Письма к Тому

Демидова Алла Сергеевна

1991 год

 

 

Письмо Тома

3 января 1991 г.

Дорогая Алла!

Я спешу – поэтому можешь устать от моего почерка. Но думаю про тебя довольно часто в эти дни, и как-то кажется невероятным, что вы были здесь.

Это было в какое лето? Прошлым? И действительно сидели там в ресторане в последний день твоего пребывания в Кембридже, и т. д. и т. д.

Мы слышали об опасной ситуации там в СССР, насчет демократии, и боимся – но в это время наши «лидеры» занимаются Арабским заливом, и мы все боимся, что война будет.

Почему ты не пишешь? Не получила мое последнее нечеткое Письмо? Я тогда был в очень философском настроении. Может быть, из-за этого не отвечала!

Сегодня иду в библиотеку, чтобы работать над моей болгарской книгой, – по пути зайду в этот банк, который мы посетили вместе в твой последний день здесь. Все кажется в порядке там.

Постарался звонить тебе в Рождество, но ваша линия была занята. Постараюсь еще раз, когда-нибудь. Какие времена лучшие, чтобы достичь вас?

Желаю тебе и твоим «С Новым годом!».

P.S. У тебя есть планы приехать сюда? Скажи! Пиши!

 

Письмо

23 января 1991 г.

Дорогой Том, здравствуйте!

Я Вам не писала, не потому что я Вас не вспоминаю каждый день, а потому что писать из Москвы бесполезно – письма не доходят даже внутри страны – а другой оказии у меня не было.

Сейчас мы в Чехословакии: Прага, Брно, Братислава – у нас тут гастроли. И хоть сейчас здесь к русским, вернее – к советским (не делая различия «кто – кто») – относятся очень плохо (что и имеет, конечно, под собой большие основания), но наши гастроли проходят с большим успехом. Во-первых, «Таганка» (наш театр) всегда была у советских опальный, а, во-вторых, спектакли действительно хорошие. Мы привезли сюда два: «Бориса Годунова» (где я играю Марину Мнишек) и «Живого» (по деревенской повести Можаева «Жизнь Федора Кузькина»), где я не занята.

В Москве сейчас очень сложно жить. И материально и духовно. Я пока не пользуюсь кредитной картой и не беру деньги со счета, потому что мне кажется, что главные трудности у нас впереди. И в том числе – главная – голод. И потом я надеюсь, что, может быть, там на моем счету вырастут проценты, если не тратить эти деньги. Обхожусь пока тем, что по мелочи зарабатываю на гастролях, и кое-какие посылки с оказией присылают друзья из Европы.

Том, если у меня вдруг возникнет необходимость в наличных деньгах, и занять мне будет не у кого, то я Вам пришлю из Москвы телеграмму такого содержания: «Я вас жду», и Вы постарайтесь с оказией, с верным человеком, передать мне, предположим, тысячу долларов (думаю, что для билета в Европу будет достаточно). Но только прошу Вас ни в письме, ни в телефонном разговоре Вашего посланника в Москве не упоминать об этих деньгах. О них никто не должен знать. Кроме Вас и меня. Это важно. Вы поняли? У нас могут быть в этом смысле очень трудные времена.

К сожалению, поездка в Америку у меня пока не предвидится. Может быть, Вы похлопочете обо мне у вас: может быть, Роберта прокрутит вариант с «Поэмой без героя» Ахматовой, чтобы я читала русский оригинал, а кто-нибудь из ваших актеров по-английски. Или можно было бы взять любого другого русского поэта.

Недавно я провела вечер русской поэзии в Женевском университете по их приглашению для русской кафедры. Помимо студентов и преподавателей было много русских эмигрантов 1-й волны. Вечер прошел очень успешно. Они мне заплатили 1000 долларов, на которые я неделю отдохнула в Швейцарии.

Такой же вечер у меня был в Милане, но уже в театре Стрелера. Из публики мало кто понимал по-русски, и я с переводчицей договорилась, что она будет переводить мои пояснения об этих поэтах – прошло на «ура».

Это я Вам пишу в надежде заинтересовать Вас этой идеей для Вашего университета. Переводить что-то могли бы Вы. У Вас это очень хорошо получается, если вспомнить наше с Вами выступление у архитекторов. В этом вечере я могла бы читать Пушкина, Блока, Мандельштама, Цветаеву, Ахматову, Бродского, Высоцкого, Чухонцева, Пастернака.

Что еще я могла бы делать у вас? Мне давно хотелось поставить или со студентами или с молодыми актерами «Вишневый сад» Чехова. У меня есть решение спектакля. И в Кембридже это могло бы быть. Как Вы думаете? Но без Вашей помощи мои идеи безнадежны.

Меня хорошо знает Альма Лоу из Калифорнии, но я не знаю ее адреса, поэтому не могу ей написать. Ее телефон (914) 723… Может быть, Вы ей расскажете о моих идеях и она прокрутит где-нибудь это у себя? Так, может быть, на какое-то время с Божьей и Вашей помощью я бы оторвалась от гражданской войны у нас. Уезжать на постоянное жительство за границу я не хочу.

Писать можно бесконечно, но боюсь, что толстый конверт не дойдет. Мой низкий поклон Вашей доброй жене. Скажите ей, что я до сих пор мою голову ее шампунем. Волос у меня после этого целая копна.

 

Ремарка

Во время гастролей в Чехословакии я очень ясно увидела намечающийся конфликт между Любимовым и Губенко, с одной стороны, и между частью труппы и Любимовым – с другой. Я во всех этих перепетиях, обсуждениях, недовольствах не принимала участия. И из-за своего характера – не влезать в актерские дрязги, и из-за того, что у меня была своя жизнь и в Праге. Там у меня были две хорошие подруги, которых мне в свое время подарила Нея Зоркая. Одна – Яна Клусакова – переводчица (кстати, переводила тогда и мою «Вторую реальность» на чешский). Я с ней ходила по театрам, смотрела знаменитую Латерку Магику и другие не менее интересные спектакли. Она сделала со мной интервью для местного театрального журнала, пригласила на радио, где мы с ней работали в прямом эфире часа полтора. У нее прелестный отдельный дом с садом и хорошей семьей. Отсюда – и бытовая опека меня.

А другая приятельница – Галя Копанева – киновед. У нее маленькая квартирка в старом городе, забитая книжками. Я как-то жила у нее летом в ее отсутствие, и, вместо того, чтобы ходить по чудным улицам старой Праги, лежала сутками на диване и читала так называемую «запрещенную» литературу. С Галей, в свободное от спектаклей время, мы ходили в Дом кино и смотрели новые чешские фильмы. Я еще с 68 года, с Карловарского фестиваля, была влюблена в фильм «Розмари лето», дебют их сейчас знаменитого режиссера.

Так вот, я была в стороне от театра, тем не менее после спектаклей что-то записывала в свой дневник:

 

Из дневника 1991 года

Прага

17 января

Любимов собрал нас у себя в номере Губенко, Золотухин, я, Боровский, Жукова, Глаголин. Опять начал в своей агрессивной манере. Думаю подспудно, это раздражение против Николая Губенко. И хоть, по сути, с Ю. П. я согласна, но форма выражения надоела. Возражать ему в таком тоне бесполезно, а также что-то объяснить. Он не понимает, что происходит в России. Хвастливо и сердясь, что его в «Памяти» поставили в список уничтожения. Чушь! А если и где-то есть, то мало ли что. Володе – моему мужу – тоже, когда он гулял с собакой во дворе, подошли и сказали, что пойдут по подъездам и паспорта спрашивать не будут, так как здесь живут не «наши».

Потом Золотухин, Глаголин, Боровский верноподданнически перевели разговор на комплименты и воспоминания. Успокоили. Далее замечания мне и Золотухину – понимаю, что, как и сцена ночная с Гамлетом, сцена с Самозванцем – решающая.

Любимов говорит, что хочет ввести Петренко вместо Губенко. Боже! Другие ритмы. Это как Квашу в свое время хотели ввести вместо Высоцкого в Гамлете. Тоже абсурд.

28 января

Брно. Собрание. Опять. Начал Ю. П., как обычно, правда, нудно. У него 2 интонации для нас – ор и усталость. Опять о пьянстве Бортника и Ко. Сколько можно! Ну, увольте. Это же бесполезно – «а Васька слушает, да ест». Говорит, что боится (а я думаю, что не хочет) возвращаться в Москву, что якобы его там убьют. Я возразила, что опасности никакой нет, может быть, нет желания. Ю. П. сравнивает себя с Ельциным, что на него тоже были покушения. Это еще бабушка надвое сказала (там все темно, как у нас во власти). И опять о «министре» (не называет уже по имени), который улетел в Москву. Науськивает нас на него. Маша Полицеймако: «Ну, если Вы не приедете, то так и скажите, чтобы нам знать, как быть». Ю. П. впрямую ничего не ответил. Его маленький сын Петя увидел пьяных артистов на 25-летии театра, испугался, а жена Катя не любит Россию и не хочет там жить. Глаголин – «бес»: и вашим и нашим. Все доносит Любимову, как тот хочет. Кончится, конечно, грандиозным скандалом. Труппа не на стороне Любимова.

 

Ремарка

Я в Монреале, в гостинице, – лежу и страдаю бессонницей. Кручу 49 программ телевидения и вдруг слышу… свой голос. И вижу американский фильм об Ахматовой с отрывками из нашего концерта в Бостоне к 100-летию Ахматовой. Причем фильмография Ахматовой в фильме уникальная. Например, куски похорон в Комарово.

Мне как-то рассказывал кинодокументалист Семен Аранович – это был друг нашего дома, – как во время съемок фильма о Горьком он случайно узнал, что в Ленинград привозят гроб с телом Ахматовой.

Он говорил: «Я взял оператора, и рано утром мы поехали на аэродром. Была мартовская поземка, утренняя изморозь. Подъехал старый тупоносый автобус, из него вышли невыспавшиеся писатели в тесных, „севших“ после химчистки, дубленках, – они приехали встречать тело Ахматовой. Я толкаю своего оператора: „Снимай!“ Садится самолет, и по багажной квитанции писатели получают деревянный ящик, который потом не входит в автобус. Наконец втащили. Автобус едет в Союз писателей. Там панихида, народу немного. Выступает пьяная Берггольц. Мы снимаем. Потом – на следующий день, утром – панихида в церкви. Там отпевают не только Ахматову, а кого-то еще. Между тем появляется итальянское телевидение, и во время отпевания Ахматовой становится очень тесно. Я вижу своего оператора издали и только машу ему: „Снимай! Снимай!“ Вдруг меня кто-то хватает за грудки и бьет спиной о клирос, летят пуговицы. А человек, перемежая матом, кричит: „Где вы были, трамта-там, когда она была жива?! Что вы, как коршуны, налетели, когда она умерла! Перестаньте снимать!“ Это Лев Николаевич Гумилев… День был мартовский, короткий. Все быстро погрузились в автобусы и помчались в Комарово – это в часе езды от города. Народу осталось мало. За окнами автобусов – опять мокрый снег и изморозь, кое-где уже проглядывает земля. Все черно-белое. Очень красиво. Приезжаем на комаровское кладбище. Там, среди сугробов, вытоптана дорожка к задней стене. Проходим гуськом. Дудин, Сергей Михалков что-то говорят. Гроб, как почти всегда бывает, не влезает в яму – его вталкивают. Потом писатели в темных пальто рассыпались по рыхлому снегу кладбища – пошли навещать своих. Мы снимаем, хотя уже темнеет. Наконец все уезжают. Мы курим, обговариваем, что успели снять, что – нет. Вдруг подходит человек, просит закурить. Его забыли. Это Гумилев. Назавтра я стал монтировать, получилось очень хорошо. А дня через два пришел в монтажную что-то доклеить и узнал, что фильм арестован. Из сейфа он исчез, где он – я так и не знаю».

Так рассказывал когда-то Семен Аранович. Но где этот фильм – неизвестно до сих пор. А вот куски этой знакомой мне истории я вдруг вижу в американском фильме про Ахматову, лежа ночью в монреальской гостинице. Может быть, это срезки того фильма, который снял Аранович? И вот я лежу, смотрю телевизор и думаю: «Кто меня так прекрасно дублирует?» Мой голос не заглушен, но в то же время слышен перевод. И тембр – очень красивый, интеллигентный, без американских открытых гласных.

То ли мысль обладает энергией притяжения, то ли наоборот – не знаю. Но через несколько дней раздается звонок: «Это говорит Клер Блюм. Я вас озвучивала в американском телевизионном фильме об Ахматовой. Вы мне очень понравились, давайте вместе работать. Приезжайте в Нью-Йорк». Я говорю: «Я не могу приехать – у меня нет визы. А вот вы в Москву приезжайте». В Москве я спросила Виталия Вульфа, кто такая Клер Блюм. Он мне объясняет: «Алла, вы, как всегда, ничего не знаете. Это „звезда“ чаплинского фильма „Огни рампы“. Она играла слепую танцовщицу». Я думаю: «Ей же 250 лет! Приедет какая-нибудь старушка, и какой спектакль я буду с ней играть?!» Проходит время, раздается звонок в дверь, и входит Клер Блюм. Миниатюрная интеллигентная женщина, выглядит прекрасно – моложе меня. С ней дочь Анна Стайгер – сопрано из «Ковент-Гардена», очень похожа на отца, Рэда Стайгера, и продюсер. Мы сидим за чайным столом и обсуждаем, что можем сделать. Я говорю: «Давайте возьмем два высоких женских поэтических голоса – Ахматову и Цветаеву. Вы по-английски, я по-русски, а Анна споет ахматовский цикл Прокофьева и цветаевский – Шостаковича». Анна сразу заявила, что она первый раз в России и никогда в жизни не выучит русский текст, но потом она пела – пела по-русски – и очень хорошо.

Я сказала Клер, чтобы она нашла для себя переводы, а я подстроюсь под них с русским текстом. К сожалению, она выбрала не самые мои любимые стихи. Но другие, как объяснила Клер, переведены плохо.

Потом я приехала в Нью-Йорк, и мы довольно долго репетировали у Клер – в маленькой квартире на высоком этаже, из окон которой открывался очень хороший вид на Центральный парк.

С этой поэтической программой мы объездили всю Америку: и Бостон, и Вашингтон, и Чикаго, и Нью-Йорк, и Майами, и другое побережье – Лос-Анджелес, Сан-Франциско…

Приехав в Майами, я думала: «Зачем мы нужны этой отдыхающей публике?» Но нас принимали удивительно! Меня американцы не знали, но, видимо, решили, что такая «звезда», как Клер, и русскую актрису выбрала себе по росту. Даже на Бродвее огромный зал «Симфони Спейс» (это не центральный зал Бродвея, где играют мюзиклы, а сцена, на которой идут модернбалеты) был переполнен.

Совсем недавно, под Новый год, мне вдруг позвонила Клер Блюм и говорит: «Может, мы еще что-нибудь сделаем?» Может быть… «е.б.ж.», как писал Толстой в своих дневниках…

А начиналось все так хлипко, судя по письмам Тома ко мне.

 

Письмо Тома

5 февраля 1991 г.

Дорогая Алла! Ты пишешь, что «вспоминаешь меня каждый день». Это верно? Я тронут, когда перечитываю эти слова твои. Письма не доходят из Москвы, потому что у русской (советской) «системы» было главное – препятствовать сообщению с заграницей. Ужас – который мы терпели. Данте придумал бы новый круг ада для почтовых работников. Там они будут выклеивать и переклеивать конверты все время, без перерыва.

Я знаю «Бориса Годунова» Пушкина. Как тебе нравится играть отрицательный характер Марины Мнишек?

Ты пишешь о голоде. Эти соображения о трудностях жизни в новой «системе» представляют цену свержения Советов. Мы на Западе забывали о том, чем все, и особенно простые ежедневные люди, платили (и платят) за свою свободную жизнь.

Я очень бы хотел тебя слушать на концертах русской поэзии. Для меня это художественный момент высочайшего порядка! Я много стараюсь делать для этого, включая и выбор переводов для Клер Блюм и их «исправление» и разработку. И буду стараться что-нибудь делать и дальше.

Я думаю, что с твоими аристократическими корнями ты была бы натуральным посредником между двумя русскими поколениями здесь: между теми, которые живут здесь давно, и теми, которые остались у нас недавно. Ты «уникальная» в этом смысле. Я сразу понял это – твою роль (или роли) в культурной жизни, поэтому ты всегда для меня на пьедестале. И мне кажется, что твое чтение русских «гигантов» поэзии – Цветаевой, Ахматовой, Пастернака, Мандельштама – углубило твое сознание и проявило твою святую роль в сохранении культуры русской речи (или слова).

Да! Алла, я помню, когда была международная конкуренция для дизайна нового театра (или рас ширения какого-нибудь театра), и тебя одна группа архитекторов в Бостоне пригласила, чтобы обсуждать подробности и т. д. типичного театра в России. Мы с тобой репетировали перед дискуссией в одном кафе. Я должен был быть твой переводчик. Ты (в кафе) начала говорить о театральном помещении и использовала слово «корпус». Я спросил: «Что это такое?» А ты стала нервничать: «Если не понимаешь „корпус“ – какой переводчик ты будешь?!» Я дерзко ответил: «Ты не будешь разочарована моим выступлением!» И кстати, все прошло блестяще с молодыми архитекторами. Они даже смеялись над твоими шутками. Я позже напоминал тебе: «Когда они смеются в подходящий момент, значит переводчик хороший!» С тех пор ты принимала идею моего участия как переводчика на концерте поэзии – но это, к сожалению, пока не случилось.

Ты не хочешь уезжать на постоянное жить. Я это понимаю: ахматовское положение.

Я постараюсь что-то прокрутить с Robert Orchard ART’a, но, к сожалению, они идут в другом направлении сейчас. Это большая потеря, по-моему. Ты наверняка пустила бы корни тут в Кембридже; студенты из Harvard’a учили бы актерское занятие у тебя; ты создала бы свою «школу» – это моя мечта!

 

Письмо

2 марта 1991 г.

Том, здравствуйте! Как Вы поживаете? Я в Штуттгарте. Здесь у нас гастроли. На неделю. Потом в Москву, а в конце марта – в Испанию и в апреле – в Португалию. В мае – гастроли в Ленинграде. В июне, может быть, поедем с «Федрой» в Италию: есть приглашение, но с нашей стороны очень долго оформляется все. Потом отпуск – не знаю, где буду. Может быть, в Канаде – оттуда тоже есть приглашение просто в гости. А осенью – не знаю. К тому времени, я думаю, Театра на Таганке вообще не будет. Поэтому, если у Вас не угасла мысль о моих выступлениях у вас, то, может быть, это отнести на позднюю осень или раннюю зиму.

Том, если выступление мое в Бостоне взять на свой счет: я не прогорю? Как Вы думаете? Я боюсь, что без рекламы на меня никто не придет, а реклама – дорого. Роли из спектаклей играть в концерте – всегда потери: нет атмосферы спектакля. Но в поэтическом вечере, который у меня был и в Италии, и в Женеве, и в России, естественно – есть монологи: например, из «Федры» и из «Гамлета». Можно к этому добавить Раневскую из «Вишневого сада», но это уже проза.

Вы меня простите, Том, что я Вам пишу все время о делах. Я Вас считаю себе близким человеком – поэтому и взваливаю на Вас свои заботы.

Простите жирные пятна на письме – пишу в кафе, и стол, видимо, не очень чистый, хотя кафе хорошее: артистическое. Здесь рядом два театра: опера и драматический. Два огромных дома, а между ними кафе, где сидят и балетные в гриме, и оперные в костюмах, и мы – русские.

Играли мы здесь «Доброго человека из Сезуана» Брехта. Наше кредо в этом спектакле – «театр улицы». Поэтому можете себе представить, в каком мы тут рванье, и даже привычные ко всему актеры здесь на нас подозрительно косятся.

Все, Том! Мне надо на сцену. Если найду еще лист бумаги – напишу еще что-нибудь. Если нет – целую и напишу уже из Испании.

Том! Нашла еще листок бумаги. Пишу дальше. Штуттгарт – провинциальный город. Жизнь размеренная, тихая и совсем не артистичная. Но зато – в центре города пруд с лебедями и утками. Я их каждый день кормлю, когда иду на репетицию или спектакль. Это рядом с театром. А на лужайке около пруда пасутся жирные серые зайцы, уши у них торчат, как у овчарок. Вам, конечно, после ваших гарвардских белок это не удивительно, а для нас – чудо! У нас бы давно всех зайцев съели и мех бы пустили на шапки. А два лебедя, которые долго жили на наших Чистых прудах – это тоже в центре Москвы – были давно убиты каким-то бандитом. Перед нашим отъездом за день кто-то проломил череп одному депутату в пешеходном переходе на Пушкинской площади (самое оживленное место) и он семь часов пролежал – никто к нему не подошел.

Том, у нас – ужас!

А главное, полнейшая беспросветность. У людей нет цели: для чего учиться, ради кого заниматься искусством и т. д. Это все не нужно. На поверхность всплыли общественная «накипь» – бандиты-полууголовники, которые на спекуляциях разбогатели и заказывают «бал»: сплошные конкурсы красоты по TV, бездарные шоу в театрах, мазня вместо живописи.

Все, кто может, сейчас живут на Западе: или на год читать куда-нибудь лекции, или на полгода контракт с концертами, или в гости по приглашению к родственникам.

Любимову заказали в Греции сделать на «Таганке», вернее с таганскими актерами «Электру» Софокла или Еврипида. Со мной в главной роли.

Том, что лучше: Софокл или Еврипид?

Все! За мной пришли.

 

Письмо Тома

8 марта 1991 г.

Дорогая Алла! Ну и как ты себя чувствуешь на земле, которая кормила убийц твоего отца? Как ты относишься к немцам? Заранее их простила? Спрашиваю потому что, когда я уехал в Англию в Оксфорд сделать исследовательскую работу, – мне было тяжело вначале, в контексте (содержании), что англичане обманывали, убивали и угнетали моих прадедов-ирландцев – но потихоньку все эти отрицательные ощущения пропали и я чувствовал себя там, как дома.

Ты пишешь, что Любимов не хочет ехать в Россию. И я думаю, что Любимов и Губенко вместе разрушили Театр на Таганке. Может быть, Любимов чувствовал, что это его «право» («что я сотворил, я могу разрушить»).

Но все-таки, видишь, вы возите «Бориса Годунова», а это спектакль «Таганки». Так что, что-то еще держится. Как мне хотелось бы быть вместе с тобой в том кафе в Штутгарте! Но без перерыва, без людей, просящих интервью у тебя, как случилось в Нью-Йорке и в Бостоне.

Это кафе – балерины, певицы, русские актеры – как будто бы само собой начало новой пьесы. А вы – русские – уставшие от путешествий, но тем не менее ловко вкручиваете немцам их Брехта! Ведь говорят, что «The Good Woman of Sichuan» (Good Person of Sezuan?), поставленный Любимовым, представил собой ошеломляющий момент в судьбе драмы под коммунизмом. Это открыло двери к творческой свободе? Правильно помню или нет?

Я не понял из твоего письма: почему «на вас подозрительно косятся»? Это из-за политических причин? Или презрение ко всему советскому? Может быть, это следы Второй мировой войны?

Есть в книге Набокова о Гоголе момент, где Набоков объясняет, что такое «пошлость»: «Пошлость – это немец, который плавает в пруду и обнимает лебедя» (моя цитата не точная буквально, но близка).

Варварство русских, падение русской культуры и социальных норм – это передние темы в твоих письмах. Я, который обожал русскую культуру, был поражен первый раз, когда ты упомянула русское варварство. Помню, мы сидели с тобой в кафе в Кембридже, и я говорил о русской «глубокой душе», а ты сказала: «Вот русская душа» – и рубила рукой, как будто бы топором. Помню, что отвергал твое определение – ведь ты сама была представительницей высокой русской культуры, которую я смешивал (спутывал) с «душой». Но иметь культуру и иметь душу – не то же самое.

А эта твоя история о депутате не удивила бы никого здесь. Между прочим, хулиганы не знали, что он депутат, когда били его. Или нет?

Ты пишешь, что у вас «ужас», но ведь по всему миру «ужас». Мой внук Андрей недавно спросил меня о значении жизни. Ему только 8 лет, но уже страдает от недостатка идеи в материалистическом мире. Он не ходит в церковь, потому что его родители атеисты. Бедный Андрей! Вопрос об «Электре», какая лучше – Софокла или Еврипида? Не могу ответить сейчас.

P.S. Что значит «сделать на Таганке»? Это специальный подход к представлению пьесы?

 

Письмо Тома

12 марта 1991 г.

Дорогая Алла!

Я позвонил Роберту Орчарду (Orchard = сад по-русски), заместителю театра «ART», где вы блистали. Он сказал, что еще ничего не решено, но он будет рассчитывать возможность вашего выступления, или на один, или два вечера. Я предложил один понедельник поэзии, а другой – твоих любимых ролей, но это, конечно, ты можешь обдумывать, понедельники у них не очень «рентабельны» (мало доходов), и вот почему у нас есть шанс (возможность). Он, конечно, очень уважает тебя (передает «привет» и т. д.), но у них, «бизнесменов», разные обстоятельства, которые не всегда связаны с художеством. Увы! Он очень трезвый человек – это я уважаю при наших условиях – значит, не поднимает надежду человека и потом неожиданно спускает – но я бы сказал, что наши шансы 50/50, что касается одного или двух понедельников.

Что касается преподавания или постановки «Вишневого сада» – шансы – меньшие – не от того, что это не хорошая идея – он сам признает, что у тебя знание, умение, опыт, которые будут очень, очень дорогие и актерам и зрителям, но он боится двух вещей: языкового препятствия и возможности, что «Вишневый сад» не попадает внутри общей учебной программы для студентов в новом году. Он должен все это продумывать и потом предложить план комитету. По-моему, он не очень оптимистичен. Я сказал, что я дам несколько часов в неделю вашей работы, как переводчик, и что устрою это – он уже рассчитывает на это – но, по-моему, общая учебная программа является главным препятствием (почему, не знаю).

Позвонил также Анне Кисельгоф, в Нью-Йорк – мне повезло, п.ч. нашел ее дома – и она, хотя и нервная в начале (много забот в этот день), отеплелась, стала услужливой (helpful). Дала мне телефон в Нью-Йорке одного Дэвида «Eden» («райский сад», по-английски). Этот Eden был очень приятный, сказал, что он даже упомянул вас в предыдущий день (кому?), сказал тоже, что он будет встречаться с представителями «Symphony Space» («Симфоническое пространство») сегодня или завтра, что он предложит концерт поэзии с вами и, может быть, Claire Bloom, американской или английской актрисой, которая любит такие совместные международные дела, будет читать английские переводы. Я ему сказал, что если он не найдет хорошего партнера для вас, я это сделаю (буду читать перевод). Забыл ему сказать, что я тоже «поэт». Он спросил о деньгах, и я ответил, что не знал об этом – я сказал, что ты получила в Женеве, но я заметил, что Нью-Йорк должен был бы дать больше. Что касается последнего, я не большой оптимист, потому что у нас сейчас всё медленно распадается. И даже если он тебя обожает, он «бизнесмен» и – судя по тому, что сказала Анна Кисельгоф – он борется за самосуществование. Но я ему верю, только по голосу – у него была такая теплота насчет вас – что думал, «мы осуществим что-то с ним».

Еще не звонил Andreas Teuber, в Театр поэтов. Думаю, что надо ожидать ответ от «ART» – не хочу конфликта (несовпадение) между целями – ты сможешь иметь только один большой концерт в Кэмбридж, и мы должны быть немножко терпеливыми, пока не услышим окончательного решения «ART». (Роберта мне припомнила, что Театр поэтов был не очень надежен в прошлом). Вот пока два варианта.

Это мой «отчет» (report). Мало сделал до сих пор. Но если будет – то будет. Тоже собираюсь написать колледжам (университетам) про вас. Но они сейчас очень бедны. Было бы хорошо, при возможностях, посетить и, может быть, встретиться со студентами, читать – показать себя, создать новую публику. Напишу письма двум колледжам, когда у меня будет время.

Позвоню, когда услышу что-то важное.

P.S. В это время не преподаю. Кажется, что моя болезнь испугала управителя департамента (отделения), но я не уверен (sure).

 

Письмо

23 марта 1991 г.

Том, здравствуйте! Как Вы поживаете? А меня с гастролями занесло на север Испании в город Памлона (не знаю, склоняется ли это название). Это область Наварры в горах. У меня с детства остался в памяти Генрих Наваррский – муж королевы Марго. Но о нем здесь памяти нет. Все, как обычно, в старом городе – река, крепость, церкви, узкие грязные улочки. Местные жители небольшого роста – приземистые и черноволосые, почти не видно маленьких детей. Но в кафе и барах – битком – молодежь. В этом городе, если помните, в какой-то день на улицы выпускают быков и они мчатся по городу за толпой отчаянных, кого-то топчут до смерти. Мы этот аттракцион не застали в несколько дней, но разговоры только об этом. И когда мы играли своего «Бориса Годунова» в огромном средневековом театре – публики было мало: человек 70 на весь огромный зал. У нас в театре появилась поговорка: «малая помплона» или «большая помплона» – в зависимости от количества публики.

Я гуляю. По своей привычке что-то покупаю. Здесь хорошие украшения «под старину» – я уже ношу несколько местных колец – так и выхожу в них в Марине Мнишек.

Потом поедем в Мадрид с этим же спектаклем. В Мадриде у меня живет кузина, которая давно вышла замуж за испанца, а его еще в конце 30-х годов привезли вместе с испанскими беженцами.

А в апреле опять же с «Годуновым» полетим в Португалию. Нет чтобы перелет из Мадрида, так нет же – через Москву! Наша система. Недаром нашу страну зовут Абсурдистан.

В Москве, за несколько дней, которые мы там будем, я должна отсняться в очень трудной сцене в «Бесах», где я играю Хромоножку. Режиссер Игорь Таланкин, у которого после «Дневных звезд» в 68 году, я снимаюсь в каждой его картине. Если нет роли, он выдумывает какой-нибудь молчаливый персонаж – как любовницу Оппенгеймера в фильме про физиков. Там мне, конечно, нечего было играть, и я себя позабавила тем, что сделала грим Греты Гарбо. Но с Достоевским так легко не пройдет. Да и автор, мне кажется, не для Таланкина. У меня после «Дневных звезд» остались очень светлые воспоминания и чувство долга перед режиссером, поэтому откликаюсь на любое его требование.

В апреле в Париже будет мой хороший друг Эдисон Денисов. Гениальный композитор. Пошлю с ним вам письмецо об этих съемках – во время съемок очень много пустого времени, и я Вам буду писать московское Письмо. Или потом отправлю сама откуда-нибудь.

Все, Том, исписалась. Привет Юлии.

 

Письмо (Открытка)

Апрель 1991 г.

Том! вот забавно. Я не успеваю перекладывать чемоданы. Прилетела из Испании, несколько дней в Москве и – в Португалию. Опять Москва. Через 2 дня в Италию. Но теперь не на гастроли. Не знаю, писала ли я Вам, что являюсь членом Европейского культурного общества. И нынешнее заседание в Падуе. Я тут от скуки вела подробные записи на гостиничной бумаге, поэтому решила эти листочки послать Вам – лучше поймете мою жизнь.

 

Из дневников 1991 года

18 апреля

Не спала почти ни часу. Вчера была очень тяжелая сцена для меня на «Мосфильме». Снимали приход Ставрогина к Хромоножке ночью. Сцена большая, нервная, от спокойных реплик – до истерического хохота, когда она вслед убегающему Ставрогину кричит: «Гришка Отрепьев, анафема!» Неудача, как всегда у меня, с костюмом: сшили из прелестной сиреневой байки в мелкий цветочек абсолютно историческое платье, тяжелое, в буфах и строчках, с бархатным воротничком, манжетами и бархатной оторочкой внизу. Но у меня стрижка на голове «под мальчишку», белый цвет и вместе с этим тяжелым платьем выглядело ужасающе. Понервничала, и стала искать что-то в старых «подборах». С милой художницей по костюмам нашли старое темно-вишневое платье, которое подходило. Я взяла с собой домой кофту, чтобы что-то переделать, она – юбку. Ночью я трудилась с этой кофтой, что-то придумала и с раннего утра до позднего вечера – съемка. И сегодня, когда нужно было вставать в 5 часов утра, чтобы ехать на аэродром – уже было не тяжело – я не спала всю ночь. Отвез, как всегда, Володя. Заехали за Витей Божовичем на Беговую – и в Шереметьево. Там, конечно, долго ждали. Потому что перестраховались в смысле времени. Я выпила водички, съела бутерброд и пошла с Витей бродить по Free Shop’у.

Компания летит, по-моему, симпатичная. Летели трудно. В Италии в Болоньи выпал снег, а в Милане – туман и дождь. Долго проходили паспортный контроль – они нас не щадят. Унизительно медлен но. Наконец, все, получив свои вещи, собрались, и мы поехали на автобусе в Падую. За окном – мрак и дождь. Все спали. В Падуе всю группу разделили по трем гостиницам. Я попала в прелестную старую «Мажестик». И номер хороший с двумя кроватями. Позвонила Мариолине в Венецию, договорились, что она после своего выступления в Падуе же – читает лекцию о националистах в России, приедет ко мне ночевать. А мы всей группой собрались в ресторане Isola Di Carpena, недалеко от нашей гостиницы, в старом городе, на узкой, прелестной улочке. Ужин – как ужин. Вполне интеллигентский. Вкусное чудесное вино. Смешной, пьяный Дудинцев, но все соображающий. Олейник – умный националист, по-моему, правого толка. Коммунист? Витя Божович – тихий, как всегда. Правда, выпив вина, я с ним поспорила о никчемности и ненужности критики. Он, не нападая, защищался, говорил, что у критики, как у науки, свои задачи и она не обязана заниматься воспитанием публики.

Вечером в гостинице посмотрела немного телевизор – около 40 программ. Правда, одна хуже другой. Или голые девочки или какой-нибудь скучный старик говорит о политике. Ночью пришла возбужденная, красивая Мариолина. Проговорили полночи о разводе с Петром, об общих знакомых. Заснули.

19 апреля

Завтрак заказали в номер, одевались, трепались, красились. На улице, слава Богу! солнце. Весь симпозиум, ради которого мы приехали, проходит в университете. Это рядом с гостиницей. Пошли с Мариолиной пешком. Мощенные булыжником улицы. Старый университет. Квадратный двор с балюстрадой на втором этаже вокруг этого двора. Напомнило мне наши бесконечные гуляния в старом московском университете по такой же балюстраде. Здесь, правда, все старее и богаче. Ректорский зал, где открывается заседание – с золотыми стенами, золотыми цветными гербами бывших ректоров. Судя по гербам, их было очень много. Фрески на потолке. Золотые волосы Мариолины, ее старая золотая, венецианской работы цепь на шее, украшения в ушах и на руках, желтый в клетку пиджак – весь ее облик золотой венецианки с королевской походкой очень вписывался в этот зал. Я, как всегда, в черном с белыми волосами.

Начались скучные речи на французском и итальянском языках. 3 дня выдерживать будет трудно. Шведский стол и суета. После обеда с Витей Божовичем бродили по городу. Он – уткнувшись носом в карту, я – по сторонам.

Но тем не менее открывали для себя прекрасные места. Конечно, очень красивый город. Только очень холодно. Хорошо, что я взяла из Москвы накидку.

В 4 часа – второе заседание. Уже в другом помещении. Просто аудитория (Aula E), хотя что значит простая! В стенах старые фрески каких-то, видимо, научных деятелей (ZB – Ciampolo Tolomei).

Выступления идут на плохом французском языке. В основном старые профессора со всего света со своими старыми женами. Говорят, что приехали на свой счет. В выступлениях о «Праве государства и правах человека» берется одна цитата известного человека, сравнивается с другой цитатой не менее известного и делается свой вывод.

20 апреля (суббота)

На утреннем заседании Гайдук – наш руководитель – мне сказал, что это он по службе сидит на этих скучных заседаниях, а я, украсив своим присутствием открытие, могу уйти, что я быстренько и сделала. Витя Божович, как примерный ученик, решил остаться. Пошла на рынок. По дороге выпила кофе с ромом. На рынке побродила, купила себе белую кофточку на жару и пошла куролесить по городу. Заходила в церковь. Фрески. Старина. В два часа пошла в гостиницу, полежала, попила чайку и пошла опять бродить. Теперь более или менее город уложился. Каменные тротуары, арки, очень много храмов. Теперь смотрела в план – искала фрески Джотто. Забрела на продовольственный рынок. Купила орешков. Огромные лавки сыров, колбас, мяса. Фрукты. Вспомнила бедную мамочку, которая спросила у меня после Испании: «А много там продуктов?» Она, конечно, не подозревает об этом изобилии, ибо никогда не была за границей.

Одна площадь (по-моему, Гарибальди) запружена молодежью. Видимо, здесь место их сбора. Вообще город после 4-х заметно оживился. На улицах очень много народу. Гуляют, сидят в кафе или просто стоят на площадях, беседуя. Много нищих, но не жалких, а как бы бездельников. В одной церкви набрела на свадьбу. Вспомнила, как мы с Мариолиной года 3 назад были на свадьбе ее брата в Падуе же. И так же, как и тогда, невеста была не в белом, т. е. брак, значит, не в первый раз. Но тем не менее церковь, орган, родственники и рис, который бросают на головы новобрачных. Правда, тогда свадьба была побогаче: потом в мэрию и прием во Дворце (невеста была из знати). Мы с Мариолиной сидели за каким-то столом вместе с бывшими дожами. Мы, помню, очень хохотали, потешаясь, что можно вслух по-русски говорить и обсуждать все, что вздумается. Она тогда еще не была замужем за Мардзотто.

Тогда же мы с Мариолиной пошли в гости. Среди аркад, где гуляют, среди маленьких кафе и лавочек – дверь в стене, причем очень замшелая. Входишь и попадаешь в «сказки Шахерезады». Сад. Дворец – как в старых фильмах Висконти – с такой же мебелью, с какой-то старушкой-хозяйкой. К ней пришла то ли племянница, то ли знакомая. Очень она мне понравилась – красивая девушка. (Через несколько лет я как-то спросила Мариолину: «Вышла замуж эта девушка?» – «Да, за Бродского».)

Вообще эти походы с Мариолиной по аристократическим гостям всегда очень забавны. Как-то в Венеции мы пришли к одной старушке, дальней родственнице Мариолины. Старушка с букольками, обычно одетая. В руках – пластмассовый ярко-зеленый ридикюльчик. В нем – платочек и ключи от трех ее дворцов. Один выходит на гран-канал, второй и третий – за ним.

В 17 веке строить на гран-канале считалось моветоном, потом стали строить поближе, а в 19-м дом на гран-канале уже был хорошим тоном. И вот эта старушка осталась наследницей всех трех дворцов. Там – фрески Тьеполо и т. п., но она бедная и время от времени сдает какой-нибудь из дворцов для больших приемов, а иногда на неделю приезжают миллиардеры-американцы и живут в этих дворцах. Ключи от дворцов хранятся в этом зеленом синтетическом ридикюльчике.

И вот, в одной из бесконечных комнат она устроила для нас чай, а к чаю – маленькие-маленькие штучки (я даже не могу назвать их печеньем!), и пригласила своего племянника, тоже потомка венецианских дожей. Толстый, абсолютно современный «дубарь». Узнав, что я – русская, он рассказал, как однажды он повел свою любовницу в ресторан и заказал шампанское и русскую черную икру. И ей это так понравилось, что она, без его ведома, заказала себе вторую порцию. «Тогда, – говорит он, – я встал и сказал: „Расплачивайся сама!“ – и ушел».

Я подумала: иметь дворцы с фресками Тьеполо и… – такое отношение к женщине. Раньше они стрелялись и бились на шпагах из-за одной ленточки и оброненного платка.

В общем, это совершенно другой дух, другие люди. Но живут они в тех же декорациях.

Наконец, нашла церковь с Джотто, но она была уже закрыта. Но сад вокруг сказочный. Какие-то странные тюльпаны. Поют птицы. Это в самом центре города, недалеко от площади Гарибальди.

К 7.45 пошла по приглашению в ресторан Brek на Piazza Cavour. Там – содом и гоморра. Опять шведский стол, но можно взять только на один маленький поднос. И хотя кругом изобилие, я не сориентировалась, набрала ерунду. За кассой, где мы расплачивались пригласительным билетом, небольшой зал с какими-то столами студенческой столовой. Я выбрала в углу у входа, рядом орал грудной ребенок. Шум. Ад. Я устала. Настроение плохое. Подсели потом к столу Лана Габриадзе, Эллиуса, Божовича. Вместе выпили винца и пошли смотреть Джотто в церковь, которая была открыта специально для нашей ассамблеи.

Церковь (Capella degli Scrovegni) небольшая, но фрески по всем стенам. Библейские сцены. На задней стене – «Страшный суд»! Очень наивно, ученически, но очень талантливо. Ранний Ренессанс, открытый практически только в 30-х годах нынешнего столетия – это молодость таланта. Молодость Джотто и молодость раннего Ренессанса. Очень похоже по восприятию на мою акварель Серебряковой 1908 – очень ученически и сразу видно, что очень талантливо. Недаром она так выделяется своей свежестью из моей коллекции. Так и Джотто.

Есть, например, сценка – «Тайная вечеря». Половина апостолов сидит к зрителю спиной. Над каждым из 12-ти нимб, но те, которые спиной к нам, и над их головами тоже нимб, почему-то черного цвета. И кажется, что перед их лицом – черные круги.

На стене слева у входа, рядом с фреской белосерого цвета женщина, изо рта которой торчит змея – есть выбитая подпись на русском языке: Солоник 1808 г. Из этой подписи можно сделать вывод, что фреска не реставрировалась, т. к. эта женщина тоже вся исколота чем-то острым, т. к. та, видимо, изображает злоречие и сплетню.

Музей рядом, где много египетских черепков и греческих камней, – скучный.

Я пошла одна в гостиницу.

Позвонила Мариолине – ее, конечно, нет дома. Она мне отзвонила после часу ночи – ужинала со своим новым приятелем. Приглашает меня с понедельника к себе в Венецию.

Не спала всю ночь. Плохое состояние души. Растерянность перед жизнью. Нет ясности и желания. Оставаться в Венеции – не хочется. Ехать в Москву – тоже.

21 апреля

Был концерт «Виртуозов Венеции» в прелестном старом зале «Salle Rossini Pedrocchi». Играли слаженно, спокойно. Тихо и отстраненно. В середине концерта по просьбе одного музыканта – украинца из нашей группы – они сыграли сочинение украинского композитора. Он дал ноты и сам стал играть с ними на флейте. Играл плохо, громко, с плохим дыханием. Но он так волновался, так старался, так хотел передать нечто большее, чем было заложено в музыке, что невольно вызывал интерес и внимание. После него отстраненность итальянских музыкантов казалась особенно приятной.

…Эдисон Денисов часто водил меня на авангардные музыкальные вечера в Дом композиторов. И вот однажды приехал в Москву знаменитый джазовый пианист Чиккареа. В зале Дома композиторов собрались все наши джазмены и устроили перед ним концерт. По-моему, Бетховен сказал: «Я только к концу жизни научился в одну сонату не вкладывать содержание десяти». Это действительно огромное умение! Они так старались, так хотели перед Чиккареа показать, на что они способны, что не слышно было ни музыки, ни инструментов, было только это русское старание, это самовыражение нутра, которое не всегда бывает интересно. А потом вышел Чиккареа. Ну что ему – ну, подумаешь, какое-то очередное выступление, – и он тихо что-то заиграл. Это было гениально! И так разительно отличалось! И я тогда подумала: «Зачем мы все время пытаемся кому-то доказать, что мы тоже нужны, что мы можем…»

Я помню, как в «Комеди Франсез» одного актера попросили что-то прочитать. Он не старался пере дать ни свое состояние, ни музыку стиха. Просто прочитал: кто услышал – тот услышал. Если бы меня в этот момент попросили, я бы выложилась, как последний раз в жизни перед амбразурой. Так же, как этот украинец в Падуе. Ему представился шанс – единственный – сыграть в Европе, с «Виртуозами Венеции», так уж он выложил все свое «нутро», а музыку потерял.

Индивидуальность и массовое сознание… Кто определяет, что ты выделяешься из толпы и имеешь на это право?..

22 апреля

Встала опять очень рано. Утреннее заседание, на котором был интереснейший доклад одного итальянского философа об эгофутуризме. Вышла на улицу и не могла перейти дорогу – очередной массовый велосипедный заезд: мчались тысячи велосипедистов.

Каждый раз, попадая в какое-нибудь незнакомое место, я бросала чемодан и мчалась в город. Последние годы это ненасытное любопытство меня, к сожалению, оставило. Мне совершенно теперь неинтересны внешние впечатления. Но еще совсем недавно мы с Димой Певцовым играли в Афинах и поехали на экскурсию в Микены – туда, где сидела у ворот Электра и ждала Ореста. Эти ворота и могила Клитемнестры сохранились, сохранился также и прекрасный средневековый замок, но он стоит на горе, подняться на которую практически невозможно. Мы были втроем – Дима, я и сопровождающий из нашего посольства. Последний даже не пытался подняться, Дима поднялся наполовину, я же – до самого конца. Меня гнало любопытство.

Помню, как первый раз мы приехали с «Таганкой» в Грецию, в Салоники. Я, естественно, бросила чемодан и помчалась в город. Начала бродить по улицам, устала и поняла, что заблудилась (у меня вообще городской топографический идиотизм. В лесу я могу, наверное, найти дорогу из тайги, а в городе начинаю плутать вокруг собственного дома). Заблудилась, но самое ужасное – уходя, я не посмотрела, как называется наша гостиница. Как возвращаться и куда возвращаться я не представляла.

Попала в какой-то порт, бродила между доками. Я теперь понимаю, насколько я рисковала! Ни души, какие-то склады, наконец пришла на окраину – узкие улочки, маленькие дома. Я иду. Вдруг выбегает человек, а за ним гонится другой, с ружьем, что-то кричит погречески. Оба босиком. Второй, почти старик, стреляет и – на моих глазах – тот человек падает. Вслед выбегает женщина с белыми вытравленными волосами (гречанки любят быть «блондинками»), тоже без обуви. Бежит, плачет и рвет на себе волосы. Выскакивают соседи. Лежит убитый. Очень быстро приезжает полиция. Следователь ведет себя абсолютно как в детективных фильмах: идет к трупу, всех расталкивает, спрашивает очевидцев. Самым первым очевидцем была я, но я стою в стороне и думаю: «Сейчас он спросит мой „молоткастый, серпастый“ (дело было еще при советской власти). И зачем я сюда попала?!» И я, пятясь задом, ушла – «слиняла». Наткнулась на железную дорогу, перешла через пути, села на какой-то автобус. И уже к вечеру нашла, наконец, свою гостиницу.

Спрашивала про этот случай всех переводчиц – никто ничего не знал. Кончились гастроли. Мне дали перед вылетом папку с рецензиями. И вот, уже сидя в самолете, я открываю какую-то греческую газету, натыкаюсь на свое большое интервью, как всегда, с ужасной фотографией, а слева – маленькая-маленькая заметочка и снимок: лежит человек, вокруг толпа и… я вижу в толпе себя. Но все написано на греческом, а переводчицы уже нет. Любопытство меня одолело, я нашла в Москве переводчицу, и она мне перевела. Оказалось, что в соседних домах жили старик и эта женщина. Она вышла замуж за парня, который открыл в доме жестяную мастерскую. Парень стучал по жести, а пенсионеру это мешало, и он говорил, что он его убьет. И вот он его убил… Но самое парадоксальное (хотя в заметке этого не было), что рядом проходила железная дорога, там каждую минуту с грохотом проносились составы, но к этим звукам он привык, он их «не слышал», а новый звук его раздражал.

 

Письмо

Апрель 1991 г.

Том! Пишу из Лиссабона. Город – чудо! Вы здесь были? Если нет – жаль! Такой декаданс! Такая разрушенная богатая империя! Такие брошенные дворцы, заросшие сады, божественные развалины! Такой барокко!

У меня есть туфли – очень дорогие, купленные в Париже, с какими-то сиреневыми замшевыми бантами, но уже очень поношенные. А так как очень удобные, то я в них тут лазаю по холмам (весь город на подъемах и спусках), и Лиссабон – как мои туфли: былое богатство.

Играем опять «Бориса Годунова». Публики мало, но гастроли в рамках театрального фестиваля, поэтому продюсеры не прогорают.

Том, посылаю программку моего поэтического вечера у Стрелера в Милане и одну из французского концерта. Рецензии и т. д. посылать не стала, так как их много, и они очень комплиментарны (Антуан Витез, например, в каком-то французском журнале назвал меня великой актрисой). Великая не великая, но в реакции публики я почти не сомневаюсь, если она приходит.

Теперь, Том, как построить поэтический вечер? Я думаю, что каждое стихотворение читать на английском в переводе не надо. Помните, я настояла, чтобы «Реквием» на ахматовском вечере, который вел Бродский, шел сначала на русском, и потом были такие аплодисменты, что перевод был не нужен. Но если это делать с американской актрисой или актером, то, конечно, где-то надо читать и одно и то же на разных языках, а что-то можно и разное. Предположим, я читаю Пастернака одно за другим стихи, и тот же Пастернак на английском могут быть совсем другие. Но тем не менее вот список стихов:

Пушкин: «Бог помочь вам, друзья мои», «Мне не спится, нет огня», «Брожу ли я вдоль улиц шумных», «Зимняя дорога», «Бесы».

Блок: «Ты помнишь, в нашей бухте сонной», «Каменный гость», «Незнакомка».

Пастернак: «Гул затих, я вышел на подмостки», «О знал бы я, что так бывает», «На даче спят».

Цветаева: «Разговор с гением», «Ипполит, Ипполит, болит» и последнее ее стихотворение – напутственное: ответ на стихотворение Арсения Тарковского «Стол накрыт на шестерых», которое я тоже читаю.

Высоцкий – одно неопубликованное стихотворение.

Бродский: «Письмо Телемаку», «Из Марциала».

Чухонцев: «И дверь впотьмах привычную толкнул».

Ахматова: «Звенела музыка в саду» и «Реквием».

Вот приблизительно и все, за исключением двух-трех неожиданных стихотворений, возможных по ходу моего рассказа о этих поэтах. Пастернаковское «На даче спят», Высоцкий и «Реквием» Ахматовой читаю на фоне моцартовского «Реквиема» (Лакримоза – только эта часть). Запись у меня есть. Кстати, как дела у Роберты. Ей поклон мой низкий.

Том, простите, что перешла на эти листочки, но пишу во время спектакля, бумаги, как всегда, нет.

Перед отъездом в Португалию получила Ваше Письмо. Вы пишете, что не читаете лекции из-за сердца. Что, неужели невозможно от болезни избавиться?

Если Вы не заняты в университете, то что Вы там делаете, Том? Работаете для себя или бездельничаете? Побездельничать иногда так приятно. Я об этом мечтаю. У меня год был трудный. Много гастролей. Сдала рукопись в издательство – «Тени зазеркалья». 15 печатных листов. О театре и о профессии. Быт очень трудный, но пока меня спасают мои гастроли – везу в Москву продукты.

Том, дописываю бумажки на ходу – переезжаем в другой город. До свидания! И спасибо за все. Низкий мой поклон.

Том, серьезно: почему нельзя сделать операцию? Ведь в Америке их делают хорошо.

Но Вы знаете, Том, я фаталист. Я абсолютно убеждена, что каждому человеку свой срок дан, и когда «завод» кончается, то и здоровые люди погибают от насморка и т. д.

Другое дело, когда болезнь мешает жить нормально, как в Вашем случае. То лучше, конечно, если это возможно, от нее избавиться. Хотя я сама все затягиваю до последней минуты, когда нужна уже операция. Да и где найти хороших врачей.

Том, в России мрак, и будет еще хуже. Не пишу об этом, потому что все, что у нас происходит – «за скобками», как говорит моя приятельница Нея Зоркая. Надо жить, стараясь все внешнее не пустить себе в душу.

Обнимаю.

 

Ремарка

В мае 1987 года в Милане праздновали юбилей Стрелера. Из московских он пригласил два спектакля Анатолия Эфроса под эгидой Театра на Таганке – «Вишневый сад» и «На дне».

Много-много лет назад, когда Стрелер только начинал, он поставил «На дне» и «Вишневый сад». Причем к «Вишневому саду» он вернулся еще раз в начале 70-х годов. Спектакль тогда был декорирован белым цветом – и костюмы, и декорации. Очень красивый, со знаменитой Валентиной Кортезе в главной роли.

Я отыграла несколько «Вишневых садов» и теперь сижу среди приглашенных на юбилее. В «Пикколо Театро ди Милано», знаменитом театре Стрелера, три сцены. Синхронно идут: на старой сцене стрелеровский «Арлекин, слуга двух господ», на новой – эфросовское «На дне», а третья, главная, где собственно чествование, закрыта большим экраном, на который проецируются поздравления из Америки, Англии – со всего мира.

Ведет вечер сам Стрелер, у него два помощника – Микеле Плачидо, всемирно известный «спрут», и их популярная телеведущая. Огромный амфитеатр и в центре – вертящийся круг.

На экране время от времени показывается, как идут спектакли на двух других сценах. «Арлекин» завершается, мы видим на экране поклоны, и через 10 минут все актеры прямо в своих костюмах commedia dell… arte приезжают, выбегают в круг, поздравляют своего мастера и потом разбегаются по ярусам. «На дне» идет дольше. Поет какая-то певица, происходят импровизированные поздравления. Вот и «На дне» кончается – мы опять видим поклоны на экране, – наши ночлежники тоже приезжают и поздравляют Стрелера вроде бы в игровых лохмотьях, но я заметила, что они каким-то образом успели переодеться в свои самые нарядные платья…

Я сижу во втором ряду. Кругом одни знаменитости, рядом со мной Доминик Санда – точно такая же, как в своих фильмах, свежая и прелестная. Наконец, заиграл вальс из «Вишневого сада» в постановке Стрелера, он подходит к Валентине Кортезе, выводит ее на середину и потом вдруг подходит к моему ряду (я сначала думала, что к Санда), хватает меня за руку и говорит: «Алла, идите!» Я от неожиданности растерялась, да еще у меня от долгого сидения ноги затекли. И вот мы стоим в центре круга – две Раневские, – Стрелер говорит: «Хочу слышать Чехова на русском». Только я стала про себя решать, какой монолог прочитать, как Валентина – эффектная, красивая – начинает с некоторым завыванием читать монолог Раневской. Стрелер опять несколько раз повторяет, что хочет слышать Чехова на русском. Микеле Плачидо – мне на ухо: «Начинайте! Начинайте!» Едва я сумела открыть рот, как Кортезе опять – громко, с итальянским подвыванием произносит чеховский текст. Тогда я бегу к своему креслу, хватаю шелковый павловский платок, который еще никому не подарила, и быстро отдаю ей. Стрелер в это время молча ждет, потом машет рукой, арена раздвигается, и из гигантского люка медленно вырастает гигантский торт, а сверху, под музыку из какого-то их спектакля, спускается золотой ангел (живой мальчик!). И рекой льется шампанское…

Стрелер подходит ко мне и весьма недовольно спрашивает, почему я не прочитала монолог Раневской по-русски, как он просил. «Надо предупреждать», – говорю ему. Он: «Это не совсем хорошо для актрисы». Я: «Мы, русские, медленно ориентируемся».

Публика расходится по фойе и кулуарам. Огромный торт задвигают в угол сцены, и потом я краем глаза вижу, как около него стоит один грустный, толстый наш Гоша Ронинсон и ест торт, который, как в сказке, больше его роста.

Весь месяц я, если не играю, хожу или на спектакли Стрелера, или на его репетиции. Тогда он ставил «Эльвиру» – пьесу о репетициях знаменитого Жуве с одной французской актрисой во время Второй мировой войны. Пьеса на двоих, сам Стрелер играет Жуве. В его ухо вставлен микрофончик, через который суфлер подает ему текст. Он его не запоминает, так же играет и в других спектаклях. Когда я его спросила, из-за плохой ли это памяти или принцип, он ответил, что запоминание текста его сковывает, и посоветовал мне читать стихи, даже если я их знаю наизусть, только с листа, как музыканты играют по нотам.

Со Стрелером мы разговариваем часто. Во время приема по случаю проводов «Таганки» он спрашивает, почему у нас такой странный Гаев – такой простой русский мужик, который уж никак не мог проесть свой капитал на леденцах (у нас его играл чистокровный еврей Витя Штернберг), я рассказываю Стрелеру что-то про народников и про Голема на глиняных ногах – именно таким Гаева видел Эфрос. Стрелер хвалит меня и неожиданно прибавляет: «Хотите, поработаем вместе? На каком языке? Выучите итальянский, вот актриса, которая играет в „Слуге двух господ“ – немка, выучила итальянский и уже несколько лет работает с нами». Я отвечаю, что для меня это нереально, а вот если бы он приехал в Москву… Он подумал и говорит: «Может быть, если успею. Будем делать „Гедду Габлер“.

Через несколько дней было еще что-то вроде «круглого стола», за которым возник вопрос о разнице менталитетов, сказывающихся, когда играют Чехова. Я доказываю, что такая разница есть. «Вот у вас в спектакле, – говорю, – в сцене приезда Раневской, когда просят Варю принести кофе, все сидят и спокойно пьют кофе, как в кафе. Но ведь в три часа ночи „мамочка просит“ кофе – это нечто экстраординарное. В России вообще тогда кофе употребляли мало, чаевничали. А тем более в такое время! Или сцена со шкафом. В спектакле Стрелера в шкафу хранятся детские игрушки брата и сестры – это очень хорошо! Но у Чехова „многоуважаемый шкаф“ – совсем иное. Шкаф – это единственный предмет из мебели, пере везенный в Ялту из Таганрога. В шутку его называли „многоуважаемый шкаф“. В нем внизу стояло варенье в банках, а на верхних полках – религиозные книги отца, Павла Егоровича. Гаев говорит о шкафе, чтобы отвлечь сестру, ведь не успела она приехать, ей уже подают телеграммы из Парижа…»

Стрелер тогда был еще и директором Театра наций, устраивал поэтические вечера, на которых читали представители разных стран Европы – от Франции, например, выступал Антуан Витез, из России он пригласил меня и Андрея Вознесенского, который по каким-то причинам не смог приехать, и я была одна.

Это он, Стрелер, поставил мне вечер на своей большой арене, сочинил мизансцену, установил мольберт, зажег свечу, посадил в первый ряд синхронную переводчицу (она переводила только мои комментарии).

В этой композиции Стрелера я и сейчас веду свои поэтические вечера.

Сам же он в тот вечер уехал в Париж и прислал мне оттуда Письмо:

«Дорогая Алла Демидова!
Ваш Джорджо Стрелер.

Я должен быть сегодня вечером в Париже на встрече с президентами Миттераном и Гавелом. Мне бесконечно жаль, что я не могу Вас принять со всей любовью и неизменным уважением.
Париж 19.3.1990».

Тем не менее наш театр – в Вашем распоряжении.

До скорого свидания где-нибудь в Европе.

К сожалению, мы так больше и не встретились…

 

Письмо Тома

24 апреля 1991 г.

Дорогая Алла!

Я получил ваше Письмо с списком стихотворений, которые вы собираетесь читать на концерте поэзии в Америке. Я уверен, что эта программа понравится организатору ваших «гастролей» в Нью-Йорке, David Eden, с кем я разговаривал по телефону три дня назад.

Давид сказал, что собрать поддержку (деньги) в это время нелегко, что он знает о фонде, который, может быть, поможет (уже говорил с ними), но им нужны: (1) тема, которая как-то «обнимает» или сосредотачивает программу, значит – тема программы; (2) список четырех мест, где вы будете читать программу в Америке. Это мы с Робертой сможем устроить. Я думаю, что университеты будут заинтересованы. Напишу «Mount Nolyoke College», где Бродский преподает, если вы согласны. Здесь, в Кембридже, наверное, будет возможность, или в «ART» или в Театре поэтов. У меня бывшая студентка, которая сейчас профессор в Атланте. Может быть она заинтересуется, знаю, что она написала диссертацию о Маяковском. Увидим.

Мне стыдно, что все идет так медленно. Я очень занят, ничего не совершаю – все занят проблемами семьи (брата, который имел шок/удар – он не очень самостоятелен), и книгой – хресТоматией 1000 лет болгарской культуры. Эта книга была большая клетка (франц. «piege») для меня. Но сейчас заканчиваю ее, пробежал последний километр. Знал, переводя последний кусок «болгарщины», что это конец, что не буду делать больше. Конечно, это все было трудно, особенно отрывки с периода старославянской литературы.

Значит, я немножко устал и обвиняю себя, что не работаю сосредоточенно насчет вашей программы. конечно, помогло бы, если бы у меня были ваши фотографии для David Eden. Он все еще просит фотографию. Я ему пошлю что-то из газеты, но знаю, что ему нужна специальная фотография для рекламы (мы это зовем «glossy print», которая размножается). Не беспокойтесь насчет моего здоровья! Я в самом деле из-за этого беспокойствия пишу вам сегодня. Я нашел хорошего врача в одном из наших самых лучших госпиталей, и он приготовил список лекарств (12), и начал пробовать, и после 2 месяцев нашли, наконец, нужное лекарство. Я больше не имею этих эпизодов аритмии, слава Богу! Это чуть-чуть не разрушило мою жизнь! 15 месяцев того ужаса – почти всегда начиналось ночью, когда я спал, сердце начинало биться очень быстро (100–150 ударов в минуту) и потом перешло бы в нерегулярный темп – 1,2–3,45 (быстро) – все как самолет без гироскопа. Что касается работы – лекций – кажется, что мне будет тяжело найти, потому, что кажется, что мои бывшие шефы не уверены были насчет моего здоровья. Я работал там не регулярно, но была возможность, что буду заменять другого профессора, который сейчас идет на пенсию. Но эта возможность, кажется, исчезла из-за моего сердца.

Не беспокойся! У нас достаточно денег, по-моему, чтобы провести хорошую, среднюю жизнь.

Ты нам недостаешь.

Также обнимаю.

Пошли фотографию, специальную, для афиши, если сможешь.

 

Письмо Тома

15 мая 1991 г.

Дорогая Алла! Как мне приятно получать твои «каракули»! Теперь LISBON PORTUGAL? Хороший образ – туфли поношенные, французские, как португальские развалины. Хорошо!

Забавно, что ты Марину Мнишек играешь во времена, когда Россия тоже истощена внутренними «силами», освобожденными падением коммунизма. Но при этом постоянная надежда, что исконные русские качества спасут страну! А ты, как и я, боишься тех, кто верит в постоянные родные добродетели – значит, консерваторы – точно так же опасаешься и радикалов. Стоим мы между этими опасными двумя группами. Нам – Вам не легко!

На фотографии-программке ты одета в костюме Lily Brik, любови Маяковского. Это совсем не ты!

Французы, как и греки, видимо, тебя любят. Я думаю, что Франция твое второе отечество. Это не только из-за культурных причин, а из-за психологии жителей. Как вы это объясняете?

Roberta Reeder – моя бывшая студентка в университете. Она написала книгу об Ахматовой, которая была в списках «New York Times», как одна из 10-ти самых лучших книг года. Roberta любит ставить «вечера поэзии и пения», так называемые «Cabaret» – совсем по стилю таких вечеров в Петербурге в 20-х годах (как было в кафе «Stray Dog» – «Бродячая собака»). Когда ей нужен был шофер поехать куда-нибудь сделать интервью какой-нибудь певицы – она звонила мне. Все еще помню русскую цыганскую певицу, которую Roberta интервьюировала в дряхлом доме в Бостоне. Певица хотела говорить о своих проблемах с визой, а Roberta хотела узнать, какие цыганские песни она поет. Вышел конфуз. Певица была в смятении. Тогда я предложил, чтобы русская вышла замуж за моего брата и так получить гражданство. Но оказалось, что она была влюблена в русского подлеца и так пропустила возможность нормальной жизни.

А ты своими гастролями обмениваешь духовные «изделия» на продукты, т. е. кормишь души зрителей, а получаешь мясо и фрукты в обмен. Такая торговля была всегда судьбой артиста.

Теперь о моем сердце. Ты говоришь об операции, но, кстати, операция очень проблематичная для arrythmia. Ты фаталист по этому поводу. Русская психология, что ли? Или личная?

Твоя книга «Тени зазеркалья». «Alice in Wonderland» – зеркало, зеркало, а реальность-действительность – где найти в этой жизни? Вечный вопрос. Ведь на сцене ты переходишь с одного века на другой. Где Алла во всем этом?

Ты пишешь, что в России – «мрак и ужас» – какая перемена? Россия всегда была такая, но сейчас ужас принимает другой вид. Ведь люди не меняются: есть и всегда были добрые и плохие.

Что значит – жизнь «за скобками»? Знаю значение слов, но смысл не ясен. Может быть, это то, что происходит сейчас в России – происходит секретно и обычные зрители не знают и не понимают смысл происходящего? «Игру» своих вождей? Если так, то в Америке то же самое! Может быть, занавес («voila») находится между чем-то, что действительно бывает, и тем, что обыкновенные (мы – простые) люди думают. Разрыв в России более грубый, чем у нас, но и на Западе мы тоже не можем продирать (pénétrer) скобки, созданные нашими властями.

Почти пять лет назад, в «Nahant» – место, где находится мой клуб и где ты раз купалась – я вел разговор с очень мудрым человеком, открывшим (inventeur) лазерную хирургию на глазах и бывшим голландским участником в Сопротивлении (résistance) против немцев. Я попробовал (испытал) с ним мою «теорию», что может быть 10–15 людей принимают все важные решения по Западу (то, что находится за внешними скобками), и он согласился. Есть внутренний кружок, состоящий из нескольких людей, который контролирует все экономические решения на Западе, сказал он.

Но ты закончила экономический факультет, и думаю, что догадываешься об этом.

 

Ремарка

И все-таки старания Тома Батлера увенчались успехом. Директор Бостонского театра, о котором Том писал раньше, прислал приглашение на «Таганку» играть в его театре «Федру». По контракту 8 спектаклей. Потом мы сыграли по его просьбе еще два.

Приехали мы в Бостон в июне 1991 года большой группой: нас – пять актеров, администратор, помощник режиссера, осветитель и радист.

Театр – «American Repertory Theater’s» – старый, удобный и для игры и для публики.

На «Таганке» тогда хозяина не было. Любимов – в эмиграции. Судя по моим дневникам, 23 июня он позвонил из Израиля, где тогда жил, директору театра Глаголину и просил написать Письмо Ельцину с условиями его возвращения. Когда-то коллективные письма театра Брежневу, например, помогали, но в 91 году власти было не до театров.

Поэтому наш контракт о гастролях подписывал администратор театра. И после этих гастролей у меня появилась мысль выкупить у театра «Федру».

Итак, приехали мы в Бостон. Нас хорошо встретили и разместили. Пошли все вместе в театр смотреть сцену и осветительные возможности. В прошлый приезд я видела там пьесу Стриндберга. На сцене была выгородка комнаты с большим окном – дверью на задней стенке, и там за окном шел настоящий снег (это было зимой). Очень красиво.

Поехали без Виктюка, поэтому световые репетиции приходится проводить мне.

Как-то, после спектакля мне говорят, что меня ждет какая-то женщина из публики. Я ненавижу эти встречи с незнакомыми людьми, но тем не менее… Входит пожилая женщина, говорит мне о своих впечатлениях от спектакля. Я ее слушаю вполуха, наконец понимаю, что она из послевоенной эмиграции. Анастасия Борисовна Дубровская, жена какого-то мхатовского актера, игравшего в «Днях Турбиных». Она мне вкратце рассказывает свою историю и говорит: «Я хочу вам подарить вот этот кулон». И дает мне медальон Фаберже с бриллиантиками, на одной стороне которого выгравировано: «XXV лет сценической деятельности. М. М. Блюменталь-Тамариной от друзей и товарищей: Савиной, Варламова, Давыдова, Петровского». Я говорю: «Я никогда не возьму этот медальон!» Она: «Я выполняю предсмертную просьбу моей подруги, жены Всеволода Александровича, сына Блюменталь-Тамариной».

После войны, когда наши войска вошли в Германию, труп Блюменталь-Тамарина нашли в лесу – то ли самоубийство, то ли повесили русские. А жена его, Инна Александровна, урожденная Лощилина, вместе с Дубровской уехала в Америку. Лощилина начинала как балерина, но потом обе они попали в нью-йоркский эмигрантский драматический театр, который просуществовал два года (я вообще заметила, что эмигрантские театры – в Германии, в Париже – существуют только два года. Если, по Станиславскому, обычный театр проходит 20-летний цикл, то эмигрантские живут спрессованно: собирают труппу, вроде бы появляется публика, но через два года они рассыпаются).

Когда Инна Александровна умирала от рака, она сказала: «У меня есть от мужа кое-какие вещи, я хочу, чтобы ты ими распорядилась. И вот этот медальон ты должна подарить русской актрисе, чтобы он вернулся в Россию…» Анастасия Дубровская стала ее душеприказчицей.

Выслушав этот рассказ, я сказала: «Ну, хорошо. Давайте я возьму медальон, с тем чтобы потом передать молодой актрисе или дам наказ своим родственникам – если сама не успею, чтобы была преемственность».

Я спросила, почему она решила передать это именно мне, ведь многие же гастролируют в Америке. Она говорит: «Дело в том, что за год до того вы были здесь на вечере поэзии и вас видела Инна Александровна – она мне тогда сказала вашу фамилию. И когда через год я увидела афишу „Федры“ с вашим именем, я по шла и на всякий случай взяла с собой этот медальон. И вот теперь я с легким сердцем отдаю его вам».

Проходит какое-то время, Анастасия Борисовна присылает мне фотографии Блюменталь-Тамарина в разных ролях и его переписку с Шаляпиным. В свое время я даже хотела писать об этом статью в журнал «Театр», но руки не дошли.

Потом она приехала в Москву (первый раз после своей эмиграции!), жила у меня неделю, ходила в церковь на улице Неждановой.

Мы с ней были не только разных поколений, но главное – разных мироощущений. Она – очень верующая, очень простая. Я бы хотела, чтобы такая женщина была у нас домоуправительницей, распоряжалась моей бытовой жизнью. По утрам, на кухне, она очень хорошо беседовала с моими домашними. Обычно, когда у меня живут чужие люди, я моментально куда-нибудь уезжаю – боюсь бытового общения, а тут она мне не только не мешала, наоборот – мне было очень комфортно душевно.

Она уехала. Мы переписывались. Прошло еще какое-то время. Приезжает ее сын, оператор, и говорит, что она умерла. И привозит уже ее завещание – другую уникальную брошку: римское «50» выложено бриллиантиками и написано: «М. Н. Ермоловой 1870–1920 от М. М. Блюменталь-Тамариной 1887–1937».

Я эти брошки не ношу – ни ту ни другую, но память у меня осталась.

«Федру» потом мы возили много по разным странам. Как это произошло? Я старалась в этой книге опираться на старые записи. Пошли вопросы по этой теме. Привожу и мои прежние ответы здесь.

«Добрый день, уважаемая Алла Сергеевна!
Ира Бурлакова ».

Высылаю, как договорились, вопросы. Тема – « траектория Вашего свободного полета », т. е. тот период Вашей жизни, когда Вы решились ринуться в свободное плавание: оставили «Таганку», выкупили «Федру», создали свой театр «А». Речь идет о самоменеджменте , которым Вы до сих пор благополучно занимаетесь. Об этом есть в Ваших книгах и интервью, но как-то вскользь, хотелось бы подробней (если возможно).

Вопросов, конечно, больше есть, но я обещала Вас не мучить и задать несколько. Буду Вам очень благодарна, если ответите на эти или хотя бы на некоторые из них. Сроки я тем более Вам диктовать не могу, но журнал у нас еженедельный.

Мне кажется, что мы с Вами еще встретимся – Вы как-то странно на меня посмотрели. И еще – Вы сеете бессонницу, не спала после каждого из Ваших вечеров. Цветаева для меня – жуть. В 17 лет я была в нее безумно влюблена, как в живого человека. Когда с этим снова соприкасаешься, какой там сон…

С уважением, любовью и восхищением,

Итак, вопросы:

– Каким образом Вы поняли, что способны на это (несмотря на инфантильность и боязнь жизни)?

– Это произошло как бы само собой. Нас приглашали с «Федрой» на международные фестивали. Но спектакль шел под эгидой «Таганки». Любимов был недоволен, так как «Федра» действительно не вписывалась в репертуарную политику «Таганки». Потом Любимов остался на Западе. Всем было все равно, что делается с репертуаром. «Федру» опять куда-то пригласили и тогда, чтобы не было шапки «Таганки», я и предложила театру спектакль выкупить. Это было время, когда так же легко можно было купить и завод или фабрику.

– Как театр существовал, и куда он потом делся?

– Я стала обладательницей «Федры». Мы много ездили по странам. Под какой шапкой? И тогда я придумала название «Театр А». Потом совместно с театром «Attis» (Терзопулос) мы сделали «Квартет», «Медею» и «Гамлет-урок».

– О схеме работы за границей (с Терзопулосом, с Виктюком, с другими)?

– Контрактная система. У нас был директорадминистратор, он получал все приглашения, и через него шли переговоры и оплата. Был банковский счет, как резерв. Куда он потом (и счет, и директор) делся – я не знаю.

– Кто сейчас Вам помогает, есть ли у Вас команда? Взяли ли Вы на себя роль лидера этой команды? (Ведь сам человек, даже очень талантливый, ничего не может. Или все-таки может?)

– Режиссер нужен для коллективного творчества (актеры, свет, костюмы и т. д.)

– Что Вам пришлось преодолеть, чему новому научиться, когда стали зависеть только от себя? (Уметь одной держать зал, например?)

– Моя «система» и опыт-практика.

– Откуда взялась уверенность, что именно такие поэтические вечера нужны сегодня зрителю?

– Я эти вечера проводила все время. Это пошло, видимо, от поэтических спектаклей «Таганки». Иногда это востребовалось, иногда меньше. Я об этом не очень думаю. На приглашения проводить эти концерты откликаюсь очень редко.

– С точки зрения менеджмента «надо защищать место проекта в пространстве». Что Вы по этому поводу делаете? Как продвигаете книги, спектакли, вечера?

– Я человек ленивый, сама палец о палец не ударю. Только откликаюсь на предложения. Или не откликаюсь.

– Какими качествами все-таки надо обладать человеку, чтобы его «одиночное плавание» было успешным? Каким мироощущением?

– Не любить работать в коллективе.

– Как сейчас обстоят дела с Вашим максимализмом? Идете ли с ним на осознанный компромисс?

– У меня нет «максимализма». Есть кое-какие убеждения, которые иногда идут в противоречие с действительностью.

 

Из дневников 1991 года

30 мая

19 ч. – спектакль «В. В.» без Губенко. Впервые. Его стихи разбросали всем, кроме меня. Мне немного жаль, потому что кое-что я бы неплохо прочитала. Губенко из театра ушел, наверное, навсегда. Впрочем… не верю. Он будет бороться. Спектакль без него проигрывает. Помимо всего прочего, у них с Высоцким две-три черты характера были общими. И потом «эффект присутствия».

19 июня

В театре собираются посылать очередное Письмо или телеграмму по поводу Губенко. Что-то в его защиту. Где-то его якобы приложил Смехов. В общем, лизоблюдство. Они позвонили, я подписывать эту телеграмму отказалась, т. к. не читала Смехова, и к Губенко нет определенного отношения. Он любит власть. А поддерживать людей в этом стремлении как-то не в моем характере.

23 июня

Любимов позвонил из Израиля Глаголину, чтобы обратиться к Ельцину о его официальном возвращении в Россию. Опять, как и много лет назад, коллективные письма: тогда к Брежневу, сейчас к Ельцину. Сколько можно? И потом, кто сейчас из властей будет заниматься каким-то театром.

19 августа

Я в Греции.

В 6 ч. – вылет. Прошла в самолет я, Лиля Могилевская и Толя Смелянский. Маквала застряла в магазине. И тут объявили вылет и закрывают двери. Могилевская подняла крик. Маквалу впустили. Прилетаем. Пресс-конференция. Все спрашивают о Москве – мы ничего не знаем. Да и боимся сказать впрямую. Страх в генах. В Москве танки. Горбачев в Форосе. ГКЧП.

5 сентября

Глаголин звонил Любимову. Ю. П. боится, что Губенко возглавит театр.

22 сентября

Летим в Белград. На один спектакль «Бориса Годунова». С Губенко, конечно. Говорят, там бомбят. Любимов прилетит туда. Хочет ставить «Ревизора» с Губенко, Шаповаловым, Золотухиным. С Губенко временное перемирие. В Белграде внешне спокойно, но очень бедно. И тревожно.

 

Письмо

3 сентября 1991 г.

Том, помните, я Вам говорила, что Антуан Витез хотел со мной поставить «Федру» Расина на французском языке? Тот проект не осуществился из-за смерти Витеза. Но французы меня не оставили. И вот сейчас я в Люксембурге, в местном французском театре, по поводу будущего спектакля «Вишневый сад» с местными актерами на французском. Мне предложили выбрать любого режиссера, я решила выбрать всетаки русского. И теперь он сидит в театре и отбирает актеров. Странно, что меня не подпускает к выбору, ведь это мой проект и мне придется с ними играть. Я взяла несколько переводов «Вишневого сада» на французском и сравниваю. Самый тяжелый, пожалуй, Эльзы Триоле.

Премьера назначена на 3 апреля 1992 года, а репетиции будут с 3 по 26 февраля здесь же, в Люксембурге.

В 20-х числах лечу в Белград. Туда же прилетит Любимов. Говорит, что хочет ставить «Ревизора».

А Вы слышали про наш путч? У нас в августе всегда что-нибудь случается. Кстати, Ахматова тоже всегда боялась августа. В августе умер ее отец, в августе расстреляли Гумилева – ее первого мужа, в августе умер Блок, арестовали Пунина, в августе повесилась Цветаева… Так вот, 19 августа мы, несколько человек, прилетели в Афины, и сразу нас повезли на прессконференцию. Говорят, в Москве танки. Горбачев арестован в Форосе. Что происходит? А мы ничего не можем сказать, потому что ничего не знаем, только теперь понимаем, почему наш самолет так быстро взлетел – раньше намеченного срока. Переводим разговор на театр, а греческих корреспондентов это не интересует. В конце конференции я сказала о нашем генетическом страхе и что мы, интеллигенция, всегда за либерализацию. Но, Том, я даже сейчас не понимаю, что же тогда произошло. И кто прав.

В театре у нас тоже какие-то перемены грядут. Любимова нет. Труппа хочет пригласить возглавить театр нашего бывшего актера Николая Губенко. Он сейчас стал кинорежиссером. Он в свое время хорошо сыграл Уи (помните Брехта, «Карьера Артуро Уи»?) Мне кажется, что он по своему характеру Уи. «Нас не надо жалеть, ведь и мы б никого не жалели…» – это строчки одного русского поэта, который погиб на войне. Так вот, Губенко, по-моему – эти строчки.

А в ноябре я полечу, как турист, в Индию. Вы там были? И как?

Почему меня, как перекати-поле, носит по свету? Риторический вопрос. Судьба.

 

Письмо Тома

19 ноября 1991 г.

Дорогая Алла!

Уже прошло 24 часов с тех пор, как мы поговорили по телефону, но я еще чувствую какую-то странную нежность, какая, должно быть, вытекает от того, что мы разговаривали. Алла, я очень виноват, что не звонил и не писал и ничего особенного не делал насчет твоего следующего пребывания в Америке. Могу оправдать себя только одним: что был постоянно занят сумасшедшей перестройкой нашего дома и завершением моей книги.

Ты знаешь, что Teuber – директор Театра поэтов предложил совместное чтение с тобой и американской актрисой Claire Bloom. Это было давно, и больше я ничего не слыхал. Я ему позвоню скоро, потому что Bloom будет читать здесь «Женщины Шекспира» для Театра поэтов, в начале декабря, и я с ней поговорю тоже.

По-моему, такую специальную программу как «русская женщина в поэзии сквозь века» (наслой только временной) – можно представить только в Нью-Йорке с Блум, потому что она очень известная. И надо иметь большую публику. В Бостоне лучше было бы, чтобы я или какой-то другой (женщина, может быть, лучше) читал перевод. А то же самое в Атланте. Блум, межу прочим, читала перевод в фильме об Ахматовой, в котором ты появилась, читая «Реквием».

Значит, сейчас ты свободна до середины апреля, и после, приблизительно, 20 мая? Постараюсь сейчас устроить что-то. Если не удастся, это будет осенью 1992 года если что-то будет, сразу же позвоню.

P.S. Еще раз, как в тот первый вечер у Влада Петрич, хочу поблагодарить тебя от глубины моей души, за твое чтение Ахматовой. Ее жизнь и ее поэзия (нельзя ли отделить одну с другой?) – показывает, каким может быть человек. Когда ты читала ее «Реквием», я не испытал ее поэзию как турист в аде коммунизма, а как сострадающий. Ты ответственна тому! Ты представила собой голос самой Ахматовой. Целую тебя, обнимаю и благодарю за это соединение твоей и ее культуры.

 

Ремарка

В конце 80-х мы – несколько человек – Володя Спиваков, Сергей Юрский, Катя Максимова, Володя Васильев решили провести благотворительный концерт и собрать деньги на реставрацию церкви, где венчался Пушкин. Я решила на этом концерте прочитать «Реквием» Ахматовой, который публично никто не читал в нашей стране.

Однажды с Володей Спиваковым мы вместе летели из Бухареста и, сидя рядом в самолете, размечали «Реквием» – какие куски когда нужно перебивать музыкой. Для «Реквиема» он выбрал Шостаковича.

На репетициях, видя, как Васильев тщательно подбирает костюм для себя и для Кати, я думала, в чем же мне читать «Реквием». В вечернем платье нельзя – «Реквием» читается первый раз, это о 37 годе, – нехорошо. С другой стороны, выйти «потагански» – свитер, юбка – просто как женщина из очереди «под Крестами» – но за моей спиной сидят музыканты в смокингах и во фраках, на их фоне это будет странно. Я решила, что надо найти что-то среднее, и вспомнила, что в свое время Ив Сен-Лоран подарил Лиле Брик платье: муаровую юбку и маленький бархатный сюртучок. Муар всегда выглядит со сцены чуть мятым, а бархатный жакетик будет напоминать лагерные телогрейки, хотя при ближайшем рассмотрении можно разглядеть, что это очень красивое платье. Но Лили Юрьевны уже не было в живых, поэтому я попросила его у Васи Катаняна. И до сих пор читаю в нем «Реквием».

…Читаю «Реквием» в Ленинграде. Огромный зал филармонии. Народу! В проходах стоят. Мне сказали, что в партере сидит Лев Николаевич Гумилев с женой. Я волнуюсь безумно, тем более что там строчки: «… сына страшные глаза – окаменелое страданье…», ведь она стала писать «Реквием» после того, как арестовали сначала сына, а потом мужа – Пунина.

После концерта стали к сцене подходить люди с цветами. И вдруг я вижу: продирается какая-то старушка, абсолютно петербуржская – с кружевным стареньким жабо, с камеей. С увядшими полевыми цветами (а я, надо сказать, очень люблю полевые цветы). И она, раздирая эти цветы на две половины, одну дала мне, а вторую положила на авансцену и сказала: «А это – Ане». По этому жесту я поняла, что она была знакома с Ахматовой. Потом она достает из кошелки какой-то сверток и говорит: «Это Вам».

Мы уходим со сцены, я в своей гримерной кидаю этот сверток в дорожную сумку – после концерта сразу сяду на поезд и поеду домой. Идут люди с поздравлениями и вдруг – Лев Николаевич Гумилев – абсолютная Ахматова, он к старости очень стал на нее похож. Рядом с ним жена – на две головы выше. Я, чтобы предвосхитить какие-то его слова, затараторила: «Лев Николаевич, я дрожала как заячий хвост, когда увидела Вас в зале». – «Стоп, Алла, я сам дрожал как заячий хвост, когда шел на этот концерт, хотя забыл это чувство со времен оных… Потому что я терпеть не могу, когда актеры читают стихи, тем более Ахматову, тем более „Реквием“, но… Вы были хорошо одеты…» Мне это очень понравилось. Он еще что-то говорил, а в конце сказал: «Мама была бы довольна». Я вздрогнула.

Потом, в другой приезд, я ему позвонила, он меня пригласил в гости. Я пришла, он спросил: «Не против, если я покурю на кухне?» – «Да-да, конечно, Лев Николаевич». Он сел, покурил, мы о чем-то говорили, я рассказывала, как читала «Реквием» в разных странах. В это время вошла какая-то женщина и поставила на газовую плиту чайник. Я говорю: «Это кто?» Он: «Соседка». – «Как – соседка?!» – «Ну да, я живу в коммунальной квартире». Он получил свою маленькую двухкомнатную квартиру незадолго до смерти…

Когда я приехала после этого концерта в Москву – бросила сумку и помчалась на репетицию. Прошло несколько дней, я, вспомнив про сумку, стала ее разбирать, наткнулась на сверток, который подарила та самая петербуржская старушка. Разворачиваю: газеты, газеты и, наконец, какая-то коробка, на которой написано: «Русская водка» и нарисована тройка. Перечеркнуто фломастером и написано: «Это не водка!» Там оказалась бутылка редкого-редкого джина, очень старого. Откуда у нее этот джин?! Бутылку этого джина я подарила Васе Катаняну – ведь он мне подарил костюм.

В Париже, когда я с «Виртуозами» должна была читать «Реквием» в зале «Плиель» (это как наша консерватория), я попросила, чтобы в программке написали историю создания: почему «Реквием», почему в музыкальном зале читается слово, причем не по-французски, а французы терпеть не могут слушать чужой язык. Когда мы приехали за день до концерта, я увидела программку концерта: там было все – даже моя фотография, но почему-то из «Гамлета», и ни слова о том, что такое «Реквием», но зато история про то, как Ив Сен Лоран подарил платье Лиле Брик, и как оно досталось мне!

И вот – вступление Шостаковича, я выхожу, зал – переполненный, я начинаю читать: «В страшные годы ежовщины…», они зашелестели программками – не понимают, что происходит. А в программке нет никакой информации, кроме того, что я родилась там-то и училась там-то. И начинается ропот. Любых зрителей раздражает, когда они не понимают, что происходит. И тогда я, зажав сзади руки в кулаки, вспомнив, как Есенин читал «Пугачева» перед Горьким (у меня надолго остались кровавые следы, но это действительно очень концентрирует, потому что боль отвлекает сознание), и я – Ахматова – каждую строчку сочиняю заново, я не знаю, что будет вслед. Меня держит только музыка и рифма. Я не обращаю внимания на зрительный зал. И чувствую резкую боль в ладонях. И вдруг, уже к концу, я слышу… тишину. Тогда я смотрю в зал и вижу: во втором ряду сидят француженки и плачут. И – бешеные аплодисменты в конце. Потому что французы и бешено ненавидят, и также бешено благодарят.

Тогда я в очередной раз поняла, что поэзию действительно надо читать, не обращая внимания на «предлагаемые обстоятельства», именно «сочиняя», опираясь только на рифму и на музыку – на какой-то внутренний ритм, который надо поймать. И не боюсь после этого читать в любых странах без перевода.

Один раз я читала «Реквием» в Армении после знаменитого землетрясения. Мы приехали с «Виртуозами». Когда приземлился самолет, мы еле-еле прошли к выходу – весь аэродром был заставлен ящиками с благотворительной помощью.

Кстати, когда началась перестройка, и в России был голод, эта благотворительная помощь со всего мира шла в Россию тоже. Тогда Горбачев создал Президентский совет (из актеров там были Смоктуновский и я), потому что эта благотворительная помощь неизвестно куда уходила. Мне дали огромный список – лекарства, вещи, еда из Германии и дали телефоны тех мест, куда это пошло. Я никуда не могла дозвониться, наконец, я всех своих знакомых стала просить, чтобы они звонили по этим телефонам. И мы так и не поняли, куда ушла эта многотонная гуманитарная помощь… Так и в Армении – вся помощь, как потом говорили, «рассосалась».

И вот – Спитак. Разрушенный город. Местный драматический театр остался цел, там и проходил наш концерт. В полу моей гримерной была трещина, я туда бросила камень и не услышала, как он упал.

Рассказывают, что первый толчок был в 12.00. В театре в это время проходило собрание актеров, и двое не пришли. И как раз говорили о том, что эти двое всегда не приходят на собрания. Когда был толчок, все люди, которые находились в театре, – уцелели, их семьи – погибли, те двое актеров, которые не были на собрании, – тоже погибли.

Я стала читать там «Реквием», и оказалось, что это не про 37 год, а про то, что произошло только что в Армении. Все плакали. Это было абсолютно про них. И вдруг, во время чтения, я увидела, что микрофон «поплыл», а в моем сознании произошел какой-то сдвиг, и я забыла текст. Я смотрю на Володю Спивакова, а он в растерянности смотрит на меня – забыл, что нужно играть. После длинной паузы мы стали продолжать. Потом выяснилось, что мы выбросили огромный кусок. Тогда я поняла, что землетрясение в первую очередь влияет на сознание. Недаром после него нужна долгая реабилитация, особенно у детей.

 

Письмо

Декабрь 1991 г.

Дорогой Том! Мы катаем «Бориса Годунова» по Европе. Наш актер Николай Губенко стал министром культуры в новом правительстве, и поэтому Любимову, находящемуся на Западе, стало легко договариваться о наших гастролях, т. к. Губенко играет Бориса Годунова. А с Любимовым мы встречаемся на гастролях. Возим в основном «Бориса Годунова». Идет этот спектакль хорошо – это неожиданно для западного театра, и, кроме того, люди хотят посмотреть, как играет министр культуры. Дело в том, что наш актер Николай Губенко стал министром культуры, и он же играет Бориса Годунова.

Сочетание уникальное, как Вы понимаете. Дело в том, что Пушкин в этой трагедии как раз акцентировал вопрос соотношения политики и нравственности, государственной необходимости и совести. На таких качелях сейчас проверяется и сам Губенко. Актером он был хорошим (он с нами начинал в Театре на Таганке в 1964 году), но политика, как известно, меняет людей. И совсем не в лучшую сторону.

Сейчас Любимову предложили интересную работу с нашим театром – в 1992 году на фестивале в Греции поставить «Электру». Любимов поручил мне выбрать, какую именно «Электру» нам готовить. Я советовалась со специалистами, с Аверинцевым и другими, решили избрать «Электру» Софокла, а перевод – Зелинского. Но ведь Юрий Петрович Любимов далеко, его нет в Москве, а кто-то должен «разминать» спектакль, как это было, скажем, с «Борисом Годуновым», который долго готовил перед приездом Любимова Анатолий Васильев, наш очень хороший режиссер.

Но человек все равно живет надеждой, даже при смертельной болезни. И у меня есть надежда на возрождение «Таганки». Слишком много вложено в нее энергии, талантов, человеческих судеб, разочарований, драм, трагедий, чтобы это просто ушло в песок.

Ну, хотя бы один пример: гоголевский «Ревизор» с Петренко – Городничим и Золотухиным – Хлестаковым – вот уже была бы «Таганка», таганская школа игры на оголенном нерве. И даже неважно, какой именно режиссер поставил бы этот спектакль.

Сейчас сама атмосфера требует прихода новых режиссерских сил. Но, увы! Любимов не очень склонен к этому. Вот пример, на нынешний театральный фестиваль «Битеф» в Югославии были приглашены от Советского Союза два спектакля: «Борис Годунов» и «Федра», которую поставил на «Таганке» Роман Виктюк. Любимов запретил «Федру», поедет один «Годунов».

Помню, в 1975 году на тот же «Битеф» были приглашены тоже два спектакля «Гамлет» Любимова и «Вишневый сад» Эфроса. Любимов послал только своего «Гамлета». Правда, потом «Вишневый сад» все-таки был показан и получил Гран-при. Так что справедливость в итоге торжествует, но хотелось бы, чтобы она побеждала как-то легче и быстрее, а, главное, вовремя. А у меня – вот странность – все приходит с опозданием, когда я уже этого не хочу. Может быть, кто-то меня этим испытывает?

В вопросах судьбы я – фаталист. Я считаю, что каждому предопределена своя программа, и ее нельзя ломать, это чревато трагедией. Быть верным собственной судьбе, найти свою нишу в мире. А я, как всегда, «плыву по течению». Я не люблю подталкивать судьбу. Это я Вам высказала мысли «вообще», то, что приходит в голову на сегодняшний день. Обнимаю Вас. Ваша Алла Демидова.