Двор глядит в сто окон.

Подглядывает.

Ты — как в клетке.

А улица полна посторонних людей.

Едут куда-то в автобусах — воскресенье!

Едят мороженое, поят газировкой малышей — воскресенье!

Пьют за палаточной водку прямо из бутылки. В такую-то жару!

У всех воскресенье. Все собрались вместе.

Людей-то — вон сколько!

Автобусов — сколько!

Улиц…

А Володя ушел из дому. Насовсем ушел. Как оторвал от себя дом.

Потому что, если не знают, не понимают — можно растолковать. Но если не хотят понять… В кармане два рубля шестнадцать копеек — сдача с тех трех рублей… Начинается новая жизнь. Только вот куда теперь? Был бы Алька — он бы придумал. А так — к кому?

Квартиры — открытые окна. А ты здесь нужен?

Магазины — открытые двери. А тебя ждут?

Люди мчатся прямо на тебя — не видят, что ли? Может, ты заколдован, превращен в пустоту?

Только и есть во всем городе один дом. Может быть. Не наверняка. Вот он, у метро. Семиэтажный. Из красного кирпича с балкончиками.

Про него Алька говорит:

«Когда мы жили на голубятне…» Потому что высоко жили, на самом верху.

У лифта старушка с коляской. Непременно спросит: «Куда? Зачем?»

Лучше пешком.

За дверями затаились, будто нет никого. Но выдают запахи. Здесь, например, варили кашу. Подгорела. Как будете есть? Вот площадка имени грудного младенца и его пеленок. А здесь пекли пирог. Тетя Женя — соседка сказала бы: «Сдобно живут».

Уф! Шестой этаж!

Так и пахнет зубным врачом и его бормашиной. Но Володе не сюда. Ему, верно, еще выше.

Узенькая лестница, низкая чердачная дверь.

Не заперта. Заглянул: никого. Черный коридор. Опять никого. Может, не живут здесь?

Ярко обрисована светом дверь в конце коридора. Наверное, там.

Приоткрыл.

Была низкая светлая комната, как бывает кают-компания. Сплошное окно через стену. А может, это аквариум… Аквариум, потому что рыбы. Голубая, с лицом тети Шуры. И новые — с незнакомыми лицами. Оказывается, можно скучать по картинам и радоваться, когда их встретишь.

А вот и сам он, Володя, глядит с картины. «Лунатик»…

Не похож, конечно…

— Кто там, входи давай. Посиди тихонько. Человек стоял спиной к Володе и не обернулся. Сутулая спина в синем рабочем халате. Кончик цветастого платка из-под ворота.

Он, он! Тот же, «без заслонки»! Дверь не заперта, картина открыта. «Входи, давай!»

И Володя вошел. Прямо в картину. Серые четырехугольные камни — маленькие и большущие. Без тени. Между ними щели и расщелины — улицы. Город в пасмурный день.

А из каменных трещин пророс, поднялся, распахнулся над городом огромный железный цветок. Это уж точно — железный. Художник как раз подбавлял ему металлического блеска. Володя, городской житель, не боялся заплутать в этих улицах, а над головой слышал позванивание металлических лепестков: самолет пролетит, посыплются искры от троллейбусной дуги…

— Ну что, старик?

Художник повернулся и глядел на Володю и чему-то был рад.

Та же черная борода, ровные зубы. Он будто даже подрос. Может, правда, комната низкая.

— Ведь он железный? — спросил Володя.

— Конечно! Городской. Своя красота! Жестковатая, тревожная. Ты понимаешь это?

— Вроде понимаю.

— Вот гляди, пейзажик. — Художник обнял Володю за плечи, подвел к окну.

Крыши, крыши, трубы — и все разные цветом и формой.

— Ты знаешь, я иногда завидую котам. Чертовски интересно пробежаться по крышам!

Отсюда казалось, что расстояний между домами нет.

— А вы здесь здорово устроились, — сказал Володя и обвел глазами комнату.

Ух ты! Как же сразу не заметил?! У стены стояла лодка. Настоящая, и над ней — скрещенные весла. Так прямо в доме и стояла! Володя подошел. Качнул. Тяжелая. Эх, вот бы тетю Шуру — соседку впустить! Тут бы ей и конец!

— Это долбленка, — сказал бородатый. — Из цельного куска. Я люблю дерево. Ты как?

Володя пожал плечами: смотря что сделано.

— Фактуру, понимаешь, старик, люблю. Вот эти разводы, круги от сучков. Теплоту! Ты на Севере не был?

— Нет. Я вообще мало где был.

— Ты махни, старик, на Север. Непременно. — Он подошел к другой стене.

Стена (чудеса прямо!) была обита рогожей. Золотистой, как ржаное поле. Как теплый лошадиный бок. Поверх рогожи была приделана узкая полочка некрашеного дерева. На ней стоял размалеванный глиняный петух на одной толстой ноге. И еще сапожок, плетенный, как лапоть. Сверху он был заткнут пробкой.

— Вот, видал? Понюхай.

Пахнуло лесным берестяным духом.

— Тоже с Севера, Соль в нем на покос носят. Не в бумажке, не в тряпочке — улавливаешь? Красота нужна.

Володе прямо не верилось, что это с ним так разговаривают. Первый раз в жизни так — на равных. Да не просто — о важном говорят; ему, художнику, самому про это интересно.

Может, ошибка? Принял Володю за кого-то другого?

— Не жалеете, что переехали? — спросил он, чтобы напомнить. Художник не ответил. Сам спросил:

— Как наш тополь? Не срубили?

— Еще новых кустов насажали.

— А тетя Шура — соседка — там?

— Таких со двора не выгонишь.

Художник рассмеялся.

— Воюете?

— Да ну их.

— А новые жильцы?

— Ничего. Хорошие.

— Там парень толковый, по-моему, а, старик? Такой мужик крепкий.

— Алька? Он мой друг. И еще Тошка.

— Это которая играет?

Он, оказывается, всех знал. Просто удивительно. Это большое везение — встретить такого человека.

— Я этого Альку твоего сразу приметил. Он, здорово картины смотрит. Это ведь тоже не все умеют. Другой как поглядит, краски на холсте вянут.

— Его избили крепко, — сказал Володя. И покраснел («Озоруют все, достается одному…»)

— Кто избил-то?

— Бандит один. Из ресторана выволок, как пьяницу какого. Сам — ворюга, а все на Альку.

— Бывает.

— И у меня нож отобрали.

— Бандиты?

— Нет, родители.

Они поглядели друг на друга и рассмеялись.

И кусочек обиды отпал. Неизвестно почему.

Потом бородатый отвернулся. Поглядел в окно.

— Только зря по кабакам шатаетесь, не такие вы парни.

— Да мы не шатаемся. Получилось так…

Здесь запросто можно было рассказать про все. Даже про Длинного. Но неловко: Алькина тайна.

— У меня вообще с родителями разлад, — сказал Володя как бы между прочим.

— Чего так?

— А, скучная история. Отец уж больно добрый, боится кого-нибудь обидеть. Вот и получается.

— Отец твой храбрый человек, — сказал художник серьезно. — На войну сам с первого дня пошел. Мог остаться, а пошел. С первого и до последнего… А что добрый, что людей боится обидеть, — так это, брат, не такой уж грех, а?

— Ну все же, — сказал Володя. — Тетя Лида… Ну да черт с ней! А маме… маме мог бы сказать. Что я с этим ножом — разбойник, что ли?

Бородатый улыбнулся, будто вспомнил далекое и нежное:

— Мама твоя красива… Очень красива, — и тряхнул головой. — А ножик, брат, — это извечная путаница… Нам оставляли спички — подогрей обед. А ведь одна спичка и одна стенка коробки — пожар. Огромный пожар. Но спички — это спички, а ножик — символ. Символ силы, что ли, которая не будет пущена в ход. — Он помолчал, подумал: — А еще кони.

— Что — кони?

— Вот ты даже не улавливаешь. Ведь когда погибнет последняя лошадь, мир обеднеет. Осядет на два вершка.

Древние резали по дереву, выбивали на камне — что?

Тигру — грозную пасть, тяжелые лапы, а коню — размах! В нем спрятано движение. Просто так, без цели. Тебе хочется когда-нибудь бежать просто так?

— Ага. Даже очень часто.

Художник кивнул серьезно, включил плитку, поставил на нее белый кофейник.

— Вот, старик, все, что я хотел сказать тебе о ноже.

— Вы говорили про коней.

— Все равно. Как ты не понимаешь? Это то, в чем нет прямой нужды. Из чего не извлекается польза. Только красота. Только одна красота. А спичка — заметь себе — совсем иное. Утилитарная вещь.

— Какая?

— Нужная, понятно? Зажег газовую плитку и бросил в консервную баночку. Вот погляди, у вас на плите такая баночка непременно стоит. Ведь стоит?

— Да.

— Ну вот видишь. И тем не менее спички можно. Хотя, я повторяю — в них пожар. Впрочем, в гадких руках все оборачивается гадостью. Даже краски на холсте. Держи-ка чашку.

Чашки были глиняные и ставились прямо в ладонь — стола не было. Зато кофе очень крепкий и сладкий. Булку разломили пополам. Вкусно и по-братски.

— Учти, такого кофе тебе не приготовят нигде в мире. Не веришь?

Если б он сказал, что у сороконожки две ноги и что она воет, как шакал, — и то бы Володя верил.

Он огляделся, хотел сказать, что ему здесь нравится, но получилось почему-то другое:

— Я из дома ушел, — и сам удивился, как неуверенно прозвучало.

— Заучили? — спросил бородатый, перемалывая белыми зубами булку. Он не принял всерьез.

Но это почему-то не обидело.

— Ага. Заучили.

— Это потому, что любят.

— При чем тут любовь?

— Боятся за тебя.

— А что я делаю?

— Ну, все мы что-нибудь делаем. А страх, как сказал мудрец, советчик плохой. — Художник улыбнулся. — Не мучайся дурью. У тебя старики подходящие и потом — не так уж много людей на свете нас любят, — он поставил чашку на окно. — Ты вот что. Ты скорей определяйся.

— Как это?

— Ну, оформляйся, понимаешь? В человека.

— А что тогда?

— Да ничего. Кто же будет умного учить. Тебе сколько лет?

— Тринадцать.

— В деревне, брат, такие любую работу знают. Вот поедем на Север… — Он закурил, привалился к стене.

Володя даже задохнулся. Или он ослышался — «поедем»…

— …А… когда?..

— Через месячишко. Деньги получу и махнем. Ты ходишь хорошо? Не устаешь?

— Ого! Да я хоть тыщу километров!

— Ну тыщу — не тыщу, а пошагать придется. Я люблю пешком.

Нет, так оно все и есть. Не ослышался!

Вот с этим человеком они сядут в поезд, без узлов и всяких там «вымой руки», «не высовывайся в окно»…

И не на дачу, не в деревню — а на Север. Несколько суток пути!

Если бы Володя был чуть помладше, он бы вскочил, закричал «ура!».

Теперь он только поставил на колени чашку с недопитым кофе, глотнул воздух.

— Это точно?

— Замётано. Подрядимся на лесоповал. И работа хороша, и леса — на диво. Такие теперь в редкость. Зверье всякое ходит, человека не знает.

— Меня не возьмут.

— Возьмут. Сучки рубить возьмут. А люди там! Рослые да спокойные. С достоинством люди. Ничего напоказ не сделают — неловко. Перед собой неловко. А доброе сделают. Я там заболел, так, пустяк был. Но они ж не знают, городской все же. Так шофер ночью, после смены за врачом поехал, Я и не знал. А в тех лесах дороги нет — лежневка.

— Что это — лежневка?

— Бревна положены по трясине, — вроде рельсов. Тяжелая дорога. Привез врача и увез, а мне и не показался. Чтоб я не благодарил. Не нужно ему это. Да… Так хороши люди — даже писать их не могу, — слаб я еще перед ними, маловат.

Художник затянулся и вдруг резко смял папиросу, быстро встал.

— Ну, будь! — крепко сжал руку. — Заходи. — И, обняв за плечи, провел через коридор.

Этажи, этажи, старые знакомые! Имени просверленных зубов!     Имени сдобных булок!        Имени детского писка!           Имени каши, сгоревшей без пользы! —              Привет, этажи! Теплые улицы                       майского города, Асфальт, ростками                травы распоротый. Улицы, что переходят в                                  дорогу, Дорога, идущая от порога,                Привет вам! Люди! Старухи, которые спешат за покупками, Ладные девушки в узких юбках, Читатели книг, Футбольные болельщики — Привет, люди!

Воскресный день подошел к вечеру, поостыл, стал мягче. И люди то метались, а теперь передвигались осмысленней.

— Ой, прости! — сказала какая-то тетка, налетев на Володю.

Заметила!

Его точно расколдовали. Он обрел место среди улиц! Среди улиц своего города. Пожалуйста, выбирай. Эта новая — светло упакованные дома с игрушечными — желтыми, красными, голубыми — балконами. А это — старый переулок, любой дом спроси, он, как хранитель музея, начнет рассказывать о былом — кто да что… И речка в каменных берегах — тоже, как и Володя, идет через город, через свой город, и город отражается в ней, определяет ее цвет и рисунок, ее холод и теплоту. И позванивает, позванивает над головой железными лепестками. (Вот ведь придумал как!) Город. Хорошо иметь свой город. Свои любимые улицы. Свой (подумать только!) парк. В Измайлове. Свой двор. (Володя не заметил, как ускорил шаги.)

И еще почему-то хорошо, когда тебя ждут и волнуются — не потерялся бы! Пусть даже сердятся.

Волнуются, между прочим, храбрые люди, которые воевали с первого до последнего. И еще о которых вот так говорят, как все равно о картинах: «Красива… очень красива…»

Володе показалось, что он долго бродил по свету и вот теперь возвращается, как блудный сын. (Он видел такую картину — сын этот старый, и отец почти такой же старый, и мать плачет в уголке.)

Володя даже глянул на себя в окно, как в зеркало: нет, еще нет бороды!

А двор был, как всегда. На зеленых лавочках, среди травы и цветов, сидели ошалевшие за день соседки.

— Охо-хо!..

— Да, не говори…

Возле них пристроились малыши:

— Мой! Мой фант!

— Даю тебе в лодочку…

Странная все же игра. И, между прочим, нелепая. На выбор. Почему надо выбирать — кого с собой? А если вместе — и Альку, и маму с папой, и Тошку. И художника, конечно… Мало, что ли, хороших людей? Всех, всех с собой!

Нельзя всех? Лодка потонет? Ерунда. Никого из них не оставлю.

Была не была!