басмачами в Средней Азии рядовым бойцом.
Вернувшись в родной город, Владимирова становится журналистом, выходит замуж за одного из вожаков петроградского комсомола, редактора «Красной газеты» Леонида Сыркина. В 1937 году все оборвалось: Сыркина арестовали и расстреляли, а ее как жену врага народа отправили в лагерь. В заключении Владимирова провела восемнадцать лет.
На Колыме она родилась как поэт и получила «высшее признание» — за стихи была приговорена к расстрелу, замененному после восьмидесяти девяти дней в камере смертников пятнадцатью годами каторжных работ. О том, как это было, рассказывают письма-воспоминания ее друзей.
«Направляю вам сохранившиеся у меня стихи Елены Владимировой, переданные в свое время ее другу по колымскому лагерю, моей жене А. С. Герценштейн. Обе тогда отбывали заключение в роли нянек в инфекционном детском отделении магаданской больницы, где Владимирова по ночам писала стихи, в то время как ее «напарница» Герценштейн стояла на «цинке», чтобы, не дай Господь, начальство не застало поэта на месте «преступления». К сожалению, многие стихи пропали во время неоднократных обысков. Известно ли вам, что Владимирова была осуждена в Магадане на второй срок за свои стихи? Выдала ее врач, тоже заключенная…»
Другие подробности сообщил поэт Юрий Люба, друг Владимировой. После вторичного осуждения она продолжала писать стихи, только в уме, доверяя памяти, а не бумаге. Так рождалась ее поэма «Северная повесть» объемом около четырех тысяч строк. Здоровье Владимировой было уже подорвано, открылся туберкулез, и в 1945 году ее этапировали в Караганду. Там она закончила поэму и занесла на бумагу. Вот как рассказывала об этом автор:
«Писать надо было обязательно открыто, не прячась, потому что иначе все сразу бы провалилось. Это “открыто” значило — под самым носом у начальства, на глазах у всех, но незаметно для них. Я брала иголку и какую-нибудь починку, кусочек карандаша и маленькие листочки папиросной бумаги и делала свои два дела одновременно. Садилась обычно поближе к воде, на всякий случай, — чтобы утопить всю “папиросную” работу в луже, ведре, кувшине и отделаться карцером. Страховала меня одна приятельница, большой друг, рисковавший разделить мою судьбу…»
Поэму удалось вынести из зоны, спрятав в вышитую подушечку, тоже с помощью друзей…
Литературное наследие Владимировой — пять поэм и 260 стихотворений — сберег ленинградский поэт Юрий Люба.
В. Шенталинский
Полным голосом
«Я всего лишь тюремный поэт…»
Соседу
В. Б
Палач
«В отбросах рылся человек…»
«На межу сегодняшнего дня…»
Больничное
«И мы виноваты, и нам исправлять…»
«Они мне дали, что могли…»
«Привыкнув жить среди изгоев…»
«Мои стихи шагали по этапам…»
«О любви — шепчут или поют…»
«Мы шли этапом. И не раз…»
Михаил Бугров
Михаилу Дмитриевичу Бугрову (1921–1991), как и многим из его современников, выпала тяжелая судьба. Призванный в 1941 году в ряды Красной Армии из Ижевского театрального училища, он вскоре был арестован по ложному обвинению и приговорен к высшей мере наказания. Но, приняв во внимание молодость обвиняемого, приговор смягчили, заменив расстрел лагерями. Десять лет жизни провел Михаил Бугров на Северном Урале, в Ивдельлаге, также известном под названием «Кровавый Ивдель».О. Сушкова
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
напишет поэт позднее в стихотворении «Пережитое».
На себе испытав все ужасы бесчеловечной машины уничтожения, Михаил Бугров признается, что в том аду участь людей пишущих была еще тяжелее. «“Лагерной пылью” стали не только писатели и поэты, но и их произведения, написанные кровью сердца», — это слова из письма Михаила Бугрова в Комиссию по творческому наследию репрессированных писателей. С началом ее работы для поэта зажегся лучик надежды: все выстраданное, написанное за долгие годы, может наконец кем-то быть прочитанным, понятым и заново пережитым.
«Многие, очень многие так и ушли из жизни, не оставив после себя ни одной строчки. Но есть еще, пока есть еще писатели и поэты, прошедшие через все круги гулаговского ада, выжившие, все понимающие и, главное, не потерявшие веру. А многих ли мы знаем? В основном это люди, еще до заключения имевшие какую-то известность. Но были и такие, а их большинство, которые пришли в лагерь с любовью к слову, но не успев сформироваться в писателей. Они учились слову у жизни, лагерной жизни. Они читали свои стихи и рассказы солагерникам по ночам, при свете дежурных коптилок, с постоянной оглядкой на барачные двери — вдруг надзиратель? Они пели свои песни в редкие минуты отдыха под аккомпанемент немудрящих музыкальных инструментов, сделанных из подручных материалов…»
Действительно, человека, «уличенного в творчестве», ждали дополнительные пытки. Но в то же время свободному духу в закабаленном теле стихи помогали выжить. Именно творчество помогло Михаилу Бугрову в те страшные годы сохранить себе жизнь.
Муза Бугрова — несколько «приблатненная бабенка», как он сам признается в стихотворении «Гость»:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
вынужден оправдываться поэт перед своим великим предшественником. А вот перед читателями у поэта нет необходимости в оправданиях, ибо и тот и другой отлично понимают, что такое поведение Музы оправдано уже самим объектом поэтического творчества:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Подобная тональность придает стихам Михаила Бугрова определенный колорит, помогающий ярче почувствовать эмоционально-нравственную, а вернее — безнравственную атмосферу лагерей.
Прикованный к постели тяжелой болезнью, Михаил Бугров до последнего дня жизни продолжал писать свои горькие стихи-воспоминания, стихи-откровения, которые, несмотря ни на какие испытания, выпавшие на долю их создателя, не превратились в «лагерную пыль».
Друзья
(Коротенькая повесть)
Жили Шошин да Ерошин, за плечами — жизни ноша, непосильный тяжкий груз. Странен был друзей союз. Шошин часто жил «на зонах», а Ерошин был в погонах, назывался кратко — «кум». Медный лоб и тугодум, презирал он всех «чучмеков», ненавидел кровно «зеков», верно Сталину служил, сладко ел и горько пил.
Пролетели быстро годы. Изменяются народы: стали здраво рассуждать и партзнать критиковать. Та сперва сопротивлялась, а потом сама призналась, что вела нас не туда, куда метил «Борода» и за что боролся Ленин… Расплодились, словно тени, бюрократы всех мастей. Звали «фактором» людей! Ладно. Речь здесь не про них, это ж повесть, а не стих…
У винного магазина, сами знаете, картина не для нервных: тут стоят люди мужественно в ряд, ждут, когда откроют двери, — и рванут туда, как звери, будут драться, материть, чтоб быстрей «чернил» купить, за углами их распить и еще раз повторить… Встретил Шошин раз Ерошу, вспомнил жизнь свою «хорошу» и спросил:
— А ты зачем? Или охренел совсем? Если здесь тебя узнают, быстренько хребет сломают — и тогда тебе кранты. Понимаешь это ты?
— Все я, Шошин, понимаю, потому что твердо знаю: алконавт — вернейший друг «праведников», а не «сук».
— Правду молвишь, опер бывший, в лагере сам «сук» плодивший, обнаглевших стукачей, бригадиров-палачей и другой подобной мрази, в князи вылезших из грязи…
— Прав ты, Шошин, прав во всем. Каюсь я в грехе своем. Виноват Великий Кормчий, что довел страну до корчей и себе был на уме, мы ж не знали — ни бельме.
— Ясно дело — ни бельмеса, коль вскормили наркомеса…
— Ну, а я что говорю?
— Понят, значит. Мать твою!..
— Стой! Не надо этой брани, без того хватает дряни: по уши народ в дерьме, чище было жить в тюрьме.
— Верно, я с тобой согласен. Для меня ты не опасен, если понял, хоть и сед, кто источник наших бед.
Так они вот толковали и друг друга понимали.
— Да, нельзя так больше жить, не поймешь — кому служить.
— Ах, служить! Но ты ж не шавка, чтобы по приказу тявкать…
— Не про то я, а о том, как спасти наш общий Дом.
— Отспасались мы с тобою, не годимся больше к бою.
— Это как еще сказать. В бога, в господа и в мать!
Тут они раздухарились, на полмитрия сложились, закусили рукавом, килькой, луковым пером. Раз пошла такая пьянка, куплена еще полбанка. Пировать — так пировать! — и о прошлом вспоминать.
— Мы с тобой — пенсионеры, нет у нас уж прежней веры. Ты и я — навек друзья!
— Подтверждаю это я!
С той поры два новых друга жить не могут друг без друга. Митингуют, водку пьют, песни старые поют.
— На пеньки нас становили, раздевали, дрыном били, — начинал обычно Шошин, и подхватывал Ерошин:
— Широка страна родная… я другой страны не знаю…
Пили, пели до утра:
— Спать еще нам не пора!
Шошин в старом жил бараке, в том, где зимовали раки, «бомжи», попросту сказать, те, которым негде спать. А Ерошин жил в дурдоме, спал на лавочке в завкоме. Числился он в сторожах, хоть и был в больших чинах.
Дружба с Шошей все сломала, понял он, что знает мало, что дружок его умней с правдой лагерной своей. Бросил службу он в дурдоме, забрал лавочку в завкоме и пошел в Шошин барак. «Знать, судьба! — решил он так. — Против лома нет приема, окромя другого лома. Жизнь прошла вперекосяк…»
Ремонтируют барак — Шоша рядышком с Ерошей. Дай Бог жизни им хорошей, чтоб хотя б пред концом им построить Новый Дом!
«Кум» и зек в одной упряжке? Их грехи сверх меры тяжки! Шошин — вор, Ерошин — «кум», медный лоб и тугодум! Автор их сдружил напрасно, это даже дурню ясно. Как нам это понимать? Что хотел он тем сказать?
Отвечаю: мир наш болен. Автор, волен иль неволен, должен был их примирить, чтобы миром в мире жить.
Юрий Галь
Юрию Владимировичу Галю было отпущено всего 26 лет жизни. Он родился в 1921 г. в Ленинграде. Добровольцем ушел на войну, не воспользовавшись правом на бронь (по болезни). Под Пушкином попал в немецкий плен, был перемещен в Эстонию, жил и работал в Таллинне. В 1944 г., когда немцы начали отступать, уехал в Германию, спасаясь от неминуемого ареста советскими органами, но, не мысля жизни вне родины, вскоре вернулся. Чудом избежав немедленного расстрела, некоторое время находился в тюрьме. Его приговорили к десяти годам ссылки и отправили этапом в Сибирь, в Баим — инвалидный лагерь для туберкулезников. Лагерь окончательно разрушил его здоровье. Он умер 8 ноября 1947 г.
В 50-х гг. несколько стихотворений Юрия Галя появились в зарубежных альманахах, в 1990 г. — в Тарту в XI Блоковском сборнике. В замечательную книгу Тамары Павловны Милютиной «Люди моей жизни» (Тарту, 1997) включены воспоминания о поэте и его лагерные стихи. Справедливость требует вернуть русской культуре чистейший звук этой лиры, вдохновленной земной любовью и глубокой верой в Творца.
У жизни на краю
«Не надо милостей. Ни чуда, ни спасенья…»
«Ветер, ледяной простор и воля…»
«О ней, о детской, о напрасной…»
«Я изойду счастливыми слезами…»
«В закате камень розовеет…»
«Нас двадцать смертников в клетушке…»
«Я знаю, как я мало значу…»
«Морозы, зима, ледяная звезда…»
«Я — псалмопевец царь Давид…»
«Нежности моей исхода нету…»
Лестница Иакова
Панорама
Николай Клюев
Об этой поэме давно ходили слухи и легенды. Современники Клюева вспоминали, как читал поэт отрывки из нее, вписывал в альбомы знакомым. Известен лишь начальный фрагмент, хранившийся в бумагах близкого друга Клюева — художника А. Н. Яр-Кравченко ( Н. Клюев . Завещание. М., Библиотека «Огонек», № 22, 1988). В Томске ссыльный поэт часто навещал дом В. В. Ильиной, которая потом вспоминала:В. Шенталинский
«Прекрасны были его отрывки из неоконченной поэмы о матери, особенно в его передаче. Многое он забыл и дополнял просто рассказом. Мы очень просили его записать хоть то, что он помнит, но он этого не сделал и продолжить ее уже не мог…»
Однако другой свидетель, литературный критик и литературовед Р. В. Иванов-Разумник, хорошо знавший Клюева и получавший от него письма из ссылки, говорит:
«Там он жил в самых ужасных условиях, но продолжал заканчивать “Песнь о Великой Матери" и написал такие стихи, выше которых еще никогда не поднимался…»
Лучшие, самые зрелые и выстраданные стихи Клюева, в том числе и первая часть «Песни», вместе с письмами хранились в квартире Иванова-Разумника в Пушкине (Царском Селе). И погибли при фашистском нашествии зимой 1941–1942 годов. Была у Иванова-Разумника и вторая часть поэмы, которую он сумел переслать из своей ссылки писателю Николаю Архипову, в то время — хранителю Петергофского Дворца-музея. Тот спрятал рукопись на одной из высоких кафельных печей в дворцовом зале. Но и это не спасло. Вскоре Архипова арестовали, а Петергофский дворец разрушила война.
Поэма была потеряна. Навсегда — так думал и сам Клюев. В июле 1935 года он писал из ссылки жене Сергея Клычкова В. Н. Горбачевой:
«Пронзает мое сердце судьба моей поэмы “Песнь о Великой Матери”. Создавал я ее шесть лет. Сбирал по зернышку русские тайны… Нестерпимо жалко…»
И вот поэма — перед нами, чудесная, как град Китеж, поднявшийся со дна Светлояра.
Что представляет собой рукопись? Это пачка больших листов разного формата, исписанных рукой поэта, его своеобразным почерком, со всеми следами мук творчества — исправлениями, вычеркиваниями, вариантами, пометками. Поэма огромная — около четырех тысяч строк. Пришлось сначала собирать ее, составлять по листочку из вороха разнообразных бумаг. Немалое время ушло на расшифровку, переписку и анализ текста, выяснение темных мест, работу со словарями… Впрочем, время и место для работы на Лубянке, в архиве КГБ (где рукопись пролежала с грифом «Совершенно секретно» пятьдесят семь лет!) — было предоставлено…
Найденная вещь состоит из трех частей, или, как назвал одну из них сам Клюев, — «гнезд». Поэма не закончена, хотя внутри текста есть запись с планом продолжения. Обозначены и годы написания: 1930—1931-й. Там же дан вариант названия — «Последняя Русь».
В самых общих чертах содержание можно определить так: первая часть — юность матери, вторая — детство героя-автора и становление его как певца, народного поэта, третья часть — Мировая война, конец старой России и надвигающиеся на нее новые бедствия. История дана изнутри уже советского времени — его Клюев бескомпромиссно рисует как Апокалипсис, царство Антихриста.
Этим, конечно, не исчерпывается содержание — поэма столь полифонична, многопланова, что вмещает в себя и прошлое, и настоящее, и даже будущее России, то, которое мы сейчас переживаем. Разве не о нас всех в грозный час Чернобыля — вещее слово поэта?
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Троцкий в свое время верно угадал в Клюеве «двойственность мужика, лапотного Януса, одним лицом к прошлому, другим — к будущему». Думал, что заклеймил, — на самом деле воздал хвалу. Так опростоволосилась перед истинным величием «образованность наша вонючая» (выражение Клюева)!
Прообраз главной героини «Песни» — мать поэта Прасковья Дмитриевна. Клюев писал о ней:
« Отроковицей прилепилась родительница моя ко всякой речи, в которой звон цветет знаменный, крюковой, скрытный, столбовой… Памятовала она несколько тысяч словесных гнезд стихами и полууставно, знала Лебедя и Розу из Шестокрыла, огненные письма протопопа Аввакума и много другого, что потайно осоляет народную душу — слово, сон, молитву, что осолило и меня до костей, до преисподних глубин моего духа и песни…»
И еще: «Тысячи стихов моих ли или тех поэтов, которых я знаю в России, не стоят одного распевца моей светлой матери…»
Плачея и сказительница, «златая отрасль Аввакума», мать научила поэта грамоте и тайнам слова, укрепила в вере — древней вере предков-старообрядцев. Тут будет кстати напомнить суждение Андрея Платонова о старообрядчестве — этом еще не разгаданном, скорее, загаданном нам явлении: «Старообрядчество — это серьезно, это всемирное принципиальное движение; причем — из него неизвестно что могло бы еще выйти, а из прогресса известно что…»
Кульминация в поэме достигается к концу — это бегство героя и его «посмертного друга» — в нем угадывается Есенин: «Бежим, бежим, посмертный друг, от черных и от красных вьюг!..» — из проклятого настоящего, и навстречу им, за «последним перевалом» — мистическое шествие с хоругвями русских святых. Эта картина, исполненная высшей поэзии и света, — не только озарение, в ней заключен громадный провидческий смысл. Христос — не впереди отряда красногвардейцев, как у Блока, Он выходит навстречу поэтам! И слияние душ — живой и иконной — рисуется как подготовка к отплытию в невидимый Град-Китеж, который, по Клюеву, — вовсе не прошлое России, а будущее ее.
Современный Апокалипсис и грядущее преображение, воскресение России — эти темы пронизывают всю поэму. «Песнь» не просто поэтическая мечта, утопия. Клюев родился, чтобы подать нам пророческую весть о глубинной, сокровенной судьбе Родины. Русь — Китеж. Град видимый падет, чтобы в муках поднялся Град Невидимый, чаемый, заветный.
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Жанр поэмы — лирический эпос, сказание, в ней Клюев предстает как единственный в русской, да и во всей мировой поэзии мифотворец двадцатого века. Миф, эпос. Не старое или новое — вечное. Это книга народной судьбы — «мужицкие Веды». Здесь и речи не может быть о какой-то стилизации «под народ». Клюев говорит от имени и голосом народа, он сам — народ. Поэма прямо восходит к «рублевским заветам» — в иконописи и зодчестве, в старопечатных книгах и церковной музыке, но более всего — к фольклору, народному песнетворчеству — или исходит от них. А еще глубже, в человеческой истории, она подхватывает и несет тот священный огонь, который с христианством перешел на Русь от высоких светильников Византии и Эллады.
Песнь о Великой Матери
<Часть первая>
* * *
* * *
<* * *>
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
<* * *>
* * *
Часть вторая
* * *
* * *
___________
<* * *>
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Гнездо третье
* * *
* * *
* * *
* * *
* * *
Подготовка текста и публикация В. Шенталинского
Словарь-комментарий
Мы отнеслись к тексту предельно бережно и лишь в необходимых случаях приблизили орфографию и пунктуацию к современным нормам. В ряде мест сохранено авторское, особенное написание слов, чтобы не нарушить звучания и вкуса клюевской речи. Конъектуры в публикуемом тексте обозначены угловыми скобками. Словарь-комментарий составила фольклорист Татьяна Шенталинская.
Абаз — священнослужитель у мусульман.
Аксамит — бархат.
Алисафия — царевна, которую святой Егорий (Георгий) спасает от змия.
Антидор — освященный хлеб, большая просфора, раздаваемая частицами народу.
Апостольник — плат, которым монахи прикрывают грудь и шею.
Араина — низкое, пойменное место.
Бакан — ярко-красная, багряная краска.
Бармы — оплечье, ожерелье на торжественной одежде церковных иерархов и царей.
Бегун — раскольник особого толка беспоповцев, скрывающийся от государственных повинностей.
Беляна — деревянная баржа.
Бирюч — глашатай.
Блесня — украшение в виде подвесок из серебряных монет.
Вапа — краска.
Варгузи — так передает Клюев слово баргузин — северо-восточный ветер на Байкале.
Вежа — шатер, лопарский шалаш.
Веред — чирей, нарыв.
Вифезда — купальня, где исцелялись больные и где, по Евангелию, Иисус исцелил человека, болевшего тридцать восемь лет.
Волвянка — гриб, близкий к рыжику.
Выг — Выговская старообрядческая община или пустынь в Заонежье.
Головщица — руководительница певчих на церковном клиросе.
Грицько на Украине — очевидно, «человек Божий Гриц» — известный блаженный прорицатель из Черниговской губ. — Григорий Мирошников (ум. в 1885 г.).
Дебренский — от дебри — лесная земля. Про странников из раскольников говорили — «из дебрей». Для поэта «дебренская Русь» — образ его родины, лесного русского Севера, одного из оплотов старообрядчества.
Денисовы — братья Андрей и Семен Денисовы, настоятели Выговского старообрядческого общежительства, авторы религиозных сочинений.
Домовище — гроб.
Досюльный — стародавний.
Дуван — дележ и место дележа награбленного добра; открытое высокое место; сильный порывистый ветер, вихрь.
Епистолия — послание в форме письма, грамоты.
Зограф, изограф — иконописец.
Калиги — обувь странников, стянутый ремнем лоскут кожи.
Каньги — зимняя обувь.
Катавасия — разновидность церковных песнопений.
Кирие елейсон (греч.) — «Господи помилуй», начальные слова молитвы.
Кирьга — то же, что кирка.
Колода — долбленый гроб.
Корабль — название религиозной общины, распространенное у староверов.
Корзно — широкий плащ, обычно застегивающийся на левом плече.
Крин — лилия, а также сад-цветник.
Кукуйский язык — немецкий, от названия немецкой слободы на ручье Кукуй в Москве в XVII в.
Лестовка — кожаные четки.
Ляга — непросыхающая лужа, колдобина, болото.
Манатейка — монашеская мантия.
Маргарит — жемчуг.
Милоть (греч. церк.) — меховое одеяние.
Мочежина, мочажина — твердое, нетопкое болотце.
Мусикия — здесь от мусия — мозаика.
Несториане — христианское еретическое течение, названное по имени Нестория — Патриарха Константинопольского.
Ночница — бессонница.
Омежа — плуг, сошник.
Омофор — святительский убор, часть облачения архиереев.
Пасмо, пасма — моток пряжи.
Патерик — сборник жизнеописаний отцов-монахов.
Повалуша — спальня, обычно общая, холодная.
«Погорельщина» — поэма Н. Клюева.
Поприще (церк.) — путевая мера.
Поружен — от ружить, платить ругу (см.).
Посолонь — в направлении по ходу солнца.
Репейка — украшение в виде цветка, завитка, бантика.
Руга — податная плата на содержание священнослужителей.
Рясно — ожерелье, подвески.
Сакос — архиерейское облачение.
Саян — распашной сарафан.
Светлояр — святое озеро в Нижегородской обл., в которое, по преданию, погрузился град Китеж.
Скать — крутить, свивая (проволоку, пряжу); раскатывать тесто.
Скимен — молодой лев.
Скрута — нарядная, праздничная одежда.
Скрыня — сундук, ларец.
Слава — символ божественного сияния на иконах.
Смазни — цветные камни.
Совик — верхняя одежда из оленьих шкур.
Станушка — нижняя часть женской рубахи.
Струфокамил — страус.
Стрюцкий — дрянной, презренный.
Суземки — дремучий лес.
Сулейка — сосуд с узким горлышком, бутыль.
Сулица — копье.
Сыр — участок леса, отведенный смолокурам.
Сыта — мед на воде, взвар.
Тельник — нательный крест.
Триодь — богослужебная книга.
Чарус, чаруса — непроходимое болото, топь.
Шин — деревенский танец.
Шмоха — то же, что шмонка — распутница.
Штофник — шелковый сарафан.
Шугай — короткополая кофта.
Шур — щеголь.