Геометрия и "Марсельеза"

Демьянов Владимир Петрович

Марат сравнивал его с послушной тягловой лошадью; жирондистка Ролан — с каменотесом и медведем; для роялистов он был извергом, убийцей короля; Наполеон считал его простодушным, бескорыстным ученым, человеком, неспособным убить даже курицу. Все эти оценки относятся к Гаспару Монжу — одному из классиков естествознания, математику, механику, химику, металлургу, машиноведу, создателю начертательной геометрии. И активному деятелю Великой) французской революции 1789–1794 гг., чем и объясняются столь противоречивые оценки его личности.

Книга рассказывает о его жизни и творчестве и предназначена для широкого круга читателей.

 

Геометрия и Марсельеза. Приглашение к книге

— Мы скоро вернемся, — сказала королева французская Мария-Антуанетта, дочь австрийской императрицы, выходя из дворца Тюильри. Людовик XVI кивком головы подтвердил слова своей величавой супруги и предупредил камер-лакея, чтобы тот не уходил и подежурил еще немного за своего заболевшего коллегу, пока семья королевская не возвратится.

Как всегда, спокойны и неторопливы были движения всех членов августейшей семьи. Король шел впереди, сопровождаемый министром иностранных дел. За ними, держа за руку сына, разумеется, наследника престола, следовала королева. Ее вел под руку морской министр Дюбушаж. Позади шли министр юстиции, дочь короля и приближенные.

Конвой из швейцарских наемников и национальных гвардейцев дополнял шествие. И дополнение это было не лишним: семья Людовика XVI направлялась не на прогулку, а в Законодательное собрание, чтобы там под защитой депутатов укрыться от народного гнева, а предстояло еще пройти мимо огромной толпы, осадившей дворец.

Камер-лакей Лоримье де-Шамильи, оставшийся в покоях, сам того не ведая, оказался в затруднительном положении. Ведь не мог же он предполагать, что Бурбоны вернутся лишь через четверть века, а те, с которыми он только что попрощался, не вернутся вообще.

Под напором мощного революционного шквала рухнет тысячелетняя монархия, похоронив под своими обломками немало побежденных и победителей. Бывших неограниченных властителей отправят в Тампль. Старый седельщик Роше, едва ли знакомый с началами общей и политической грамоты, но совершенно убежденный в величии дела, которое он вершит, отведет короля и Марию-Антуанетту в помещение, где прежде размещались конюхи графа д’Артуа, попутно объяснит им, что он думает о тиранах, и величественно удалится, попыхивая трубкой.

Пройдет всего лишь четыре дня _ с того момента, когда королева обронила свою фразу, ставшую исторической, и исполнительная власть в стране перейдет к шести новым министрам. Это будут адвокат Дантон, финансист Клавьер, военный специалист Серван, журналист Лебрен, общественный деятель Ролан и знаменитый математик академик Монж.

Великому геометру будет поручено морское министерство и управление заморскими территориями Франции, а пока не прибудет с фронта Серван, то еще и военное министерство. Нет, Гаспар Монж — это не тот министр, который вел бы с величайшим вниманием по тюильрийскому двору королеву Франции, элегантно поддерживая ее под руку. Манеры внука извозчика и сына торговца вразнос, иначе — коробейника, были для этого мало подходящими. Но не в манерах дело.

Король — преступник, предатель нации. Публично признав завоевания восставшего народа и новую Конституцию 1789 года, он начал плести заговоры, пытался бежать за границу, чтобы вернуться оттуда с войсками интервентов и задушить революцию. Предателя надо судить. С монархией должно быть покончено! — таково было убеждение Монжа. Обращаясь к клубам «Друзей свободы и равенства» в приморских городах, новый морской министр писал:

«Английское правительство вооружается, и король Испании, подстрекаемый им, готовится напасть на нас. Эти две деспотические державы, подвергая преследованию патриотов на своей собственной территории, рассчитывают, конечно, оказать влияние на ход суда над изменником Людовиком. Они надеются запугать нас: но народ, который завоевал себе свободу, народ, который сумел изгнать из пределов Франции до отдаленных берегов Рейна грозную армию пруссаков и австрийцев, — французский народ не позволит ни одному тирану диктовать ему свою волю…

Братья и друзья! Разверните истинное положение дел перед глазами наших моряков. Пробудите в них ту энергию, которая горит в сердцах всех французов пламенем святой любви к свободе. Скажите им, что они уже не служат больше развращенному двору и бездарному королю, что они будут теперь защищать священное дело свободы…»

Когда Конвент декретировал отмену королевской власти, крики радости наполнили зал заседаний, и «все руки остались поднятыми к небу, как будто в благодарность ему за то, что оно освободило Францию от величайшего бича, когда-либо опустошавшего землю», как отмечалось в одной из газет. Но ни в якобинском клубе, ни в Конвенте о форме будущей власти еще не было речи. Это народ на улицах, услышав о декрете, кричал: «Да здравствует республика!» Это морской министр Монж первым, вслед за народом, произносит слово «республика» в Конвенте, заявив, что члены «первой исполнительной власти французской республики» сумеют умереть, если это понадобится, как подобает республиканцам.

Почему именно Монж, а не кто-либо другой говорил от имени исполнительной власти? Да потому, что члены Временного исполнительного совета на первом своем заседании решили, что постоянного президента не будет. Собрание постановило, чтобы каждый министр выполнял поочередно, в течение недели, функции президента Совета. История распорядилась так, что именно в тот день, когда «дежурным президентом» Франции был математик Монж, в его морском министерстве был утвержден и скреплен его личной подписью документ, на основании которого 21 января 1793 года скатилась в корзину голова Людовика XVI.

Конечно же, не создатель начертательной геометрии принимал историческое постановление о казни короля — вопрос решался в Конвенте, поименным голосованием. И все же это он осуществлял в стране^ исполнительную власть, это по его, Монжа, распоряжению выполнено решение Конвента. Именно он, математик Монж, «спокойно созерцал» из окон своего морского министерства, как влекли под нож гильотины короля Франции.

Один удар ножа гильотины… Он поднял бурю во всей Европе. Дворы монархов заволновались. Русская императрица немедля изгнала французов из России и запретила всякое общение с Францией как с зачумленной нацией. При венском дворе захлопотали о том, как бы поскорее «починить расстроившуюся машину антифранцузской коалиции» Папское правительство в Риме начало проповеди во всех церквах, предавая анафеме всех деятелей революции. Лондонский двор оделся в траур и решил увеличить свои сухопутные и морские силы ввиду «состоявшегося в Париже жестокого акта».

Перед французской республикой уже стояли одиннадцать армий — австрийских, прусских, голландских, испанских, неаполитанских. Тирания шла спасать тиранию… Революцию надо было защищать.

Эхо от удара ножа гильотины отдалось в тысячах сердец и сказалось на тысячах судеб. Не обошло оно и судьбы Гаспара Монжа — геометра и якобинца.

Что привело сорокатрехлетнего академика, знаменитого математика, физика, химика, машиноведа, металлурга, к тому времени уже весьма состоятельного человека — владельца металлургического завода и земельных угодий — в один лагерь с санкюлотами? Почему гениальный геометр все свои таланты и энергию отдавал потом организации оборонной промышленности республики, а не научным экспериментам в тиши своей прекрасной лаборатории? Как, наконец, могло получиться, что этот ярый республиканец, якобинец станет через некоторое время сторонником, советником и даже близким другом Наполеона, сенатором и графом?.. На эти вопросы нельзя дать ответа в двух словах.

Чтобы понять Монжа, чрезвычайно насыщенную и полную драматических событий жизнь ученого, педагога, инженера, общественного и государственного деятеля, надо окунуться в его эпоху, войти в мир его идей, дум и поступков.

«Следовать за мыслью великого человека, — писал, А. С. Пушкин, — есть наука самая занимательная». К этому можно добавить, что проследить его жизнь — дело не только занимательное, но и во многом поучительное. Потому автор и приглашает читателя познакомиться с кратким жизнеописанием одного из классиков естествознания, великого творца науки Гаспара Монжа, которому пока еще не посвящено ни одной популярной книжки.

Жизнь Монжа, как увидит читатель, неотделима от бурных событий французской и мировой истории конца XVIII — начала XIX веков. Естественно, рассказывая о Монже, автор волей-неволей должен был касаться этих событий, но лишь в той мере, в какой было нужно и возможно. Автору эта оговорка представляется весьма существенной. Он, конечно, же не имел в виду написать популярный учебник по новой истории Франции или введение в курс геометрии, машиноведения или метрологии. Преследовалась лишь одна цель — рассказать о замечательном человеке, плоды научного творчества которого принадлежат всем народам и странам мира и жизнь которого являет собой прекрасное подтверждение слов Луи Пастера: «У науки нет отечества, но ученый не бывает без отечества, и то значение, которым его труды могут пользоваться в мире, он должен относить к своему отечеству».

В предлагаемой читателю книге довольно много цитат, но пусть это не удивляет: они необходимы. Это выписки из документов, высказывания ученых и общественных деятелей, свидетельства современников, суждения последователей Монжа. Иначе жизнь его показалась бы неправдоподобной.

Автор выражает глубокую благодарность доктору исторических наук В. Г. Сироткину и профессору И. М. Яглому за внимательный просмотр рукописи и полезные советы по ее улучшению.

 

Глава первая. К вершинам знаний

 

Фантазия рисует невозможное

Очень нужная наука — геометрия. Иначе не написал бы Платон у входа в свою академию: «Не знающий геометрии пусть не входит сюда». Однако и нелегкая это наука — геометрия. Особенно — начертательная. Иначе не говорили бы первокурсники технических вузов: «Перевали сначала через начерталку, тогда и считай, что ты — студент!» Наконец, не утверждал бы сам Евклид, что в геометрии нет легких путей даже для царей. Но были и другие суждения.

«Способ нелегкий сеченья цилиндров постичь не старайся…» — писал древний геометр, астроном и поэт Эратосфен из Кирены. Тот самый современник Архимеда, который измерил диаметр Земли с поразительно малой ошибкой.

«…И не тщись конус трояко рассечь», — предупреждал он современников своих и потомков, в творческие возможности которых, видимо, не очень верил. А чтобы светлая мысль не затерялась в веках, ученый высек ее на мраморной колонне в Александрии.

Гаспар Монж, мальчишка из Бургундии, ничего не знал об этом строгом предупреждении, как не знал и о том, что сам побывает в некогда славной своими учеными Александрии, что именно он создаст начертательную геометрию и научит любознательное человечество с легкостью рассекать цилиндры и конусы, изображать на бумаге сложнейшие сооружения и сделает чертеж языком техников и инженеров всего мира, языком, не знающим национальных преград.

Начав свою жизнь не по заповедям Эратосфена, Гаспар постоянно «тщился и старался». Он хотел знать и уметь. И руки его были в непрестанном движении. Все, что окружало Гаспара, было для него захватывающе интересно. Особенно любил он рисовать.

С карандашом в руках молодой Монж забывал все на свете. Захочет — и на клочке бумаги появятся яблоки в плетеной корзине или стол с кувшином и стаканами. Да что стол! Нарисовать можно всю комнату, весь дом, а может быть, даже и целый город…

У Гаспара накопилось много рисунков. Но такого, чтобы весь город лежал на одном листе, пока еще не было. А что, если попытаться?.. Пылкая фантазия южанина рисовала ему, казалось бы, неосуществимое. Перед его глазами дом за домом проплывал родной город Бон и послушно ложился на бумагу со всеми его переулками и дворами, с ратушей и пожарной каланчой.

Как много, наверное, надо измерять, с какой точностью переносить все размеры на бумагу, чтобы улицам не вздумалось пересекаться где попало и чтобы на каждой из них можно было пересчитать дома! Значит, самое главное — точно измерять углы. Но как это делать?.. Пытливая голова думала, а проворные руки бегали неутомимо.

Об этих руках, необычайно ловких, с удивлением говорили взрослые. Когда мальчишке было всего четырнадцать, он своими руками без чьей бы то ни было помощи сделал пожарный насос. И что было самое поразительное — насос действовал! К тому же по конструкции он отличался от тех насосов, которые можно было видеть у пожарных.

Ученик и последователь Монжа Ф. Араго в своей биографии геометра приводит по этому поводу интересный диалог.

— Как это так, — спросили Гаспара, — ты смог задумать и выполнить столь сложную работу без руководителя и без образца?

— Тут нет ничего удивительного, — ответил он, — В моем распоряжении всегда есть два верных помощника, которые никогда не подведут. Один из них — терпение, другой — руки, повинующиеся с геометрической точностью голове, в которой возникают разные замыслы.

Геометрическая точность… Она еще более нужна, чтобы вычертить план города. Гаспар это хорошо понимал. Надо измерить все и проверить несколько раз, а уж потом переносить на бумагу.

Едва над крышами Бона появлялось солнце, как юный наследник Евклида, захватив с собой немного хлеба и сыра, убегал из дома со своими хитроумными угломерными приспособлениями и пропадал до заката. Каждый день, каждое измерение приносили новые подробности, новые цифры. На листе бумаги все шире растекался по сторонам причудливый орнамент из больших и малых прямоугольников, из толстых и тонких линий. Эти линии сходились и расходились, их пересекали другие, третьи… Гаспару иногда казалось, будто он сам строит город, строит своими руками по собственному замыслу. И замысел этот был великолепен, как родной город Бон.

Юноша с особой старательностью и любовью выводил на чертеже каждый переулок, каждое здание: с родным городом он встретился вновь совсем недавно после двухлетней разлуки. Большой, нарядный и шумный Лион, откуда он только что вернулся, не стал для него таким же близким, как Бон. Нельзя сказать, чтобы там к нему плохо относились. Наоборот, святые отцы из ораторианского коллежа, где он был, остались очень довольны Гаспаром и теми преподавателями бонской школы, которые направили к ним четырнадцатилетнего ученика, прекрасно усвоившего основы философии, математики, физики и древней литературы. Они сразу же заметили способности трудолюбивого и скромного юноши, его увлеченность науками, рисованием, ручным трудом.

Посланники божьи на земле, в чьих руках находились образование и наука, даже доверили Гаспару в шестнадцатилетнем возрасте преподавать физику в их коллеже и, благодарение господу, не ошиблись. Молодой педагог всех изумил своими успехами. Юноша увлекал учеников горячей любовью к науке, широкими познаниями и беспредельным старанием, с каким доводил знания до каждого, даже самого слабого ученика. Он оставил в Лионе, как отмечали современники, столько же друзей, сколько там было у него учеников… Но все-таки он их оставил.

Настоятели предлагали молодому человеку вступить в их монашеский орден ораторианцев. Это, собственно, и было их целью. Они всячески расписывали выгоды, которые сулит ему их предложение. Приобщиться к духовному сословию — большая честь для сына торговца и внука извозчика. Ведь духовенство, как и дворянство, составляет основу королевства французского!.. В своих увещеваниях они использовали и главный козырь, который бил в самое сердце.

— Получая у нас хорошее содержание, — говорили ему, — ты сможешь помогать деньгами своей большой семье — младшим братьям, матери, отцу; ведь он всю жизнь тяжко трудился, чтобы дать трем сыновьям образование и вывести их в люди из простонародья, которому сам бог велел трудиться весь век свой, не разгибая спины. Наш орден помог ему. Твои братья тоже учатся в ораторианской школе. Ты, как старший сын, должен тоже помочь своим близким…

Гаспар в душе почти соглашался с доводами святых отцов, но с окончательным ответом все же медлил. Неужели его удел — монашеская ряса? Неужели нельзя найти более прямой путь к науке?..

— Все справедливо* что вы говорите, — ответил Гаспар, — Однако уважение к отцу не позволяет мне решить свою судьбу без его согласия.

— Похвально! — сказали с удовлетворением отцы святые, — Твой отец — добрый католик, и мы уверены, что он тебе плохого не посоветует.

Ждать ответа Жака Монжа долго не пришлось.

«Я не могу, — писал он сыну, — противиться твоему намерению, если ты не захочешь его изменить. Но как отец должен сообщить тебе, что я об этом думаю. Я уверен, что сильно ошибаются те* которые выходят на дорогу через худые ворота. Меня уверяют, что в словесных науках ты еще не сделал успехов, необходимых для ораторианца. Теперь суди и решай сам».

Исполненный чувства горячей благодарности к отцу, которого он всегда уважал и любил, Гаспар решился. Он без сожаления оставил те ворота, которые отец назвал худыми…

Возвратившись под отчий кров, молодой Монж решил применить на деле свои научные познания и мастерство рисовальщика. План родного города и был той счастливой идеей, которая определила судьбу юноши. Когда смелое начинание было осуществлено, об этом событии заговорили во всей округе. Знатоки говорили, что новый план города — чудо графического мастерства. Молва о золотых руках молодого Гаспара, старшего сына Жака Монжа, не обошла и одного влиятельного офицера, оказавшегося в Боне совсем случайно.

Деловой человек, правая рука начальника королевской инженерной школы в Мезьере, полковник Виньо своим наметанным глазом лучше других оценил возможности даровитого юноши и обратился к отцу молодого графика с предложением.

— Талант не следует зарывать в землю, — сказал он, — Ваш сын сможет развить и применить его по-настоящему только у нас, в Мезьере. Там он изучит архитектуру, фортификацию, научится вычерчивать планы обороны, строить мосты, крепости, дома. Королевскую военную школу в Мезьере окончили лучшие инженеры и фортификаторы. Поверьте мне, ни в одном университете не преподают математику и физику лучше и полнее, чем у нас.

Лестное предложение пришлось по душе отцу Гаспара. А пылкий юноша был просто окрылен. У него чуть ли не кружилась голова от захватывающей дух перспективы. Гаспару было и радостно, и немного страшно: он боялся, что кто-нибудь спугнет счастье…. Физика, математика, рисование, инженерное дело — все слилось в его сознании в одно-единственное слово, звучное и прекрасное, как музыка: «Мезьер»!..

От Бона до Мезьера целая неделя пути — с юга Франции на север. Целая неделя ярких впечатлений, радостных раздумий и радужных надежд. Каких только картин не нарисует юношеская фантазия за неделю!

Гаспар перебирает в памяти все, что он слышал от полковника об инженерной школе, в которой теперь будет учиться. Должно быть, там очень строгий отбор… Что ж, это и понятно: школа выпускает только

десять офицеров в год. Монж будет одним из этих десяти счастливчиков… Время пройдет очень быстро. Через два года молодому инженерному поручику Гаспару Монжу торжественно вручат шпагу. Офицер приедет домой, но совсем — ненадолго: ему надо спешить на границу. Там он будет строить неприступные крепости — одна лучше другой. И, кто знает, может быть, имя фортификатора Монжа станет не менее известным, чем имя знаменитого Вобана…

Военно-инженерная школа в Мезьере была моложе Монжа на два года. Основанная Шастильоном в 1748 году, она за короткое время обрела самую солидную репутацию. Постановка дела обучения была выше всяких похвал. Полковник Виньо не преувеличивал: тогдашние университеты, эти цитадели схоластики и демагогии, конечно же, не давали столь сильной общеобразовательной и научно-технической подготовки. А что касается искусства строить крепости и разрушать их, то этому делу в Мезьере могли научить лучше, чем где бы то ни было. Разумеется, тех научить, что зачислен на основное отделение, а не на дополнительное.

— Направить в дополнительный класс, — объявил начальник школы, наскоро посмотрев бумаги юноши. Да как бы внимательно он их ни изучал, ничего бы в его решении не переменилось. Третье сословие есть третье, а не первое. Сыну мелкого торговца нечего и думать об основном классе, куда принимают только дворян. Десять юношей с аристократическими фамилиями, которые начинаются с приставки «де». Десять представителей феодальной знати — ни больше ни меньше.

Гаспар был готов к самому придирчивому экзамену, к самым трудным заданиям. Но возникшая перед ним задача оказалась неразрешимой. Нет, он не мог доказать, что его отец живет исключительно доходами с имения, а не занимается торговлей или каким-либо ремеслом, кроме, разумеется, изготовления бутылок. Бутылочное производство, не в пример печатному или часовому делу, считалось благородным. Отец Гаспара бутылок, к сожалению, не делал, поэтому никаких надежд на инженерное звание не оставалось.

Юноша был убежден, что в учебе догонит самых знающих, сравняется с самыми лучшими. Но как равняться с аристократами в том, что от него совсем не зависит? Разве он виноват, что Жанна Руссо, дочь городского извозчика, вышла замуж за коробейника, торгующего всякой мелочью, и стала матерью Гаспара? Разве постыдно то, что рубашка Гаспара через материнские руки переходит к Луи, а если не истлеет на его плечах, то и к Жану?.. Чем плох его отец, выбившийся из мелких торговцев в старосты корпорации торговцев и сделавший все, чтобы три его сына получили образование?..

Молча выслушивал Гаспар советы и наставления начальства.

— Ваши способности к рисованию и различным поделкам могут быть очень полезны школе, — говорил офицер, — Ученикам вспомогательного отделения мы даем начала алгебры и геометрии, учим их рисованию, тесанию камней, лепке и плотницкому искусству. Чтобы строить крепости и другие сооружения, нам нужны не только инженеры, но и кондукторы, овладевшие практикой выполнения всех необходимых в этом деле работ.

Глуховатый голос офицера едва доходил до сознания Гаспара. Юноше казалось, что они стоят с этим офицером в разных концах длинного-длинного туннеля. Командир — внутри крепости, а он, Гаспар, — вне ее. И войти в эту крепость он сможет только в роли слуги-оруженосца.

Глубину социальных различий между людьми, свое приниженное положение в школе, которая называлась инженерной, Монж ощутил очень скоро и запомнил на всю жизнь.

— Лепщики! — пренебрежительно кидали дворянские отпрыски, проходя по мастерским, где такие же, как он, юноши возились с формами и отливками, пачкаясь в алебастровой пыли.

— Гипсовый класс! — говорили начальники, когда надо было решить, кому из учащихся выполнять хозяйственные работы. Все это, разумеется, не сближало, а разделяло молодежь школы. Между тем таланты в ней были, и были всюду: и в основном, и в дополнительном отделении.

Теория и практика, наука и ремесло, патриции и плебеи… как далеки они друг от друга. Как много теряют люди от того, что разделили свои познания, раздробили результаты многовекового коллективного опыта. Высокомерная теория шествует, едва касаясь земли, и не видит богатств, что лежат у нее под ногами, а практика, как слепец, ощупывает каждый камень, прежде чем сделать робкий шаг вперед. В ее тяжких скитаниях теория — не помощник.

Нет, не теория и практика зашли в тупик. Их загнали в него люди, разделенные рубежами сословий. И какое было бы счастье, если бы научное знание стало достоянием всех, как бы выиграли от этого теория и практика, все науки, искусства и ремесла!..

Гаспар Монж не пойдет по дороге, ведущей в тупик. Если ему доведется постичь высокую науку, он никогда не забудет, ради чего она существует, чьим трудом и для кого живет. Его наука будет служить делу, служить тем, кто осуществляет замыслы в дереве, в камне, в металле.

Но как подняться к высотам науки? Если монахиораторианцы предлагали Монжу войти в их сословие, то дворяне этого не делают. Остаются все те же два средства: руки и голова.

 

Искусство тесать камни

Новая жизнь началась. Но как не похожа она на учебу! Скорее, это работа. Одаренный юноша, который еще два года назад читал физику молодым людям своего возраста, теперь своими руками лепил гипсовые своды для обучения будущих офицеров инженерной службы и мастерил деревянные врубки, на которых вся наука и все плотницкое искусство были видны как на ладони. Он ползал на коленях по полу, склеивая большие листы планов и карт, рисовал и чертил схемы, планы, карты…

Этот некрасивый, но рослый и крепкий парень поначалу производил на офицеров и профессоров не очень-то благоприятное впечатление. За его резкими и, казалось, нескладными движениями не сразу можно было заметить экономность, сноровку и точный расчет. Но через некоторое время все увидели, что безотказный Гаспар одарен чрезвычайной любовью к ТРУДУ и умением трудиться. Он не, только смело и охотно брался за любую работу, особенно если она для него новая, но и выполнял ее быстро, хорошо и, пожалуй, даже изящно, чего никак не обещала его грубоватая внешность.

Увидев, на что способны золотые руки Гаспара, их начали вовсю эксплуатировать. Он, как говорится, не вылезал из поручений, выполняя их с похвальной точностью и аккуратностью. И потому поручениям не было числа. Ломая голову над заданиями самого разного свойства, Монж неизменно вникал в их суть, расширял свои знания, искал новые приемы работы. Через год он уже мог делать и знал все, что требовалось в школе — в любом ее отделении. Свой протест он загнал глубоко внутрь и не выражал никому. Уязвленное самолюбие — плохой советчик в его — положении. Это Гаспар усвоил еще из давних бесед с отцом.

А начальникам большим и малым казалось, что способный рисовальщик вполне доволен своим положением, что его радует сам процесс работы, что юноша прост и непритязателен, каким и следует быть выходцу из третьего сословия. Исполнителен, послушен, скромен…

Способности молодого Монжа лучше всех видели преподаватели. Аббат Боссю, профессор математики, охотно пользовался помощью Гаспара в подготовке занятий. Знаменитый профессор аббат Нолле, автор превосходного учебника экспериментальной физики и замечательный экспериментатор, тоже не обошел вниманием одаренного юношу.

В свое время этот аббат демонстрировал опыты с электричеством самому Людовику XV. Маленькое развлечение короля и придворной знати было предпринято им не с тем, чтобы на глазах у восхищенной публики убить электрической искрой от лейденской банки воробья или мышку и вызвать заслуженные наукой аплодисменты. Нолле прибыл в Версаль, чтобы «убить медведя» — добыть деньги для пополнения истощившихся финансов Академии. И задачу свою он выполнил превосходно.

Как видим, едва только ученые научились накапливать электричество, они сразу же применили его в практических целях. За восторженными «ахами» и «охами» придворных дам последовали денежные дотации. Такого аббата, как Нолле, не назовешь пустым схоластом. Надо сказать, и эксперимент он мог поставить, как никто. Любознательному Монжу было чему поучиться у таких профессоров.

Несмотря на постоянную занятость, будущий геометр находил время для чтения и размышлений. Все задания он выполнял быстрее обычного, да и работа подчас располагала к раздумьям. Чего бы стоили ловкие руки, если бы не управлялись они пытливым и продуктивным умом!

Возясь над изготовлением различных элементов архитектурных конструкций, он не раз задумывался над тонкостями этого дела. Свои досуги он посвятил стереотомии — науке о разрезке камней для возведения стен, сводов и перекрытий. Собственно говоря, науки здесь еще не было. Вряд ли можно назвать наукой множество разрозненных правил и приемов, добытых многолетней практикой.

Будущих инженеров учили, основываясь на опыте, который надо было изучить и заучить. Попытки Монжа теоретически осмыслить и обосновать отдельные способы решения стереотомических задач никем не замечались и не поощрялись. В нем по-прежнему ценили великолепного мастера, исполнителя всевозможных работ.

Нет, не гибкий аналитический ум, не та редкая способность чувствовать пространственные формы, видеть сквозь материал и в уме осуществлять пространственные построения, без которой не может быть геометра и которая Гаспару была свойственна, привлекали к нему внимание начальников. Не светлая голова и не сердце Гаспара, отзывчивое к каждой просьбе, заинтересовали полковника Виньо и других офицеров школы, а руки одаренного юноши, только руки, способные воспроизвести самый сложный план и тесать самые грубые камни. Руки, мастерски овладевшие искусством резать, клеить, чертить, рисовать и лепить… Эти руки никогда не знали покоя, никогда не ошибались и поэтому особенно ценились.

«Тысячу раз у меня было искушение, — говорил впоследствии Монж, — разорвать все мои чертежи и рисунки в досаде на то предназначение, которое они имели, как будто я ни на что лучшее не был пригоден…»

Как ни обидно было Монжу, но выдержка и верность цели, которую он себе поставил, удержали его от бунта. Да и кто бы понял его, не сдержи он своих обид! Гаспар Монж продолжал свою учебу урывками, бессистемно, пользуясь библиотекой школы. Он стремился познать все, что требовалось, а подчас и не требовалось от выпускников основного отделения, не говоря уже о дополнительном. Читая научные трактаты и практические руководства по фортификации от Вобана до своих дней, Монж увидел, что важнейшая задача фортификации наукой еще не решена.

Как наилучшим образом использовать рельеф местности, чтобы обеспечить обороняющимся надежное укрытие от огня противника? Сколько нужно копать земли, где копать, куда переносить, какую высоту задать укрытиям, как ориентировать главные ходы — вопросы первостепенные.

Если учесть, что земляные работы в то время выполняли не машины высокой производительности, а люди, вооруженные лопатами и хорошо еще — тачками, то станет ясным, насколько важно принять правильное решение, которое позволило бы обеспечить надежное укрытие защитникам крепости при оптимальных, как мы сейчас говорим, затратах сил и средств.

Согласно трактатам Вобана и Кармонтеня, задача решалась в несколько этапов и непременно на местности. Значит, чтобы проектировать укрепление, надо было всей окружающей местностью владеть. Военный инженер с помощью вешек и гониометров (угломерных инструментов) делал первоначальный набросок плана, который затем уточнялся и корректировался (тоже на местности) чисто эмпирическими способами.

Организатор Мезьерской школы Шастильон несколько усовершенствовал это дело, применив планы местности с числовыми отметками высоты рельефа в различных точках, как это с давних пор делали моряки, изображая глубины на картах. Офицер школы Миле де Мюро улучшил способ тем, что предложил нанести на горизонтальную проекцию местности наиболее характерный профиль — сечение в вертикальной плоскости, проходящей через центр площади укрепления и самую высокую точку из его окрестностей. Это была интересная идея, но она не решала задачу целиком. Требовались многочисленные измерения и утомительные расчеты, чтобы найти окончательное решение. Именно эта часть работы и доставалась ученикам дополнительного отделения. Несложные в принципе, но очень трудоемкие операции ложились на их плечи.

Пришла как-то очередь выполнять эту работу и Гаспару Монжу. Задание по дефилированию местности, причем довольно сложное, он получил, по свидетельству Рене Татона, в 1765 или 1766 году. Совершенно готовое и окончательное решение Монж принес неожиданно быстро.

— Задание выполнено, — сказал он, — прошу вас проверить результат.

— Зачем я буду проверять решение, — ответил ему офицер, — если оно заведомо неверно! За такое короткое время даже числа нельзя привести в порядок. Я еще верю, что можно научиться быстро вычислять, но я не верю в чудеса!

— Ваше сомнение справедливо, — ответил Гаспар, — Употребляемые до сего времени способы работы не дают возможности надеяться, что даже лучший вычислитель быстро выполнит расчет. Но я применил новые способы и потому настоятельно прошу их рассмотреть.

Уверенность молодого ученика в правильности примененного им нового метода, решительность, с которой он выдвигал его и отстаивал, убедила начальников. Новый метод решения задач дефилирования местности пришлось проверить, детально изучить и в конце концов признать.

В чем же он состоял?

Идея Монжа была столь же проста, как и неожиданна для людей, свыкшихся со старыми приемами работы. Вот что он сам писал по этому поводу в знаменитой книге «Начертательная геометрия», вышедшей в свет много лет позже.

При изложении общих принципов фортификации, говорится в книге, прежде всего полагают, что местность, окружающая крепость, горизонтальна во всех направлениях на расстоянии пушечного выстрела и не имеет никаких возвышений, которые могли бы предоставить некоторые преимущества осаждающему…

Когда окружающая местность имеет какую-нибудь высоту, которой осаждающие могли бы воспользоваться и от которой надо защитить крепость, остается воспользоваться еще одним новым соображением (здесь он излагает свой метод). Если имеется только одна высота, то в этой местности выбирают две точки, через которые проводят плоскость, касательную к высоте, от которой желательно защититься; эта касательная плоскость называется плоскостью дефилады; всем частям крепости придают тот же рельеф над плоскостью дефилады, который они имели бы над горизонтальной плоскостью, если бы местность была горизонтальной; таким путем эти части имеют одна над другой и все вместе над соседней высотой то же командование (доминирование, или возвышение), как и в горизонтальной местности; укрепленный район при этом обладает теми же преимуществами, что и в предыдущем случае.

Как видим, не какая-то вертикальная плоскость, выбранная более или менее удачно, дает решение задачи, а наклонная плоскость дефилады, то есть плоскость, касательная к наивысшей из точек вне крепости и проходящая через некоторые две точки внутри ее. Что же это за точки? И на этот вопрос Монж дает четкий ответ.

«Что касается выбора двух точек, через которые должна проходить плоскость дефилады, — пишет он, — то они должны удовлетворять двум следующим условиям:

чтобы угол, составленный этой плоскостью с горизонтом, был бы возможно меньшим, так, чтобы валганги (ходы сообщения) имели наименьший наклон и служба защиты встречала бы наименьшие трудности;

поднятие укрепления над естественной местностью должно быть также возможно меньшим, дабы постройка — требовала меньших работ и расходов».

Если в окрестностях крепости окажутся две высоты, от которых надо защититься, то плоскость дефилады, как указывает Монж, должна быть одновременно касательной к поверхностям этих двух высот. Для фиксирования ее положения остается только одно свободное условие, которым и пользуются: выбирают такую точку на местности, которая удовлетворяла бы требованиям, изложенным ранее.

Редкое по смелости и логичности решение Монжа произвело немалое впечатление на корифеев фортификации. Неоднократная проверка нового метода блестяще подтвердила правильность заложенных в него идей. Престиж молодого рисовальщика и лепщика возрос в глазах администрации во сто крат. Произошло событие невероятное и вместе с тем закономерное. Сын мелкого торговца вразнос Гаспар Монж, которому непозволительно было учиться инженерному делу вместе с дворянскими отпрысками, оказался достойным того, чтобы их учить. Он был назначен репетитором (по нашим современным представлениям — ассистентом) кафедры математики, которую возглавлял профессор Боссю. Причиной тому — не особая доброта начальства, а большая ценность того, что предложил Монж в области фортификации.

 

Декарт был прав

Великий математик, философ, физиолог, физик и лирик, неплохо владевший шпагой, Рене Декарт в заключительных строках своей книги с не оригинальным названием «Геометрия» сказал:

«И я надеюсь, что наши потомки будут благодарны мне не только за то, что я здесь разъяснил, но и за то, что мною было добровольно опущено, с целью предоставить им удовольствие самим найти это».

Потомки высоко оценили Декарта и эти его слова. Удовольствий он им оставил очень много. Наряду с тем, что ученый опустил по доброй воле, осталось еще много недоделанного и еще больше вовсе не сделанного по причинам самого объективного свойства. После всякого ученого, а после великого в особенности, остается «фронт работ» намного больший, чем был до него. Так что потомству грех жаловаться на великих предшественников.

Сомкнул навсегда свои веки Декарт, а его знаменитая система координат, так называемый координатный метод, составлявший основу геометрии Декарта, остался незавершенным. Координаты в его системе оказались неравноправными из-за того, что он пользовался только одной осью. Не было и четкого различия

в знаках координат. А казалось бы, чего стоило старику провести еще парочку осей и поставить по концам плюсы и минусы! Однако этого он не сделал, и мы не можем быть к нему в претензии.

Сын знатного дворянина Декарт реформировал «чистую» математику, открыл связь между числом и пространственной формой, приложив алгебру к теории кривых линий. Началось быстрое развитие геометрии, и ее успехи вскоре распространились на все области, с нею смежные. Геометрия Декарта послужила необходимой предпосылкой для разработки Лейбницем и Ньютоном дифференциального исчисления — этого могучего аппарата современной математики.

Конические сечения древние геометры получали, орудуя на теле конуса с круговым основанием. Дело это нелегкое, и не зря предупреждал Эратосфен: «…не тщись конус трояко рассечь». Удивительное свойство этих трех кривых, получаемых при различных сечениях конуса (эллипс, парабола, гипербола), открыл Декарт: оказывается, все они, как и окружность, описываются сходными алгебраическими выражениями — уравнениями второй степени (их и называют кривыми второго порядка).

Декарт, разработавший область, никем, кроме Ферма, не тронутую со времен Аполлония, по праву считается создателем аналитической геометрии. Что же касается геометрии начертательной, то удовольствие самому открыть новую ветвь геометрии и честь называться создателем этой науки великий мыслитель оставил кому-нибудь из смышленых потомков.

Сын мелкого торговца Монж, произведенный в репетиторы кафедры математики в Мезьерской школе, занялся именно этим направлением. Удовольствие искать и находить он уже вкусил и потом не мог отказать себе в нем в течение всей своей большой и драматической жизни.

Нельзя сказать, чтобы Монж начал свою работу на совершенно пустом месте и что у него не было достойных предшественников и учителей. Их было предостаточно. Планы, составленные в горизонтальной проекции, известны еще по гробницам фараонов. Но это известно нам, людям двадцатого столетия. И мы знаем, что одним из первых европейцев, проникших внутрь самой большой пирамиды, был Гаспар Монж,

Только сделал он это тридцать лет спустя, когда начертательную геометрию уже давно штудировали его ученики.

Известно также, что методы горизонтального и вертикального проецирования — «ихнографию» и «ортографию» — применяли древние греки. А живший задолго до Монжа первый русский настоящий академик, член Парижской академии наук Петр Романов, русский самодержец, ввел в кораблестроение и выполнял своими собственными руками при отменном качестве чертежи кораблей в трех проекциях, то есть в трех плоскостях: «на боку», «пол у широте» и «корпусе». Царь самолично занимался этим, «понеже в Голландии нет на сие мастерство совершенства геометрическим способом…»

Чертежи Петра I изображали не внешний вид предмета, а его теоретическое построение, причем в трех современных проекциях: «бок» — фронтальная проекция, «полуширота» — горизонтальная и «корпус» — профильная. А ведь метод Монжа, каким он вошел в историю и каким мы его знаем, состоит в прямоугольном проецировании на две (только на две, а не три!) взаимно перпендикулярные плоскости — горизонтальную и вертикальную. И если еще древние греки делали то же самое, то не был ли Петр I «святее самого папы римского», то есть не зашел ли он дальше самого Монжа? В чем же заслуга французского геометра, и не преувеличиваем ли мы ее?

Нет, не преувеличиваем. Первый камень в здание начертательной геометрии как науки заложил именно Монж, решив в Мезьере задачу дефилирования местности приемами, свойственными этой науке. Здесь же, в провинциальном Мезьере, он один сложил — камень за камнем — стены, своды и перекрытия этого здания и увенчал его куполом. Это может казаться чудом, но так оно и есть. Сошлемся на высказывание специалиста, советского ученого Бориса Николаевича Делоне.

«Подобно тому, как элементарная геометрия и посейчас излагается почти, как у Евклида, или аналитическая геометрия — близко к тому, как ее изложил Декарт, начертательная геометрия рассматривается и сейчас весьма близко к тому, как ее изложил Монж».

Многое сделали в подготовке строительного материала для будущей науки предшественники Монжа (не будем втуне перечислять заслуги Альберти, Дюрера, Дезарга, рассказ о которых студенты почти не глядя перелистывают во всех учебниках начертательной геометрии), многое потом добавили ученики и последователи Монжа, среди которых немало и русских имен. Здание впоследствии достраивалось и улучшалось, в нем появлялись новые пристройки и флигели, изменялась облицовка фасада, но стены Монжева сооружения остались неприкосновенными и, видимо, сохранятся в веках подобно египетским пирамидам с той лишь разницей, что пирамиды возвеличивали усопших фараонов, а творение Монжа — науку и разум человеческий.

Так в чем же научный подвиг Монжа? Что за необычный цемент он нашел, без которого камни, нарезанные стереотомистами, так и оставались камнями, а не возвысились величественным зданием?

Идея Монжа проста, и прийти она могла до него ко многим людям. Но реализация ее была делом нелегким. Нужно было иметь не только талант Монжа, но и огромное трудолюбие, чтобы не бросить работу на полпути и довести ее до конца.

Выполнять геометрические построения в трехмерном пространстве — дело бесперспективное: нет таких циркулей и линеек, которыми можно было бы вычерчивать в воздухе дуги и прямые линии и находить точки их встречи. Не прибегать же к веревкам, уподобляясь древним геометрам Египта, которых называли «натягивателями веревок»! Нерастяжимая нить еще приемлема на плоскости, ну — в крайнем случае — ограниченном свободном пространстве. Но ведь с веревкой не влезешь в толщу камня или другого материала, куда мысль человека должна проникнуть раньше резца.

Поскольку все тела природы, рассуждал Монж, можно рассматривать как состоящие из точек, прежде всего надо найти способ определения точки в пространстве. Но ведь пространство не имеет границ: все его части совершенно подобны, и ни одна из них не может служить объектом сравнения для того, чтобы указать положение точки. Какие же элементы выбрать, с чем соотносить ее положение?.. Разумеется, с наиболее простыми и удобными.

Из всех простых элементов, которые изучает геометрия, Монж последовательно рассмотрел: точку, не имеющую никаких измерений; прямую линию, имеющую только одно измерение; плоскость, имеющую два измерения. Как ни заманчиво было взять за основу точку или прямую, Монж отказался от них и пришел к парадоксальному на первый взгляд, но верному выводу: хотя плоскость — более сложный геометрический элемент, чем первые два, именно она дает возможность определить наиболее просто положение точки в пространстве!

Итак, плоскость! Проекция точки на плоскость — в этом ключ к решению проблемы. Если из. точки опустить на плоскость перпендикуляр, то этой точке будет соответствовать одна-единственная проекция. Но если пойти обратно — от проекции… Уместно задать вопрос: будет ли ей соответствовать только одна, а именно заданная, точка пространства? К сожалению, нет.

Всем точкам, лежащим на проецирующем луче, а их бесконечное множество, будет соответствовать эта проекция. Значит, одна проекция точки еще не определяет ее положения в пространстве. Чертеж надо чем-то дополнить, чтобы сделать его обратимым. Но чем — не числовой же отметкой, указывающей расстояние от точки до ее проекции! Задачу надо решать геометрически…

Возьмем вторую плоскость, решил Монж, и опустим на нее перпендикуляр из заданной точки. Получится вторая проекция. А двух проекций вполне достаточно, чтобы определить положение точки относительно двух избранных плоскостей.

Итак, если принять прямоугольное (ортогональное) проецирование, то проекцией точки, резюмирует Монж, надо называть основание перпендикуляра, опущенного из точки на плоскость. И если мы имеем в пространстве две заданные плоскости и на каждой из них нам даны проекции точки, положение которой надо зафиксировать, то тем самым точка будет вполне определена!

Эти две плоскости проекций могут, вообще говоря, составлять любой угол. Но если он будет тупым, то перпендикуляры к ним встретятся под очень острым углом, что внесет большую неточность. Поэтому, сделал вывод Монж, две плоскости следует выбирать перпендикулярными между собой. А чтобы можно было изображать обе проекции на одном листе и выполнять на нем все построения, надо развернуть вертикальную плоскость вокруг линии ее пересечения с горизонтальной так, чтобы обе они совместились.

Так сформировался метод ортогонального проецирования, или метод Монжа, принятый впоследствии во всех странах мира.

Предшественники Монжа знали обе проекции, попеременно пользовались ими… Именно попеременно — то одной, то другой. Этим и ограничили они возможности чертежа. Надо было объединить обе проекции в единый взаимосвязанный комплекс (эпюр, как стали называть такой чертеж после Монжа) подобно тому, как выражения, содержащие «икс», и выражения, содержащие «игрек», объединены в уравнении линии в аналитической геометрии. Вот чего недоставало геометрии синтетической!

Не стоять на одной ноге и не переминаться с ноги на ногу, а прочно опереться на обе одновременно — вот что надо было сделать, чтобы поднять груз, казавшийся до Монжа непосильным. Прочно опираясь на две взаимосвязанные проекции, геометр начал укладывать камень за камнем в стены нового здания. Он работал с упоением. Чем выше росли стены и чем выше поднимался вместе со стенами их строитель, тем более широкий горизонт открывался перед ним…

Оказывается, на комплексном чертеже можно делать все: построить точку, линию, геометрическую фигуру заданных размеров, даже несколько фигур, заставить их пересекаться, можно их вращать, находить точки и линии пересечения, определять натуральную величину углов и отрезков. Две проекции вполне определяют любой объект и позволяют, не пользуясь образцами и моделями, спроектировать новое сооружение, избежав тех «великолепных нелепостей», когда балка не дотягивается до стены, а лестница повисает в воздухе.

Несколько лет назад Гаспар уже испытывал такое чувство. Но тогда фантазия влекла его неизвестно куда. Он строил воздушные замки, ничего не зная о трудностях и тонкостях дела, неизбежных даже при постройке курятника. На этот раз он вооружен плодотворной и проверенной идеей, вооружен научным знанием. И его столь же пылкая, как и в юности, фантазия ведет вперед, сверяясь по надежному компасу. И строит он не воздушные замки, а науку.

Компас — инструмент малый, но если бы его не было, Америка не была бы открыта, говаривал академик А. Н. Крылов, который очень высоко ценил и постоянно пропагандировал среди морских инженеров творческий стиль великого французского геометра, теснейшую связь в его работах науки с практикой, с потребностями промышленного развития страны.

Внутренний компас Монжа всегда направлял его на те именно теоретические вопросы, прямого и точного ответа на которые настоятельно требовала практика эпохи промышленной революции. Начертательная геометрия Монжа была той теорией» без которой практика уже начинала задыхаться.

«…Надо расширить, — писал позднее Монж, — знание многих явлений природы, необходимое для прогресса промышленности…» Почему мы прибегаем к более позднему высказыванию ученого, а не к его словам мезьерского периода, станет ясно позднее. А сейчас покажем цели начертательной геометрии, как их понимал Монж.

«Эта наука имеет две главные цели.

Первая — точное представление на чертеже, имеющем только два измерения, объектов трехмерных, которые могут быть точно заданы.

С этой точки зрения — это язык, необходимый инженеру, создающему какой-либо проект, а также всем тем, кто должен руководить его осуществлением, и, наконец, мастерам, которые должны сами изготовлять различные части.

Вторая цель начертательной геометрии — выводить из точного описания тел все, что неизбежно следует из их формы и взаимного расположения. В этом смысле — это средство искать истину; она дает бесконечные примеры перехода от известного к неизвестному; и поскольку она всегда имеет дело с предметами, которым присуща наибольшая ясность, необходимо ввести ее в план народного образования. Она пригодна не только для того, чтобы развивать интеллектуальные способности великого народа и тем самым способствовать усовершенствованию рода человеческого, но она необходима для всех рабочих, цель которых придавать телам определенные формы; и именно, главным образом, потому, что методы этого искусства до сих пор были мало распространены или даже совсем не пользовались вниманием, развитие промышленности шло так медленно».

Так писал, повторяем, позже создатель этой науки о ее целях. До Монжа была стереотомия — свод трудноусвояемых правил и приемов решения различных практических задан, который прежде занимал три тома. После Монжа — лишь один том «Начертательная геометрия» всего с пятьюдесятью тремя рисунками, дающий методы решения всех этих и других задач. Мало того, он — и средство «искать истину», средство познания нового.

«Если алгебраист, — пишет Ф. Араго, — при каждой задаче, относящейся к умножению, делению, извлечению корней, будет объяснять правило знаков, то он попадет на ту самую дорогу, которой ходили старые стереотомисты. Монж прочистил этот хаос, показав, что графические решения геометрических задач, касающихся тел с тремя измерениями, основываются на небольшом числе правил, изложенных им с чудесной ясностью. После того ни один самый сложный вопрос не остался исключительным достоянием людей с высшими способностями… Трактат Монжа о начертательной геометрии сделался столь же популярным, как басни Лафонтена».

Араго не преувеличивает. Книга Монжа завоевала такую популярность, какой потом не обрела ни одна из книг, написанных популяризаторами этой науки, не говоря уже о некоторых более поздних учебниках, изложенных в духе последователей Аристотеля, которые считали, что если в изложении предмета нет «величественной темноты», то это — не наука. Иначе не солидно будет, иначе не поймут, что начертательная геометрия небесполезна и в век ЭВМ. Думается, что подобные заботы Монжу не нужны, поскольку ему и его методу забвение не грозит даже в эпоху машинной графики и дисплеев.

Насколько просто и ясно излагал свой метод Гаспар Монж и в своих лекциях, можно видеть из высказывания Лагранжа, который после одной из них сказал: «Не слыхав Монжа, я и не знал, что хорошо знаю начертательную геометрию».

О популярности лекций Монжа й его замечательного трактата свидетельствуют многие высказывания современников. Но пришла эта популярность не в то время, когда геометр жил в Мезьере, а много лет спустя. Нам пришлось забежать вперед, чтобы показать, насколько важный вклад в науку сделал репетитор математики, трудясь в полном одиночестве над искусством резки камней в небольшом провинциальном городе.

Обладая необычайно развитым пространственным воображением, глубокими познаниями в различных областях и незаурядными способностями к изобразительному искусству и инженерной графике, Монж рационализировал шаг за шагом приемы геометрических построений, уточнял правила, подводил под них теоретическую основу. Предложенная им рациональная техника работы, чрезвычайно удобная и экономная, позволила унифицировать чертежи, привести их к единым способам построения. Теперь уже небольшой комплекс уточненных и взаимно согласованных на новой методической основе правил не представлял особой сложности для изучения. Единожды усвоив метод работы, можно было применять эти правила безошибочно…

 

В пустой шахте

В истории геометрической науки произошло событие чрезвычайное. Его ждали и в то же время будто бы уже и не ждали. Вторжения в эту область знания разных умов с разных сторон заметного успеха давно не приносили. Не случайно Лагранж в письме Д`Аламберу еще в 1781 году писал: «Я думаю, что шахта становится слишком глубока и что ее придется рано или поздно бросить, если не будут открыты новые рудоносные жилы. Физика и химия представляют ныне сокровища, гораздо более блестящие и более легко эксплуатируемые; таким образом, по-видимому, все всецело обратились в эту сторону, и, возможно, что места по геометрии в Академии наук сделаются когда-нибудь тем, чем являются в настоящее время кафедры арабского языка в университетах».

А между тем прощаться с геометрией было рано. В обветшалой уже шахте Монж нашел богатейшую жилу. Неустанно ее разрабатывая в провинциальном городке «без руководителя и образца», как говорили прежде о создании Монжем пожарного насоса, он вернул геометрии в эпоху повального увлечения анализом именно ее, чисто геометрическую суть, обогатил древнюю науку новыми идеями и заставил засиять новыми красками. Перед нею раскрылись необычайно широкие перспективы.

«…После почти вековой остановки, — писал геометр и историк этой науки М. Шаль, — чистая геометрия обогатилась новым учением — начертательной геометрией, которая представляет необходимое дополнение аналитической геометрии Декарта и которая, подобно ей, должна была принести неисчислимые результаты и отметить новую эпоху в истории геометрии. Этою наукой мы обязаны творческому гению Монжа».

Казалось бы, успех необычайный…

Триумфальные поездки по европейским столицам, блистательные доклады во всех научных центрах мира, почетное членство зарубежных академий, всемирная слава — все это вполне могла нарисовать пылкая фантазия Монжа, который, конечно же, хорошо понимал значение того, что он совершил.

Выполнена работа гигантская, найдены пути невиданные, причем нашел их не Эйлер, Гюйгенс или Ньютон, не другой подобный им «гигант, стоящий на плечах гигантов», а безвестный репетитор двадцати лет от роду. Было от чего вскружиться голове. Но фантазия не рисовала Монжу блистательных поездок по Европе. И это хорошо, ибо как ни велика честь быть создателем новой науки, никакого триумфа не было. Его если не отменили, то отложили на многие годы начальники Монжа по Мезьерской школе, усмотрев особую важность нового метода для фортификации, для военного дела, а вероятнее всего — для повышения престижа своей школы.

Пусть остаются иностранцы при своей несчастной рутине, пускай строят ощупью, воздвигают, ломают и перестраивают свои сооружения, пусть, наконец, если не преуспеют в этом, терпят военные поражения. Нам ли помогать им, нам ли вооружать их новейшими научными методами! — так решило руководство школы. Метод Монжа закрыли, засекретили, обязав автора ни письменно, ни устно не разглашать свое открытие.

О новом методе познания, а главное, о новом универсальном инструменте, данном наукой в руки инженера, конструктора, создателя машин, не говоря уж о своем личном авторстве, Монж принужден был молчать. Но не именем своим был озабочен Монж и не оскорбленное самолюбие в нем говорило, когда ему запретили пропагандировать свой метод. Ученый был убежден, что начертательная геометрия должна стать одним из главных предметов народного образования, ибо, как он говорил, «даваемые ею методы нужны мастерам своего дела не меньше, чем чтение, письмо или арифметика».

Но запрет есть запрет. И Гаспар Монж все начал снова. Спустившись вновь в ту самую шахту, которую Лагранж назвал пустой, он нашел еще одну жилу. Причем и на этот раз он исходил не из умозрительных суждений, а из запросов практики, все той же фортификации, которой посвятил почти всю свою жизнь столь уважаемый Монжем Вобан.

Этот всемирно известный военный инженер, в прошлом слуга священника, начал службу с восемнадцати лет, но к сорока одному году «дотянул» лишь до капитана: более высокого чина не мог тогда получить ни один офицер инженерной службы. Однако за великие заслуги перед государем — взятие нескольких крепостей, потом еще нескольких, Вобан (неслыханное дело!) удостоился звания маршала. На счету великого фортификатора участие в осаде пятидесяти трех крепостей, защита двух, постройка тридцати трех и перестройка более трехсот. Почетный член Академии наук, Вобан знал свое дело, как никто. И потому не случайно именно ему пришла мысль заняться изучением физической работоспособности человека, оценкой его возможностей на строительных работах. Сколько может переместить земли человек, вооруженный лопатой и тачкой, за рабочий день? На этот вопрос Вобан дал четкий ответ: он может переместить около пятнадцати кубометров земли на расстояние тридцать метров (понятно, Вобан пользовался старыми единицами измерения). Свои подсчеты Вобан положил в основу соответствующих нормативов. А это уже серьезная база для планирования фортификационных работ.

Но если Вобан подходил к проблеме как инженер-строитель, ограничившись лишь энергетической стороной дела, то Монж пошел дальше. Взяв ту же задачу о перемещении земли, он подошел к ней, как мы говорим сейчас, с позиции научной организации труда. Результаты Вобана в наш век мощных землеройных машин особой ценности не имеют. Что же касается идеи Монжа, то она значения отнюдь не утратила. Дело как раз в том, что он решил вопрос более сложный: где именно брать и в какое именно место перемещать ту или иную тачку земли, чтобы при земляных работах затраты труда были минимальными. Это уже типичная для наших дней задача оптимизации или, как мы все чаще говорим, принцип достижения максимума результата при минимуме затрат.

И что совершенно в духе Монжа, решил он эту задачу методами геометрическими. И опять-таки двинул саму науку вперед. Еще один удар по неверию в возможности его любимой геометрии! Мемуар Монжа о выемках и насыпях — яркое свидетельство того, что проницательный взгляд ученого и в выработанном штреке находит изумительные по красоте камни.

Глубокая геометрическая интуиция, смелость полета мысли, пусть даже и не очень строгая доказательность — яркая черта дарования Монжа. «Она, — писал М. Я. Выговский в предисловии к русскому переводу книги Монжа «Приложение анализа к геометрии», — ведет иногда Монжа к ошибкам, которых он не сделал бы, если бы шел осторожнее. Но тогда он, вероятно, оставил бы нетронутыми многие из тех проблем, которые он разрешил. И здесь Монж не является исключением: во все времена новые методы математического исследования создавались на пути пренебрежения к строгости и точности, на пути предвосхищения результатов смелой фантазией исследователя».

Что же нашла фантазия Монжа в ямах и насыпях, без которых не обходится ни одна стройка? Рассматривая систему линий, соединяющих точки, из которых следует взять «молекулы земли», с точками, куда их надо поместить (при условии минимальных затрат), он приходит к сложной геометрической задаче, еще не решенной никем, доказывает ряд новых положений и теорем, вводит понятие о конгруэнции и о линиях кривизны. Это новое понятие, вошедшее затем в научный обиход (до Монжа знали только радиус кривизны плоской кривой), вскоре нашло применение совсем в иных областях: ученик Монжа Малюс использовал его при решении оптической задачи, а сам Монж — в теории сооружения сводов. Главное же — найден новый инструмент для изучения пространственных объектов, геометрия получила новый толчок.

«Не кажется ли вам, — писал Лагранж Д’Аламберу, — что высшая геометрия идет к некоторому упадку?» А Монж тем временем написал еще один мемуар, вошедший в историю науки. Название его звучит скучновато: «Мемуар о развертках, радиусах кривизны и различных родах перегиба кривых двоякой кривизны». Не будем вдаваться в его изложение, но отметим, что и он пролежал без опубликования довольно долго (четырнадцать лет) и что, невзирая на это неблагоприятное обстоятельство, мезьерские работы Монжа в области дифференциальной геометрии положили начало новому направлению математической мысли, направлению настолько продуктивному, что, по всеобщему признанию, и конец XVIII и начало XIX века прошли под знаком замечательных идей Монжа.

Назовем, наконец, не следуя хронологии, а сообразуясь лишь с логикой повествования, знаменитый мемуар Монжа, посланный им в Туринскую академию в самом начале его трудов на ниве дифференциальной геометрии. В этом мемуаре речь шла об описании поверхностей на основе нового подхода. Великие предшественники Монжа Ньютон и Эйлер тоже, грешным делом, занимались этим вопросом. Они пытались классифицировать поверхности в зависимости от вида описывающих их уравнений. Однако встретив непреодолимые трудности, оба гения бросили эту тему.

Монж подошел к ней не как аналитик, а как инженер. Ему не важно было знать, существует ли алгебраическое уравнение, соответствующее той или иной кривой поверхности, и будет ли оно найдено. Его интересовал вопрос: как задать поверхность, чтобы ее можно было выполнить в материале? О способе задания любых поверхностей, а не тех только, которые научились аналитически выражать высочайшие умы, он и рассказал в своем мемуаре. Главная идея Монжа вытекала не из статического восприятия объектов, а из движения, которое могло бы образовывать (порождать) ту или иную поверхность. Подобие тому — гончарные изделия, известные с древнейших времен. Мы не знаем, да в этом и нет надобности, уравнения кривой, по которой шла рука виртуоза-гончара, создававшего шедевр уникальной формы. Но мы знаем закон, во которому эта поверхность образована, как и тысячи других, не менее изощренных: эта поверхность порождена вращением.

Суждения Монжа о способах задания поверхностей, выражающих их происхождение, были напечатаны в Записках Туринской академии, что и сделало его имя известным. Своему мемуару он предпослал тогда небезынтересную оговорку: «Я уверен, — писал он, — что идеи часто остаются бесплодными в руках людей обыкновенных, а искусные геометры извлекают из них большую пользу. По этой причине препровождаю мои исследования в Туринскую академию».

На эту тонкую похвалу туринским геометрам Лагранж отозвался е обычным для него просторечием: «Этот дьявол со своим происхождением поверхностей идет к бессмертию».

История подтвердила справедливость суждения Лагранжа. Говорят, что он очень завидовал Монжу именно в этом. Я бы очень хотел, с восхищением говорил он, чтобы это открытие было сделано мной.

 

Прощай, Мезьер!

Многого достиг Монж в провинциальном городке Мезьере. Здесь он сложился как ученый, отшлифовал свое педагогическое мастерство, выработал свой стиль обучения, который можно кратко охарактеризовать как предельную ясность я доступность изложения, пристальное внимание к каждому ученику, воспитание у всех интереса и любви к предмету. Монжу претила отчужденность профессуры старого толка, которая «давала» знания, от тех, кто эти знания должен был воспринять и усвоить. Раз уж взяли юношу в училище, раз решено готовить из него инженера, то готовить надо всерьез, не жалея ни сил, ни времени — таково было убеждение Монжа, и это хорошо чувствовали учащиеся. За это серьезное и доброе отношение к ним, за страстную увлеченность наукой и техникой они его и любили.

Еще в Мезьерской школе стали обычными для Монжа как педагога постоянные экскурсии слушателей на заводы, рудники, стройки. Это сложилось потому, что сам педагог не был кабинетным ученым и для него не составляло труда показать своим воспитанникам любой технологический процесс, любую машину и рассказать о них ясно и просто. Монж постоянно заботился о том, чтобы не какая-то часть, пусть даже подавляющая, доверенных ему молодых людей хорошо понимала его и усваивала программу, но чтобы все без исключения практически овладели инженерным делом.

Тут, в Мезьере, возникла и была частично реализована прекрасная мысль ученого о необходимости теснейшей связи физики с техникой, геометрии с механикой, теории с практикой. Его необычайное воодушевление и вера в преобразующую силу науки и техники заражали слушателей. И нет ничего удивительного в том, что лекции посещал, не снимая мундира, командир полка, стоявшего в Мезьере, полковник Сен-Симон, герой освободительной войны в Америке, а впоследствии — один из основоположников утопического социализма, «патриарх социализма», как назвали его Маркс и Энгельс. Учение Сен-Симона в его изначальной части как раз и есть то, о чем постоянно говорил на своих лекциях Монж: «Техника освободит людей от изнурительного труда, она принесет им достаток, изобилие, она преобразует мир».

Именно Сен-Симон спустя четверть века выдвинет основной принцип социализма «все люди должны работать», а позже будет призывать к войне с праздными и предскажет «победу пчел над трутнями». Он отвергнет капиталистический уклад прежде всего потому, что тот не может дать «рабочему ни хлеб, ни знания».

Для достижения счастья общества, говорил он, нет других средств, кроме наук, искусств и ремесел.

Поэтому надо прежде всего позаботиться об организации этих средств. Как созвучно это его высказывание с тем, что постоянно внушал, своим слушателям Гаспар Монж!

Здесь же, в Мезьере, великий геометр сделал очень много не только в математике, но и в других областях научного знания — в физике, химии, металлургии. Но всему этому предшествовало одно важное событие, которое тоже произошло в Мезьере.

Здесь молодой профессор Монж женился. И как ни мало сведений у автора на этот счет, обойти такое событие молчанием было бы непростительно, поэтому воспроизведем хотя бы то, что написал о женитьбе Монжа Ф. Араго.

Гаспар Монж, отмечал он, в Мезьере отличался не одними только дарованиями; его поведение и благородство чувств были безукоризненными. Он думал и говорил, что честный человек в любое время и в любом месте должен считать своей обязанностью защищать всякого, кого оскорбляют, на кого клевещут бесстыдно. И хотя Мезьер городок небольшой, однако Монж встретился с одним случаем, заставившим его на деле доказать, что он никогда не говорил пустых слов, никогда не щеголял фразами и всегда был готов открыто стоять против низкого злословия.

В одном обществе господин, гордый своими мнимыми достоинствами и богатством, рассказывал, что прекрасная вдова Горбон де Рокруа, несмотря на все несомненные выгоды, отказалась от счастья быть его женой. Но, прибавил он, я отомстил за себя. По городу и окрестностям я распустил такие историйки, которые наверняка оставят ее вдовою!

Монж не знал госпожи Горбон, однако, протиснувшись сквозь толпу гостей, окружавших клеветника, остановился перед ним с грозным вопросом:

— Неужели вы сделали это? Неужели вы действительно очернили доброе имя слабой, ни в чем не виновной женщины?

— Так оно и есть, но что вам за дело! — ответил клеветник.

— Ты подлец! — заявил Монж своим звучным голосом.

Изумленные свидетели события ожидали, что произойдет сцена из трагедии Корнеля. Но новый Диего не потребовал от Монжа удовлетворения и смиренно удалился.

Через некоторое время Монж встретился впервые с госпожой Горбон у ее друзей, влюбился в нее и попросил руки, прямо, без посредников.

Прекрасная вдова не слыхала о благородном поступке Монжа, но знала, что молодой профессор пользуется всеобщим уважением и любовью своих учеников. Да он и полюбился ей, конечно же. Но оставались у нее немалые заботы о предприятии, которым она владела.

— Не беспокойтесь, — сказал Монж, — я не такие разрешал задачи. Не заботьтесь также о моем состоянии: поверьте, что наука прокормит нас.

Так Гаспар Монж стал владельцем металлургического завода, кое-каких угодий, включая леса, которые представляли особую ценность: в то время на древесном угле работали металлургические заводы. Госпожа Горбон, уверовав в добрые чувства своего избранника, в его высокую порядочность и благородство, совсем не связанные с титулами, решила свою судьбу. Она стала госпожой Монж. И это во многом изменило научные интересы ее супруга.

В ноябре 1777 года Монж пишет: «Вот уже пять месяцев, как я женился на женщине, которой бесконечно доволен…»

«Доволен», конечно же, не то слово: с этой женщиной, поистине достойной Монжа, он создал прекрасную семью. В течение трех лет каждый год у них рождалось по дочери. Сначала Эмилия, затем Луиза, а за нею Аделаида.

Хороший семьянин, добрейший по натуре человек, Монж очень любил детей. И большой утратой была для него смерть младшей дочери на третьем году ее жизни. Еще раньше, в 1775 году, он пережил смерть отца. К нему Гаспар всегда относился с большим уважением и говорил о нем с неизменной теплотой. Да и каждому понятно это чувство глубокой признательности старшего из трех сыновей Жака Монжа, который отлично воспитал детей и сумел вывести их в люди.

Все трое — Гаспар, Жан и Луи — стали впоследствии профессорами, правда, лишь Гаспар сделал значительный вклад в мировую науку и удостоился' высокого титула классика естествознания, революционизировавшего древнейшую из наук — геометрию.

Отец не дожил до избрания Гаспара* академиком, и благодарный ему сын не мог сообщить ни о своих научных успехах, ни о своей женитьбе, ни о рождении дочерей…

Многое изменилось в жизни Монжа после вступления в брак с Катрин Горбон де Рокруа: появилось неисчислимое множество новых родственников и© всей округе, возникли заботы о заводе, появилась новая точка приложения его знаний, сил и энергии» Увеличился, наконец, и достаток, позволивший ему оборудовать собственную физическую и химическую лабораторию, какой не было в Мезьерском училище. А это значит — новые возможности для научного поиска!

Полный молодых творческих сил и энергии, вооруженный всеми последними достижениями наук, он бросается в экспериментальную работу* как в омут. И все ему удается. Проницательный ум исследователя и чрезвычайно быстрые и умелые руки экспериментатора позволяют ему «лезть» в любую область и находить новые научные результаты.

«Да я бы скорее встретил лицом к лицу заряженную пушку, чем взялся бы не за свое дела», — говорил Уатт, изобретатель паровой машины. Но Монж смотрел на вещи и поступал иначе. И можно лишь удивляться тому, насколько легко брался геометр за всякое новое дело, как радовался возможности хоть чтото в нем улучшить. Он всей душой стремился к тому, чтобы расширить власть человека над природой, поднять роль науки в овладении ею.

Чем только Монж ни занимался в Мезьере, что только ни попадало в круг его научных интересов! Здесь, разумеется, и вопросы металлургии* в которых Франция безбожно отстала, и проблемы физики, еще не решенные, и только что народившаяся химия с ее пока еще детски-наивными представлениями о строении вещества.

На этом, именно химическом, поприще и сошлись дороги двух гениев мирового масштаба, один из которых встречать «лицом к лицу» заряженную пушку не любил, а другой отнюдь не страшился этого. Мы говорим об экспериментах, в результате которых был впервые установлен состав воды — этого первоначального элемента, неразложимого, по мнению древних.

В своем мезьерском уединении, работая над актуальными проблемами воздушного полета* Монж углубился в химические исследования, занялся изучением различных газов* включая и водород. И словно между делом, но вред ли это было так, доставил исключительной важности эксперимент. Более того, он сделал открытие, правда, в истории химии его связывают с именами Уатта* Кавендиша и Лавуазье. И все-таки Монж сделан его совершенно самостоятельно и независимо от 1шх* чему есть документальные свидетельства.

В чем же заключается мезьерский эксперимент молодого ученого? Он взял герметичный сосуд и заполнил его смесью кислорода и водорода. Затем с помощью искры взорвал эту смесь и удалил газовый остаток. Потом снова заполнил сосуд газами и опять взорвал смесь… Повторив эту процедуру триста семьдесят два раза, от пожучил на дне баллона более трех унций чистой воды, не имеющей ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Так была искусственно создана вода.

О результатах своего эксперимента Монж написал мемуар и показал его Вандермонду, который и огласил его в академии. Однако этот замечательный мемуар, к сожалению, пролежал без опубликования до 1786 года.

Узнав об опытах Монжа и полученных им количественных результатах, Лавуазье подсчитал соотношение объемов обоих газов, из которых была получена вода. Они соотносились как 12: 22,9, что очень близко к соотношению 1: 2. Однако великий химик на этом не остановился. К синтезу воды надо было добавить и ее разложение на составные элементы, а этого еще не сделал никто. Такой эксперимент и поставил Лавуазье совместно <с математиком и инженером Менье. Медленно пропуская пары воды через раскаленный докрасна ружейный ствол, они добились ее разложения на кислород и водород. Первый элемент вступал в реакцию окисления металла (образовывалась ржавчина), а второй накапливался в газовом приемнике. Измерить увеличение веса железного ствола и количество полученного водорода для Лавуазье с его прекрасным лабораторным оборудованием не составляло особого труда. Так было доказано, что вода состоит из водорода и кислорода.

Опыты по термическому разложению воды проводил в то время и Бертолле, который, как и Монж, занимался проблемами добывания водорода для наполнения аэростатов. Монж занимался тогда множеством разнообразных вопросов: теорией взрывчатых веществ, капиллярностью, метеорологией и оптическими явлениями, цементацией стали, очисткой металлов, активно занимался гидравликой — подъемом воды и ее движением в реках и водопадах, изучал возможности использования приливов и отливов, сопротивление воды движению корабля, стекольное производство и конструкции мельниц для зерна и сахара и даже выдвинул свою гипотезу о происхождении жизни на Земле.

Расширению круга научных интересов и познаний Монжа послужило еще одно обстоятельство, которое сыграло немалую роль в его жизни. По предложению Д’Аламбера и Кондорсе в Париже было учреждено Луврское военно-морское училище, где Монжу предложили должность профессора кафедры гидравлики. Министр постановил, чтобы этот профессор жил по полгода в Мезьере и в Париже, совмещая работу в двух учебных заведениях. Академия наук, как свидетельствует Араго, нашла, что шестимесячное пребывание Монжа в Париже вполне удовлетворяет ее уставу и тотчас приняла его в свои члены. Монжу тогда было тридцать четыре года.

Однако известность молодого ученого была уже столь велика, что его считали одним из крупнейших физиков, химиков и математиков, а Мезьерскую школу называли «школой Монжа». В 1783 году в связи со смертью экзаменатора воспитанников морских училищ математика Безу секретарь морского министра Паш и его друг Вандермонд сообщили Монжу, что он может надеяться на получение этой должности. Их мнение, видимо, было столь авторитетным, а перечень научных работ Монжа, присланный им самим, таким убедительным, что не прошло и месяца, как морской министр маршал Кастри назначил его экзаменатором морских училищ.

Впрочем, министр знал Монжа и раньше. В мае 1774 года он приезжал с визитом в Мезьер, и Монж, хватавшийся за любую возможность осмотреть страну, сопровождал его потом в трехмесячном путешествии в Бельгию. Во время этой поездки Монж познакомился с Пашем, будущим мэром Парижа и военным министром революционного правительства.

Должность инспектора словно была создана для Монжа. Начались многочисленные поездки по стране, по разным ее провинциям. Инспектируя старые морские училища и создавая новые, ученый посещает множество портов, промышленных предприятий и шахт, изучает организацию и технологию производств, знакомится со многими владельцами предприятий, специалистами в разных областях, моряками. Его доброта и отзывчивость, внимательное отношение к людям и глубокие разносторонние познания привлекли к нему немало новых друзей. Но никогда Монж не поступался принципиальностью, добросовестностью в выполнении своих обязанностей.

Однажды маршал Кастри сказал Монжу: «Вы ставите меня в очень затруднительное положение, отказываясь принять в училище кандидата из знатного и всеми уважаемого семейства».

«Ваше превосходительство, — ответил ученый, — Вы можете приказать его принять, но одновременно вам придется ликвидировать должность, которую я занимаю».

Министр уступил Монжу и уж более не настаивал на своем.

В одном все же маршал был весьма настойчив и даже непреклонен: в своем требовании, чтобы Монж написал полный курс математики для училищ, которые он инспектирует. Геометр как мог затягивал выполнение этого поручения, которое надолго отвлекло бы его от исследований. Но ему все же пришлось уступить — один учебник он написал, но не по математике. В течение нескольких недель пребывания в замке маршала (не иначе как министр «запер» его в своем замке) Монж написал великолепный учебник статики для морских училищ.

Написанный очень просто, вполне доступно для юношей, которым предназначался, он в то же самое время был новым шагом в науке, Не случайно о нем пишут не одно уже десятилетие, не случайно этот учебник выдержал пять изданий при жизни Монжа и три после его смерти. Только в России он был издан дважды. И вытеснил его лишь курс Пуансо, а он, как мы знаем, был учеником Монжа.

Доказательства у Монжа нестрогие, часто, как и в устной своей скороговорке, он руководствуется весьма уязвимыми соображениями «по аналогии», по непрерывности. Но благодаря именно этой своей научной смелости он легко выпрыгнул некогда из плоскости в пространство {по той же явной для него аналогии). Прошли годы, и выяснилось, что Монж, не давший ни одного до конца строгого доказательства, и в самых сложных вопросах оказался прав!

Учебник статики Монжа — не батарея формул, как это было бы у Лагранжа, а живой текст, обращенный к техникам, которым нужна не стерильная строгость доказательств и выкладок, а правильность суждений и продуктивность рекомендаций. И сильнее Монжа в этих делах не было никого.

В своем элементарном учебнике он впервые выводит правило сложения сил и их разложения на составляющие, рассказывает {причем как о понятии будто бы общеизвестном) о моментах сил относительно точки, прямой и плоскости, рассматривает равновесие веревочного многоугольника — понятие, дожившее до наших дней, несмотря на архаичность веревки. Такой учебник мог появиться лишь потому, что писал его академик, причем такой, который не только хорошо знает современную ему науку, но и сам делает эту науку и способен выдать суть последних ее результатов б самом простом изложении, причем мастерски, поскольку является выдающимся педагогом.

Монж обещал маршалу написать учебники по математике и геометрии; есть упоминания о том, будто бы что-то даже было написано, однако/ как указывает исследователь творчества Монжа Рене Татон, никаких следов об этих работах не сохранилось ни в одном из архивов, где есть собрания рукописей ученого. Можно только сожалеть об этом, добавляет он, особенно о курсе геометрии, так как оригинальные и глубокие идеи Монжа в этой сфере лишь частично раскрыты в курсе начертательной геометрии,

Причин, по каким не были написаны эти учебники, известно две. Первая заключается в том, что Монж испытывал отвращение к работам, в которых что-то пересказывается, не любил он излагать что-нибудь, кроме результатов своих исследований. Тому свидетельство — воспоминания его жены: «Действительно, — подтверждала она, — Монж не любил выполнять работу на заказ; как только он решил какую-либо проблему, он думал о другой, больше уже не занимаясь тем, что уже сделано ранее. Когда он писал, его кабинет был в невообразимом беспорядке, летающие листы были повсюду — на мебели, на полу и т. д.»

Вторая причина — в том, что Монж не хотел путем прямой конкуренции лишать вдову Везу авторского права на опубликованный ее мужем курс. Надо сказать, что в «Курсе математики для гардемаринов», выдержавшем несколько изданий, Везу не только дал закон образования результата системы линейных уравнений, но и усовершенствовал метод исключения, предложенный Эйлером. Это был хороший курс, хотя и несколько устаревший.

Написанию книг и учебников Монж предпочитал свои исследования и поездки по стране. Правда, весьма длительное отсутствие Монжа в Мезьере вызывало большое недовольство у начальства школы. Атмосфера вокруг ученого все более накалялась, уже давно поговаривали насчет того, чтобы заменить Монжа человеком, который «не был бы персоной». (Конечно же, насчет «персоны» тут явная натяжка: став академиком, Монж нисколько не переменился в отношениях к людям. Ни честолюбие, ни чиновное или академическое чванство ему никогда не были свойственны.)

«Чем больше у Монжа талантов, тем печальнее мне видеть, что они бесполезны для обучения наших учащихся. К несчастью, с тех пор, как Монж в Академии, он приезжает сюда только летом* когда мы выходим на занятия в поле. Как же он может давать уроки по своим предметам?» — сетовал начальник школы.

Да и в самом деле трудно было представить в одном лице и профессора инженерной школы, и экзаменатора морских училищ, и члена Академии наук. В декабре 1784 года Монжу пришлось окончательно покинуть школу, во многом обязанную ему своей славой.

С той поры он начал делить свое время между инспекторскими поездками и работой в Академии наук.

А в Париже царил подъем необычайный. Идеи Вольтера и Руссо, выход в свет последних томов издания Дидро и Д’Аламбера «Энциклопедия, или Толковый словарь наук, искусств и ремесел» произвели революцию в умах. Наука перестала быть служанкой церкви, она вырвалась на широкий простор.

«Великие люди, которые во Франции просвещали головы для приближающейся революции, сами выступали крайне революционно, — писал Ф. Энгельс, — Никаких внешних авторитетов какого бы то ни было рода они не признавали. Религия, понимание природы, общество, государственный строй — все было подвергнуто самой беспощадной критике… Мыслящий рассудок стал единственным мерилом всего существующего».

И неудивительно, что Монж, всецело разделявший взгляды энциклопедистов, оказывается по прибытии в Париж среди тех ученых, которые делали революцию в химии. Их признанным лидером был Лавуазье. В его лаборатории часто собирались химики Бертолле, Гитон де Морво, Фуркруа и математики Лаплас, Монж.

Весной 1789 года Лавуазье опубликовал «Начальные основания химии» — итог длительной работы над созданием новой химии на основе его кислородной теории. В этой книге он писал: «Если местами и может случиться, что я привожу, не указывая источника, опыты или взгляды Бертолле, Фуркруа, Лапласа, Монжа и вообще тех, кто принял те же принципы, что и я, то это следствие нашего общения, взаимного обмена мыслями, наблюдениями, взглядами, благодаря чему у нас установилась известная общность воззрений, при которой нам часто самим трудно было разобраться, кому что, собственно, принадлежит».

Заметим, что успеху в борьбе с флогистонной теорией Лавуазье обязан не только себе, но и этим ученым, поддержавшим его смелые идеи. Среди них первым из нехимиков был Монж, а из химиков — его близкий друг Бертолле.

 

Глава вторая. Лицо, озаренное пламенем

 

Земля сходит с орбиты

Франция… Тысячелетняя монархия периода увядания. Страна великая и в то же время жалкая. Кто только ни правил ею! Были на ее троне люди, которым по силам не скипетр, а погремушка, были и старцы, способные выпустить из народа всю кровь «добела», только бы не омрачать свое чело заботами. Случалось, что куртизанки не только назначали министров, но и решали судьбы войны и мира.

Филипп Орлеанский, исполнявший обязанности регента при малолетнем Людовике XV, мудро сказал в одну из редких минут, когда не был пьян: «Несчастное государство, кто управляет тобою!.. Будь я подданным, я бы возмутился».

Шли годы й годы, а возмущения не было. Революция зрела так долго, что за это время можно было трижды родиться, состариться и умереть. Еще петровский посол А. Матвеев отмечал неразумную роскошь французского двора и полное отсутствие у тогдашнего монарха Людовика XIV интереса к делам хозяйственным, государственным.

Торговлю, в которой Франция была заинтересована не меньше, чем Россия, наладить петровскому послу так й не удалось. Динамическая натура царя-плотника наскочила на глухое безразличие французского владыки, который «для обучения плоти ежедневно ездит на свои охоты и забавы». Король не смог принять русского посла, поскольку ему «за ловлями время недостает вступать в новизны дел». Людовик XIV умер, оставив почти миллиард долга.

Времени недостало для «новизн» и другому королю, Людовику XVI. Не до забот о подданных ему было, когда редкое мастерство лакеев и дворцовых песнопевцев, образцовая организация двора создавали картину райского блаженства, которому не будет конца.

Но тут что-то стряслось…

«Это бунт?» — спросила Мария-Антуанетта, когда узнала о том, что народ возмутился и захватил Бастилию. «Нет, это революция», — ответили ей. Но королева так и не поняла сути происходящего.

И все в Лувре шло, как прежде: двор жил заботами дворцовыми, академики — своими. Они заседали. А поскольку острейшей проблемой того времени считалась проблема устойчивости Солнечной системы, то ученые с глубоким интересом слушали сообщение Лапласа о колебаниях плоскости земной орбиты. Вывод из его слов вытекал вполне благоприятный: опасения не обоснованы, система устойчива, ей не грозит никакое нарушение равновесия, никакая катастрофа.

Катастрофа между тем уже началась. В Париже и во всей стране закрутились такие вихри, затряслись такие фундаменты, что, казалось и впрямь земля сошла с орбиты. Социальная встряска, приведшая к тому, что рухнула многовековая монархия, те могла не задеть и академиков, не коснуться нижнего этажа Лувра, где они заседали. Вскоре Парижская академия наук (объединявшая ученых-естествоиспытателей), Французская: академия (ее члены именовались бессмертными; занималась изучением языка и литературы) и Академия надписей (историческая) если не провалились буквально, то раскололись.

Волны эмиграции, поднятые революционным взрывом, а таких волн было несколько, унесли за пределы страны не только членов королевской семьи и придворную знать, но и тех из академиков, которые многими привилегиями были привязаны к ним. Из одной только Французской академии бежало десять ее членов. Мирабо своим громоподобным голосом не зря крушил тогда в Учредительном собрании все эти академии, назвав их школами лжи и сервиллизма (раболепства). И не случайно метал раскаленные злобой стрелы в тот же адрес неистовый Марат в своей брошюре «Современные шарлатаны».

«Взятая как коллектив, — писал он, — Академия должна быть рассматриваема как общество людей суетных, гордых тем, что собираются два раза в неделю… Она делится на несколько грузго, из которых каждая бесцеремонно ставит себя выше других и отделяется от них.

На своих публичных и частных собраниях дай группы не упускают случая обнаружить признаки скуки и взаимного презрения. Весело смотреть, — восклицает Марат, — как геометры зевают, кашляют, отхаркиваются, когда зачитывается какой-нибудь мемуар по химии; как химики ухмыляются, харкают, кашляют, зевают, когда зачитывается мемуар по геометрии!»

Уморительная картинка, нарисованная Маратом, ярка и правдоподобна. Только нет в ней полной правды. Нам нетрудно понять позицию, занятую «другом народа», когда по тактическим соображениям ему надо было дискредитировать тех ученых, которые были кандидатами в Учредительное собрание. Но вряд ли следует судить о науке и роли ученых в истории по отдельным полемическим высказываниям.

Противоречия подлинные, а не кажущиеся, не те, что были желаемыми для «злобы дня», делили Академию не по горизонтали, как изобразил в своей брошюре Марат, а в иной плоскости. Как раз геометры отлично понимали химиков. Как раз химики любили геометров и порой черпали у них идеи. Более того, химики и геометры были нередко в одном лице как Монж, Лаплас, или близкими друзьями, как Монж и Бертолле. Им для научного общения не нужны были посредники, как не требовалось «чихание и сморкание», когда надо было возразить, поскольку исследования они очень часто вели вместе.

Не в том причина вскрывшихся противоречий, что ученые объясняли разные законы природы или пользовались разными методами и терминологией, а в том, что по-разному относились они к явлениям социальным, по-разному рисовалось в их головах наилучшее общественное устройство. Вот это-то социальное размежевание проявилось далеко не сразу, но гораздо более глубоко, чем казалось «другу народа». Стремясь дискредитировать официальных ученых тогдашней Франции, он метил прежде всего в «корифея шарлатанов» — Лавуазье, гениального ученого и в то же время бессовестного откупщика, стяжавшего еще до революции скандальную известность тем, что, как утверждают историки науки, возвел стену вокруг Парижа, чтобы исключить провоз без пошлины соли и других товаров, на которых наживался. Репутация дельца, готового всю столицу посадить за решетку ради личной выгоды, и ученого, который мог в часы, свободные от исследований, набивать свою мошну миллионами за счет бедствующего народа, сложилась у Лавуазье еще года за два до революции.

И кет ничего удивительного в том, что Робеспьер, а его невозможно было ни подкупить, ни обмануть, ни запугать, к ладоням которого за время революции не прилип ни один луидор, требовал от людей просвещенных, от ученых своей родины полной честности — кристальной честности, столь обычной и естественной для него самого. Без нее, как он был убежден, никому нельзя прикасаться ни к судьбам народа, ни к судьбам страны. «Добродетель и сила» — таков был лозунг Робеспьера.

Его близкий друг, якобинец и художник Давид, возмущенный беспринципным поведением артистической элиты в бедственные для народа времена, сказал как-то в Лувре, что по артистам можно выстрелить картечью, не рискуя убить ни одного патриота. Сам же Робеспьер высказался гораздо шире и резче.

«В общем, образованные люди опозорились в этой революции, — сказал он в Конвенте, — Одни стали бороться против революции с того момента, как их охватил страх, как бы революция не вознесла народ выше тщеславия отдельных личностей… Другие замкнулись в позорном нейтралитете».

Позже, напрягая последние силы для спасения якобинской диктатуры, он гневно восклицал, обращаясь к ученым: «Вы, маленькие и тщеславные людишки, краснейте, если можете! Чудеса, которые обессмертили эту эпоху истории человечества, были осуществлены без вас и вопреки вам».

Тяжелое обвинение. Справедливо ли оно — вопрос сложный. Ведь и в самом деле в те времена встретить контрреволюционера среди ученых можно было с гораздо большей вероятностью, чем, положим, среди мастеровых. Многим, очень многим деятелям науки и культуры было не по пути с революцией. Некоторые, подобно Лавуазье, сначала поддерживали ее и даже активно участвовали в ней на первом этапе, а потом сочли, что она зашла слишком далеко и что не следовало «давать силу в руки тех, кто должен повиноваться». В этих словах гениального химика выразилось не кредо ученого, а нутро генерального откупщика, который с революцией наверняка потеряет доходы от откупа на торговлю солью, табаком и спиртным (неплохие статьи).

Но были в ученом мире Франции и люди другого склада. К ним и относились иначе. Прибывшего в Париж накануне революции туринца Лагранжа, автора знаменитой «Аналитической механики», освободили от действия декрета Конвента об изгнании иностранцев из Франции. Его привлекли к расчетам по теории баллистики. В своих «Изречениях в прозе» Гёте дал великолепный портрет этого ученого. «Математик совершенен лишь постольку, поскольку он является совершенным человеком, поскольку он ощущает в себе прекрасное, присущее истине; только тогда его творчество становится основательным, проницательным, дальнозорким, чистым, ясным, одухотворенным, действительно изящным. Все это требуется, чтобы уподобиться Лагранжу».

Добрейший и добросовестнейший Лагранж был потрясен бескомпромиссной требовательностью и даже, как ему казалось, жестокостью революции. Он переживал тяжелую травму в связи с казнью академиков — контрреволюционеров астронома Байи и химика Лавуазье, собирался даже покинуть Францию. Но, как свидетельствуют историки, воодушевленный кипучей деятельностью Монжа, Карно, Лежандра и других собратьев по науке, он остался в Париже, а не уехал в Берлин, где недавно был президентом академии.

Другой ученый, потомок изгнанных в свое время из Франции жертв религиозных войн, медик, а позднее знаменитый химик Бертолле тоже ведь не замкнулся в «позорном нейтралитете». Он очень многое сделал для французской республики, не говоря уже о науке.

Лагранжа и Бертолле, кажется, не коснулась язвительность Марата. Но уж другу Вольтера и Д’Аламбера, последнему из просветителей, подготовивших умы к революции, математику и философу Кондорсе досталось: «друг народа» назвал его литературным проходимцем.

Лаланд, ведущий астроном того времени, член ряда зарубежных академий, включая и Петербургскую, с которой много лет поддерживал научные связи, получил у него титул «мартовского кота, завсегдатая веселых домов» (тогда этому «завсегдатаю» было шестьдесят лет!).

Едва ли был прав Марат в оценке и других деятелей науки. К числу лучших академиков-математиков, признавал он, относятся Лаплас, Монж и Кузен. Но тут же добавлял, что это — род автоматов, привыкших следовать известным формулам и прилагать их вслепую, как мельничная лошадь, которая привыкла делать определенное число кругов, прежде чем остановиться…

«Не торопитесь осуждать гения», — говорил Делакруа. Последуем его совету и оставим на время вопрос о том, были ли правы Робеспьер и Марат, не ошибались ли они, столь гневно клеймя ученых.

‘ Цвет французской науки, ее лучшие люди не испугались революции, а горячо поддержали ее. «Наука не имеет силы отрешиться от прочих элементов исторической эпохи… Она делит судьбы всего окружающего». Эту мысль Герцена ярко подтверждает деятельность Монжа и его товарищей в грозные революционные годы, когда победы республики в равной мере ковались и на полях сражений, и в тиши лабораторий. Нет, они не опозорились в этой революции. Им краснеть не пришлось.

 

Гражданин министр

Яркие впечатления детства» сохраненные цепкой памятью Монжа, обиды, которые он переносил во времена своего скромного дебюта в Мезьерской школе, год за годом пополнялись грустными впечатлениями от частых и длительных поездок по стране, гнетущими картинами социального неравенства, бедственного положения народа и полного произвола властей земных с благословения властей небесных.

В королевской Франции любого человека могли без суда и следствия заточить в Бастилию или другую крепость лишь по предписанию об аресте, а такие бумаги (без указания имени арестуемого!) раздавались бесконтрольно и даже продавались. Одна графиня» к примеру, брала по двадцать пять луидоров за штуку.

О тайне переписки в стране нечего было и говорить. Не случайно Тюрго, прогрессивно мыслящий министр, умолял некогда энциклопедиста Кондорсе не посылать ему писем по почте: она была в руках откупа, что отнюдь не мешало «черному кабинету» распечатывать письма и «делать извлечения» для короля.

Военные должности продавались, как и звания плотника, сапожника, суконщика. Повышения или покупались, или доставались в виде милости. Звание полковника при Людовике XV можно было получить и в одиннадцать, и в семь лет (принцы крови получали его в колыбели).

Людовик XVI «упорядочил» это дело» издав эдикт: каждый кандидат на офицерский чин должен представить доказательства, что четыре поколения его предков были дворянами. Поэтому знаменитые впоследствии военачальники Клебер и Журдан вынуждены были покинуть армию, а Гош, Ней, Ожеро, Бернадот и другие — оставаться в сержантах.

Да и по собственному, более раннему, опыту Монж знал, что двери военных училищ открыты лишь для дворян и что очень тяжел путь к знаниям для выходцев из третьего сословия. Сам он все же пробился ценой неимоверного труда и послушания: иначе разве сделали бы его хотя бы репетитором? Ведь профессорские кафедры занимают, как правило, люди духовного сословия…

А сколько в народе умов толковых, но непросвещенных, сколько талантов нерасцветших?

И по мере того как росла и укреплялась у него любовь к знаниям и свободе, все более ослабевала его религиозность. Произведения великих просветителей и растущее понимание суровых реальностей жизни капля за каплей вымывали из Монжа «доброго католика» и «доброго подданного короля». Становление его как ученого и гражданина было и становлением атеиста. Полный разрыв с религией, ненависть к мракобесию и тирании, которые всегда идут рука об руку, — таково было выражение свободы совести ученого в канун революции.

Монж свято верил в прогресс и всем своим пылким сердцем тянулся к тем переменам, которые предвещали энциклопедисты. Человек политически еще незрелый, он доверчиво слушал высказывания своего друга, последнего из энциклопедистов, тоже по-своему наивного мыслителя, Кондорсе и искренне верил, что очень скоро будет ликвидировано социальное неравенство, установится справедливое правление и технический прогресс приведет к решительному улучшению жизни всех и к процветанию родины.

И потому Гаспар Монж восторженно воспринял революцию, падение Бастилии 14 июля 1789 года, а вместе с нею и феодально-абсолютистского строя. Историки свидетельствуют, что за сутки до этого события Лавуазье подвозил защитникам Бастилии порох. А Монж ликовал по поводу взятия этой крепости-тюрьмы восставшим народом.

Великий математик рукоплескал каждому шагу революции, особенно принятию Национальным собранием Декларации прав человека и гражданина. Этот замечательный документ был смертным приговором абсолютизму с его вопиющим сословным неравенством, манифестом революции.

Единственные причины «общественных бедствий и разложения правительств», как прямо указывалось в Декларации, — в забвении «естественных, неотчуждаемых и священных» прав человека. Это было выражением внутренних убеждений Монжа. А его мечту, лелеемую с детства, отражали гордые, прекрасные слова: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». И так как все граждане равны перед законом, то они «должны быть одинаково допущены ко всем званиям, местам и общественным должностям, по своим способностям и без иных различий, кроме существующих в их добродетели и талантах».

Будучи твердо уверенным, что революция его непременно призовет, Монж внимательно следил за ходом событий. А события развивались в нарастающем темпе.

Уже на третий день после падения Бастилии из Франции бежали принц Конде с домочадцами, граф д’Артуа и вся верхушка аристократии. За ними покатились ярые приверженцы феодального строя.

«Мы вернемся через три месяца», — заявляли они, полные надменной самоуверенности.

Вполне можно было ожидать, что скоро сбежит и король, чтобы незамедлительно возвратиться вместе с армией душителей революции, карателей восставшего народа. И потому Монж от души приветствовал поход народных масс на Версаль, решительные действия, в результате которых королю с семьей пришлось переехать в Париж по требованию народа.

«Наше положение ужасно, — жаловалась потом Мария-Антуанетта, — Мы должны бежать во что бы то ни стало».

Было ясно, что король не смирился с потерей своей неограниченной власти. Восемь месяцев он готовился к побегу, чтобы с помощью чужеземного войска вернуть себе эту власть. Но так называемое «бегство в Варенн» окончилось скандальным провалом. Короля и королеву опознали и насильственно вернули в Париж. От трона Людовика XVI еще не отрешили, но жил он с той поры в своем королевстве уже как пленник.

«Лучшее средство оказать нам теперь услугу — это напасть на нас», — писала Мария-Антуанетта своему фавориту графу Ферзену, побуждая его призвать иностранные державы к решительным действиям. Людовик XVI тоже не дремал: он торопил австрийское и прусское правительства начать войну. И даже выдавал военные тайны своей страны, лицемерно разыгрывая при этом роль «конституционного короля».

Двор активно готовил нашествие иностранцев, он жаждал войны. Ее желали и фейяны — политическая организация крупной буржуазии, стремившейся ограничить революцию принятием конституции при сохранении монархии. Генералы Лафайет и Дюмурье торопили войну, рассчитывая, что она приведет к созданию сильной армии, которую можно будет бросить на Париж и усмирить восставший народ.

Хотели войны и жирондисты (партия, представлявшая торгово-промышленную буржуазию), чтобы ослабить королевскую власть и тем самым укрепить власть своего, жирондистского, министерства. Вое хотели войны (кроме Робеспьера, Марата и их сторонников-якобинцев), и все ее получили. Па инициативе короля и жирондистов, хотя цели они преследовали разные, Франция 20 апреля 1792 года объявила Австрии войну, «которая неизбежна, которая нужна». И началась она, как и следовало ожидать, поражениями Франции. Причина тому — полная неготовность к боевым действиям и, что страшнее всего, предательство. Ужасающая цепь заговоров и предательств — и на фронте, и в Париже, и в провинциях.

Бывший министр иностранных дел сообщал австрийцам военные планы. Королева информировала австрийского агента о содержании секретных совещаний. Граф Ферзей, в свою очередь, сообщал ей маршруты и сроки продвижения прусских, австрийских, эмигрантских частей. Лафайет бросил свои войска и прибыл в Законодательное собрание, чтобы пригрозить ему шпагой. Он уже готов поднять контрреволюционный мятеж…

Народ ничего, разумеется, не знал, но он почувствовал гнусный обман. Он понял, что двор стал центром, к которому тянутся все нити заговоров и предательств.

Эту столь напряженную, даже грозную обстановку в столице увидел Монж, возвратившись из последней своей поездки, которая длилась несколько месяцев. С началом революции инспекционные поездки Монжа в главнейшие порты страны, где он наблюдал за открытием и началом работы вновь создаваемых морских школ, не прекратились. В 1790 и 1791 годах он в Париже почти что не был и видел своими глазами, как после взятия Бастилии по всем городам Франции прокатилась волна восстаний, как вслед за городским людом поднялись на борьбу с феодализмом и крестьяне — начали громить замки сеньоров, сжигать дворянские поместья, делить землю.

Возвратившись в Париж, ученый уже предчувствовал новый взрыв народного гнева. И взрыв вскоре произошел, причем вызвали его, сами того не подозревая, король и интервенты, издав пресловутый манифест герцога Брауншвейгского.

Перед началом карательных действий герцога, который двинулся на Париж во главе огромной армии интервентов, Людовик XVI набросал проект манифеста для устрашения революционеров и тайно переслал его за границу. Эмигранты, а им со стороны всегда виднее, нашли тон манифеста слишком мягким и как могли «усилили» его. В этом манифесте было собрано все, в чем венценосцы обвиняли революцию. В нем возвещалось, что вступившие в союз государи решили положить конец анархии, восстановить престол и алтари, что жители Парижа, если они осмелятся защищаться, будут расстреляны, а дома их разрушены, что если королю не будет возвращена свобода, то все военные и гражданские власти будут судимы военным судом, что, наконец, если дворец Тюильри подвергнется какому-нибудь осквернению, то монархи прибегнут к примерному отмщению и предадут Париж военной экзекуции и полному разрушению.

Этот страшный манифест должен был повергнуть революционеров в трепет. Но уже прозвучал в Париже грозный призыв «Отечество в опасности!», уже возвестили об этом колокола. И угрозы тиранов, которые шли спасать тиранию, посеяли среди защитников революции не страх, а ненависть, не растерянность, а готовность к борьбе.

Французскому народу навязывали короля силой, угрожая жестокой расправой в случае неповиновения. И это переполнило чашу терпения народа — он восстал. Узнав о содержании манифеста 3 августа, парижские секции * начали открытую подготовку к восстанию, решительно заявив, что если король не будет низложен, то в ночь с 9 на 10 августа восстание начнется.

* В 1790 году Учредительное собрание приняло закон о делении Парижа на сорок восемь секций. Наиболее активно участвовали в политической жизни столицы и народном движении секции, возглавляемые демократически настроенными комиссарами и с преобладанием ремесленно-рабочего населения. Среди них — секции Моконсей, Кенз-Вен, Гобеленов.

Вечером 9 августа Законодательное собрание разошлось, так и не решив вопрос о короле и не выполнив требования секций о предании изменника Jlaфайета суду. Около полуночи загудели над Парижем колокола…

Наутро в ратуше собрались комиссары секций и создали революционную, повстанческую Коммуну, сместив бывший Генеральный совет муниципалитета. Батальон марсельцев с пением «Марсельезы» и батальон секции Гобеленов вышли на площадь Карусели. На Новом мосту и на террасе фейянов повстанцы навели пушки на дворец… «Долой короля, долой вето!» — кричали они. Дворцовые канониры отказались стрелять в своих братьев.

Королю, невзирая на сопротивление королевы, не желавшей покидать дворец, пришлось все-таки покинуть его и направиться вместе с семьей в Собрание, под защиту депутатов, о чем мы уже говорили в самом начале книги.

Вскоре марсельский и брестский батальоны и батальон секции Гобеленов ворвались через главные ворота во двор. Швейцарские наемники и еще верные королю национальные гвардейцы встретили их огнем, и многие полегли… Но восставших было двадцать тысяч! Скоро еще одна их колонна ворвалась со стороны Королевского моста.

Остановить людей ничем было невозможно — они ворвались в главный двор Тюильри, и после короткой, но чрезвычайно ожесточенной схватки королевский дворец был взят.

Представители Коммуны сразу же прибыли в Законодательное собрание, чтобы продиктовать волю победившего народа. Собрание временно отрешило короля от власти, прекратило ему выплату жалования по цивильному листу и отвело для его пребывания Люксембургский дворец. Однако по настоянию Коммуны это решение было отменено, и 12 августа королевская чета была отправлена в Тампль. С монархией было покончено, хотя жирондистское Законодательное собрание еще колебалось между королевской властью и демократией.

В результате народной революции 10 августа кончилось деление граждан на активных и пассивных: избирательное право предоставлялось всем мужчинам, достигшим двадцати одного года и живущим своим трудом. Собрание уволило министров, назначенных королем, и исполнительную власть вручило Временному исполнительному совету из шести министров — лиц, не входящих в состав Собрания.

Эти лица нам уже известны. Дантона, по единодушному мнению левой части собрания, избрали министром юстиции, затем без голосования были назначены три жирондистских «министра-патриота», уволенных Людовиком XVI в июне. Это — Ролан, министр внутренних дел, Серван, военный министр, и Клавьер, министр финансов.

Министерство иностранных дел было поручено Лебрену, другу Бриссо, лидера жирондистов, а морское министерство, по предложению Кондорсё, — математику и инженеру Монжу.

Через четыре дня после революции 10 августа новые министры соберутся на первое свое заседание. Они будут представлять собой новое правительство революционной Франции. Правительство без короля. Интересно, как почувствует себя и как поведет себя создатель начертательной геометрии в министерском кресле и в столь необычном для себя окружении?..

 

От Жиронды к Горе

Одним из самых влиятельных лиц в партии жирондистов была Манон Ролан, жена министра внутренних дел, некоронованная «королева Жиронды». Эта владычица умов и сердец вела себя очень уверенно: раздаривала выгодные должности, знакомила нужных людей с нужными людьми, одалживала деньги, сводила, обвораживала. Как и ее единомышленники, госпожа Ролан считала, что революция свое дело сделала, и ее следует остановить.

Красивая и умная женщина, Манон обладала острой наблюдательностью и проницательностью. Ее характеристики современников многими считались очень удачными и меткими.

Свой собственный портрет она нарисовала в добрых тонах, о Дантоне отзывалась хуже, о Монже еще хуже, если не сказать совсем плохо.

Эта женщина-философ, «временная королева, окруженная литераторами среднего пошиба», как писала тогда газета «Монитер», была отнюдь не в восторге от внешности Дантона, лицо которого, как известно, было попорчено оспой, нос перебит еще в дететве быком, а манеры — далекими от салонных; но не только внешность Дантона казалась Манон Ролан непривлекательной… «Как прискорбно, что состав министерства испорчен Дантоном, пользующимся такой дурной репутацией, — говорила Манон, — Вам известна моя преданность революции: теперь я стыжусь ее! Запятнанная злодеями, она стала отвратительна».

Знаменитый математик Монж выглядел в изображении королевы Жиронды так: «Монж был подобием медведя… Трудно представить человека более неповоротливого и менее приятного. Некогда он был каменотесом в Мезьере, где аббат Боссю его ободрил и заставил начать изучение математики. Он выдвинулся работоспособностью и перестал видеться со своим благодетелем, как только начал надеяться стать ему равным. Этот простак сумел, впрочем, создать себе на этом репутацию в узком кругу, наименее благожелательные члены которого не были в восторге от того, что он был тяжелым и ограниченным. Но, наконец, он прослыл честным человеком, другом революции…»

Здесь что ни слово — то сознательное искажение, даже издевка. Не был Монж каменотесом, не приходилось Боссю «заставлять» его начать изучение математики (Монж это сделал раньше). Встречи с «благодетелем» прекратились потому, что Боссю оставил свою кафедру Монжу в связи с назначением на другой ноет (экзаменатором воспитанников инженерных училищ).

Подход, столь несправедливый, даже агрессивный, как отмечает Рене Татон, говорит о явной пристрастности мадам Ролан. Несомненно, Монж не был блестящим завсегдатаем и говоруном в салонах; он сохранил от своего происхождения некоторую грубоватость манер но в действительности за этим скрывалась естественная доброта и совокупность весьма основательных качеств: упорство в работе, чистота помыслов, энтузиазм, иногда наивный, но всегда прекрасный во всем, что ему казалось пригодным для распространения знаний или способным служить прогрессу человечества, глубокое чувство справедливости и стремление к равноправию.

Почему Манон столь резко говорила о Дантоне, понять несложно; он оскорбил ее лучшие чувства громогласно сказав как-то о министре Ролане: «Хорошо было бы иметь министров, которые не говорили бы словами своей жены». Кроме того, Дантон явно захватил лидерство в кабинете министров.

Ролан и впрямь выглядел бледно в опасном соседстве с блестящей женщиной, которая превосходила его и умом, и творчеством, и ораторским искусством.

Но по какой причине несравненная Манон столь злобно писала о Монже, не сразу становится ясным. Ведь на пост морского министра его выдвинули сами жирондисты. Простодушный Монж, страстно желая служить революции» совсем не собирался стать министром и возиться в административных досье вместо того, чтобы заниматься делом, более близким его творческим интересам и опыту. Он отказывался от предложенного поста. Правда, позже, после серьезного нажима, он все-таки уступил, хотя и не без колебаний.

Мотивы его назначения были весьма убедительными: никто не был так подготовлен к этой роли, как инспектор морских училищ Монж, объездивший все порты, хорошо знающий состояние верфей» подготовку флотских кадров, дела и нужды флота. Человек разносторонних знаний, высокой порядочности и добросовестности, он был известен как истинный республиканец. Имя его укрепило бы престиж новой власти. По соображениям жирондистов, политически наивный и доверчивый геометр как нельзя лучше подходил на роль «темной лошадки», с помощью которой можно управлять событиями, оставаясь в стороне и, уж во всяком случае, не привлекая слишком пристального внимания к себе.

Собственно, расчет был безукоризненно точен. Но кто мог знать наперед, как поведет себя на деле новый министр? Кто мог предполагать, что далекий от политики математик, близкий друг одного из лидеров Жиронды, окажется отнюдь не «ручным»? А это, по мнению жирондистов, было уже совсем ни к чему. Этим и объясняется та нелюбовь, с какой мадам Ролан написала его портрет. Можно понять, почему она не касалась деловых качеств Монжа: ока могла их и не знать, не видеть или не хотеть видеть. Но в описании личных черт характера она, столь тонкий наблюдатель, отмечает в нем лишь нехарактерное.

В воспоминаниях других современников Монж представляется иным — бесконечно добрым, мягким, колеблющимся. Шабо-Арно в «Истории военных флотов», говоря о французском флоте периода первой республики, писал: «…Ученый Гаспар Монж был тогда морским министром и при его плохих администра тивных способностях, при его слабом, вечно колеблющемся характере, конечно, не мог восстановить порядок в военных портах и на судах, где неизменно царствовало возмущение».

Здесь капитан 2-го ранга в резерве прав почти по всем пунктам, кроме суждений об административных способностях ученого. Особенно интересно для нас суждение о тогдашнем флоте, «где неизменно царствовало возмущение».

Наследие морской министр Монж получил тягчайшее: разброд был полный. Первое, с чем он столкнулся, — это отказ чиновников министерства от работы. Саботаж. Почти все начальники отделений и комиссары морского министерства явились к новому министру и объявили, что готовы… отказаться от своих должностей.

Будем говорить чистосердечно, — сказал им Монж, — вы хотите оставить свои места, потому что вам не нравится министр (он знал, что не нравится им, революция). Но потерпите; будьте уверены, что я здесь ненадолго; может быть, мой преемник вам понравится. -

Но если с чиновным аппаратом еще можно было как-то сладить, то непосредственно на кораблях и в портах происходило нечто невообразимое. Многие офицеры — почти сплошь аристократы — бросили свои посты и эмигрировали. В корабельных экипажах царили неповиновение и полное отрицание порядка и дисциплины. Нет, это не была «анархия — мать порядка», не признающая никакой власти. Это была контрреволюция, борьба с республикой.

Военные люди знают, как трудно создать армию. А флотские добавят, что армию еще можно сколотить в течение месяцев, но для создания флота нужны годы. Даже Наполеон со всеми его дарованиями и жесткой властностью, когда он распоряжался судьбами почти всей Западной Европы, не мог создать флота, способного соперничать с английским. На море у него были, как говорят, только неприятности.

Флот — это не сумма кораблей, а сложная система, причем и технологическая, и организационная, и социальная. Это прежде всего — люди!

С ними-то и столкнулся математик Монж, от которого, вообще-то говоря, потребовали слишком многого. Но он напрягал все силы, чтобы сделать максимум возможного в той катастрофической обстановке, в которой находился флот французской республики. Он заверял Конвент, что чистку на флоте от реакционных элементов проводит решительно, хотя при этом, как он писал, пришлось уволить некоторых сведущих специалистов и на их место назначить людей малоопытных.

Подобного рода доклады, видимо, помогли ему спасти таких людей, вошедших в историю науки, как замечательный моряк и ученый Борда (мы еще с ним встретимся), и таких, не представляющих интереса для мировой науки людей, как бывший министр, предшественник Монжа на занимаемом им посту, Дюбушаж, которого Монж пристроил вдали от Парижа на должность инспектора артиллерии. Читатель, видимо, помнит, как морской министр Дюбушаж вел из Тюильрийского дворца королеву во время шествия семьи Бурбонов, описанного в «приглашении к книге», но сейчас уместно добавить, что тогда он был не согласен с этой мерой, ибо «как можно вести короля к его врагам!»

Словом, чистка аппарата была объективно необходима, и Монж ее вел. Впрочем, как отмечал советский историк А. И. Молок, не всегда он действовал в этом вопросе с необходимой твердостью. Случалось, что он уговаривал саботажников вместо того, чтобы расправляться с ними. Бывало, что его добротой пользовались недостойные его внимания люди.

У французов есть интересное издание, в котором даны краткие жизнеописания всех министров. Автор изучил все, что там написано о Монже. И с удовольствием сообщает, что никаких упреков в его адрес, подобных тем, которые здесь уже приведены и которые, видимо, остались «за кадром», там нет. Работа Монжа на посту министра, подчеркнем, морского министра первой республики, официальной Францией была признана хорошей. Мы сможем к этому добавить то, что Монж показал образец поведения, будучи у власти во времена французской республики, и правильно определил главную нить в том сложном хитросплетении событий и суждений; может быть, не так уже много он сделал, как организатор и волевой командир, но как воспитатель, как проводник республиканского духа, как поистине активный деятель революции он останется в веках.

Достаточно вспомнить хотя бы несколько его писем, директив и циркуляров в порты Франции и ее колоний.

Когда страна ждала со дня на день вторжения интервентов, когда катастрофа казалась уже неизбежной, жирондист Ролан подал в отставку. Но это не ослабило в минуту колоссальной ответственности, а сплотило центральную власть.

Морской министр Монж обратился с горячим патриотическим письмом ко всем сторонникам свободы в приморских городах. Вот что он писал: «Английский король и парламент намерены воевать с нами; потерпят ли это английские республиканцы? Они уже и теперь обнаруживают нежелание поднять оружие на своих братьев-французов. Хорошо же: мы бросимся им на помощь; мы высадимся на их остров, разбросаем там пятьдесят тысяч красных колпаков и водрузим священное дерево свободы!»

Может быть, надежда Монжа на революционность англичан была наивной, но это была чистая, честная надежда.

Спокойная уверенность, с которой Конвент и вся революционная Франция встречали грозу, озадачила английского премьера Уильяма Питта. Старый политикан, давно мечтавший об этой войне, лицемерно обвинил французский Конвент в том, что будто бы он объявил войну «без всякого вызова, с легким сердцем». Вся его желчь выступила наружу в презрительных словах: «По-видимому, французы объявляют нам войну прежде всего за то, что мы любим нашу конституцию, затем за то, что мы относимся с отвращением к их поведению, и в-третьих, за то, что мы осмеливаемся оплакивать убитого ими короля».

Странное дело, англичане, потомки тех англичан, что казнили некогда Карла I, горько оплакивали теперь французского короля. Якобинцу Монжу этот плач был непонятен. Он видел, что надвигается жестокая война. Ему, как и всем свободолюбивым французам, предстояло защищать дело революции. Он помнил, что после казни короля представители революционных армий одобрили этот акт: «Благодарим вас за то, — писали они в Париж, — что вы поставили нас в необходимость победить».

У свободной Франции есть защитники, думал геометр, и ряды их будут непременно множиться. Революция не может не победить!

Однако задача Монжа была не такой уж легкой, как ему ее рисовали. Из ста двух кораблей флота часть стояла в различных портах Франции в Атлантике или на Средиземном море, часть находилась в портах колоний, весьма отдаленных от метрополии, часть — в плавании между теми и другими портами. И если реакционеры во многих городах страны кричали, что Париж — это еще не вся Франция, и отказывались повиноваться центральной власти, если восставали Тулон и другие порты истинно французские, то что говорить о колониях — о Гваделупе, Мартинике, Тобаго, за которые отвечал перед Конвентом Монж?..

От него потребовалась титаническая работа, чтобы все порты, все эскадры, все корабли, находящиеся в отдельном плавании, и особенно все колонии как можно скорее были извещены о революции 10 августа, о низложении короля, об отмене его власти и установлении республики, чтобы, наконец, всюду был поднят трехцветный флаг!

Не будем подробно говорить о событиях на острове Сан-Доминго, где контрреволюционеры восстали против комиссаров Конвента, о событиях на Антильских островах, где лишь в марте 1793 года было признано правительство республики, когда Монж мог с удовлетворением сообщить Конвенту, что «трехцветный флаг развевается над фортами Мартиники и Гваделупы» и что «их жители признали свою ошибку». Отметим лишь главное в деятельности ученого в столь напряженный, столь трудный для судеб республики период. Монж действовал в течение всех восьми месяцев своего руководства морским министерством не как администратор, а как общественный деятель, как министр-республиканец.

Политическое лицо Монжа к тому времени вполне определилось, причем оказалось оно совсем не таким, как ожидали Кокдорсе и его единомышленники. Начав со вступления в «Общество 1789 г.», созданное конституционалистами маркизом Лафайетом, аббатом Сийесом и маркизом Кондорсе, общество, среди членов которого были и астроном Байи, и химик Лавуазье, и многие другие собратья по науке, Монж очень скоро нашел его для себя неподходящим.

Вместе со своими друзьями Пашем, Вандермондом, Менье, Гассенфратцем он перешел в «Народное общество Люксембург», а затем — в январе 1793 года — стал членом якобинского клуба.

Якобизм Монжа и был истинной причиной издевок и травли со стороны Манон Ролан и Жиронды в целом.

Дважды Монж подавал в отставку. В первый раз — 12 февраля 1793 года, причем его поддержал в Конвенте Гитон де Морво. Через неделю состоялись выборы нового министра, на которых Монж получил триста шестьдесят девять голосов из четырехсот шестидесяти девяти. Узнав об этих результатах, он не счел возможным настаивать на отставке.

Однако через два месяца Монж все же покинул пост министра. «Я отдаю республике все свои силы, — заявил он, — я буду первым сотрудником в одном из моих отделов, если это будет угодно Конвенту, но я не хочу больше оставаться министром и прошу назначить мне преемника».

Комитет общественного спасения предложил, «воздав должное рвению и патриотизму гражданина Монжа», заменить его капитаном Дальбарадом (руководитель одного из отделов морского министерства, друг Дантона).

На заседании якобинского клуба было признано, что Монж остается «хорошим гражданином, которого Гора должна защищать против обвинений Жиронды». Впоследствии Монж блистательно прошел «чистку» в якобинском клубе. И когда ученому был задан вопрос, почему он не разоблачил жирондистов, мешавших его деятельности, он ответил, что разоблачил их своей отставкой.

Отношение якобинцев к Монжу стало с тех пор еще более хорошим, и ему доверялись весьма ответственные поручения. Уйдя с поста морского министра, якобинец Монж не устранился от активного участия в обороне республики, а, наоборот, посвятил ей все свои силы и способности, причем ка поприще опять-таки весьма далеком от геометрии.

 

Соль-мстительница

Среди песен, сочиненных во времена Великой французской революции, есть одна совершенно необычайная. Она посвящена химическому веществу. Это… «Гимн селитре». Той самой селитре, из которой на три четверти состоит порох. А без пороха республиканцам нечего было и думать о защите революционных завоеваний от коалиции монархических государств в тот страшный период, когда тирания шла спасать тиранию и жизнь республики висела на волоске. Не было у нее ни пушек, ни ружей, ни амуниции: арсеналы оказались пустыми…

Из всех несчастий, обрушившихся тогда на молодую республику, самым ужасным Гаспар Монж в своей книге, посвященной искусству изготовления пушек, назвал именно недостаток пороха. Как изготовить его без индийской селитры? Где добыть столь необходимые семнадцать миллионов фунтов этого белого кристаллического порошка, чтобы снабдить армию порохом?..

Комитет общественного спасения, не видя иного выхода из положения, обратился к ученым, ставшим на сторону революции. Якобинец Монж от их имени категорически заверил: «Мы добудем селитру из отечественной почвы! Пусть нам дадут землю, содержащую селитру, и мы через три дня зарядим пушки!»

Бюрократы из порохового ведомства скептически смеялись. Но Монж и его друзья-ученые Бертолле, Шапталь и другие не шутили. Они разослали по стране специальную инструкцию. В ней всем гражданам предлагалось промывать землю, извлеченную из конюшен, овчарен и погребов. Трех баков с обыкновенными кранами было достаточно, как говорилось в ней, для того, чтобы создать мастерскую по производству селитры. Этим нехитрым делом вскоре овладела вся Франция. И на некоторых домах рядом со списками жильцов появились надписи вроде такой, например: «На гибель тиранам живущие в этом доме сдали полагающуюся порцию селитры».

«Двух сильных, способных и привычных к труду канониров» по призыву ученых прислал каждый округ на «революционные курсы». Восемьсот человек слушали лекции знаменитых химиков и математиков и усердно выполняли после лекций практические работы: производство пороха требовало большого количества специалистов.

И пришел этот знаменательный день, когда маститые профессора и академики и их молодые ученики принесли селитру» добытую ими, и порох, изготовленный их руками. «Процессия»— как отмечалось в «Монитере», — была столь же блестящей» сколь и многолюдной». Под гром военных оркестров двигалась процессия слушателей «революционных курсов», торжественно несущих в дар Конвенту рафинированную ими селитру. Вместе с ними несли свою селитру сорок восемь парижских секций — каждая в своем «революционном» оформлении: на львиной шкуре или в виде пирамиды» украшенной национальными цветами» венками или гирляндами…

Демонстранты зарядили пушку, ими же отлитую под руководством Монжа, и произвели выстрел в Тюильрийском саду. Это был праздник селитры, солимстительницы, как тогда ее называли. И не случайно ей пели гимны: республиканская армия отныне была обеспечена порохом.

Призыв Конвента «всем и каждому промывать землю своих погребов, конюшен, овчарен и коровников, амбаров, а также разрушенных строений» возымел свое действие. «Взгляните на наших неутомимых парижских братьев, — писалось в одном из циркуляров, — сдающих каждую декаду 50–60 тыс. фунтов селитры. Полюбуйтесь двумя истинно революционными мастерскими этой Коммуны, одна из которых рафинирует ежедневно 20 тыс. этой драгоценной соли, в то время как другая превращает ее в порох. Знайте, что в них выработано вдвое больше селитры и пороха, чем вырабатывалось на всей территории Франции в царствование ненавистных деспотов.

Знайте же, что скоро они будут вырабатывать 50 тыс. фунтов в день. Ускорьте же друзья и братья, ускорьте всевозможными способами эксплуатацию селитряных залежей вашего округа.

А вы, народные общества, надежная опора Свободы и Равенства, вы, которые, как весталки, храните священный огонь патриотизма, разожгите пламя его в сердцах наших сограждан, наэлектризуйте их!»

В результате Шапталь докладывал, что за одиннадцать месяцев было изготовлено двадцать два миллиона фунтов селитры и шесть миллионов фунтов пороха — «результат изумительный, которому потомство поверит с трудом».

Не без труда поверит потомство и в другое чудо, к которому Монж имеет столь же прямое отношение, как и к чуду с селитрой. Речь идет о производстве оружия. С ним было крайне плохо: в арсенале Парижа насчитывалось лишь шесть тысяч старых, неисправных ружей. Монж наладил массовое производство оружия в необычайно короткий срок. Всюду появились военные мастерские и кузницы. Только в Париже их было триста, располагались они в монастырях, церквах, домах эмигрировавших аристократов. Рабочие с огромным энтузиазмом ковали в них «молнии для тиранов». Вот что вспоминает один из свидетелей того подъема:

«Работа идет под звуки патриотических песен. В моменты отдыха оратор поднимается на станок и читает восхищенной аудитории прокламации Комитета общественного спасения и знаменитые речи, произнесенные в Конвенте или Якобинском клубе. Вечером рабочие переносят это оживление в церковь или театр, служащие местом собрания их патриотического общества. Революционная экзальтация была так же велика в департаментах, как и в Париже».

Эту «экзальтацию», эту «электризацию» поддерживали народом же сочиненные песни. Тогда в среднем появлялись две новые песни в день. Издавались даже сборники — «Санкюлотские музы». Энтузиасты предлагали «присоединить наши песни к нашим пушкам: первые будут для хижин, вторые — для дворцов».

Особенно часто исполнялись наряду с «Марсельезой» песни «Пробуждение патриотов», «Дерево свободы», «Поверженный деспотизм» и… «Хорал тысячи кузнецов с оружейной мануфактуры». Под эти песни голодные и оборванные, но свободные граждане Парижа переплавляли колокола на пушки, сдирали железо с крыш, разрушали ограды, чтобы больше было ружей, картечи, пуль.

«К оружью, граждане!» — пели за работой кузнецы и литейщики. Эти же слова из «Марсельезы» напевал и Монж, спеша от одной литейни к другой.

Сердцем, душой всей этой огромной фабрики оружия был он. Это его идея — превратить церкви, цитадели мракобесия, в мастерские по изготовлению пушек. По его предложению стволы орудий рассверливали и на баржах, стоящих на Сене. Это Монж заменил формовку в земле на формовку в песке, рационализировал сверловку и обточку стволов, чем значительно ускорил и упростил производство орудий.

Визг сверл и грохот молотов слышались всюду, пламя горнов полыхало в садах и на площадях Парижа. И всюду можно было видеть организатора этой титанической работы — Монжа, его высокую мускулистую фигуру, его выразительные руки, непрестанно жестикулирующие, его лицо, озаренное пламенем. Оно не только отражало пламя горнов, раздутых им повсеместно, но и светилось своим внутренним огнем: вдохновением творца и подвижника — это лицо простолюдина, который похож был в творческом взлете то ли на Прометея, давшего людям огонь, то ли на черта, колдующего у котла с грешниками — аристократами, тиранами и интервентами, осмелившимися посягнуть на свободу.

Этот черт Монж… Ему чертовски повезло, что он был именно таким и что досталось ему такое героическое время. Ведь в разное время по-разному используется научный гений. Великий предшественник Монжа геометр и философ Декарт на склоне лет своих жил при дворе шведской королевы Христины. Ученый писал стихи для придворного балета и, говорят, был счастлив, что его хоть не заставляли танцевать в этом балете.

«Вы философ, и я философ», — писал Фридрих П, приглашая к себе Вольтера, который к тому времени уже успел за свои философствования дважды посидеть в Бастилии по приказу короля французского. Прусский же владыка рассчитывал приручить вольнодумца и тем самым утереть нос своему парижскому коллеге. Были, конечно, и практические соображения: Фридрих надеялся заставить мыслителя править свои стишки.

По-настоящему счастливыми в своем творчестве были немногие ученые, и к их числу, несомненно, относился Монж, в разносторонних талантах, в напряженном труде которого так нуждалась революционная Франция.

Он почти не отдыхал и выполнял работу, превосходящую всякое воображение. Монж доминировал над всеми своими коллегами благодаря особому энтузиазму и живости характера. Да и сам он писал в то время: «Моя работа такова, какой она не была перед женитьбой: ложился часто заполночь и часто не было и четырех часов, когда я вставал».

Однажды ранним утром жена Монжа к обычному для него куску хлеба добавила ему в дорогу и кусок сыра. Он рассердился.

«Право же, — сказал он, — ты ввязываешь меня в скверную историю. Ведь я же рассказывал, как на прошлой неделе проявил некоторое чревоугодие, и мне пришлось с горечью услышать, как депутат Ниу с загадочным видом говорил окружающим: Монж начинает роскошествовать: смотрите, он ест редиску!»

Пуританские нравы времен якобинской диктатуры, пример Робеспьера, носившего один-единственный голубой костюм, в котором он впоследствии и погиб, были близки и понятны Монжу, члену якобинского клуба, избравшего его своим вице-председателем… за две недели до термидорианского контрреволюционного переворота.

Возглавляя все оборонное производство в стране, Монж ничего не прибавил к своему имущественному состоянию. Жил он настолько непритязательно и бедно, что однажды после многочасового рабочего дня почувствовал упадок сил и уже не способен был трудиться. Бертолле прописал ему ванну, но в доме не оказалось даже дров, чтобы согреть воду.

В этот период организаторский талант Монжа, его разносторонние познания и самоотверженность в служении родине раскрылись с необычайной силой. Его услуги революционной Франции неоценимы. И сравнить его вклад не с чем. Разве что со вкладом Архимеда в оборону родных ему Сиракуз.

Было ли это научным творчеством? Да, было. В сентябре 1793 года Монж совместно с Бертолле и Вандермондом пишут наставление по выделке стали. Почему простым, казалось бы, производственным вопросом занимались по ночам три академика? Да потому, что крайне плохо с этим делом обстояло во Франции еще при короле: сталь ввозили, сами ее производить не могли. А сталь английская, шведская или русская, лучшая в то время, для революционной Франции, окруженной врагами, была недоступна. Этот их совместный труд был образцом приложения последних достижений науки к решению насущных проблем производства.

Тогда же геометр пишет весьма объемистый труд о литье пушек, представляющий собой синтез теоретической мысли и огромного практического опыта, накопленного Монжем в области металлургии, металловедения, машиностроения.

Своеобразие этого произведения, как и других капитальных работ Монжа, в том, что нигде не видим мы ученого узким специалистом, «технарем», как выражаются сейчас. Всякий раз автор книги предстает перед читателем как гражданин с ясной общественной позицией, как борец.

«Искусство лить пушки», «сочинение г-на Монжа, изданное по высочайшему повелению во граде св. Петра в 1804 г.», начинается с «исторического объяснения обстоятельств, которые подали повод к составлению сего сочинения». Так что же пишет автор?

«Предоставленная своим собственным силам перед лицом объединенных морских флотов Англии, Голландии, Испании, России и Неаполя, республика не имела достаточного числа кораблей, чтобы бороться про-

тив такого множества врагов. Ей не хватало 6 тысяч чугунных орудий», — читаем мы в этой книге.

В другом документе Монжа звучит уже клич: «Нам недостает стали, той самой стали, которая должна служить для выделки оружия, необходимого каждому гражданину, чтобы наконец завершить борьбу за свободу против рабства».

И это в характере Монжа. Не только технологию работ, но и чувства республиканца, защитника родины он стремился передать своим читателям. И безусловно преуспевал в этом благородном деле. Порой он может показаться слишком патетичным в своих высказываниях, но такова его натура. Да и что такое увлечение, страсть, порыв, как не пустые слова, если они не продиктованы внутренним пафосом, естественным для воодушевленного человека, пафосом самоотверженной борьбы! Все, что выходило за рамки этой борьбы за свободу, представлялось тогда Монжу суетным и ничтожным.

Узнав, что на Бертолле и Монжа подан донос как на сторонников «максимума» (ограничение права собственности, твердые цены на зерно и другие продукты, «война скупщикам» и т. п.), жена математика немедленно побежала к химику, чтобы предупредить о надвигающейся беде. Бертолле спокойно сидел под сенью каштана: он уже знал о доносе и успокоил женщину тем, что преследовать их начнут, как он считает, лишь через восемь дней. «А тогда?» — спросила она. «А тогда, — ответил химик, — нас арестуют, будут судить, осудят и потом уж поведут под гильотину».

Монж вернулся поздно вечером. И когда жена рассказала ему о страшных словах Бертолле, он ответил: «По правде говоря, я ничего такого не слыхал. Я знаю только то, что мои литейни работают превосходно!»

Спокойствие геометра не было напускным. Его вполне объясняют показания одного из арестованных в то время. Он заявил, что Гаспар Монж своими познаниями способствовал организации экстренного производства оружия — до тысячи ружей в день — в одном только Париже. Монж знал всю технологию этого производства, и если бы военная секция Комитета общественного спасения лишилась его, замедление в этом процессе сразу же проявило бы себя.

В насыщенной и тревожной жизни ученого этот период был, пожалуй, самым счастливым. Дни, когда все говорили друг другу «ты», когда повсюду слышался перезвон не колоколов, а молотов, когда зажженные Монжем факелы горнов пылали даже в Люксембургском саду, а с фронта приходили победные вести.

 

Метаморфозы термидора

Не было у республиканцев другой заботы, кроме победы, и они все отдавали ей. «Революционные солдаты! — писал Карно в приказе по армии в октябре 1793 года, — Трусливые сателлиты тирании бежали от вас… В Лионе федерализму нанесен сокрушительный удар… Защитники республики разрушили притоны мятежников в Вандее: они истребили их нечестивые когорты… Бьет последний час тиранов, и они должны погибнуть от ваших рук. Республиканские солдаты! Души загубленных братьев ваших взывают к вам, слава зовет вас, родина смотрит на вас, представители нации ободряют вас и руководят вами. Ступайте! Карайте!.. Республика будет победительницей! Пусть тираны и рабы исчезнут с лица земли! Да останутся на ней лишь справедливость, счастье и добродетель!»

Прекрасные слова республиканца!

И республиканская Франция победила благодаря титаническим усилиям армии, Конвента, Комитета общественного спасения с его крайними, но необходимыми мерами, неограниченным насилием над контрреволюционерами, спекулянтами, саботажниками, то есть благодаря революционно-демократической диктатуре, опиравшейся на широкую народную инициативу.

Но победа над феодальной реакцией не принесла успокоения самому французскому обществу: слишком разнородные социальные силы объединяла под своими знаменами якобинская диктатура! Уже казнены и левые революционеры во главе с Эбером, и умеренные вместе с Дантоном… Бедняки как были бедняками, так ими и остались — обещанное революцией равенство не наступило. Народ требовал хлеба, буржуазия (особенно новая, спекулятивная, выросшая за годы революции), поддерживаемая зажиточным, затем и средним крестьянством, добивалась свободы от режима жестких ограничений — твердых цен, реквизиций и принудительных займов у богатых, прогрессивно-подоходных налогов и т. д.

Откупившись головами двадцати восьми ненавистных народу откупщиков, включая и голову Лавуазье, Неподкупный сам оказался уже не в состоянии противостоять оппозиции.

«Если бы я мог, — сказал Дантон, когда его везли на плаху, — оставить свои ноги Кутону, а свою энергию Робеспьеру, то дело как-нибудь еще шло бы в течение некоторого времени». Его слова: «Я жду тебя, Робеспьер!» — очень скоро оправдались.

Монжа в последнее время удивляло и озадачивало то, что Неподкупный начал носиться с идеей «высшего существа». Будто и впрямь «короли уже созрели, а господь бог еще нет». Призывая к созданию новой религии (разумеется, без монастырей, которым пришлось бы отдать часть земель и имущества), Робеспьер рассчитывал вернуть долготерпение народное. Но не вернул.

Политический кризис назрел. «Остановите страшную телегу!» — под этим лозунгом очень быстро собрались воедино контрреволюционеры всех мастей. Болото Конвента, молчаливо терпевшее все, что происходило в течение многих месяцев, вдруг заговорило: «Долой тирана! Обвиняемых к решетке!..» Это было девятого термидора. И на следующий же день без суда были казнены уже тяжело раненный выстрелом в челюсть Робеспьер, его брат, Кутон, Сен-Жюст и другие — всего двадцать один человек. «Толпа была несметная, — писал один очевидец, — Во все продолжение пути раздавались аплодисменты, радостные восклицания, крики: «Долой тирана! Да здравствует республика!», и всевозможные ругательства».

Они умерли молодыми, эти творцы революции: Робеспьеру, как и Дантону, было тридцать пять лет, а Сен-Жюсту — всего двадцать семь. Восемьдесят два человека разделили их судьбу через сутки.

«Вы губите революцию!» — предупреждал Робеспьер перед казнью, но это не остановило «страшную телегу», в которой везли его самого. И сразу же началось повальное «отречение от террора». Подозрительных выпустили на свободу, декрет об изгнании дворян и неприсягнувших священников отменили, революционный трибунал прекратил свою работу.

Монжу, отнюдь не стороннику террора, жертвой которого однажды чуть не стал он сам, казалось бы, нечего было волноваться по поводу происходящего. Но дальнейшее развитие событий не могло его не беспокоить.

Разделавшись с «тираном», реакция набросилась на всех якобинцев. Новые власти закрыли их клуб, запретили красный колпак. Банды «золотой молодежи» завладели улицами и начали охоту на якобинцев. Они не позволяли петь «Марсельезу» и требовали исполнения своей контрреволюционной песни «Пробуждение народа против террористов».

И странно было ученому, который совсем недавно проходил пристрастную «чистку» в якобинском клубе и был признан честным гражданином, видеть эти неожиданные метаморфозы в политической жизни Парижа и всей страны. Повсюду началась охота на живых еще республиканцев и на бюсты Марата и Лепелетье. Останки Марата из Пантеона удалили: он уже не мученик революции, подло убитый роялисткой, а «кровожадный журналист». В парижских секциях началась массовая чистка. Около двухсот лидеров санкюлотов обвинены, лишены политических прав, преданы «общественному презрению».

«Люди, еще недавно рядившиеся в лохмотья, дабы походить на санкюлотов, сейчас носят нелепую одежду и разговаривают столь же нелепым языком», — писал Камбон об экстравагантных модах тогдашних молодых буржуа.

Роскошь, упраздненная и заклейменная в 1792 году, всего через два года полностью себя реабилитировала. Нагло поднял голову класс, который, как заявлял СенЖюст, ничего не делает и который не может обойтись без роскоши и безумств. Они, эти презренные существа, гневно восклицал он, предаются наслаждениям, когда народ обрабатывает землю, готовит башмаки для солдат и оружие для защиты этих равнодушных негодяев.

Устав от добродетельной жизни, по меткому выражению Альбера Собуля, крупнейшего современного историка-марксиста, многие члены Конвента поддались соблазну, а иногда и подкупу.

Сын часовщика Жан-Жак Руссо некогда говорил: «Пусть все имеют достаточно и никто не имеет слишком много». Об этой его заповеди очень скоро забыли.

К осени 1794 года Комитет общественного спасения передал в частные руки ранее национализированное военное производство. Дело, которому со всей самоотверженностью и страстью Монж отдавал свои силы и таланты, было загублено одним росчерком пера. Крупнейшую оружейную мануфактуру в Париже ликвидировали, рабочих выгнали на улицу — пополнять толпы безработных, литейные заводы в Тулузе и Мобеже передали частным собственникам. Финансисты й фабриканты оружия начали наживать огромные состояния.

В ноябре Конвент заговорил «о неудобствах максимума» — понятно, для кого он представлял неудобства. И в декабре он был отменен, что немедля привело к страшнейшему кризису. Отказ от управляемой государством экономики сразу же дал себя знать: за год от термидора до термидора курс денег стал ниже более чем в тридцать раз. Бешеным темпом росли цены, росла безработица, росла и смертность.

«Голод, дороговизна, которые санкюлоты переносили с такой твердостью, когда их похвалил Робеспьер, теперь стали для них предлогом, чтобы кричать и вооружаться против власти», — писал термидорианец Тибодо, не скрывая крайней озабоченности.

То, что революция делала легким» контрреволюция делала невыносимым, отмечал позже Луи Блан. Народ потерял все, а, следовательно, и силы претерпевать голод. Это понимали и главари переворота, и «на каждый вопль они отвечали проклятьем памяти Робеспьера».

С установлением реакции, с заменой принципа братства, преобладанием личного эгоизма, всякая служба, требовавшая самоотвержения, становилась все более трудной. Уклонение от военной службы, спекуляция, грабеж, нажива — вот что последовало после термидорианского контрреволюционного переворота.

Бесстыдная роскошь, выставляемая напоказ, сменила скромность времен Неподкупного. Обращение на «ты» было запрещено. Пышным цветом расцвела привольная жизнь в салонах мадам Тальен, «божьей матери термидора», мадам Рекамье и многих других богатых дам, ставших знаменитостями.

А народ страдал от голода, в народе накипал гнев.

При «Робеспьере кровь текла, но не было недостатка в хлебе, сегодня же кровь не течет, а хлеба нет», — говорили вокруг.

Вскоре потекла и кровь. Тому были причиной и голод, и еще одно обстоятельство. В апреле 1795 года Конвент издал декрет о разоружении «людей, известных в своих секциях как участники ужасов, творимых при тирании». Это был своеобразный закон о подозрительных, но вывернутый наизнанку — направленный против санкюлотов, против оставшихся в живых якобинцев, людей девяносто третьего.

В одном только Париже по этому декрету лишили оружия тысячу шестьсот человек, причем это были лучшие борцы, из которых сделали «дурных граждан». А ведь право носить оружие было тогда величайшей ценностью, основой идеологии равенства. Утрата права на оружие означала исключение человека из рядов свободных и равноправных граждан.

Вот эти-то два обстоятельства — голод и попытки правительства выбить оружие из рук народа — вновь подняли мятежный дух. 20 мая опять ударил набат: началось восстание — последнее выступление народного движения в Великой французской революции.

«Хлеба и конституции 1793 года!» — с этим лозунгом пришли к Конвенту толпы голодающих парижан и ворвались в зал заседаний. Когда санкюлоты разместились среди депутатов Конвента, один из депутатов, Жильбер Ромм, активный борец за всеобщее и бесплатное образование, сподвижник Монжа в деле производства оружия, не выдержал при виде этих измученных, доведенных до отчаяния людей.

«Ромм, уступая безотчетному порыву жалости к этому голодному народу, — писал А. Ромбо, — поднялся на трибуну и, поддерживаемый Рюлем, Дюруа, Дюкенуа, Бурботом, Приером из Марны, Сурбани и Гужоном, стал защищать требования восставших. Он предложил объявить секции бессменными, освободить арестованных патриотов, восстановить парижский муниципалитет, привести в действие конституцию 1793 года, созвать законодательное собрание, отменить смертную казнь, оставив ее лишь для эмигрантов, заговорщиков и подделывателей бумажных денег, арестовать возвратившихся в Париж эмигрантов и роялистских газетчиков, произвести домашние обыски, обезоружить подозрительных и принять ряд исключительных мер для обеспечения Парижа продовольствием. Все эти предложения были приняты…»

Но потом толпу народных представителей удалили с помощью подоспевших воинских частей, и Конвент, это высокочтимое учреждение, тут же отменил только что принятые решения. И издал декрет об аресте четырнадцати депутатов, скомпрометировавших себя поддержкой народа. Постыднейшее событие в истории Конвента.

«Народу задурили голову речами», — сказал один из восставших. Пока Конвент тянул время, повстанцев окружили правительственные войска. Ими командовал генерал Мену. Что могли сделать против двадцатитысячного войска неорганизованные массы, причем без вожаков? Пришлось подчиниться приказу сдать оружие.

И начались репрессии, самые страшные из всех, какие видели парижане. «Театры полны, тюрьмы тоже», — говорили в Париже. Нет, это было не так, тюрьмы оказались переполненными, как докладывал на четвертый день от начала восстания Комитет общественной безопасности. Военная комиссия, осуществлявшая карательные функции, осудила полторы сотни человек, среди них к смерти приговорила пять руководителей восстания, восемнадцать жандармов, перешедших на сторону народа, и шесть депутатов Конвента, вступившихся за восставших. Эти последние монтаньяры проявили образцы мужества: по выходе из трибунала они сами себя закололи ножом, передавая его из рук в руки. Трое из них — Ромм, Гужон и Дюкенуа — тут же упали мертвыми. Бурбота, Дюруа и Субрани добила гильотина.

«Террор окончился — да здравствует террор!» На этот раз уже белый… Правые термидорианцы требовали смерти левых термидорианцев. Охота же на якобинцев приобрела новый, более широкий размах. Выдающиеся деятели революции Баррер, Бильо-Варенн, Колло д’Эрбуа были преданы суду. Смерть или ссылка в Гвиану, эта «сухая гильотина», уже грозила и Лазару Карно. Над ним пытались устроить судилище, как над сподвижником «тирана». Попытки Карно оправдаться, выдать себя за узкого военного специалиста, занимавшегося только делами фронтов, никого не убеждали: он тоже ставил подписи под приговорами.

«Не мешать преступлению — это значит совершить его!» Так мотивировал Ларивьер свой донос на Карно и требование отдать его под суд. И нашел поддержку. Но кто-то вКонвенте вдруг воскликнул: «Карно принес нам победу! Нельзя судить организатора победы!» Это и спасло выдающегося военного деятеля и ученого.

Гаспара Монжа в тот день уже не было в Париже. Решив не испытывать свою судьбу, он бежал неделю назад: на него сделал донос собственный швейцар — как на эбертиста (Эбер защищал интересы бедняков и призывал к террору) и сторонника аграрного закона Вывший министр первой французской республики и организатор оборонной промышленности счел самым разумным скрыться в лесах Бонди — в тех самых лесах, где обычно прятались разбойники с большой дороги и бродяги.

Эбертист… Сторонник ограничения земельной собственности! «Да, теперь это — самое тяжкое обвинение, — думал Монж, — Нынче враг собственности — враг свободы. Ведь для этой компании толстосумов слово «свобода» означает денежную свободу, а не свободу отдельной личности. Тот, кто посягает на великое право наживаться, конечно же, достоин смерти. Вот до чего дошла наша революция! Что же теперь делать порядочному человеку? «Сожги то, чему поклонялся, поклонись тому, что сжигал?»

Вновь и вновь обдумывал Монж недавние события, вспоминал многих из тех, кого уже нет. С грустью думал о Лавуазье, погибшем из-за денег. Особенно же грустными были воспоминания о последнем из просветителей, философе и математике Кондорсе, выдвинувшем Монжа на пост морского министра, о мыслителе, который впервые заявил, что история отнюдь не сводится к деяниям королей, военачальников и выдающихся личностей, что ее движение объясняется безграничными возможностями человеческого разума как истинного творца истории.

Многое Монж воспринял от этого друга Вольтера и Д’Аламбера, великого гуманиста, писавшего конституцию 1793 года, в которой были закреплены права человека. В ней он провозгласил «право сопротивления притеснению». На деле же он так и не пошел за якобинцами. Монж помнил, как горько сетовал Кондорсе на неумолимый ход времени, когда, как он сам прекрасно выразился, великий Эйлер «прекратил вычислять и жить». В разгар революции Кондорсе сделал то же самое. Но если Эйлер покинул этот замечательно интересный и мало еще изученный мир, как говорят, по воле божьей, то Кондорсе покинул этот жестокий и подлый мир по собственной воле, уже утратив веру во всесилие разума и социальный прогресс.

О трагической судьбе своего товарища по науке Монж думал и думал, пребывая в лесном плену. Ведь в таком же точно плену был всего несколько месяцев назад и Кондорсе, который в период подъема революции застрял в тенетах идей жирондистов и должен был разделить их печальную судьбу.

Робеспьер явно перегибал палку, заявляя, что «этот сочинитель книг, бывший почти республиканцем в 1788 году, стал глупейшим образом защищать интересы королей в 1793 г. «Академик Кондорсе, — говорил он, — некогда бывший, как говорят, великим геометром, по мнению литераторов, и великим литератором, по мнению геометров, стал отныне опасным заговорщиком, презираемым всеми партиями».

Странные вещи порой говорят люди. Манон Ролан была совсем иного мнения о Кондорсе: она сравнивала его с ватой, пропитанной сахарным сиропом…

Остается на совести Робеспьера заочное осуждение этого ученого на смерть. Но поистине, на всякого мудреца довольно простоты. И сам философ, выгнанный голодом из леса к людям, совершил глупость: он заказал себе яичницу чуть ли не из десятка яиц — настолько был голоден! И его сразу же распознали как «аристократа». Кондорсе был тут же схвачен и доставлен в тюрьму. Там он и покончил свои несложные расчеты с жизнью.

Тяжелые мысли приходили к Монжу в его печальном уединении: «Господи, что происходит с республикой! Мы победили, будучи нищими: у нас не было ни оружия, ни стали, ни пороха… Но мы победили — так слава нам! Теперь, когда на границах спокойно, только и разворачивать бы нам промышленность, налаживать просвещение, обеспечить народу работу, достаток, знание… Но прогресс, родина, долг, патриотизм — все эти слова превратились в пустой звук, все отдано в угоду наживе, денежному мешку. Кто защитит завоевания революции?»

Эмигранты въезжают в страну толпами. В Лионе они уже неплохо обосновались, а банды сынков богачей открыто ходят с белым кантом на шляпах, сбросив республиканские знаки, и лишь ждут момента, чтобы выйти на улицы со знаками монархистов.

Кто остановит это сползание в пропасть, кто прекратит гнусное торжество эгоизма, подлости, предательства и доносов? Где те силы, что спасут республику? Бедная Франция, что с нею будет? Спасите революцию! — повторял и повторял Монж как заклинание… Но только деревья стояли вокруг и тихо покачивали головами. Кроме них, слушать ученого было некому.

 

Глава третья. Науки, искусства, ремесла

 

Две тысячи сыновей

Френсис Бэкон, родоначальник английского материализма, в своем капитальном труде «О достоинстве и приумножении наук» писал: «…В большинстве своем политические деятели, не воспитанные в духе учения об обязанностях и всеобщем благе, все измеряют собственными интересами, считая себя центром мира, будто все линии должны сходиться к ним самим и их судьбам, и вовсе не заботятся о корабле государства, даже если его застигла буря, лишь бы им самим удалось спастись на лодке собственного преуспевания и выгоды…

Ну а если ученым иной раз удается остаться невредимыми во время смут и переворотов в государстве, то это нужно отнести не на счет всяческих ухищрений и изворотливости, а на счет того уважения, которое честность вызывает даже у врагов».

«Впрочем… — отмечает английский мыслитель, — как бы порой судьба ни бичевала их и как бы их не осуждали на основании своих неразумных принципов политические деятели, они тем не менее вызывают явное одобрение, так что здесь нет никакой необходимости в подробной защитительной речи».

Эти слова Бэкона как нельзя лучше подходят к таким людям, как Монж, научный авторитет и личные качества которого — бескорыстие, неспособность пойти на интригу — были общеизвестны. А то, что ему постоянно доставалось и справа, и слева, не должно удивлять. Жирондисты травили его за то, что он был, по их мнению, слишком левым, а наиболее рьяные его одноклубники — якобинцы обрушивались на него за то, что левым он был, конечно же, недостаточно, поскольку не проявлял необходимой твердости в борьбе с жирондистами.

После термидорианского переворота лицо ученого вновь показалось кое-кому излишне красным, озаренным отблесками якобинских костров и горнов. Но Монж — крупнейший ученый и педагог, талантливейший организатор производства, и приложить его знания и опыт есть к чему. Поэтому и нелегальное положение Монжа продлилось не более двух месяцев.

Когда Маре и Эшассерио (один из них уже был зятем Монжа, а другой собирался стать таковым) выступили с ходатайством о реабилитации ученого, им, видимо, не пришлось говорить «подробные защитительные речи». По. их просьбе опала с Монжа была снята, и он вскоре появился в Париже, чтобы продолжить дело, которым был занят до подлого доноса на него.

А дело было наиважнейшее: подготовка научных, инженерных, военных и педагогических кадров.

Не только три знаменитых клича «Свобода, Равенство и Братство!» провозгласила революция, но и впер-, вые в мире соединила вместе два великих слова: «народ» и «образование».

Народное образование было одной из важнейших забот ряда последовательно сменявших друг друга органов государственного управления.

В королевской Франции лишь часть населения могла читать. В сельских местностях многие мужчины и подавляющее число женщин не могли подписаться даже под брачным договором и ставили крест. Образование было привилегией знати и богатства. С этим необходимо было покончить.

Первейшей после хлеба потребностью народа называл Дантон просвещение. Проекты реформы образования разрабатывали и выдвигали многие: Дону, Мирабо, Талейран, Карно, Ромм, Лепелетье, Гассенфратц, Кондорсе. Столь пристальное внцмание к этому вопросу хорошо объясняют слова якобинца Жильбера Ромма: «Народное образование не долг и не благодеяние, оказываемое нации, это — необходимость».

И потому, хотя это могло быть и случайным совпадением, в тот самый день, когда был казнен король, Конвент постановил, что финансы, война и организация народного образования будут постоянно в повестке дня. Прекрасную идею Кондорсе о всеобщем, равном и бесплатном образовании, как и проект Ромма об установлении государственной монополии образования после множества длинных и нудных дебатов успешна похоронили, отдав предпочтение демагогическому лозунгу «свободы образования», выдвинутому неким Букье. Предупреждение Ромма о том, что декретировать свободу образования — это значит поддержать ненавистное различие между богатым и бедным и оставить последнего, как и раньше, в лачуге, не было принято во внимание. Термидорианский Конвент отказался от предоставления всем молодым гражданам страны равных возможностей образования. Срок обязательного обучения был сведен к трем годам. Не такой уж щедрой оказалась новая власть, да и понятно: финансы, война — вопросы для нее были более важные и сложные.

Однако и для выполнения весьма скромной программы народного образования нужны кадры, а их не оказалось. Многовековое всевластие церкви в деле обучения и воспитания молодежи революция уничтожила. Наладить же светское, отделенное от церкви, образование якобинский Конвент не успел: он вел жесточайшую войну с внешними и внутренними врагами за спасение республики. Но он принял важные решения и на этот счет. И выполнять их необходимо было Конвенту уже термидорианскому.

Специалисты нужны были Франции не только для обучения молодежи. Острая потребность в них ощущалась и в военной сфере, и в гражданском строительстве. Словом, дело, начатое якобинцами, нельзя было не продолжать. Потому-то и понадобился Монж, с именем которого в дальнейшей истории и будет связано создание двух примечательных во всех отношениях школ, возникших в самую драматическую эпоху из всех, какие знала Франция.

Мысль о том, чтобы создать высшую школу для подготовки специалистов всех профилей по единой программе, возникла не в одной голове. Специализацией можно будет заняться позже, а что касается основ научного знания, то они могут и должны быть едиными, как едина и неделима сама республика. Наконец, это необходимо для развития и совершенствования наук. Директор школы мостов и дорог Ламбларди и Монж выдвинули эту идею, а поддержали ее Карно, Фуркруа, Бертолле и другие ученые.

В марте 1774 года по докладу Барера Конвент принял постановление о создании «Центральной школы общественных работ», а в сентябре его депутаты единогласно проголосовали за проект, представленный Фуркруа. Развернутую пояснительную записку к нему написал Монж. Он же потом разработал и устав будущей школы.

Стране требовались инженеры, поэтому точные науки, начертательная геометрия, математический анализ заняли в разработанном им курсе главенствующую роль. Ни слова богословам! Только практически значимые сведения — физика, химия, механика, фортификация, архитектура, гидравлические устройства, элементы теории машин — таков был принцип Монжа.

А поскольку конечной целью обучения и воспитания являются не знание и умение, а практическая деятельность, в новой школе, в отличие от старых университетов, этих «цитаделей схоластики», Монж предусмотрел большое количество расчетных, графических, лабораторных работ, всякого рода опытов и практических занятий, максимально сократив число часов пассивной учебы — сидения на лекциях. Что же касается самих лекций, то их должны читать лучшие профессора.

Так и было сделано: преподавать в школе были приглашены Лагранж, Бертолле, Фуркруа, Шапталь, Прони, Ашетт, Гассенфратц и другие видные ученые и педагоги. Первым директором школы стал Ламбларди: Монж отклонил сделанное ему предложение. «Мне больше нравится везти повозку, нежели сидеть в ней», — сказал он. И с головой ушел в осуществление своей замечательной программы, суть которой была изложена в записке с названием «Подробности о преподавании в Центральной школе общественных работ».

Главная «подробность», а вернее, особенность замысла Монжа заключалась в том, чтобы покончить с сословными различиями при подборе и обучении специалистов, «открыть дорогу для дарований, а не для титулов и денег», «сравнять хижины с дворцами». Для этого в постановление Конвента был включен пункт, предусматривающий, что приемные экзамены будут дроведены в двадцати двух городах страны, чтобы набрать четыреста наиболее одаренных юношей в возрасте от шестнадцати до двадцати лет. Экзаменующиеся должны проявить свои знания по арифметике, алгебре и геометрии.

К началу занятий удалось набрать лишь триста сорок девять учащихся: обстановка в стране оставалась сложной. Немало трудностей представляла и организация начала занятий. Здесь-то и раскрылся во всю ширь талант и драгоценный опыт Монжа как профессора Мезьерской школы, откуда он перенес в Политехническую все лучшее, и как организатора «революционных курсов» по подготовке оружейников и специалистов по выделке пороха. '

Поскольку курс обучения в школе предусматривался трехгодичный, первых результатов следовало ждать нескоро. Но Монж и эту проблему решил блестяще. Им были приняты «чрезвычайные меры»: в течение трех месяцев под его руководством учащиеся прошли специальные «революционные курсы» — сжатый обзор всей трехгодичной программы. Затем по результатам этого обучения все юноши, в зависимости от достигнутых успехов, были разделены на три группы. Одна из них в дальнейшем проходила курс по нормальной программе, две другие — по ускоренной. Всех учащихся Монж разделил на бригады, которыми руководили инструкторы из их же числа.

Не ждать трех лет! Каждый год давать по выпуску инженеров — решил Монж и добился того, что и первые выпуски (с сокращенной программой) были полноценными. Время показало, что это были превосходные выпуски, едва ли не лучшие из всех.

Что же для этого предпринял Монж? Он оперся на два фундамента, как некогда опирался на две совмещенные плоскости проекций при создании начертательной геометрии: на институт инструкторов (репетиторов), в котором и сам вырос как блестящий педагог, и на высокие личные качества своих учащихся — прежде всего их ответственность и самостоятельность в суждениях.

По его настоянию до начала функционирования школы, а она с 1 сентября 1795 года именовалась уже Политехнической, еще при поступлении в нее будущих воспитанников были выделены пятьдесят человек, имеющих лучшие аттестации по результатам приемных экзаменов. По утрам они вместе со всеми слушали «революционный курс», а вечером собирались в одном из отелей поблизости от школы, где Монж и другие профессора готовили их к выполнению обязанностей руководителей бригад. Вечера эти запомнились многим из них на всю жизнь.

«Тогда, — писал Бриссон, инженер путей сообщения, под редакцией и с дополнениями которого мы читаем сейчас в русском переводе «Начертательную геометрию», — мы узнали Монжа, этого добрейшего человека, привязанного к юношеству и преданного наукам. Он всегда был среди нас; после лекций геометрии, анализа и физики начинались частные беседы, которые еще расширяли и укрепляли наши способности. Он был другом каждого воспитанника, побуждал нас к труду всегда помогал и всегда радовался нашим успехам».

Монж так привязался к этим любознательным ребятам, съехавшимся со всей страны, так много души вложил в становление каждого из них, что когда пришло время выбирать из пятидесяти ровно двадцать пять лучших, которые и станут бригадирами, то он, будучи уверенным в их добросовестности, настоял на том, чтобы руководители школы не вмешивались в выбор.

Избрание будущих ассистентов было осуществлено в духе демократических идей Монжа, а это значит самими воспитанниками. И они не сделали ошибки: семнадцать кандидатов получили три четверти голосов, прочие восемь — более двух третей. Еще одно подтверждение того, что учащиеся сами себя знают лучше, чем учителя. Письменные свидетельства Малюса, Био, Ланкре и других избранных таким образом ассистентов, ставших всемирно известными учеными, убедительно подтверждают и смелость Монжа как педагога, и безупречность выбора, сделанного самими учащимися.

Монж работал с колоссальным напряжением, но при этом и с огромной радостью. Он проводил со своими «сыновьями» почти все сутки, как некогда в своих литейнях. Но сейчас его усилия имели особый смысл, и работа доставляла ему особую радость. Нет слов, пушки были нужны. Однако если их можно повернуть куда угодно, то уж души его воспитанников, его замечательных сынов, с которыми вместе посадил не одно «древо Свободы», повернуть не в ту сторону будет не по силам ни одному владыке. Он в это искренне верил и на это надеялся, вероятно, не догадываясь, что ему, республиканцу, самому уже намечена роль одного из ближайших сподвижников нового владыки Франции — императора Наполеона Бонапарта. Впрочем, кое-какой свет на этот странный на первый взгляд «зигзаг» в судьбе Монжа может пролить его убежденность в том, что лучше республиканцы без республики, чем республика без республиканцев. Потому-то геометр и был постоянно с молодежью, жил ее заботами.

«Работа Политехнической школы, — писал он, — занимает меня настолько сильно, что я почти не могу думать о других вещах. Этот маленький шедевр я хочу предоставить самому себе только тогда, когда он будет полностью завершен».

После смерти Ламбларди в 1797 году директором Политехнической школы стал сам Монж. Он не замедлил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы укрепить позиции школы, ее республиканский свободолюбивый дух. Монж сумел закрепить юридически то важнейшее положение, что никто не вправе решать дела школы, кроме ее Совета, усовершенствовал программы, добился того, что часть учащихся могла специализироваться на научной работе (нужна же смена!).

Феликс Клейн в своей замечательной книге «Элементарная геометрия с точки зрения высшей» писал явно под впечатлением деятельности Монжа:

«В то время как англичане строго консервативно держатся за старые учреждения, француз любит новое и часто вводит его не путем постепенного преобразования старого, а в форме внезапной реформы, которая даже скорее является революцией…

В Политехнической школе наибольшим влиянием пользовался знаменитый Монж. Он создал там ту постановку преподавания геометрии, которая еще и теперь существует в высших технических школах и подобных им институтах; сюда относятся прежде всего обширные курсы начертательной и аналитической геометрии. Существенным новшеством по сравнению с прежней постановкой преподавания является то, что теперь преуспевают не только немногие особенно интересующиеся слушатели, но благодаря целесообразной организации большое число студентов одновременно плодотворно выполняют каждый свою работу. На современников Монжа произвело особенно сильное впечатление, когда он в первый раз вел практические занятия, при которых до 70 человек одновременно работало над своими чертежными досками».

Добавим к этому, что занятия учащихся Политехнической школы велись в лучших зданиях столицы, включая и Бурбонский дворец, где ныне заседает Национальное собрание Франции, и что только над подготовкой эпюр по начертательной геометрии перед началом чтения курса трудились двадцать пять опытнейших художников-графиков. Это уже была не кафедра в старом представлении, а подлинная индустрия знаний, умений, навыков. Настоящая школа инженеров, которую весь мир взял впоследствии за образец.

Политехническая школа, «этот маленький шедевр», как называл ее Монж, дала мировой науке много великих имен» Трудно себе представить учебники современной высшей технической школы без имен Ампера и Гей-Люссака, Пуассона и Клапейрона, Кориолиса и Беккереля, окончивших эту школу в разные годы. Из ее стен вышли основатель термодинамики Сади Карно (сын «организатора побед» Лазара Карно), творцы физической оптики Малюс, Френель и Араго, знаменитые инженеры и геометры Понселе, Шаль, Пуансо, Бриссон, Навье. Из стен парижского Политехникума вышли и творец «позитивной философии» Огюст Конт и нынешний президент Франции В. Жискар д’Эстен.

Насколько авторитетна и популярна была эта школа с первых же месяцев своего существования, можно судить хотя бы по тому, что в ее амфитеатрах нередко можно было видеть знаменитых генералов Дезе, Кафаррели, Бонапарта… Монж достиг своей цели: он создал учебное заведение, которому, как тогда писали, завидовала вся Европа, и которого, как писали позже, боялись императоры и короли.

Когда Политехническая школа начала уже функционировать, комиссия, назначенная Конвентом, занималась организацией другой школы. Она называлась Нормальной школой и предназначалась для подготовки не инженеров, а преподавателей. Среди ее профессоров была все та же знаменитая тройка: Лагранж, Лаплас, Монж. И хотя школа просуществовала недолго, Монж в течение четырех месяцев прочитал там тринадцать лекций. Они были записаны стенографами, прикрепленными к школе, и опубликованы в журнале этой школы.

Знаменитый трактат «Начертательная геометрия» Монжа и представляет собой запись его лекций, отредактированную и дополненную Бриссоном, поскольку Монж совсем не интересовался опубликованием своих работ. Так спустя три десятилетия вышел в свет капитальный труд гениального геометра.

 

Всем народам

Судя по дошедшим до нас скудным сведениям, древнегреческий математик пифагорейской школы Архит очень гордился успехами в счете, которых достигла эта знаменитая школа. «Открытие счета, — писал он, — способствовало прекращению распри и увеличению согласия между людьми. Ибо после этого открытия нет больше обсчитывания и господствует равенство».

Наивный мудрец! Обсчитывание, обвешивание, обмеривание сохранились и до наших дней, когда кругом — датчики, автоматы и бесстрастные ЭВМ. С тех пор как существуют собственность, деньги, материальное неравенство, всегда были корыстолюбие и обман. Очень большого расцвета обман на неправильной мере и неправильном весе получил, по-видимому, в феодальной Франции в канун революции. Только для измерения земельных площадей применялось более сорока различных мер с почти одинаковыми названиями.

Этой измерительной оргии и, разумеется, диким злоупотреблениям, если не назвать их прямым грабежом, способствовало закрепленное за феодалами «право эталонажа», то есть право назначать меру и вес, какие им заблагорассудится. Некоторые торговцы считали своим неотъемлемым правом получать доход от различия в применяемых в стране мерах.

Словом, путаница была невообразимая. Потребность в реформе давно назрела, но разрубить этот сложный клубок длительное время никому не удавалось. Учредительное собрание в 1790 году постановило даже «умолять короля обратиться с письмом к английскому королю» о совместном проведении реформы. Но по плечу ли королю такая решительная мера? Он и сам-то чувствовал себя в то время не очень твердо…

Мысль об установлении во Франции единства мер и весов рождена не революцией, она так же стара, как и сама монархия. Однако достигнута эта цель была лишь после свержения монархии.

«Изо всех хороших предприятий, которые у нас останутся в памяти о французской революции, это то, за которое мы всего менее заплатили», — писал позже астроном Деламбр о метрической системе мер, в разработку которой он сделал немалый вклад. «Несвязная система наших мер, — подчеркивал он, — помимо своих реальных неудобств имела первоначальный недостаток, который и ускорил ее отмену: путаница, в ней царившая, в большей своей части была делом той феодальной системы, которую никто более не смел защищать и которую стремились искоренить до мельчайших следов».

Инициатором этого замечательного мероприятия был, как это ни удивительно, политический оборотень Талейран, в прошлом — епископ. Во время революции он вел себя осторожно, боясь, как бы стремительный водоворот событий не увлек его куда-нибудь «не туда».

«Тем не менее, — вспоминал он, — я счел нужным выступить по нескольким вопросам… Я предложил декретировать единообразие мер и весов и взял на себя доклад о народном образовании… Для выполнения этой большой работы я обращался за указаниями к самым образованным лицам и самым видным ученым той эпохи, в которую жили Лагранж, Лавуазье, Лаплас, Монж, Кондорсе, Вик д’Азир, Лагарп, и они все помогли мне. Я должен упомянуть о них, так как эта работа приобрела некоторую известность».

Сказано весьма скромно, даже излишне скромно в части, касающейся ученых, которые в результате многолетних усилий выполнили работу масштаба всемирного, принесшую им благодарность потомков. И вспоминая о ней, мы уже вынуждены назвать и имя Талейрана, а заодно и рассказать об истинных мотивах его великолепного предложения.

После 10 августа 1792 года, когда пала монархия, для него настали тревожные времена (в потайном сейфе короля, который вскоре был вскрыт, лежали документы, изобличающие Талейрана, вступившего с ним в сговор). Политическому хамелеону пришлось срочно упрашивать Дантона дать разрешение на поездку в Лондон. Прекрасным поводом для этого и послужил научный вопрос о введении единообразной системы мер и весов, который, как уверял Талейран, необходимо было обсудить с Англией.

«Моей истинной целью, — писал он много лет спустя, — было уехать из Франции, где мне казалось бесполезным и даже опасным оставаться, но откуда я хотел уехать только с законным паспортом, чтобы не закрыть себе навсегда пути к возвращению». Заметим, однако, что в Англии бывший епископ не задержался, уехал в Америку и пустился там в спекуляции.

По докладу Талейрана в Учредительном собрании был издан декрет и создана комиссия, в которую вошли Борда, Лагранж, Лаплас, Монж и Кондорсе. В отличие от Талейрана, они не находили нужным вступать в переговоры с Англией и предлагали приступить к работам немедленно.

Но что взять за единицу измерения? Нужно, чтобы мера была удобной, понятной, простой. С давних пор люди стремились взять эти меры у природы. С единицей времени повезло: суточное вращение Земли вокруг своей оси и ее годовое движение вокруг Солнца подсказало и сутки, и год.

А вот с единицей длины дело было сложнее: слишком уж разнообразны окружающие нас предметы. Оказалось удобнее всего сравнивать отрезки с размерами человеческого тела или его частей, тем более, что эти «линейки» всегда при себе. Так появились фут (длина ступни), локоть (расстояние от конца пальцев до локтевого сустава), маховая сажень (расстояние между средними пальцами разведенных в стороны рук), косая сажень (расстояние между большим пальцем левой ноги, отодвинутой от правой, и средним пальцем вытянутой правой руки). Последние две меры — специфически русские, а вот в Англии основной мерой длины с давних пор (с 1101 года) служил ярд. По преданию, он был равен расстоянию от носа короля Генриха I до среднего пальца его вытянутой руки. Есть и другая версия: будто бы ярд — это длина его меча (0,9144 метра).

В конце концов не кончик же носа короля английского брать за основу отсчета единой меры длины для революционной Франции! Да и локоть локтю рознь, ибо размеры и пропорции тела у людей разные. Надо искать единицу длины в том, что естественно, что постоянно и приемлемо для людей разных стран, а это значит положить в основу всей системы мер величину, общую для всех народов планеты Земля.

Когда древние заметили, что моря выпуклы, они догадались: Земля — шар! Хотя фигура ее, так называемый геоид, совсем не шар, а нечто слегка сплюснутое, но это их и не могло беспокоить, поскольку никакими наблюдениями не выявлялось. Конечно же, им очень хотелось узнать радиус этого шара, чтобы построить глобус и изобразить на нем страны, моря и т. п.

Первым, кто показал, как можно измерить величину земного шара, был уже известный нам Эратосфен, решивший эту задачу за три века до нашей эры. Не выходя из своей обсерватории, этот астроном подсчитал, что расстояние от Сиены (нынешний Ассуан) до Александрии, где он жил, составляет одну пятидесятую часть большого круга, то есть меридиана Земли.

Все гениальное просто. Мы и сейчас удивляемся остроумию древнего мудреца. Узнав, что в Сиене в день солнцестояния колодцы освещались прямыми лучами солнца в полдень до самого дна и даже самые высокие предметы не оставляли никакой тени, он решил, что город этот лежит как раз на тропике.

Измерив высоту солнца над горизонтом у себя в Александрии тоже в день солнцестояния, в полдень, он легко определил разницу широт этих двух пунктов: она равна количеству градусов земного меридиана между параллелями этих городов, лежащих на одном направлении север — юг. Это составляло одну пятидесятую окружности.

Дальнейшее не представляло труда. Расстояние между ними, равное (по дуге) пяти тысячам стадий, следовало умножить на пятьдесят. Так он и получил длину окружности земного меридиана — двести пятьдесят тысяч стадий.

Этим методом и решили воспользоваться ученые республиканской Франции. Они выбрали более длинный участок земного меридиана, концы которого находятся на уровне моря, и решили измерить с помощью наилучших геодезических инструментов (их разработал Борда) длину дуги, их соединяющей, и одновременно с этим разность широт конечных точек, что позволит вычислить длину земного меридиана.

Другой вариант, предложенный еще Гюйгенсом, — взять за единицу измерения длину маятника с периодом в одну секунду — они отвергли как связанный с посторонним для длины элементом (временем) и произвольным делением суток на 86 400 секунд. Потому и остановились на измерении части меридиана.

Выбор десятичной системы счета задолго до этого подсказал аббат из Лиона, математик и астроном Габриэль Мутон, опубликовавший еще в 1670 году работу, в которой за единицу длины предложил принять одну минуту земного градуса, которую назвал милей (она равна 1852 метрам). Все дробные части этой величины были у Мутона десятичными.

Проанализировав все, что было достигнуто до них, члены комиссии решили, что система мер будет десятичной. Ее основой станет одна десятимиллионная часть дуги меридиана, равной девяноста градусам. Эту единицу было решено назвать метром, а всю систему — метрической. Единицей веса намечалось принять вес одного кубического дециметра воды при температуре ее наибольшей плотности.

В своем докладе от 19 марта 1791 года члены комиссии предложили в качестве меры длины принять одну десятимиллионную часть четверти земного меридиана. «Предлагаем, — писали они, — немедленно измерить дугу меридиана от Дюнкерка до Барселоны, которая заключает немного более 9,5 градуса… Мы не считали, что необходимо ожидать содействия других наций ни для того, чтобы решиться на выбор единицы меры, ни для того, чтобы начать работу.

(Древняя единица измерения расстояний; египетский стадий времен. Птолемеев равняется нынешним ста восьмидесяти пяти метрам.)

Действительно, мы исключили из этого выбора всякое произвольное определение; мы приняли лишь элементы, принадлежащие одинаково всем нациям… Одним словом, если бы память об этих работах исчезла, если бы сохранились только результаты, то они ничего не представляли такого, что могло бы послужить для определения того, какая нация возымела об этом идею или привела ее в исполнение».

Комитет народного просвещения постановил, что комиссарами, которым поручается определение эталона веса, будут граждане Борда, Гаюи и Прони, Далее указывалось, что «граждане Бертолле, Монж и Вандермонд будут руководить выработкой платины, назначенной для изготовления не только эталона метра Республики, но еще и других совершенно одинаковых эталонов, которые можно будет послать либо ученым обществам, либо различным правительствам просвещенных стран».

Граждане Деламбр и Мешен должны были, начав с концов избранного отрезка меридиана, первый — с севера, а второй — с юга, от Пиренеев, двигаться навстречу друг другу и определять треугольники, на основе которых будет исчислена длина меридиана.

Насколько тяжелой была задача этих двух граждан, трудно представить человеку, не знакомому с геодезией, астрономией и, главное, с тогдашней обстановкой. Мешен в Пиренеях карабкался по скалам, цеплялся за деревья и кустарники, рискуя сорваться в пропасть. Измерениям в горах ему мешали и облачность, и свирепые ветры, ломавшие его станции (ориентиры), и испанские власти, которых очень беспокоило, не пойдет ли деятельность ученого во вред их государству.

У Деламбра, ученика и друга Лаланда, который стремился помочь ему в этой работе, дела шли не лучше: не раз его «заарестовывали» как вражеского лазутчика, бывало, что в толпе, его окружавшей, «несколько голосов предлагали одно из тех скорых средств, столь употребительных в те времена, которые разрешали все трудности, кладя конец всем сомнениям», то есть, попросту говоря, вздернуть ученого на фонаре. Очень часто колокольни и шпили, в которые он с большим трудом проникал со своими инструментами, вскоре оказывались разрушенными, как и построенные им временные деревянные ориентиры.

Один народный представитель даже гордился, похваляясь в письме Конвенту тем, что он «велел повалить все эти колокольни, которые горделиво возвышались над скромными жилищами бедняков»!

Добросовестность и требовательность к себе этих двух подвижников науки изумительна. Чтобы вычислить всего одну величину — широту парижского Пантеона, который являлся лишь одной из многих вершин длинной цепи треугольников, охватывающих меридиан, Мешен и Деламбр сделали по одной тысяче восемьсот наблюдений! Четыре вычислителя выполняли расчеты отдельно, применяя разные таблицы логарифмов и различные методы. Затем сравнивали вычисления. «Они согласуются между собой»— писал Деламбр, — так, как этого только можно ожидать».

Геодезические и астрономические работы под открытым небом длились не один год. «Но ни за что на свете я не возвращусь до полного выполнения моей работы», — писал Мешен. Он решил продолжить меридиан дальше Барселоны — до Балеарских островов, но не сумел довести замысел до конца. По словам Деламбра, эпидемическая лихорадка и крайнее утомление, а их он переносил с постоянством, о котором нельзя не пожалеть, удивляясь ему, «остановили его в пути и похитили его у нас…» Астроном Парижской обсерватории Мешен умер на чужой земле, в открытом поле, около очередной тригонометрической точки.

За столь долгое время наука потеряла и Вандермонда. А что касается Монжа и Бертолле, то эти два неразлучных друга к концу работ над метрической системой мер были очень далеко от Парижа» участвуя в другой, еще более опасной экспедиции. Поэтому под окончательными документами о принятой длине метра и единице веса есть подписи Лагранжа, Лапласа, Борда и Деламбра, но нет там подписей Монжа и Бертолле.

Как ни сложны были обстоятельства, как ни менялся политический климат в стране за эти бурные годы, ученые Франции довели свое прекрасное начинание до конца. Искуснейший мастер Ленуар под руководством Борда изготовил две платиновые линейки шириной около двадцати пяти миллиметров и толщиной около четырех миллиметров. Одна из них вместе с нормальным килограммом из платины была сдана в архив государства, вторая передана в обсерваторию, под охрану Бюро долгот.

Это великое научное достижение великой революции. Единые для всей страны, а впоследствии и для многих стран меры длины и веса были введены специальным декретом в 1795 году. Хорошо сказал Приер в докладе Конвенту: «…реформа мер и весов, с одной стороны, опирается на самое точное, что содержится в математике и физике, и в то же время является доказательством успехов, которых они достигли, и средством для их дальнейшего усовершенствования; с другой стороны, они нисходят до самых глубин гражданского быта».

Чтобы ускорить внедрение новых мер, официально названных «республиканскими», в первой же статье этого декрета говорилось, что, пользуясь новыми мерами еще до того, как они будут объявлены обязательными, граждане дадут доказательство своей преданности единству и нераздельности республики.

Замечательное свойство новой системы мер — ее стройность, единообразие, десятичные соотношения кратных и дольных единиц, образуемых очень легко приставками (кило, гекто, дека, деци, санти, милли и т. п.), открыло перед нею широкие перспективы. Люди всех континентов всегда будут признательны ученым революционной Франции. Благодаря им вошла в нашу жизнь десятичная система, которая прежде имела лишь научный интерес.

Шли годы, парижскую платиновую линейку в 1872 году заменили более жестким эталоном Х-образной формы из платины с десятипроцентной добавкой иридия — для твердости и упругости. Международный прототип метра и две его копии ныне хранятся в Севре. Исполненные таким же образом остальные образцы были розданы по жребию разным государствам. Нашей стране достались копии № 11 и № 28, последняя и была принята у нас в качестве государственного эталона. Одна из копий хранится в Москве, во Всесоюзном научно-исследовательском институте имени Д. И. Менделеева, другая — в Ленинграде.

В 1875 году метрическую конвенцию подписали уже семнадцать государств, включая и Россию, где применение новой системы измерений было разрешено (но не стало Обязательным) законом от 4 июня 1899 года, принятым по предложению Д. И. Менделеева.

Рельеф Ф. Рюда «Марсельеза»

Гаспар Монж (1746–1818)

П. С. Лаплас, Ж. Л. Лагранж, А. Л. Лавуазье, К. Л. Бертолле

Политехническая школа

#_05.jpg

Руже де Лиль, Л. Н. Карно, Ж. В. Понселе

«Элементарные машины» из «Курса построения машин" Бетанкура и Ланца

Регулятор Чебышева, параллелограмм Уатта, коленчатые механизмы Чебышева

#_08.jpg

Н. И. Макаров, В. И. Курдюмов, Е. С. Федоров, Н. А. Рынин

«Облегчим же, — писал великий химик, — и на нашем скромном поприще возможность всеобщего распространения метрической системы и через то посодействуем в этом отношении общей пользе и будущему желанному сближению народов. Не скрою, понемногу, но оно придет. Пойдем ему навстречу».

Однако не скоро отказалась Россия от старых мер — аршина, версты и фунта. Только Великая Октябрьская социалистическая революция позволила ввести как обязательную метрическую десятичную систему в РСФСР — с 14 сентября 1918 года, а в масштабе всей нашей многонациональной страны — после постановления СНК СССР от 21 июля 1925 года.

Одиннадцатая Генеральная конференция по мерам и весам в 1960 году приняла новое определение метра, которое вошло в основу действующей сейчас Международной системы единиц (СИ). Это определение звучит так: «Метр — длина, равная 1 650 763, 73 длины волны в вакууме излучения, соответствующего переходу между уровнями 2рю и 5rfs атома криптона 86». Это излучение монохроматического света, соответствующее оранжевой линии криптона, создается специальной лампой. Так обеспечивается высокая точность воспроизведения единой мировой меры. Но все новейшие достижения метрологии, конечно же, не умаляют заслуг французских ученых. Предложенный ими метр остался метром.

К 1972 году метрическую конвенцию подписало уже сорок одно государство. Правы были творцы этой универсальной системы мер, написав на эталоне метра: «На все времена, всем народам»!

Кстати, это выражение приписывается Монжу.

 

Забавы геометрии

«Не трогай моих чертежей!» — эти слова, если верить легенде, были последними из произнесенных Архимедом: римский солдат, один из тех, что взяли Сиракузы штурмом с суши, убил ученого, чертившего на песке геометрические фигуры… В. нашем представлении эта' легенда рисует яркий образ исследователя и философа, отрешенного от всего земного, занятого «чистой» наукой.

Известно между тем, что величайший математик и механик древности сделал немало изобретений, построил множество боевых машин. Правда, Плутарх, знаменитый историограф Греции и Рима, отмечает, что Архимед будто бы сам «считал сооружение машин занятием, не заслуживающим ни трудов, ни внимания; большинство из них появилось на свет как бы попутно, в виде забав геометрии, и то лишь потому, что царь Гиерон из честолюбия убедил Архимеда хоть ненадолго отвлечь свое искусство от умозрений и, обратив его на вещи осязаемые, в какой-то мере воплотить свою мысль, соединить ее с повседневными нуждами и таким образом сделать более ясной и зримой для большинства людей».

Если же обратиться к фактам, то станет ясным, что не «забавами» геометрии, не развлечениями на досуге были такие плоды творчества математика, как катапульты, примененные при обороне Сиракуз. Они метали камни весом в три таланта (около восьмидесяти килограммов) на расстояние в один стадий, а некоторые из них — ив десять талантов (двести семьдесят килограммов). А зто не шутка. Архимед, «человек низкого происхождения», родившийся в Сиракузах, два года руководил обороной города во время осады его римским полководцем Марцеллом. С помощью своих боевых машин и устройств он уничтожал вражеские корабли, наносил римлянам большой урон.

«Что ж, придется нам прекратить войну против геометра, который подобно сторукому Бриарею уселся у моря, себе на потеху, нам на позор, и поднимает вверх суда с моря; он даже превосходит сказочного сторукого великана, сразу бросая в нас такое множество снарядов», — сказал Марцелл.

Большой знаток и любитель Плутарха, математик Монж тоже не ради забавы занимался литьем пушек и производством стрелкового оружия, а когда республика была защищена, он не в порядке «гимнастики ума» включил изучение машин в курс своей геометрии: этого требовала жизнь, практика, промышленное развитие страны. «Знаменитому, — писал Плутарх, — и многими любимому искусству построения механических орудий положили начало Эвдокс и Архит, стремившиеся сделать геометрию более красивой и привлекательной, а также с помощью чувственных, осязаемых примеров разрешить те вопросы, которые посредством одних лишь рассуждений и чертежей затруднительно… Но так как Платон негодовал, упрекая их в том, что они губят достоинство геометрии, которая от бестелесного и умопостигаемого опускается до чувственного и вновь сопрягается с телами, требующими для своего изготовления длительного и тяжелого труда ремесленника, — механика полностью отделилась от геометрии и, сделавшись одною из военных наук, долгое время не привлекала внимания философии».

И если Архимед сумел преодолеть идеалистические предрассудки рабовладельческого общества относительно «низменности» прикладных знаний и доказал это множеством своих трудов, то идеалист Платон сжигал произведения материалиста Демокрита, чтобы наука оставалась «идеально чистой» от атомов и других реальностей жизни.

Монж пошел по пути Архимеда, но не Платона и его последователей. Он преодолел традицию веков и сблизил точные науки с практикой, «ознаменовав свою жизнь не только большими научными достижениями, но и характерным для него и редким среди ученых единством мысли и дела», как писал позже известный историк науки голландский математик Д. Стройк.

Странное и противоестественное для науки ее «великое противостояние» практике, механике, изобретательству, созданию машин, развитию ремесла, промысла, облегчению труда удивляло и возмущало Монжа. К чему все эти исчисления бесконечно малых, этот могучий аппарат математического анализа, к чему достижения высочайших гениев всех эпох, если труд людей остается по-прежнему на примитивном техническом уровне, если наука не облегчает его в десятки, сотни раз!

Приложить анализ к геометрии, а геометрию — к созданию машин и тем самым к развитию промышленности, производства, к улучшению жизни всех, а прежде всего самых бедствующих — что может быть благороднее и важнее из забот ученого! Все, что сделано в технике гениального, талантливого и просто толкового, все, что способствует тому, что люди практически овладевают природой и заставляют ее служить им, сделано механиками-самоучками. Это они изобрели гончарный круг, прялку, ткацкий и токарный станок, водяную и ветряную мельницу, паровую машину.

Мир машин, творений рук человеческих, машинорудий, машин-двигателей, машин — преобразователей движения, машин-автоматов, заменяющих человека в некоторых его рабочих функциях, пока еще никем не анализировался всерьез, не систематизировался. В нем пора было разобраться. Но как сложна эта задача!

Начинать пришлось опять же почти без предшественников и учителей. Ни один профессор ни в одном учебном заведении еще не читал курса теории машин — ее еще не было. Но в Мезьере элементы этой будущей теории уже намечались. На своих занятиях Монж давал учащимся определенные представления о существовавших тогда машинах, предлагал рассмотреть их схемы, внести возможные усовершенствования. Он постоянно говорил, что машины экономят труд людей, облегчают его.

Со свойственной ему экспансивностью и увлеченностью Монж говорил, что машины освободят человека от изнурительного труда, что развитие страны, расширение производства во всех сферах, а значит, и улучшение условий жизни народа обеспечат наука и машины.

Эти его идеи развивал потом Сен-Симон, который писал, что для достижения счастья общества нет других средств, кроме наук, искусств и ремесел. Ибо, только объединив все средства в единую «промышленную систему», можно будет разумно и с пользой применять их во благо человека. Поэтому и политика как наука об обществе, считал великий социалист-утопист, должна превратиться в науку о производстве, то есть науку, ставящую себе целью установление порядка вещей, наиболее благоприятного всем видам производства.

Источник народного благосостояния, по мысли Сен-Симона, — в организации машин, в централизованном управлении промышленностью в соответствии с научно обоснованным планом. «Все для промышленности, все через промышленность» — вот его кредо, под которым подписался бы и Монж.

Теория механизмов и машин, наука, изучающая их строение, кинематику и динамику, ныне хорошо известна всем инженерам. Но далеко не все знают, что эта стройная система знаний выросла именно из начертательной геометрии Монжа. Это ему, «расчистившему хаос» в способах графических построений и сумевшему подвести под них подлинно научный фундамент, пришла счастливая мысль привести в систему все, что известно о мире машин. Впрочем, знаний и интуиции Монжу хватало и на то, чтобы совместно с Гитоном де Морво, Лавуазье и Бертолле принять участие в работе по «наведению порядка» в мире химических веществ, в разработке современной химической номенклатуры. Довести их дело до подлинного триумфа науки, до открытия периодического закона и предсказания на его основе свойств элементов, еще не известных, выпало много лет спустя на долю гениального русского химика Менделеева.

Многие естествоиспытатели занимались систематизацией и классификацией в мире животных и растений, но не было до Монжа сколько-нибудь сложившейся системы классификации, методов анализа различных машин и механизмов. Разработка начал науки о машинах, без которой не могла бы столь бурно развиваться промышленность, — второй великий вклад Монжа в научно-технический прогресс (после начертательной геометрии). Воздавая должное его гениальной интуиции и творческой фантазии, нельзя не удивиться и колоссальной продуктивности этого универсального ума. К тому же и творил он в бурную революционную эпоху, не раз отвлекавшую его от наук.

Разумеется, элементы теории машин, как и элементы любой другой науки, всегда можно найти в далеком прошлом. И Монж о них знал. Еще Архимеду мы обязаны созданием статики машин, точнее — ее начал. Немалое внимание уделял машинам известный военный инженер и архитектор Витрувий, посвятивший их описанию одну из своих «Десяти книг по архитектуре». Но подъем тяжестей, которым главным образом были озабочены древние, — не единственная цель создания машин и механизмов, Появились ветряные и водяные мельницы, маслобойки, пилы и другие довольно сложные устройства.

Леонардо да Винчи, Агрикола, Кардано, Лейпольд, Эйлер, Гюйгенс и многие другие занимались механикой и машинами весьма серьезно. Особенно большой вклад в изучение и описание машин до Монжа сделал Якоб Лейпольд. Этот богослов, видимо, разочаровавшись в изучении столь тонкого и темного дела, как сотворение мира, занялся предметами материальными, созданными не богом, а человеком, и написал замечательное произведение «Театр машин» в девяти томах. Его капитальный труд мог бы остаться неопубликованным, если бы не материальная помощь Петра I, российского самодержца.

Труд вышел в свет и оказал немалую помощь механикам. В нем Лейпольд детальнейшим образом описал все множество машин, известных в начале XVIII века, и даже сделал первую попытку их как-то систематизировать.

«Машины, — писал он, — бывают простые и сложные. К простым машинам относятся так называемые пять приспособлений; а именно: рычаг, полиспаст или блоки, ворот с колесом и приводом, клин, винт» Сложные машины — те, которые состоят из двух или большего числа однородных или различных простых машин; сюда следует отнести все виды мельниц, фонтаны и т. д.»

Как видим, аналитическая мысль зашла в этом труде не очень далеко. История становления и развития науки о машинах еще раз свидетельствует о том, что все науки, как и люди, переживают период младенчества, юношества, зрелости. Сначала идет сбор и накопление фактов, потом их осмысливание и систематизация. И только после этого появляется зрелая наука со всеми ее атрибутами: предметом, терминологией, классификацией, методами.

Здесь нельзя не вспомнить великого Декарта. В своих «Правилах для руководства ума» он писал: «Уж лучше совсем не помышлять об отыскании каких бы то ни было истин, чем делать это без всякого метода… Под методом же я разумею точные и простые правила, строгое соблюдение которых всегда препятствует принятию ложного за истинное…»

Не только общий подход к научному поиску дал

Декарт, первый из ученых, кому пришла в голову сумасшедшая идея связать число с пространственной формой и создать аналитическую геометрию. Он внес свой вклад и в науку о машинах, быть может, сам того не ведая. В книге «О природе кривых линий» он рассматривает два класса кривых, которые воспроизводятся с помощью механических приспособлений, их он называет инструментами, или машинами (шарнирные механизмы). А здесь уже кроется неплохая подсказка будущему исследователю.

В этом пункте кончаются Лейпольд и Декарт и начинается Монж. Надо было быть именно им, чтобы внести в раздумье о машинах столь высокочтимый Декартом метод.

Сказать, что машины бывают простые и сложные, рассуждал Монж, значит еще ничего не сказать. Их можно разделить на деревянные и железные, легкие и тяжелые, дешевые и дорогие, но и это мало что добавит к познанию мира машин. Нужно выявить главное, самое существенное в машине или ее элементе.

И это главное — не покой, не статика, а движение, точнее — преобразование движений. В этом и заключается идея Монжа, оказавшаяся весьма плодотворной.

«Мы понимаем, — писал он, — под элементами машин приспособления, с помощью которых можно получить из движений одного вида движения иного вида, преобразуя таким способом движения. Ясно, что самые сложные машины являются только результатом комбинаций некоторых из этих первичных приспособлений, а, следовательно, надо лишь позаботиться о том, чтобы перечисление последних было полным».

Некогда Платон и Аристотель были убеждены, что математические науки чужды движению. Евклид прибегал к нему, но очень редко. Что ж касается Монжа, то он «весь в движении!» Своей идеей об образовании поверхностей с помощью движения он вывел геометрию из тупика, разрубил узел, оказавшийся слишком запутанным для таких могучих аналитиков, как Ньютон и Эйлер. Опираясь на движение, Монж заложил основы науки о машинах и механизмах.

«Силы природы, имеющиеся в распоряжении человека, — писал он, — определяются тремя различными элементами — массой, скоростью и направлением движения. Лишь изредка эти три элемента, о которых идет речь, имеют качества, необходимые для достижения заданой цели; поэтому машины и имеют основным своим назначением преобразование имеющихся в распоряжении сил в иные силы, которые смогли бы выполнить необходимую работу. Всякая машина состоит из ряда элементарных частей, причем каждая имеет свою частную задачу, которую можно выполнить, в зависимости от обстоятельств, различным способом. Полное перечисление всех способов изменения сил и описание различных вариантов, с помощью которых можно получить одинаковые изменения сил при разных обстоятельствах, обеспечит техникам наилучшие возможности при выполнении соответствующих работ».

Нет, не кабинетные досуги с циркулем и линейкой, не «забавы геометрии» привели Монжа к такого рода суждениям, а потребности промышленного развития, потребности практики общественных работ и народного образования. Не случайно при создании Политехнической школы в обстоятельном приложении Монжа к докладу Фуркруа по этому вопросу было указано, что еще на первом курсе обучения следует выделить два месяца на изучение элементов машин, применяемых на общественных работах. Изображение и определение элементов машин он считал важной частью курса начертательной геометрии.

Четыре последних занятия своих учащихся Монж отводил на изображение механизмов, преобразующих, например, поступательное движение в движение по кругу, а его — в движение возвратно-качательное, а также изучению машин, в которых используются силы человека, животных, ветра, воды и пара.

Геометрическое направление в изучении и развитии механики машин, с необычайной интуицией найденное и предложенное Монжем, опять-таки, когда «шахта геометрии» казалась выработанной полностью и совершенно пустой, получило неожиданное бурное развитие. Дело, начатое им в мезьерском одиночестве, а также в период работы над учебником статики для мореходных училищ, успешно продолжили вместе с Монжем его замечательные ученики Карно, Ашетт и другие. Из Монжевой статики машин выросла динамика и кинематика, с этого и началась та наука о машинах, какой мы ее сейчас знаем.

Движение и преобразование движений — в этом вся идея Монжа. Как это мало и в то же время как много! Одной этой мысли оказалось достаточно, чтобы инициировать развитие целой науки! Это как раз та щепотка гремучего серебра, которая при легком, ударе приводит в действие многие килограммы пороха, способные сокрушить любые крепости консерватизма.

 

Удивительный мир машин

«Невежество — тяжкое бремя», — говорил греческий мыслитель Фалес. «Знание — сила, сила — в знании», — утверждал спустя несколько веков Ф. Бэкон. В чем же именно выражается сила знания и как^ она проявляется в жизни, много лет позже раскрыл Маркс.

«Природа, — писал он, — не строит машин, паровозов, железных дорог… Все это продукты человеческой деятельности; природный материал, превращенный в органы власти человеческой воли над природой, или в органы исполнения этой воли в природе. Все это — созданные человеческой рукой органы человеческого мозга; овеществленная сила знания».

Содействие овеществлению этой силы, развитию промышленности Монж и считал важнейшей задачей ученых. Его заботы о подготовке инженеров, о развитии наук, искусств и ремесел, о разработке теории машин — яркое тому свидетельство.

Как отмечал Дюпен, ученик и сотрудник Монжа по Политехнической школе, «Монж с превосходством гения в строках элементарной программы наметил для описания машин порядок, который оказался простым, ясным и величественным. Это была программа курса, читаемого Ашеттом в Политехнической школе».

В замечательной книге «Теория механизмов и машин в историческом развитии ее идей» Алексей Николаевич Боголюбов, много лет изучавший творчество Монжа и других ученых, резюмирует: «Таким образом, от программы Ашетта 1808 г. ведет свою родословную не только теория механизмов, являющаяся непосредственным правопреемником курса построения машин, но и отпочковавшиеся от него позже курсы машиноведения, деталей машин и пр.»

Чтобы яснее представить вклад Монжа и Ашетта и последующее развитие их идей многими учеными за период, как говорится, от Монжа до наших дней, приведем текст этой программы.

«Программа элементарного курса машин, являющегося частью курса начертательной геометрии Политехнической школы.

О силах, применяемых для движения машин и о способах их определения. Силы, получаемые от животных, от воды, ветра и от сгораемых субстанций.

Об элементарных машинах, о круговом движении, о движении прямолинейном, о движении возвратном (туда и обратно); о формах машин, при помощи которых эти движения комбинируются по два; распределение этих машин на десять серий; объяснение таблицы, в которой все известные машины распределены на десять серий.

Объяснение основных машин, применяемых на строительстве.

Применение теории теней и раскраски к черчению машин».

После столь сжатого изложения теоретической части курса в программе четко определено, что именно должны учащиеся не только усвоить в виде новых знаний, но и сделать своими руками. Это значит, какими умениями и навыками они должны овладеть — требование, столь характерное для педагогической школы Монжа, суть которой можно выразить несколькими словами: цель всякого обучения — подготовка к практической деятельности. Такая постановка дела исключает неизбежное сползание в теоретизирование или уход в сторону от изучаемого предмета.

Какая же работа требовалась от учащихся Политехнической школы?

«Учащиеся должны начертить в туши, с раскраской:

Толкатели, приводимые кулачками.

Винт с треугольной и прямоугольной нарезками.

Цилиндрическое зубчатое или червячное зацепление.

Они должны пояснить эпюры следующих машин:

Коническое зацепление.

Всасывающий и нагнетающий насосы.

Нория прямая и наклонная.

Водоподъемная машина.

Конный привод.

Архимедов винт.

Крыло ветряной мельницы.

Огнедействующая машина.

Машина для забивки свай.

Землечерпалка».

Программа сопровождалась таблицей из десяти рядов, разделенных поперечными линиями. В образованных ими клетка» давались схематические изображения соответствующих элементарных машин.

Так выглядела наука о машинах в курсе Политехнической школы — в первом в мире курсе машин. Но Монж не был бы Монжем, если бы считал сделанное им и Ашеттом наивысшим достижением науки. Честолюбие ему было совсем не свойственно. И потому нетрудно понять, с какой энергией он принялся помогать человеку, которому довелось сказать новое слово в теории машин.

Труднопроизносимое имя этого человека вошло в историю науки. Этого потомка короля Канарских островов, что расположены у северо-западной части Африки, именовали Августином Хосе Педро дель Кармен Доминго де Канделярия де Бетанкур и Молина. Назовем его для простоты рассказа так, как звали его впоследствии на Руси: Августин Августинович Бетанкур. Родился он на Тенерифе, одном из Канарских островов, а могила его находится в Ленинграде, на Смоленском лютеранском кладбище, позади могилы Леонарда Эйлера. Кстати, памятник ему самый высокий на этом кладбище: тщательно отполированная чугунная колонна с вазой наверху. В латинской надписи у основания колонны есть слова: «Прохожий, помолись о его спасении».

Судьба Бетанкура, пожалуй, не менее интересна и драматична, чем судьба Монжа. Одаренный молодой офицер, прекрасный художник-график (ученик и коллега великого Гойи по Мадридской академии художеств), он в 1784 году посетил Париж, где научная жизнь била ключом. Там наряду с Лагранжем, Лапласом и Лавуазье уже преподавал Монж, только что окончательно оставивший Мезьерскую школу. Бетанкур с воодушевлением слушал, какие замечательные идеи развивал перед своими учениками и коллегами геометр Монж относительно машин, их классификации, конструирования… И это в технически отсталой Франции, где паровая машина Уатта появилась совсем недавно. Но идеи были прекрасны. Добрые семена Монж бросал в самое подходящее время и в добрую почву. Вскоре они дали великолепные всходы и во Франции, и в Испании, и в России.

Бетанкур возвратился в Мадрид в 1791 году и возглавил королевский кабинет машин, причем значительно пополнил его моделями (их стало двести семьдесят одна) и чертежами. В том же дворце, где был размещен кабинет машин, он создал Школу инженеров дорог, каналов и мостов, столь необходимую его родине.

Но такова ирония судьбы: в 1808 году другой ученик Монжа, член Института (именно по механике) Наполеон Бонапарт сыграл роковую роль в развитии теории машин, в совершенствовании дорог, мостов и каналов Испании, которую никак не удавалось ему покорить. Его артиллерия разбила вдребезги дворец, где хранилась уникальная коллекция машин и где находились модели последних изобретений самого Бетанкура. Заодно была разрушена и созданная им Школа.

Сам Бетанкур был тем временем в Париже, где часто встречался с Монжем, заботясь о том, чтобы издать написанный им вместе с мексиканцем Ланцем «Курс построения машин». В нем была приведена таблица элементов машин, значительно более полная, чем у Монжа. В пояснительном тексте к таблице рассматривались уже сто тридцать четыре различные формы преобразования движений (во втором издании будет описано сто пятьдесят два механизма).

Монж и Ашетт, заложившие основы науки о машинах и уже внедрившие, как мы говорим сейчас, важнейшие положения этой науки в учебный процесс, отнеслись к авторам нового курса с большим вниманием и, конечно же, не встретили чужеземцев в цггыки. Заботясь только о науке, о деле, а не о личном своем престиже, они старались как можно скорее дать этому новому курсу ход.

Наука ведь не ристалище, не кулачный бой и не предмет личной собственности. Ученый — не жокей на скачках, которому выход соперника даже на «полкорпуса» — уже катастрофа. Наука — система открытая, и сколько бы ни вошло в нее новых идей, она проиграть не может. В этом Монж был абсолютно убежден.

«Когда открытие гения превращается в науку, то каждое открытие, принесенное им в храм знаний, становится здесь общим благом; храм открыт для всех», — справедливо писал Гельвеций.

Психологи различают направленность личную (свои интересы выше остальных), коллективную (интересы коллектива, группы — превыше всего) и деловую (интересы дела всегда выше личных и коллективных, групповых). Монж — яркий представитель последней группы. Способствовать наибольшему расцвету науки и сделать научное знание достижением как можно большего числа людей — главная цель, которую он преследовал в жизни. Больше всего он был. озабочен тем, чтобы молодые политехники были во всеоружии научно-технических знаний и могли конструировать новые машины, более совершенные, чем те, которые он описывал и анализировал.

Продолжатель дела Монжа математик и инженер Морис Лёви, автор четырехтомного труда по графической статистике, с гордостью говорил в 1877 году Николаю Егоровичу Жуковскому, посетившему Париж, о том, как высоко ценят идеи Монжа ученые Франции. Рассказывая, как изучают механику в технических вузах страны, он подчеркивал, что инженер должен хорошо чувствовать пространство, иначе он не сумеет самостоятельно разрабатывать проекты. Углубленное изучение начертательной геометрии лучше, чем что-либо другое, развивает пространственное мышление. На экзамене по этому предмету, говорил он, к студентам предъявляются суровые требования. Иначе нельзя. Людей, не способных к пространственному мышлению, надо исключать. Политехническая школа должна быть от них освобождена.

Так же относимся мы, продолжал Леви, и к другой дисциплине — геометрической теории механизмов. Ее преподаватели должны быть не менее строги — ведь эта наука помогает выработать инженерное мышление, столь необходимое при проектировании новых машин.

Нет нужды говорить, насколько импонировали Жуковскому будущему «отцу русской авиации», такие мысли о подготовке инженеров, о значении практических приложений геометрии Монжа, о путях развития творческих способностей конструкторов будущего. Он был по стилю научного творчества близок к Монжу и чрезвычайно высоко ценил вклад великого геометра в мировую науку и технику. Человек столь же страстный в научных поисках, столь же убежденный, как и Монж» в мощи научного знания, он имел все основания считать себя преемником создателя основ теории машин и вдохновенно говорить впоследствии:

— Человек полетит, опираясь не на силу своих мускулов, а на силу своего разума!

Вернемся, однако, к Бетанкуру, человеку направленности именно деловой, как и Монж. В России Бетанкур побывал дважды. В первый раз он посетил ее в порядке ознакомления в 1807 году, но тут же поспешил в Париж, где его «Курс построения машин» готовился к изданию. Во второй раз этот «гишпанской службы генерал» приехал в Россию через год, после эрфуртской встречи Наполеона с Александром I, на которой Бетанкур был представлен русскому царю. На самодержца российского он произвел самое благоприятное впечатление, потому и был принят на царскую службу и сразу же произведен в генерал-майоры.

Столь решительный поворот в судьбе выдающегося ученого и инженера объясняется теми обстоятельствами, что деваться ему было некуда: в Испании инквизиция уже считала его еретиком, сносящимся с дьяволом с помощью изобретенного им оптического телеграфа, а во Франции отдаться на суд императора Наполеона, все еще пытавшегося покорить Испанию, этому испанцу было опасно.

Россия приняла Бетанкура превосходно. Очень скоро ему дали чин генерал-лейтенанта и министерство путей сообщения. Это был как раз такой министр, который вполне оправдывал свой титул: он объездил в условиях российского бездорожья всю страну, усовершенствовал дороги и порты, реконструировал Тульский оружейный завод, построил множество мостов, машин, зданий, включая и крупнейшее для тех времен однопролетное сооружение — здание московского Манежа.

Главная же заслуга Бетанкура перед нашей страной в том, что он в Петербурге, как ранее в Мадриде, создал Институт корпуса инженеров путей сообщения — передовое по тем временам учебное заведение, где, как указывалось в соответствующем манифесте, «науки будут преподаваемы на российском и французском языках».

Этот институт, ныне ЛИИЖТ, Ленинградский институт инженеров железнодорожного транспорта, и есть то высшее техническое учебное заведение, где с наибольшей полнотой и в кратчайший исторический срок были реализованы технические и педагогические идеи Монжа. Западная Европа, исключая Францию, еще судила и рядила, а в России уже преподавался курс начертательной геометрии Монжа и курс теории машин.

 

Париж — Петербург — Москва

Еще ко временам Петра I восходят научные связи России с другими государствами. Основанная по его инициативе в 1725 году Петербургская академия наук быстро завоевала всемирную известность как крупный научный центр. И Европа хорошо знала, каким уважением пользовались в России ученые. «Лучше несколько потерпеть от сурового климата страны льдов, в которой приветствуют муз, чем умереть с голода в стране с умеренным климатом, в которой муз обижают и презирают», — писал тогда швейцарский математик И. Бернулли.

Укрепляли эти связи и Леонард Эйлер, начинавший работать в Петербургской академии еще в двадцатилетнем возрасте, и французские ученые астроном Лаланд, химик Фуркруа и многие другие деятели мировой науки. Уставом академии предусматривалось поддержание тесных связей с учеными других стран, для чего, кроме действительных членов и адьюнктов в нее должны были входить и почетные члены, «чтоб во всех европейских знатнейших государствах по одному было, дабы Академия изо всех мест Европы иметь могла корреспонденцию». Так появились зарубежные корреспонденты.

Но и в русской столице климат порой менялся не в пользу «муз», и нередко забывалось там «дело петрово», о котором так заботился Ломоносов.

Читатель, конечно же, помнит, как возмущена была самодержица российская Екатерина II казнью французского короля. Чтобы оценить силу этого ее возмущения, ознакомимся с указом императрицы. Пылая священным гневом по поводу «замешательства во Франции», она писала:

«Ныне, когда ко всеобщему ужасу в сей нещастной земле преисполнена мера буйства, когда нашлось более семи сот извергов, которые присвоенную ими силу до того во зло употребили, что подняли руки свои на умерщвление помазанника Божия законного их государя… мы почитаем за долг перед Богом и совестию нашей не терпеть между Империей Нашею и францией (заметьте, с маленькой буквы! — В. Д.) никаких сношений».

Отечество в опасности! — кричали парижские санкюлоты. Наша Империя в опасности, вторила им российская императрица — на свой, разумеется, лад. Исключительно заботами о собственном троне продиктованы все параграфы ее указа от первого до того, который тогда именовали «второе на десять», а это значит двенадцатый.

Закрыть кордоны! — так повелела хозяйка России. Она запретила самым категорическим образом «всем подданым Нашим» ездить во Францию, ввозить в Россию ведомости, журналы и прочие периодические сочинения, во Франции издаваемые. «Строжайше возбраняем, — подчеркивала владычица российская, — как сухим путем, так и водою впускать в Империю Нашу из-за границ французов».

Но время шло, во Франции «воцарился» Наполеон. Республиканское «буйство» давно прошло, и Александр I уже без опаски пригласил на русскую службу не только испанца Бетанкура, но и нескольких французов. Эрфуртская встреча двух императоров дала добрые результаты в смысле развития научных связей двух стран.

Справедливо говорят, что плохой мир все же лучше доброй ссоры. По просьбе Александра I в 1810 году Наполеон отдал в его распоряжение несколько инженеров — Базена, Дестрема, Фабра, Потье. Это они принесли в нашу страну идеи Монжа, а идеи Бетанкура принес он сам. Он же и привлек Карла Ивановича Потье к работе в Институте корпуса инженеров путей сообщения, где тот и начал читать первый в России курс начертательной геометрии.

«Но нет согласья меж царями»: Наполеон в 1812 году начал боевые действия против России, поэтому французы Потье и Фабр «для порядка» были отправлены сначала в Ярославль, затем — в Пошехонье, а потом и еще дальше — в Иркутск. И лишь в 1815 году они смогли вернуться в Петербург.

Сосланных педагогов заменяли их ученики. Одареннейший из них Яков Александрович Севастьянов еще в 1814 году стал «репетитором» по начертательной геометрии и черчению, а в 1824 году — уже профессором, первым русским профессором начертательной геометрии. Он развил некоторые идеи Монжа, ввел в эту науку русскую терминологию и обозначения, применяющиеся в значительной части и в настоящее время, добился того, что элементы начертательной геометрии были введены в курс всех средних военно-учебных заведений. Труд Я. А. Севастьянова «Основы начертательной геометрии», изданный в 1821 году, получил широкое распространение в стране.

Тогда же курс начертательной геометрии вводится в Морском кадетском корпусе, Артиллерийском и Инженерном училищах, Технологическом институте, училище Гражданских инженеров, в ряде университетов, включая и Казанский, где в 1822 году этот курс читал гениальный русский геометр Н. И. Лобачевский…

Начертательная геометрия очень быстро нашла в России признание и широкое распространение. Этому она во многом обязана трудам выдающихся русских ученых и педагогов. Среди них упомянем прежде всего Николая Ивановича Макарова, издавшего ряд капитальных работ по этой дисциплине. Он принимал активное участие в разработке курсов, программ и методик по начертательной геометрии.

По воспоминаниям В. Г. Короленко, профессор Макаров, прекрасный лектор, к доске подходил лишь в редких случаях. Обычно он, как и Монж, довольствовался движением рук в пространстве. Большим и указательным пальцами левой руки он как бы крепко держал «математическую точку», а правой проводил от нее в воздухе линии, проецируя их на воображаемые плоскости.

Крупнейшим ученым-графиком был Валериан Иванович Курдюмов. Прекрасный инженер и педагог, он издал четырнадцать капитальных трудов, в которых глубоко раскрыл не только теоретические основы, но и очень важные практические приложения начертательной геометрии. Ему принадлежат замечательные слова: «Если чертеж является языком техники, то начертательная геометрия служит грамматикой этого всемирного языка, так как она учит нас правильно читать чужие и излагать на нем наши собственные мысли, пользуясь в качестве слов одними линиями и точками, как элементами всякого изображения».

Знаменитый русский геометр-кристаллограф Евграф Степанович Федоров — автор ряда трудов по проективной геометрии, открыл новые пути для развития начертательной геометрии, как теории изображений, включив в круг рассматриваемых ею вопросов системы четырех, пяти и более измерений, что нашло применение в физической химии, кристаллографии и многих других науках.

Впечатляющим примером исключительно плодотворного сочетания научно-исследовательской и практической инженерной деятельности является творчество известного русского и советского ученого, выпускника, созданного Бетанкуром института, профессора Николая Алексеевича Рынина.

Человек разносторонних интересов, Рынин был одним из теоретиков и пропагандистов воздушных и межпланетных сообщений. Он читал курс воздухоплавания в своем институте, летал на самолетах и воздушных шарах, установил всероссийский рекорд высоты полета на аэростате, создал энциклопедию «Межпланетные сообщения» в девяти книгах.

Выдающиеся способности исследователя ярко раскрылись в ряде работ Николая Алексеевича по методам изображений.

«Начертательная геометрия, — писал он, — является звеном, соединяющим математические науки с техническими. Возникшие за последние годы новые технические науки — аэросъемка, киноперспектива, стереофотография и т. п, — выводят целый ряд новых предложений на основе графического решения поставленных задач».

По учебнику Рынина изучал начертательную геометрию и автор этих строк, как и другие курсанты Высшего военно-морского инженерного училища, любовно называвшие «брошюркой Рынина» этот капитальный труд. И надо сказать, автор этого учебника подает предмет так, что им невозможно не увлечься.

Перу Николая Алексеевича принадлежит и «Сборник задач по начертательной геометрии» (сотни и сотни задач из разных областей приложения этой науки!), и «Материалы по истории начертательной геометрии», где уделено достойное внимание Гаспару Монжу, его предшественникам и последователям, впервые показано развитие созданной Монжем науки в нашей стране.

Много есть формулировок понятия «наука», разные ее стороны и свойства они отражают. Но, пожалуй, самая красивая из ее черт точно подмечена М. Горьким. Он назвал науку областью наибольшего бескорыстия.

Этим свойством науки и объясняется та потребность общения, которую мы видим в ученых с давних времен, их неизменное стремление поделиться с коллегами всем, что удалось найти, разработать, доказать… Этим, конечно же, объясняется быстрый прогресс наук в условиях общения ученых разных стран и, в частности, тот плодотворный научный обмен в математике и механике между учеными Франции и нашей страны, начиная со времен Монжа, Лагранжа и Лапласа, чьи идеи успешно разрабатывали и развивали представители русской школы математиков и механиков. Они показали себя достойными принять эстафету от великих французских предшественников.

И первым среди замечательных продолжателей их дела надо назвать имя академика Пафнутия Львовича Чебышева, основателя Петербургской школы математиков, снискавшей всемирную известность. Его вклад в теорию чисел (тема докторской диссертации) и в теорию вероятностей очень велик. «В значительной мере благодаря трудам школы Чебышева, — пишет Д. Я. Стройк, — теория вероятностей, развиваясь в связи с запросами естествознания и прикладных наук, могла достичь положения ведущей математической дисциплины». Как видим, и гениальный Лаплас в своей «Аналитической теории вероятностей» не все раскрыл и не до всего докопался.

Чебышев представлял собой исключительный тип ученого-практика, наделенного силой обобщения, свойственной обычно мыслителям-математикам. Практические запросы он превращал в новые математические теории, которые не оставались «в области чистой мысли», а воплощались в реальную действительность, в разного рода машины и механизмы. «Математика, — говорил он, — пережила два периода: в первый период задачи (делийская, об удвоении куба и др.) ставили боги; в эпоху Паскаля, Ферма и др. их давали полубоги; теперь задачи ставит масса и ее нужды».

Чебышев часто ездил за границу, особенно во Францию, где среди ученых у него было много друзей. В заграничных командировках он непременно посещал металлургические и другие заводы, различные фабрики, лаборатории, музеи машин, встречался с единомышленниками в науке. Любопытно распределение по странам ста шести сохранившихся писем Чебышеву. Из Франции он получил шестьдесят, из России и Италии по двенадцать, Бельгии восемь, Англии четыре, Германии и Швеции по три, Америки два, Швейцарии и Португалии по одному письму. Сам он писал редко и, хотя в движениях был несколько скован (хромал из-за того, что одна нога у него была немного сведена с детства), предпочитал переписке личные товарищеские беседы.

Чаще всего целью поездки было чтение докладов в Парижском математическом обществе и на заседаниях Французской ассоциации содействия преуспеванию наук (в Лионе, Клермон-Ферране, Париже). Будучи с 1860 года членом-корреспондентом Парижской академии наук, а с 1874 — одним из восьми ее иностранных сочленов (наиболее выдающихся ученых мира), он очень много сделал для преуспевания как наук, так и научных связей наших стран. Чебышев был также членом Лондонского королевского общества, членом-корреспондентом Берлинской академии наук, почетным членом многих научных обществ и университетов.

Интерес к докладам Чебышева всегда был очень велик, как и круг вопросов, которые он поднимал. Так, на Парижском конгрессе он председательствовал в двух секциях — математической и механической. На заседаниях он сделал несколько сообщений, касающихся теории вероятностей, теории чисел, практической механики и «нового приложения математического анализа к предмету; который казался недоступным для строго научных исследований, а именно к кройке платья… Когда в числе назначенных к чтению сообщений, — писал журнал «Всемирная иллюстрация», — было объявлено, что наш ученый будет делать сообщения о приложении математики к кройке платья, то заявление это привлекло, по словам французских газет, небывалое множество публики, заинтересованной оригинальностью предмета».

Диапазон научного творчества Чебышева огромен, фантазия ученого и изобретателя неистощима. Приложения для математики он находил всюду — от расчетов эффективности артиллерийской стрельбы до кройки платья. «Стопоходящая машина», круговая линейка, посредством которой можно чертить дуги окружности любого радиуса, паровая машина с параллелограммом, более совершенным, чем уаттовский, кресло-велосипед, сортировалка для зерен, лодка с оригинальным гребным устройством, семь систем коленчатых рычагов, преобразующих вращательное движение в поступательное и наоборот — обо всех его оригинальных творениях не расскажешь (ученый создал сорок новых механизмов и восемьдесят их модификаций — явление невиданное!). Многие его изобретения демонстрировались на выставках в Лондоне, Филадельфии, Чикаго, Париже.

Очень широко популяризировались идеи и изобретения Чебышева во Франции. Модели его механизмов были выставлены в Консерватории искусств и ремесел в Париже, о них читались лекции. Особый интерес научной общественности вызвал изобретенный им арифмометр непрерывного действия, который, в1 отличие от арифмометра Лейбница и других творцов подобного назначения машин, имел особенное устройство для перенесения десятков — без спиральных пружин, обычно ослабевавших или ломавшихся, приводя к отказам в работе.

Единственный экземпляр этого прибора Чебышев подарил Консерватории искусств и ремесел. Французский инженер путей сообщения д’Окань писал об этом изобретении Пафнутия Львовича: «Выдающейся особенностью этой любопытной машины, в которой, все обнаруживает изобретательский гений ее знаменитого конструктора, состоит в непрерывности движения. Действительно, в то время как в других машинах перенос — десятков совершался прерывно и покупался ценой больших усложнений конструкции, этот перенос в машине, которую мы теперь описываем, делается плавно».

Один из французских ученых, избранных в Петербургскую академию (среди них были Шаль, Делоне, Леви и другие), математик Эрмит, писал, поздравляя Чебышева с награждением его орденом Почетного легиона: «Все вместе со мной признали, что Вы — слава русской науки, один из первых геометров в Европе, один из величайших геометров всех времен». И он не преувеличивал. Это Чебышеву, создателю Петербургской школы математиков, довелось впервые в мировой науке применить математические методы к решению задач практической механики машин. С его легкой руки наука о машинах стала не описательной, а расчетной, ему принадлежит блестящая идея о структурном анализе машин, об их синтезе, то есть создании из типовых составных элементов на основе рекомендаций науки.

И в Петербургском университете, и в Александровском лицее он читал курс механики машин, включавший в себя разделы преобразования движений, передачи движений, теорию двигателей. Причем автор курса широко использовал труды учеников Монжа — Понселе, Кориолиса, Навье…

Чебышев, как и Монж, насыщал свой курс практическими приложениями.

«Сближение теории с практикой, — писал он, — дает самые благотворные результаты, и не одна только практика от этого выигрывает, сами науки развиваются под влиянием ее, она открывает им новые предметы для исследования или новые стороны в предметах, давно известных… Наука находит себе верного руководителя в практике».

Отец Чебышева, потомственный военный, участвовал в боях с французами под Малоярославцем и Красным, брал Париж… Но покорил французскую столицу

и мировую науку не он, а его сын, которому не пришлось продолжить семейную традицию и стать военным.

Первая в мире структурная формула механизма, видимо, не случайно возникла в голове Чебышева. Будучи еще мальчишкой, он возился с веревочками, картонками, щепочками, вечно клеил, резал, мастерил… Тем же был занят в детские годы и великий Ньютон, тем же увлекался и юный Монж, и создатель радио Попов, и многие другие мальчики, ставшие потом великими. Упоминая об их детстве, так и хочется сказать молодым родителям: не мешайте своим маленьким сынам и дочерям соображать, выдумывать, городить: пусть пока неумело, но они ищут, они творят!

Ход мыслей Чебышева представляет много общего с рассуждениями Монжа. Среди огромного количества задач, которые ставит перед человеком его практическая деятельность, особую важность, как определил Чебышев, имеет одна: «Как располагать средствами своими для достижения возможно большей выгоды». Именно поэтому, считал он, большая часть всех вопросов практически приводит к задачам наибольших и наименьших величин, совершенно новым для науки, и только решением этих задач мы можем удовлетворить требованиям практики, которая везде ищет самого лучшего, самого выгодного.

Архимед более всего гордился своим исчислением соотношения объемов цилиндра и вписанного в него шара, Уатт — своим знаменитым параллелограммом, который, как известно, превращает круговое движение в прямолинейное…

А так ли уж прямолинейное? — задал вопрос Чебышев, спустя полвека с той поры, когда Уатт изобрел этот самый параллелограмм, причем не от избытка досуга, а потому, что давно известный кривошипный механизм, применяемый в прялках, токарных станках с ножным приводом и точилах, два предприимчивых дельца ухитрились как-то запатентовать. Пришлось обходиться без кривошипа. Так появился параллелограмм Уатта, предмет, как мы уже говорили, особой гордости его творца.

Недостатки нового механизма знал сам Уатт, понимали и его современники, но идя на ощупь, путем проб, снять излишнее трение и устранить быстрый износ механизма, вызванный не строго прямолинейным движением, никто не смог. Чебышев нашел в этом важную задачу для науки: создать механизмы, в которых криволинейное движение возможно меньше отклонялось бы от прямолинейного, и дать при этом наивыгоднейшие размеры частям машины.

Опять-таки в «шахте», казавшейся многим пустой, геометр со складом ума, подобным тому, какой был у Монжа, нашел невиданной мощи жилу и решил трудную задачу, далеко выходящую за рамки параллелограмма. Так появилась теория приближений. С помощью специально разработанного аппарата теории функций, наименее отклоняющихся от нуля, Чебышев показал возможность осуществлять движение с любой точностью приближения к заданному. Изучая частный вопрос прикладной механики, великий математик сделал открытие значения непреходящего. При этом наука о машинах, намеченная Монжем, как и другие области знания, получила новый аппарат исследования. Обогатилась механика, обогатилась и математика.

Конечно же, не одним Чебышевым развивалась механика машин. Добрые идеи заражают, творческий поиск никогда не останавливается. Немецкий ученый Ф. Рело ввел в теорию механизмов понятие о кинематической паре и кинематической цепи как совокупности таких пар, чем серьезно продвинул дело вперед. Не менее крупный шаг сделал русский ученый Леонид Владимирович Ассур, показав, что любой механизм можно рассматривать как совокупность звеньев и цепей, удовлетворяющих определенным математическим зависимостям. Математизация теории структур механизмов открыла широкие возможности применения в этой области не только геометрического, но и аналитического аппарата. Сложилась возможность для создания теории кинематического исследования механизмов, доступная широким кругам конструкторов.

Вклад в теорию машин, внесенный П. Л. Чебышевым, Л. В. Ассуром, Н. Е. Жуковским и другими учеными русской школы, большое влияние, которое они оказали на развитие анализа и синтеза механизмов, обстоятельно рассмотрел в своих работах советский академик И. И. Артоболевский. Изучив их творчество, он пришел к важным обобщениям и предложил (еще.

в сороковых годах) систему единой классификации механизмов. Задача об исследовании любого, самого сложного из них, была сведена к анализу отдельных групп, его составляющих, а это упростило работу конструктора. Кроме структурной классификации, появилась классификация механизмов по функциям, ими выполняемым (зажимы, регуляторы, тормоза, механизмы подачи и т. п.), а также структурно-конструктивная (зубчатые, кулачковые, рычажные и т. п. механизмы).

Работы советского академика, удостоенного премии П. JI. Чебышева, переведены на многие иностранные языки. Много усилий приложил И. И. Артоболевский к развитию и укреплению международных контактов, к созданию Международной федерации по теории машин и механизмов. С 1969 года и до последних дней своей жизни он был ее президентом.

В ряду почетных званий, степеней и наград Ивана Ивановича — медаль Джеймса Уатта, высшая в мире награда для ученого-механика. И награда заслуженная: ею отмечен большой вклад советской школы по теории машин и механизмов в развитие этой отрасли знания во всем мире.

Примечательно, что синтез не только плоских, но и пространственных механизмов, включая и теорию вопроса, И. И. Артоболевский строил в духе геометрической школы Монжа с использованием прямоугольных проекций. Вот как плодотворна широкая преемственность научных идей! Но если во времена Монжа и Бетанкура было известно сто тридцать четыре машины и механизма, то в последнем пятитомном сочинении Артоболевского «Механизмы в современной технике» их описано уже пять тысяч! Это самое крупное в мире пособие для инженеров и изобретателей, несомненно, представляет собой ценный вклад в развитие науки и техники, в овладение человеком силами природы.

Решать сложнейшие задачи синтеза современных механизмов и машин с заданными характеристиками, создавать высокопроизводительные автоматические поточные линии, промышленные роботы и манипуляторы, проектировать шагающие, летающие и плавающие машины, осваивать космос и проникать в глубины ядерных процессов — словом, проектировать и строить технику настоящего и будущего современным ученым помогает и будет помогать кинематическая геометрия, у истоков которой, как образно сказано в «Очерках развития техники в СССР», мы видим «неистовую фигуру Монжа».

 

«Марсельезу» для Монжа!

Много поездил Монж на своем веку. Чуть ли не полжизни провел он в пути, и карета стала для него вторым домом. Он исколесил всю Францию, особенно часто бывал в ее приморских городах, но выезжать за пределы родины ученому еще не приходилось. И вот теперь он впервые пересекает границу…

Он едет в Италию с миссией необычайной. Речь идет на этот раз не о каком-либо научном исследовании, не о производстве оружия для защиты республики, и не об установлении единой системы мер и весов — все эти дела были уже позади. Геометру предстояло теперь определять ценности картин, скульптур и других художественных произведений.

В мае 1796 года математик Монж и его друг химик Бертолле были назначены членами комиссии, созданной для того, чтобы отбирать в Италии памятники искусства и науки, которые по мирному трактату «достались победоносной французской армии». Вместе с учеными в составе этой комиссии был и молодой артиллерист, прирабатывавший миниатюрами и карандашными портретами. Имя его Антуан Жан Гро — он станет впоследствии знаменитым художником благодаря картине «Наполеон на Аркольском мосту» и другим работам, прославлявшим Наполеона, а потом и Бурбонов.

Дела республики шли в то время более чем неплохо. Массовая армия, созданная Конвентом, Комитетом общественного спасения и учеником Монжа «организатором победы» Лазаром Карно, хорошо вооруженная и оснащенная благодаря усилиям самого Монжа и его коллег, теперь не знала себе равных. Она не только выстояла в борьбе против объединенной монархической Европы. Обогащенная новой тактикой, руководимая талантливыми военачальниками» а на них у Карно было необычайное чутье, революционная армия ломала по всей Европе феодальные перегородки, круша мелкие княжества и королевства и установленные в них «от века» порядки.

Гаспар Монж, охваченный революционным энтузиазмом, видел в этой войне лишь борьбу с тиранией, все равно какой — королевской, княжеской, папской, — борьбу за свободу против любой «богом данной неограниченной власти». Он полностью разделял решение Директории. Произведения искусства и науки созданы не папой римским, не герцогами Модены, Пармы или Генуи и не должны больше им принадлежать. Собрать воедино великие творения мастеров и мыслителей прошлого, все достижения человеческого гения и сделать их достоянием свободных народов — вот в чем видел геометр свою миссию.

Пылкая увлеченность не давала Монжу всерьез задуматься над тем, каким же все-таки образом итальянский народ, создавший отбираемые комиссией шедевры, будет наслаждаться зрелищем картин и статуй после их отправки в парижский Лувр? Ученый не замечал, что право сильного — сомнительное право. И все-таки эту увлеченность Монжа, который вместе со своей свободолюбивой нацией еле-еле отбился от иноземного нашествия, можно понять. Монж трясся в коляске не затем, чтобы нагреть руки на благоприятной ситуации, как это делали не раз многие нувориши, для которых и революция, и контрреволюция — благо, ибо в мутной воде «умелый» человек всегда найдет свою выгоду. Нет, Гаспар Монж никогда не был искателем достатка. Он ехал покарать папу римского Пия VI, непримиримого врага французской революции, покарать бога, лишающего человека права на знание, на освобождение от рабства.

Мимо коляски проплывали все те же нищие деревни, что и пять и десять лет назад. Революция пока еще ничем не обогатила жалкий крестьянский стол, ничего не добавила в забитую крестьянскую голову — разве что выбила из нее страх перед королями (их, оказывается, можно судить!) и аристократами, которые, как и все смертные, вполне могут попасть на пику или на фонарь.

Был конец мая. Природа, не знающая социальных потрясений, украсила землю всем, чем была богата. Будет ли война, не будет ли войны — об этом она даже и не знала. Каждый куст, проплывавший мимо окна экипажа, утверждал всем своим видом: «Я ничего не знаю о смерти короля, к которой причастен и ты, гражданин Монж, мне даже не известно имя моего будущего владельца! Это для меня все равно… Я знаю только солнце и теплую влажную родную землю. И мне ее никто и ничто не заменит. Зачем же и куда же спешишь ты, человек?..»

А человек погонял лошадей. Он спешил в Италию, в далекий город Милан. Его торопил общественный долг. Монж оставил дом, жену, дочерей, свое любимое детище — Политехническую школу. Он оставил математику, без которой скучал так же, как если бы он оставил родину.

За окном были уже итальянские пейзажи. Монж в первый раз появился на земле Леонардо и Галилея.

Вскоре произошла историческая встреча двух великих людей, после которой судьба одного из них тесно переплетется с судьбой другого, а вернее — полностью подчинится ей. Этими людьми были математик Монж и полководец Бонапарт. Слава отважного республиканского генерала уже гремела на весь мир. За его плечами были только победы — много побед, одна внушительнее другой. Феодалы трепетали в своих древних замках при одном упоминании его имени. Романтически настроенные поэты воспевали его подвиги, честолюбивые офицеры и генералы тянулись к нему в надежде прославиться.

Генерал Бонапарт, в чье распоряжение, собственно, прибыла комиссия, принял ученых и художников очень радушно. Особенное расположение он проявил к Монжу.

— Один молодой артиллерийский офицер, совсем не пользовавшийся благосклонностью правительства, — сказал он с улыбкой, — обращался в 1792 году с просьбой к морскому министру. Может быть, министр и не запомнил этого случая — мало ли просителей у него тогда перебывало… Что же касается безвестного офицера, то он никогда не забудет его внимания.

Тут Бонапарт приосанился и прочувствованно произнес:

— Этот офицер, командующий славной армии, считает за счастье принимать у себя бывшего министра и от души подает ему признательную руку.

Монж был растроган. Старый ученый смотрел на молодого полководца и тщетно пытался его припомнить. Видимо, особыми дарованиями он прежде не выделялся.

Геометр не ошибся. Еще в аттестации Бриеннской школы, откуда Бонапарт был направлен в Парижскую, говорилось, что он любит во всем большую аккуратность, всегда отличался любовью к математике, но очень слаб во всяких искусствах и в латинском языке. Слаб он был, как известно, и в французской орфографии. А профессор Бауэр, преподававший немецкий язык, в своей характеристике будущему императору французов написал коротко и просто: «Ученик Бонапарт глуп».

Проницательные глаза Бонапарта доброжелательно смотрели на ученого.

— Я буду рад, — сказал он, — если вы, дорогой Монж, и ваши друзья будете чувствовать себя здесь как дома.

Дом Бонапарта, а точнее, дворец, который он занимал, был великолепен. Молодой республиканец совсем не хотел выглядеть пуританином. Спартанская скромность времен неподкупного Робеспьера была, очевидно, не по нему. Генерал устроился по-королевски и окружил себя настоящим двором. Здесь были депутаты от многих городов, представители всех итальянских государств, ожидавших решения своей судьбы, уполномоченные австрийского императора, прибывшие для мирных переговоров. Здесь была и большая охотница до роскоши красавица Жозефина, дочь плантатора и вдова генерала Богарне, казненного якобинцами. Бонапарт женился на ней за два дня до отбытия своего в итальянский поход.

Знаменитые ученые и художники стали неплохим дополнением к этому букету. К тому же они могли оказаться по-настоящему полезными генералу не только теперь, но и потом…

— Завидую я вам, ученым, — сказал как-то Бонапарт. — Как вы должны быть счастливы тем, что прославились, не запятнав кровью своего бессмертия!.. Что же касается меня, то я только тогда буду счастлив, когда успокою Европу и в награду за все получу звание мирового судьи в моем округе.

Монж не очень-то верил, что Бонапарт мог удовольствоваться столь скромной ролью в будущем. Но была в этом генерале такая притягательная сила, такая убежденность, что поневоле начинаешь верить самым необычным и неправдоподобным его высказываниям. Геометр, очень скромный по натуре, в глубине души не одобрял роскоши, окружавшей Бонапарта. Да и к чему бы она полководцу революционной армии, который в походной жизни всегда был непритязателен и прост. Не потому ли его так любили солдаты… Но наблюдая, как жадно и быстро он работает, с каким знанием дела, решает запутанные и далекие от его профессии вопросы, сколько вещей одновременно удерживает в своей голове, Монж невольно прощал ему и этот дворец, и этот двор. И начинало казаться даже, что двор этот необходим, чтобы утвердить в глазах Европы мощь и величие революционной Франции.

Обязанности ученых и художников, прибывших в Италию, были довольно щепетильного свойства. Их руками французское правительство взимало с побежденных государств контрибуцию в виде картин, статуй, ценных рукописей. Им, как наиболее сведущим специалистам, надлежало отбирать именно лучшие произведения, чтобы все было, как говорится, без обмана. В итоге один только папа Пий VI лишился ста картин и статуй и пятисот ценнейших рукописей из ватиканской библиотеки.

Монж добросовестно выполнял порученное ему дело, стараясь при этом соблюсти справедливость и не уронить чести француза и республиканца. Итальянские художники и владельцы картин не раз предлагали ему в подарок бесценные произведения, видимо, стремясь смягчить свою участь. Однако ученый подарков не принимал, и его дом на улице Бель-Шасс не украсило ни одно итальянское произведение.

Оценивая работу членов комиссии наук и искусств, Бонапарт писал Директории: «Эти блистающие своими талантами люди служили республике с усердием, активностью, скромностью и беспримерным бескорыстием; занятые единственно только делом своей миссии, они приобрели уважение всей армии; при выполнении деликатного поручения, которое на них было

возложено, они дали Италии пример добродетелей, почти всегда сопутствующих выдающимся дарованиям».

Город сменялся городом — Милан, Рим, Неаполь, Венеция… Сотни картин, статуй, рукописей прошли через руки членов комиссии, заколочены в ящики и отправлены по адресу: Париж, Лувр. Множество поразительно роскошных дворцов перевидел ученый. Он видел богатство бесстыдное, неуемное. Видел рядом с ним бесправие и ужасающую духовную и материальную нищету. Вечный город Рим потряс Монжа до глубины души.

«Зрелище, которое представляет Рим, — писал он своему зятю, — внушает печаль. Народ так забит, так невежественен, что жалость, которую он внушает вначале, переходит через некоторое время в отвращение. Нет ни угла на улице, где не было бы мадонны, и нет ни одной мадонны, которая не творила бы чудес, двигая глазами в знак покровительства глупцам, способным в наши дни проводить весь вечер в рассматривании несчастной мазни, чтобы увидеть, не пропустить это чудо

Несколько недель провел Монж в Пассариано, где Бонапарт держал свою штаб-квартиру на заключительном этапе итальянской кампании. Они виделись почти ежедневно. Постоянная занятость не мешала Бонапарту проводить многие часы в беседах с ученым. О чем они только ни переговорили за это время! Глубокая взаимная симпатия, жажда все новых и новых знаний, колоссальное трудолюбие и работоспособность, свойственная обоим, сближали их с каждой встречей все более. Оба они хорошо знали и любили древнюю историю, увлеченно цитировали Плутарха, вспоминали великих людей прошлого — философов, полководцев, государственных мужей…

Фантазия переносила их то в Древнюю Грецию, то в загадочный Египет, о котором особенно часто говорили. Миссия Монжа в Италии давно закончилась, а главнокомандующий все «продлевал командировку». Многочисленные встречи и ученые беседы в аллеях прекрасного парка сделали свое дело: взаимная симпатия переросла в дружбу. Оказалось, что юность обоих не знала роскоши и безделья. Только своему труду, своим знаниям и умениям обязаны они нынешним общественным положением и успехами.

Но слишком уж разными были и их положение, и их характеры, чтобы дружба была равной, как ни близки они были во многом другом. Старый ученый был доверчив и прост, как дитя, а молодой полководец — расчетлив, осмотрителен и честолюбив.

Бонапарт охотно рассказывал Монжу о ходе кампании, делился своими планами и соображениями. Когда после долгих словопрений с представителем Австрии Кобенцлем и другими дипломатами был подписан Кампоформийский мирный договор, главнокомандующий устроил большой банкет. Расходы его не беспокоили. Тридцать миллионов отправил он в казну. Директория не могла на него жаловаться. Не обделил он и себя, и своих генералов ни золотом, ни шедеврами искусства.

Бонапарт был в ударе. Он шутил, рассказывал всякие истории, оказывал знаки внимания своему ученому другу Монжу, его коллегам и товарищам. Еще бы! Генерал праздновал двойную победу — и над Кобенцлем, и над Директорией, которая не успела ему помешать. Монж тоже радовался успеху.

— Разрешите, мой генерал, — сказал он, — поздравить вас от души с успешным завершением освободительной миссии! За славные республиканские знамена! За нашу Францию!

Бонапарт слегка поклонился ученому, потом, обведя взглядом собравшееся общество, усмехнулся и крикнул в глубину ярко освещенного зала:

— Музыканты!..

Разговоры и шум за столами утихли, все обратили взоры на главнокомандующего.

— Музыканты, — повторил он, обращаясь к оркестру через головы представителей австрийской монархии, — сыграйте «Марсельезу». «Марсельезу» для Монжа!

И грянули, щемя сердце, благородные звуки известной всему миру мелодии… У Монжа затуманились глаза. Он никого и ничего не видел, но очень явственно слышал слова, которых не могли донести трубы оркестра. «Свобода, дорогая свобода! Сражайся вместе с твоими защитниками…» Это были голоса его учени ков, которые он много раз слышал там, в Политехнической школе.

— Да, — растроганно проговорил ученый, когда оркестр смолк, — мир и свобода отчизны — какая еще цель может быть выше?.. Ради этого стоит жить и бороться. Когда приеду в Париж, мы посадим с моими ребятами еще одно дерево свободы и споем революционные гимны…

Глубокой ночью гражданин республики Монж и генерал Бертье сели в карету и отправились в Париж. Они везли трактат о мире.

Среди бумаг, провозглашавших «вечный, прочный и неразрывный мир между обеими сторонами», лежала и такая, в которой Бонапарт писал, обращаясь к Директории:

«Гражданин Монж, один из членов комиссии наук и искусств, знаменит своими познаниями и своим патриотизмом. Он заставил своим поведением в Италии уважать французов; он занимает видное место среди моих друзей.

Наука, которая открыла нам столько тайн и уничтожила столько предрассудков, призвана оказать нам еще большие услуги; новые истины, новые открытия обнаружат нам тайны, еще более существенные для человечества, но необходимо, чтобы мы любили учёных, и чтобы мы покровительствовали науке.

Примите, прошу вас, с равным отличием выдающегося генерала и ученого физика. Оба представляют отечество и делают знаменитым имя француза. Я не могу препроводить мирный договор с двумя более выдающимися людьми, хотя и в разных областях».

Париж хорошо принял посланцев Бонапарта. Они были встречены с большими церемониями. В торжественной обстановке Гаспар Монж вручил директорам трактат о мире. Но это вручение, как оказалось, не было окончательным. Месяца через полтора церемония повторилась на гораздо более высоком уровне. На этот раз трактат вручал директорам сам «миротворец», возвратившийся в Париж после победного турне по Европе. По этому случаю Директория устроила большое праздненство.

Во дворе Люксембургского дворца был специально сооружен алтарь отечества. У его подножия восседали директоры. Несколько ниже их разместились министры и прочие государственные мужи. Весь двор был уставлен знаменами неприятельских армий, разбитых Бонапартом. Богатые трофеи, музыка, залпы многочисленных орудий — все было призвано подчеркнуть исключительность подвига, совершенного этим бледным и худощавым человеком невысокого роста, который показался в сопровождении Талейрана перед толпой, заполнившей двор.

Проницательный Талейран уже давно понял, на кого надо ориентироваться. Совсем недавно вернувшись из эмиграции, он нажимал на все рычаги, чтобы подняться над другими, невзирая на свою подмоченную репутацию. Из пяти членов Директории трое считали его взяточником, четвертый — вором и взяточником, а пятый — изменником, вором и взяточником. Этот человек редкой безнравственности, как его охарактеризовал Бонапарт, в своей торжественной речи у алтаря отечества изобразил Бонапарта стоическим героем. По воспоминаниям современников, Талейран расточал похвалы, уместные разве у могилы гения. Вслед за ним Баррас, беспринципнейший из директоров, изливал самую низкую лесть, сравнивая Бонапарта с Сократом, Цезарем, Помпеем… Он звал миротворца к новым завоеваниям, нацеливая молодого честолюбца на Англию.

После этих буйных словоизвержений заговорил сам Бонапарт, державшийся все это время очень скромно.

«Граждане! — сказал он, — Чтобы сделаться свободным, французский народ принужден был бороться с королями… В продолжение двадцати столетий Европой попеременно управляли религия, феодализм и роялизм. С мира, ныне вами заключенного, начинается эпоха представительного правления… Имею честь вручить вам трактат, подписанный в Кампоформио и ратифицированный императором Австрии. Мир этот обеспечивает свободу, благосостояние и славу республики…»

Овация покрыла последнюю фразу генерала. Толпа, воодушевленная торжественной обстановкой и речами, любовалась своим героем и рукоплескала ему. Вконец расчувствовавшийся Монж с гордостью смотрел на своего бывшего ученика, говорившего слова, достойные республиканца, смелого борца против монар хии и религиозной тирании, борца за свободу Франции и распространение наук…

Гул овации не утихал. Кто-то вдруг воскликнул: «Да здравствует республика, да здравствует Бонапарт!» Клич немедленно подхватили. Всеобщему ликованию не было границ.

— Да здравствует Бонапарт! — исступленно кричали граждане свободной республики, нашедшие себе кумира, — Да здравствует Бонапарт!..

 

Никогда не говори «никогда»

Наконец-то Париж, наконец-то родной дом… Наконец-то наступил долгожданный мир, и Монж снова стал профессором, отцом, мужем… Чужие города, чужие судьбы, вихри политических страстей вокруг маленьких и больших итальянских городов и провинций — как это все было недавно и как далеко отхлынуло сейчас. Он снова видит грустную улыбку своей доброй подруги, ее глаза, полные тихого укора.

— Почему же все-таки ты так долго не возвращался? Забыл нас совсем…

— Ну что ты, дорогая… Ни в Риме, ни в Неаполе, ни в Пассериано я не забывал, что у меня есть моя маленькая терпеливая Катрин, которая ждет и скучает. Но у меня есть и Марианна — моя большая и нетерпеливая родина. Вот она и заставляла меня быть так далеко и от тебя, и от нее…

— Мы ждали тебя здесь обе, Гаспар. Ты напрасно так говоришь… Конечно, я и не думала, что ты вернешься к июню — к двадцатилетию нашей свадьбы. Это было бы слишком большим счастьем. Но за полгода, что тебя не было, произошло очень многое. Поэтому ждала не одна я… Тебя здесь выдвинули в

Директорию. Ты должен был стать одним из пяти человек, управляющих Францией, среди которых был и твой ученик — благородный Карно. Теперь он в изгнании. Говорят, едва успел убежать во время фруктидора. А какой из него роялист — не понимаю… Сейчас в директории одни продажные лицемеры, вроде Барраса — в этом, наверное, и твоя вина, Гаспар… Я понимаю, ты мог не приехать по моей просьбе: жена всегда ждет, она обязана ждать. А ведь Совет пятисот ждать долго не может. Ему нужен человек, который будет работать в Париже, а не в Милане. Ну что ж, человек не приехал, и его заменили… А я надеялась, так мечтала, что хоть это привяжет тебя к Парижу, что хоть теперь мы будем жить-вместе, если уж молодость прошла в разлуке…

Монж не знал, как утешить свою подругу, как объяснить, почему он не мог покинуть Италию. Он и себето дать в этом отчет не мог. Так уж получилось. Да и Бонапарт не отпускал.

— Ну оставим, забудем это, — проговорил он, с виноватой улыбкой обнимая Катрин, — Сейчас ведь я в Париже, я с вами, и никуда не еду. Боже мой, как я соскучился по тебе, по Эмиллии, по Луизе… и по моим ребятам из Политехнической школы. А на счет Директории что жалеть — я уже был когда-то министром. Эти интриганы все равно не дали бы жить и работать. Но теперь — все! Только наука, преподавание и семья. Больше никому не отдам своего времени! Теперь мы всегда будем вместе. Я буду аккуратно приходить к ужину и не оставлю вас никогда. Ты веришь мне — никогда! У меня есть свои собственные дела, у меня наука, у меня Политехникум! А потом, есть неплохая идея, которой надо срочно заняться. Я давно об этом подумывал, но решение как-то не приходило. А сейчас оно, кажется, созрело.

Не откладывая задуманного на долгий срок, Монж приступил к реализации своей идеи. Первую попытку изложить более или менее систематически действие простейших машин и их элементов он предпринял в курсе статики для мореходных училищ. Но это было сделано как бы мимоходом. В этом учебнике рассматривались действия сил, а не конструкции машин. Сейчас же Монж задумал мероприятие более радикальное. Машина должна сама по себе стать объектом изучения.

Все известные науки посвящены изучению природы и ее закономерностей, даже математика. Но еще нет науки, которая исследовала бы творения рук человеческих — машины и механизмы, предназначенные для преобразования природных сил и дополняющие природу.

«Из существующих предметов одни существуют по природе, другие в силу иных причин», — говорил Аристотель в своей «Физике». И что бы там ни думал великий философ, а предметы, существующие «в силу иных причин», есть творения человека. И главнейшие из этих предметов — машины, помогающие человеку преобразовывать природу.

Монж задумал наладить изучение всех существующих машин в Политехнической школе. Если для преподавания систематического курса машин время еще не пришло, то хотя бы основные машины и элементы, их составляющие, нашим ученикам, будущим инженерам, надо изучать. Так — думал Монж, когда уезжал в Италию. Он дал задание своему временному преемнику по кафедре Ашетту дополнить программу курса начертательной геометрии разделом об элементах машин. Справиться с этой задачей Ашетту не удалось — возникли непредвиденные затруднения с классификацией машин, и дело остановилось.

Возвратившись на кафедру, Монж активно взялся за разработку новой программы.

— Это не беда, — сказал он Ашетту, — что курса науки о машинах еще нет. Но наши выпускники должны быть политехнически образованными. Мы будем готовить их и к конструированию машин. Для нашей науки — начертательной геометрии — появится новое и очень эффективное применение. Это будет графическое описание форм и конструктивных элементов различных машин, подробное перечисление всех способов и средств преобразования сил в различных обстоятельствах. В ученом мире изучение машин почему-то не пользуется вниманием. Мы преодолеем это предубеждение!

Замысел Монжа начал мало-помалу выкристаллизовываться и оформляться, но вдруг произошло непредвиденное. Париж взбудоражило печальное известие: папские солдаты в Риме зарезали французского генерала Дюфо. Директория срочно назначила трех комиссаров для расследования убийства и принятия мер к тому, чтобы «ничего подобного не возобновлялось». Наказать преступников уже двигался с войсками начальник бонапартовского штаба генерал Бертье.

Печальная Катрин снова собрала своего Монжа в дорогу: он был одним из этих трех комиссаров.

— Никогда не говори «никогда»! — сказала она с грустью, — Ты обещал никуда не уезжать, и вот видишь — тебя снова ждет карета. Ну скажи мне, почему ты такой… уж не пойму — уступчивый или упрямый? Как они могут тебя заставлять? Разве мало людей помоложе? Или тебе еще не надоели эти путешествия?..

— Что делать, Катрин. Такова жизнь… Но ты только представь себе трехцветные республиканские знамена, развевающиеся над папскими соборами! Мы водрузим их, мы поможем нашим римским братьям сделаться республиканцами. Освободить людей от церковных мракобесов, этих душителей разума — разве это не благородно? Разве могу я не ехать?.. И потом… я ведь очень скоро вернусь. Не печалься Катрин, поцелуй дочерей!..

И снова карета двинулась в путь по той же дороге — через Венсенский лес в Италию.

Как ни быстро ехали комиссары к Риму, обстановка в вечном городе менялась еще быстрее. Жизнь решительно показывала, что ничто не вечно, в том числе и папская власть. Народное восстание, вспыхнувшее в феврале и активно поддержанное подоспевшими на удивление вовремя французскими войсками, победило. Папа Пий VI панически бежал, бросив свою непослушную паству. Папа лишился светской власти, была торжественно провозглашена республика.

Монжу и его коллегам не довелось водружать республиканское знамя на куполе собора святого Петра, но вся организаторская работа по установлению новой власти легла на их плечи. Политическая обстановка разом сняла с них старые задачи и возложила новые.

Посланцы Франции разместились в старом здании академии художеств. Жили они скромно и просто, как во времена Робеспьера. Обеды комиссаров совсем не походили на роскошные банкеты, которые устраивал подобно древнему владыке молодой генерал Бонапарт. Лишь «Марсельеза», неизменная «Марсельеза», которую вполголоса мурлыкал Монж, напоминала о славной итальянской кампании и о более ранних временах.

Комиссары активно участвовали в выработке конституции новой республики. Правда, особого творчества от них не потребовалось: за основу, как говорят, была принята конституция французской республики 1795 года. Но некоторые итальянские нравы и привычки нельзя было не учесть. Римлянам, этим славным наследникам древней римской республики, коробили слух такие слова, как директоры, совет пятисот, совет старейшин. Поэтому и выплыли из глубокого прошлого соответствующие им древнеримские понятия: консулы, трибунат, сенат… Здесь они были вполне уместны. Но французы сами потом не раз вспомнят о них, когда законоположения французские станут мешать установлению новой единоличной власти.

Временное правительство римской республики было создано, и в его состав вошли самые уважаемые итальянцами люди во главе с известным ученым — археологом Висконти. Французским комиссарам, казалось бы, можно было и отойти от итальянских дел. Но не тут-то было. Перед ними возникла обязанность самого неприятного свойства. Директория потребовала от них взимания большой контрибуции с только что освободившегося народа. Неприятная миссия тем более тяготила Монжа и его коллег, что за последнее время французская военщина успела показать себя в Риме отнюдь не с лучшей стороны. Генералы, офицеры и солдаты, забыв о своей освободительной миссии, держали себя как завоеватели — бесчинствовали и грабили. Республиканский дух, охвативший было римлян, выветривался теперь с каждым днем.

Дону, Монж и Флоран писали в Париж, Директории: «Если вы хотите, чтобы римляне были свободны, то не истощайте их, не допускайте, чтобы они истекли кровью… Хищения и поборы являются в Италии единственной причиной недовольства; надо повсеместно прекратить первые и по возможности умерить вторые. Вместе с 35 миллионами, уплаченными папой, этой стране придется выплачивать 70 миллионов, а это непомерно много».

Но если бы дело ограничивалось только денежными поборами! Из Рима вывозились и произведения великих мастеров. Около полутысячи ящиков с выдающимися произведениями искусства комиссары были вынуждены отправить в Париж. И насколько ревностно выполнял Монж распоряжения Бонапарта, отбирая в свое время у папы несметные богатства, настолько тяжело ему было обирать сейчас римскую республику. Его коллеги-комиссары страдали не меньше. Возмущенный Дону писал тогда парижским властям: «…Такие хищения и несправедливы, и неполитичны. Самые жаркие римские патриоты смотрят на них весьма неблагосклонно; на их месте мы также не были бы равнодушны. Должен быть всему конец, даже праву победы».

Решительнее и честнее, пожалуй, и не скажешь. Все комиссары настоятельно просили их заменить «кем угодно, только не откупщиками».

Вскоре их просьба была удовлетворена: комиссаров отозвали в Париж. Но еще раньше Монж получил письмо весьма загадочного содержания. В нем генерал Бонапарт извещал математика, что твердо рассчитывает на него и готов подняться по Тибру во главе эскадры, чтобы взять его с собой. «Прилагаемое при сем письмо доставьте генералу Дезе, — писал Бонапарт, — Я полагаюсь только на вас и на него относительно приготовлений в Чивитавеккьи».

Что это за приготовления, можно в какой-то мере уяснить из другой фразы: «С нами будет треть членов Института и приборы всех видов…»

Через две недели Бонапарт в письме генералу Дезе просит передать тысячу приветов Монжу и сообщает, что его жена чувствует себя хорошо. И ученый принимает предложение своего авантюрного молодого друга. Он помогает генералу Дезе подготовиться к походу и вместе с ним покидает Италию. Но на этот раз уже не в карете, а на боевом корабле «Храбрый», в сопровождении других кораблей, на которых размещена целая дивизия — одна из лучших дивизий французской армии.

Многое влекло Монжа к Парижу — и прекрасная жена, и очаровательные дочери, и его любимое детище — Политехническая школа. Но сила их совместного притяжения была преодолена жаждой новых и новых знаний, тягой к путешествиям, верой в своего сумасбродного друга Бонапарта. И пятидесятитрехлетний академик пустился в опасное плавание.

 

Глава четвертая. Мираж

 

Прыжок в неизвестность

Готовилась самая удивительная из авантюр, какие знала история. Насос, пущенный в ход твердой рукой Бонапарта, работал исправно. Он высасывал из Европы деньги. Куда пойдут они, еще никто не знал, даже Директория. Тем временем сам генерал жил тихо и скромно на улице Шантренн, только что переименованной услужливыми властями в улицу Победы в память о колоссальном успехе итальянской кампании Бонапарта.

Жил генерал тихо, но не бездеятельно. Покой и благодушие всегда были чужды его динамичной натуре. А сейчас, находясь на самом гребне славы, он тем более не мог позволить себе расслабиться. И если затаенная мечта о государственной власти пока не осуществима (в Директорию выбирают людей не моложе сорока лет, а ему нет еще и тридцати), то надо во всяком случае не дать о себе забыть. Такова была его ближайшая личная программа.

Директория, не на шутку встревоженная огромной популярностью Бонапарта, поспешила направить его энергию на какое-нибудь новое рискованное предприятие^ и предложила ему командовать армией, готовившейся к вторжению в Англию. Молодой честолюбец принял предложение и ревностно взялся за дело. Он объездил Атлантическое побережье, тщательно обследовал Ла-Манш, осмотрел портовые сооружения и перевозочные средства, которые могли понадобиться.

Подобно Петру Великому, он вникал во все мелочи, расспрашивал офицеров, лоцманов, матросов, наблюдал за ходом всех работ. Человек, наделенный фантазией огромного полета, привыкший к большому размаху и уже успевший отвыкнуть повиноваться кому бы то ни было, Бонапарт любил и малозаметную кропотливую подготовительную работу. Здесь генерал был в своей стихии. В военном деле не было для него скучных вещей.

«На войне нет ничего, — говорил он, — чего я не мог бы сделать сам. Если нет никого, кто мог бы приготовить порох, — я приготовлю его; лафеты для пушек, — я их смастерю; если нужно отлить пушки, я сумею проследить и за этим».

Любовь к научному знанию, дружба с такими учеными, как Монж и Бертолле, наглядный пример русского царя-плотника, которого он высоко ценил и которому всегда завидовал, не были для Бонапарта бесплодными. Он обогащался от соприкосновения с любым человеком, если тот в чем-нибудь превосходил его, от встречи с каждой книгой, содержащей полезную информацию.

Его карета всегда была забита книгами по военным, административным, политическим вопросам, книгами о религии, культуре и быте той страны, где ему предстояло действовать. Выслав армию вперед, он имел обыкновение задерживаться на несколько дней, чтобы завершить все приготовления, добавить рукою мастера несколько последних штрихов к стройной картине подготовки кампании, и только после этого отправлялся в путь. Догоняя войска, он углублялся в книги, которые по прочтении просто выбрасывал из окна кареты. Прибывая к месту действия, он знал о стране все.

Предусмотрев все мелочи и веря в свое могущество, он давал затем полнейший простор фантазии и разыгрывал как гениальный режиссер драматическое представление с тысячами и тысячами действующих лиц. Нажимая на все известные ему рычаги, он приводил массы в движение, чувствуя себя в эти минуты едва ли не полубогом… Не успевали еще затихнуть громкие победные возгласы «Виват республика!», «Виват Бонапарт!», не успевали остыть пушки и тела убитых, как у него был уже готов новый план. Шла новая мобилизация сил, й в карету полководца грузили новые книги.

Разъезжая по побережью Ла-Манша, Бонапарт тоже читал книги, причем весьма усердно. Однако никто не обратил тогда внимания, что касались они совсем не той проблемы, которой генерал занимался каждодневно. Это были книги о Древнем Востоке.

Когда Бонапарт возвратился в Париж, он доложил Директории, что, судя по состоянию флота и оборудованию побережья, высадка в Англию неосуществима. В этом, как он заявил, вполне убедились и его ближайшие помощники — генералы Клебер и Дезе.

— Что же вы предлагаете делать? — спросили его.

— Об этом я скажу позже, в более узком кругу, — невозмутимо ответил маленький генерал.

Приготовления во всех портах продолжались. Сборы были настолько шумными, что о них знало уже пол-Европы. Но никто не мог сказать, где эта армада высадится, даже адмирал Брюэс, назначенный командующим эскадрой. Все знал только Бонапарт, и действовал он напористо, властно, неотвратимо…

Бонапарт называет имена, и лучшие генералы, цвет французской армии, покидают свои посты и съезжаются в Тулон. Туда же стягиваются отборные, испытанные в боях войска. Солдаты даже не представляют себе, где они будут воевать, за что умирать, но они знают, что командовать ими будет генерал Бонапарт, и этого им достаточно.

Бонапарту не хватает денег, и Директория безропотно выскребает казну дочиста. Ему нужны корабли, много кораблей, и на венецианских судах поднимаются французские флаги. Ему нужны ученые, мастеровые, художники — и знаменитый химик Бертолле подбирает наиболее талантливых ученых и даровитых учеников Политехнической школы. Они даже не знают, куда направится научная экспедиция. Но им известно, что их работу возглавит Гаспар Монж, и этого им достаточно. Имя великого геометра и физика уже работает на Бонапарта, как все работает на него. Но этого генералу мало. Ему непременно нужен сам Монж. Отправив несколько писем ученому в Италию, генерал бросает все дела и едет на тихую улицу БельШасс.

Жена Монжа давно ждала, но не генерала, а мужа. Он должен был вот-вот приехать из Италии.

— Боже мой!.. Неужели с ним что-нибудь случилось? — с тревогой спросила она Бонапарта, — Только не скрывайте, генерал, от нас правду… Умоляю вас.

Бонапарт решил дать себе время подумать — настолько сложна оказалась маленькая задача. Он обвел глазами стены и мебель гостиной и, наконец, ответил.

— Успокойтесь, пожалуйста. С ним ничего не случилось и не случится, хотя предстоит длительная поездка. О ее назначении рассказать вам я, к сожалению, не властен. Командовать экспедицией буду я. Монж присоединится к нам несколько позже, не заезжая в Париж: время не терпит. Поэтому я и приехал известить вас об этом, с тем, однако, чтобы вы тоже проявляли необходимую в таких случаях осторожность.

— Ну разумеется, — сказала жена ученого, хотя сказать ей хотелось совсем другое: никогда, никогда не отдам вам больше своего Гаспара!

— Вы же знаете, — проговорила она, — что никогда мы не знали покоя. Ни при старом режиме, ни при Дантоне, ни теперь… Вечно мой муж кому-то нужен. Он и наукой давно не занимается — ученому стало не до науки… Ну пощадите вы хоть меня и наших дочерей! Ведь он уже не молод. Неужели ваша война не обойдется без математика?

Бонапарт не умел разговаривать с женщинами и даже их побаивался. Единственно, на что он отважился, это прикоснуться доверительно к руке Катрин.

— Не печальтесь, прошу вас, не надо. Ведь не чья-нибудь прихоть, а интересы республики, интересы науки призывают вашего супруга. И надо быть твердой… Я обещаю вам, что не подвергну великого ученого ни малейшей опасности, ни малейшему риску. Я не отпущу его от себя ни на шаг и буду следить за ним, как следил бы за своим родным отцом… Я твердо обещаю вам это.

Катрин Монж пришлось смириться с неизбежным. Зная увлекающуюся натуру мужа, она не могла убедить себя в том, что все будет так хорошо, как говорил генерал. «Наверное, они вместе придумали это и сговорились еще там, в Италии», — подумала Катрин с досадой на то, что Монж, как видно, никогда не угомонится.

Оставив женщину наедине с ее переживаниями (главное сделано), Бонапарт двинулся дальше: он спешил в Директорию. Посещение пяти директоров, этого «короля в пяти томах», не доставило радости генералу и не оставило никаких надежд на то, что ему удастся сейчас «переплести эти пять томов в один» и занять их место. Бонапарт вышел из дворца настолько злой, что раздражение вылилось наружу.

— Черт с ними, Бурьенн! Поехали!., — сказал он ожидавшему его адъютанту, — Груша еще не созрела. Этих господ надо еще поморочить… Ну что ж — пусть будет так!

— Надолго ли мы покидаем Францию? — спросил Бурьенн, рассчитывая, что как другу юности Бонапарт под горячую руку скажет ему хоть что-нибудь.

— Не знаю, — отрывисто ответил корсиканец, — может быть, на шесть месяцев, а может, и на шесть лет… Что же — тогда мне будет тридцать пять, а это еще не старость.'

— Куда же идет наша эскадра?

— В Египет.

Монжу цель путешествия была более чем известна. Вместе с одним из талантливейших военачальников того времени генералом Дезе он вышел в море из итальянского порта Чивитавеккьи. Встреча с эскадрой Бонапарта произошла уже на подходах к Мальте, Рыцарский орден, владевший Мальтой, свято соблюдал нейтралитет в войне Франции с Англией и рассчитывал, видимо, этим удержаться. Бонапарт рассудил иначе. Прекрасно оборудованная и защищенная крепость сдалась ему очень быстро. Подкупив гроссмейстера Мальтийского ордена Гомпеша обещаниями, которые, разумеется, выполнены не были, Бонапарт забрал имевшиеся на острове ценности и отправил их во Францию. Англичане вскоре перехватили фрегат и отправили в Лондон эти ценности, однако Бонапарт об этом и не знал.

Тем временем Монж со свойственным ему азартом провел реорганизацию обучения на Мальте. Он создал пятнадцать начальных и одну центральную школу, полностью отделив их от церкви, и наладил изучение математики, физики и других практически важных наук, которым церковники не учили молодежь.

Оставив на острове гарнизон в четыре тысячи человек во главе с генералом, Бонапарт двинулся дальше…

Погода благоприятствовала плаванию. Море было почти спокойно. Ленивая пологая зыбь вызывала небольшую килевую качку. Стодвадцатипушечный «Восток» неуклонно двигался вперед, на восток, то спуская к самым волнам, то поднимая к небу свой хищный нос, вооруженный бушпритом, длинным и острым, как шпага. Позади корабля тянулась нитка кильватерной струи. Белопенная полоса за кормой и ритмичные вертикальные движения корабля делали его похожим на иглу, прокладывающую бесконечно длинный шов на поверхности моря. Другие корабли эскадры, точно так же ныряя и поднимаясь, тянули по такой же нитке…

Что ждет эскадру? Что шьют эти неутомимые иглы? Огромный трехцветный флаг для Египта, Сирии, а может быть, и для самой Индии, этой жемчужины британской короны?.. Или саван для тридцати тысяч человек, вверивших свою судьбу удачливому авантюристу, плывущему сейчас вместе с ними в эту страшную неизвестность?..

Английская эскадра под командованием Нельсона, бдительно следившего за приготовлениями в Тулоне, обнаружив, что порт опустел, кинулась немедленно вдогонку. Началась историческая гонка двух эскадр…

 

Университет под парусами

Монж был далек от тревожных раздумий относительно судьбы участников этой столь дерзкой экспедиции: он верил в счастливый исход. Еще во время стоянки у Мальты он перешел с «Храброго» на флагманский корабль «Восток». Время морского перехода он использовал для встреч и бесед со своими коллегами и учениками из Политехнической школы. Многие из них потом вспоминали и эти беседы, и его яркие импровизированные лекции по астрономии и космологии, о науках вообще, о технике, древней истории и искус стве одновременно.

Среди слушателей Монжа на «Востоке» были генералы и офицеры бонапартовской армии, ученые и литераторы. Офицерские мундиры перемежались с разномастной гражданской одеждой. Рядом с немолодым уже химиком Бертолле сидел похожий на юношу Евгений Богарне. Дворянин, он слушал якобинца Монжа с таким же интересом, как и типичный представитель третьего сословия математик Фурье, молодой преподаватель Политехнической школы. В свое время Фурье тоже хотел было выбрать себе военную стезю, но получить шпагу ему так и не удалось. Министр решил, что Фурье «как неблагородный не может быть принят в артиллерию, хотя бы он был второй Ньютон».

«Дело путешественника учиться, а не учить», — говорил некогда двадцатисемилетний Ньютон, никуда не выезжавший из Англии ни до, ни после этой фразы. Все его путешествия ограничивались, как известно, двумя сотнями километров от его дома до Кембриджа и Лондона. Открыватель закона всемирного тяготения вел спокойную и однообразную холостяцкую жизнь. Он никогда не спешил с публикацией своих работ, многократно проверял все расчеты, пока не убеждался в их абсолютной безошибочности. Ньютон, как он говорил, не измышлял гипотез…

Француз Монж был человеком иного характера и ученым иного склада. Он смело выдвигал неожиданные гипотезы, наталкивал своих товарищей и учеников на интересные идеи, всю жизнь путешествовал и учил. Спокойной, размеренной жизни он не знал. Его деятельная, подвижная натура не ведала Покоя. Непрестанно добывать новые знания, тут же делиться ими, думать вслух, искать решения на виду у всех и вместе со всеми стало его привычкой и потребностью. Сколько новых мыслей возникало в его непрестанно работающем мозгу во время каждой беседы, сколько интересных сведений всплывало из глубин памяти!..

Монж говорил увлеченно и потому порывисто, неровно, поминутно помогая голосу красноречивыми жестами. Его звонкая гортанная речь то ^растягивалась, как бы подчеркивая важность произносимых слов, то сливалась в беглую и торопливую скороговорку. Он не договаривал некоторые фразы, бросал их на полуслове, казалось, даже совсем забывал о начатой мысли, но тут же вновь приводил к ней своих слушателей совсем с другой, неожиданной стороны. Экскурсы в древнюю историю перемежались у него со страстными рассуждениями о необходимости инженерных и математических знаний, научных знаний вообще.

— Чтобы размышлять о мироздании, — говорил он, — заниматься философией, надо знать математику. Так считал Платон, и мы так считаем. А многие из ныне философствующих об этом забывают. Незнакомые с точностью и строгостью математических доказательств, неспособные понять основ научного анализа, они и сейчас могут вести между собою спор трудный и вместе с тем тонкий, выясняя, приветствовал ли ангел деву Марию телесным или бестелесным голосом. А ведь еще триста лет назад великий Леонардо высмеял этих философов. «Беги, — сказал он, — от учений таких умозрителей, ибо их выводы не подкрепляются опытом».

— Ну а что все-таки плохого во взглядах Платона? — спросил Монж самого себя и тут же ответил: — Платон пренебрегал опытом, практикой и потому нередко заблуждался. Не будем следовать ему в этом, ибо правильно сказал его же ученик Аристотель: «Платон мне друг, но истина дороже». А истинно сейчас то, что мы вступаем в век машин и математики. Наука нам нужна для практических знаний и практических дел. «Механика — истинный рай для математических наук», — писал Леонардо в своих бесценных манускриптах. Я видел его записные книжки… Эти сокровища мы забрали у невежественных итальянских церковников. Они хранятся сейчас в Лувре и стали доступными ученым и учащимся.

Знания нужны для действия, для созидания. Великие древние мыслители высоко подняли науку, но и обеднили ее, оторвав от земли, от практики. Аристотель, великий Аристотель, который так любил истину и которому поклоняется ученый мир второе тысячелетие, тоже учил умозрительно, не глядя на землю, не проверяя себя «презренным опытом». По Аристотелю, у мухи четыре ноги, а не шесть, как свидетельствуют наши глаза. По его учению, тела более тяжелые падают быстрее легких. И никто не смел поставить это под сомнение, ибо «так он сказал!»

Понадобятся годы и годы, понадобится смелость Галилея, который взберется на Пизанскую башню, чтобы проверить высказывание Аристотеля, и покажет своим экспериментом, что тяжелое ядро и легкая пуля одновременно и приземлятся.

Мудрый Галилей, отец эксперимента, опрокинул устаревшие догматы и назвал высшим судьей ученых опыт, а не высказывания авторитетов. Его эксперименты с бросанием ядер начали тайком повторять даже монахи, чтобы опровергнуть еретика. Но еретик оказался прав. Опыт не обманул ни ученого, ни иезуитов: скорость падения тел не зависит от их веса.

Этот ослепший ученый открыл нам глаза. Его зрительной трубе мы обязаны многими открытиями на небе. Его методом научного поиска мы многое раскрыли на земле. Сейчас каждому ясно, что нельзя сделать никакого научного заключения, не произведя исследования, а для этого нужны приборы, нужны лаборатории. Вот поэтому мы и везем с собой все необходимое.

Нет, не Аристотеля возьмем мы себе в учителя, а Леонардо, Галилея и, великого древнего механика и геометра, Архимеда из Сиракуз, прославившего Александрийскую школу. Открытые им законы плавания тел, включая и наш корабль, будут служить человечеству вечно. Да только ли в этом заслуги ученого! Он исследовал работу клина, ворота, блока, рычага, изобрел винт и болт — словом, изучил и развил все то, чем мы пользуемся и сейчас, чтобы увеличить свою власть над природой.

Ученик Архимеда Ктесибий изобрел зубчатое колесо, а Герои создал в Александрии инженерную школу, славную предшественницу нашей Политехнической школы… Скоро мы вступим на ту священную землю, где творили Архимед, Ктесибий, Герон. Мы знаем еще очень мало об этой земле, нам даже неизвестна письменность египтян. Жрецы египетские ревностно охраняли свои научные знания. Пифагору пришлось прожить среди них много лет и выдержать немало испытаний, прежде чем он получил доступ к их премудрости. Но времена аристократии знания прошли! И нам с вами предстоит окончательно соединить научное знание с техникой, теорию с хозяйственной практикой. Нам будет принадлежать честь сделать научное знание достоянием всех сословий и всех народов!..

Вдохновенную речь Монжа никто не перебивал, ни ученые, ни генералы, ни сам главнокомандующий, хотя с некоторыми высказываниями он и не вполне соглашался. К чести Бонапарта надо сказать, что он умел не только думать, работать и распоряжаться. Он умел и слушать.

Ежедневные лекции и беседы на научные темы были выдумкой Бонапарта. Часы вынужденного безделья он умел занять с пользой для себя. Скука никогда не одолевала этого деятельного человека. Лекции Монжа и Бертолле по астрономии, математике, химии дополнялись простыми дружескими беседами за столом или на палубе. Бонапарт охотно слушал веселого и остроумного генерала инженерных войск Кафарелли, с удовольствием беседовал с обстоятельным и неторопливым Бертолле, но больше всего он любил слушать Монжа. В этом с ним был полностью солидарен и один из участников экспедиции, писатель Арно, который оставил очень интересное воспоминание о лекциях Монжа.

«Он был красноречив, — рассказывает Арно, — и, однако не умел говорить; его красноречие, лишенное всякой напыщенности, заключалось в смеси жестов и слов… смеси, которая с помощью мимики воздействовала на ум слушателей не только через слух, но и через зрение, и посредством импровизации завладевала их вниманием, пожалуй, не меньше, чем наилучшие подготовленные речи. Смотреть на него во время его речи было истинным удовольствием. Невозможно выразить, сколько ума чувствовалось в его пальцах… Его живость представляла решительный контраст важности Бертолле. Хотя Бертолле объяснял все до конца, его слушали меньше, чем Монжа, который никогда не заканчивал ни одной фразы».

Бонапарту чрезвычайно импонировал молодой задор геометра. Особенно же ему нравились в Монже видная даже ненаблюдательному взгляду искренность и честность в отношениях его к людям, редкая бескорыстность как в научных, так и в житейских делах, органическая неспособность пойти на хитрость, интригу для достижения своих целей. Великий артист и интриган Бонапарт старался приблизить к себе именно таких людей, которым не были свойственны качества, имевшиеся у него самого в избытке.

Он был чрезвычайно проницателен; этот генерал, и постоянно проверял людей, рассматривая их как материал для осуществления своих идей. Проверять Монжа не было необходимости: генерал читал в его глазах, как в открытой книге, все, что было у него на душе, в том числе и восхищение самим Бонапартом. Потому он никогда не упускал случая произвести на знаменитого ученого приятное впечатление заботой о нем и его коллегах. Главнокомандующий держал себя всегда очень просто и демократично, что не могло не нравиться ярому республиканцу Монжу.

Каждый день Бонапарт приглашал к столу несколько человек, не считая людей из своего обычного окружения. Монж почти неотлучно был с ним, над чем Бертолле добродушно посмеивался. Одним из любимых занятий Бонапарта на «Востоке» были своеобразные диспуты. После обеда он назначал двух или трех человек для того, чтобы они отстаивали какое-нибудь предложение, и столько же противников этого предложения, которым надлежало его оспаривать. Бурные и веселые прения имели цель совсем не шуточную. Генерал с их помощью познавал людей, с которыми ему надо было познакомиться получше, чтобы поручить впоследствии такие дела, к которым они более всего обнаруживали способностей в силу особенностей склада своего ума и характера.

Интересно, что в этой битве умов Бонапарт отдавал предпочтение обычно тем, кто искусно защищал предложение трудно-доказуемое, даже нелепое, ибо рассудительное и здравое предложение такие люди докажут без труда.

Темы прений Бонапарт задавал сам. Обитаемы ли другие планеты? Возможны ли на земном шаре потоп или уничтожение жизни огнем? Справедливы или ложны человеческие предчувствия и толкования снов? Никто не смог бы предугадать, какую именно тему для спора предложит Бонапарт. Когда эскадра проходила мимо берегов Крита, речь зашла об истории и древней культуре этого острова. С приближением к Александрии все большее внимание привлекала к себе земля таинственного Египта.

 

В стране мумий

Высадка была дьявольски трудной. Но порой у профанов бывает большое преимущество перед знающими. Они не ведают, что творят. Бонапарт не раздумывал: он уже приказывал — он творил… А у моря, как у всякой стихии, нет любимчиков, оно не знает ни старших, ни младших. Волна обрушивается на каждого, кто не усевает увернуться. Будь ты солдат, генерал или ученый, каждому приходилось висеть на тросе, до боли стискивая руками просмоленные узлы, и выжидать, когда очередная волна поднимет шлюпку настолько высоко, чтобы можно было изловчиться и спрыгнуть в нее вовремя. Начальника инженерных войск одноногого генерала Кафарелли с трудом спустили с борта и передали в шлюпку из рук в руки. Но он и здесь шутил, прижимая к своему деревянному бедру неразлучную фляжку.

К ночи вся бухта покрылась беспорядочно разбросанными шлюпками. Они то взмывали вверх, то полностью скрывались в черноте волн, и уже не верилось, что они когда-нибудь появятся вновь. Люди гребли с ожесточением, в кровь разбивая ладони, а берег приближался с поразительной медлительностью. Шлюпка, в которой сидел Монж, выписывала в пространстве невообразимые кривые. Совсем рядом, за нешироким планширем бесновалось море. Поблескивая своей лоснящейся черной спиной, оно брызгало пеной, подпрыгивало и выгибалось, как лошадь, норовящая сбросить седока. Несколько шлюпок волнам удалось опрокинуть, похоронив два десятка французов на илистом дне бухты Марабу.

Сойдя на африканский берег, Монж вознамерился было идти с войсками и разделить с ними весь риск и все тяготы опасного похода, но главнокомандующий предложил ему «приберечь свою храбрость для других опасностей».

Бонапарт спешил. Не дожидаясь подхода к берегу шлюпок, на которых высаживались дивизии Дезе и Ренье, не дожидаясь выгрузки артиллерии и лошадей, он двинулся в авангарде своих войск вперед, к Александрии. Главнокомандующий шел пешком по вязкому песку, еще не остывшему после дневного зноя. Вслед за ним шли к древнему городу сын эльзасского каменщика республиканский генерал Клебер и раздобревший Жак Мену, в прошлом маркиз, ныне республиканский генерал, а в недалеком будущем — правоверный магометанин. Убежденный колонизатор, чтобы укрепиться в Египте, он примет чужую веру и женится на магометанке.

Шел пешком и большой мастер искусства строить и разрушать генерал Кафарелли, едва выдергивая из песка свою деревяшку. Он уже успел причаститься из фляжки и чувствовал себя превосходно, если не считать духоты. Предложение Бонапарта дождаться лошади он отверг и бодро продолжал свой путь. Ногу он оставил в Европе, сражаясь за свободу Франции, а голову сложит в Сирии, борясь неизвестно за что.

— Солдаты! — сказал перед походом главнокомандующий, — Вам предстоит завоевание, влияние которого на цивилизацию и на торговлю всего мира неисчислимо. Вы нанесете Англии самый верный, самый чувствительный удар…

Удар был нанесен одновременно с трех сторон — от новой гавани, Помпеевой колонны и Розеттских ворот. Защитники города сражались героически. Они обрушили на нападающих град пуль и камней со стен и из укрытий, но остановить штурмующих было невозможно. Генералы и солдаты Бонапарта лезли на стены с одинаковой неустрашимостью. Внезапность и ожесточенный натиск решили дело. Французы ворвались в город и началась резня — на улицах, в домах и даже мечетях, куда магометан загнал страх. Великий аллах, милостивый и милосердный, не защитил их, а завоеватели не пощадили…

К утру Александрия, столица древнего государства Птолемеев, названная именем Александра Македонского, отечество Евклида и Эратосфена, измерившего некогда диаметр земного шара и предупреждавшего человечество о трудностях рассечения конусов, лежала у ног французских завоевателей.

Яркое июньское солнце осветило город, ощетинившийся пиками минаретов. Обилие мечетей потрясло Монжа. Он даже не пытался их пересчитать, но постоянно чувствовал, чуть ли не спиной, их огромную давящую силу. Казалось, они следят за каждым шагом человека.

Соборы, мечети, синагоги — сколько религиозных храмов перевидел ученый во время своих странствий! Как различны религии, думал он, и как сходны религиозные храмы; они всегда высоки, величественны и богаты необычайно. И высота нужна им, конечно же, не затем, чтобы через их сверкающие вершины легче было избранникам божьим поддерживать контакт с небесами. Она нужна затем, чтобы подавить смертного человека.

Казалось, быстротекущее время обошло стороной эту страну. Хозяйство примитивное, как сорок веков назад. Египтянин даже зерно мелет вручную. И не знает он ничего, кроме изнурительного труда да пресной лепешки. Нищета кругом невыразимая. Народ обобран и забит беями-мамлюками, над которыми, в свою очередь, владычествует турецкий султан. И невозможно понять, как еще теплится жизнь в иссохшем теле феллаха.

Что остановило, что забальзамировало как мумию некогда самую высокую в мире цивилизацию? Может быть, сам аллах или наместник его на земле Магомет со своими проповедями бесконечного долготерпения, подчинения и поклонения властям?..

Грустный Монж шел по пыльным улицам только что покоренной французами Александрии, о которой он так много читал в юности. Ученый уже побывал на том самом полуострове, что лежит перед александрийской пристанью, и осмотрел развалины библиотеки Птолемея, знаменитого Музея, где хранились сотни тысяч свитков. Один из покорителей Александрии разорил здание и приказал сжечь все книги. Объяснение было простое: если в этих книгах сказано то же самое, что и в Коране, то мы можем обойтись и без них. Если же в них говорится не то, что в Коране, то они опасны, и их надо сжечь.

Проклиная духовную слепоту и невежество человеческое, проклиная деспотизм и жестокость, Монж шел в штаб-квартиру генерала Бонапарта. Ни ветерка не проносилось над пустынными улицами. В воздухе стоял тяжелый сладковатый запах от смеси пыли и крови.

— Добрый день, генерал! — сказал ученый, входя в комнату, — Я могу поздравить тебя с победой?.. Правда, я пришел не только с этим.

— За эту победу, Монж, пролито слишком много крови, — ответил Бонапарт, — Когда оборона была сломлена, я поднялся на возвышенность и хотел собрать армию и принять капитуляцию. Но было уже поздно: солдаты свирепствовали и ломились в город…

Генерал развел руками и после небольшой, но многозначительной паузы докончил фразу.

— Я не мог их удержать, Монж…

Бонапарт вновь склонился над картой, бормоча вполголоса.

— Так… Здесь шесть дневных переходов… Если удастся прижать их к Нилу, ни один мамлюк от меня не уйдет!.. Кстати, Монж! Я не возьму вас с собой. Все, кто не носит оружия, будут двигаться на мелких судах вверх по реке к Каиру. Мы соберем для вас флотилию.

Ученый прервал его рассуждения.

— Генерал! У меня есть к тебе дело.

— Какое же дело, Монж? Говори, я тебя слушаю.

— Я обошел весь город, генерал. Рассматривал только что руины библиотеки — этого хранилища мудрости. И я проклинал разрушающее все на свете безумство победителей. Ты должен посмотреть эти руины, генерал.

— Хорошо, Монж, мы это сделаем… Так, если мы прижмем их к Нилу… Но правый фланг непременно должен зайти вперед…

— Генерал. Я обращаюсь как ученый гражданин к ученому полководцу. Есть еще одно обстоятельство, достойное внимания просвещенного человека. Большая мечеть этого города прежде была у греков церковью Святого Афанасия. Утверждают, что в ней находится множество греческих манускриптов. Надо было бы взять их оттуда…

— Хорошо, Монж.

— Ибо зачем они, что дадут они этому невежеству!

— Они будут взяты.

Бонапарт свернул карту. План завоевания Египта, созрел в его голове. Через две недели французы утвердятся в Каире, потом можно будет подумать о походе в Сирию, а возможно, и дальше…

— Европа — кротовая нора, мой дорогой Монж. Только на Востоке были великие империи и великие императоры.

Взяв шляпу, Бонапарт несколько театральным движением предложил Монжу идти вперед.

— Ну, гражданин Монж, пойдем осматривать руины.

— Да, руины, — согласился ученый, — потому что от былого величия этого города ничего не осталось. А во времена Клеопатры здесь все цвело, город утопал в розах, которые она очень любила. Египетские садовники были большие мастера своего дела. Пальмы, смоковницы, лимоны, гранаты они высаживали строгими прямоугольниками ряд за рядом. Внутри прямоугольника — самые низкорослые растения: розы, мак, резеда. А в центре сада располагался обычно квадратный водоем, в котором росли лотосы и кувшинки…

Увлекшись рассказом, геометр начал жестикулировать на ходу. Со стороны эти двое, идущие по улицам Александрии, видимо, представляли занятное зрелище. Рослый и широкоплечий Монж, казалось, учил подростка, прохаживаясь с ним по городу. Подросток в генеральском мундире терпеливо слушал своего учителя»»

 

Кто не носит оружия

Нил сильно обмелел. Его мутно-желтые воды лениво катились на север, к Средиземному морю. А с моря дул легкий, но довольно устойчивый ветер. Пользуясь этим ветром, суда вспомогательной флотилии Бонапарта двигались на юг, в глубь континента. Командир флотилии бригадный генерал Перре держал свой флаг на шебеке «Олень», где были размещены адъютант главнокомандующего Бурьенн, казначей экспедиции Жюно, а также ученые Монж, Бертолле и их коллеги — словом, те, кто не носит оружие. Путь по Нилу

для них Бонапарт счел более безопасным, да и лошадей лишних не было.

Оставив раненого Клебера командовать александрийским гарнизоном, Бонапарт двинулся с армией по левому берегу Нила, все дальше углубляясь в пустыню. Солдаты и генералы шли пешком, изнывая от зноя и жажды. Изредка встречались на их пути покинутые деревни и засыпанные колодцы, из которых нельзя извлечь ни глотка воды. Было от чего прийти в уныние.

Двигаясь по безводной и безжизненной пустыне от Александрии к Каиру, измученные жаждой солдаты не раз видели на горизонте сверкающие озера и даже селения на их цветущих зеленых берегах. Но стоило подойти к этому месту, как оно оказывалось той же пустыней. Ни куста, ни колодца нельзя было найти вокруг. А коварная природа рисовала на горизонте новые заманчивые картины, и людьми овладел страх, некоторым казалось уже, что они явственно слышат запах смерти… Трудно было найти в себе силы идти дальше. Песок скрипел на зубах. С пересохших и потрескавшихся от зноя губ слетали то мольбы, то ругательства. Веря и не веря своим глазам, люди шли от обмана к обману. Храбрый Мюрат в бешенстве топтал свою расшитую золотом шляпу, а Бонапарт обещал ему тут же укоротить его фигуру на голову…

Предводители мамлюков, ставленники Турции, которые фактически правили страной, Ибрагим-бей и Мурад-бей возликовали, услышав, что навстречу им ползет по пескам измученная походом армия пехотинцев, не сопровождаемая сколько-нибудь заметной кавалерией. «Мы скосим ее, как поле арбузов!» — заявили они тысячам своих молодцов, гарцевавших на чистокровных арабских скакунах с превосходным английским оружием в руках. Быстрая как ветер мамлюкская кавалерия насчитывала в то время около двенадцати тысяч клинков, и вряд ли кто мог с нею соперничать.

Движение французской флотилии тоже не осталось незамеченным. Перре, разумеется, помнил указание Бонапарта — равняться на левый фланг армии, чтобы в случае необходимости оказать ей поддержку артиллерий или воспользоваться ее помощью. Но пехота, изнуренная долгим переходом, двигалась медленно, отощавшие лошади с величайшим напряжением тащили по пустыне тяжелые пушки, и флотилия несколько опередила армию. Между тем опасность подстерегала Монжа и его товарищей именно впереди.

Но подходах к деревне Шубра-Хит семь турецких канонерских лодок обрушили на суда французов дружный огонь своих пушек. Оба берега Нила тоже внезапно ожили. Большие группы мамлюков и феллахов начали обстрел флотилии из своей «верблюжьей» артиллерии. Темп огня все более нарастал. Маневрировать в обмелевшем Ниле было невозможно, и Перре приказал стать на якорь. Началось ожесточенное сражение…

Офицерам и матросам французских судов дел было более чем по горло. Что же касается тех, кто не носит оружия, то есть ученого населения шебеки «Олень», то ему оставалось лишь размышлять о том, что изучение чужой земли без ведома ее хозяев — дело более чем рискованное. Далекий от этих филантропических рассуждений, Монж сразу же ввязался в дела военные.

Силы были неравные. Через час напряженного боя Перре сказал:

— Время проходит бесполезно. Турки приносят нам больше вреда, чем мы им. Если армия сейчас не двинется к Нилу, не поддержит нас, то уж не знаю, что будет…

Турки действовали напористо. Они взяли на абордаж сначала одно судно, потом другое. Едва овладев галерой, они показывали французам отрубленные головы матросов и солдат. Увидев эту картину, хладнокровный и чрезвычайно выдержанный Бертолле принялся набивать карманы камнями.

— Сейчас не время заниматься минералогией! — крикнули ему.

— А я о ней и не думаю, — спокойно ответил химик, — Я просто не хочу, чтобы тело мое досталось на поругание. Разве вы не видите, что наше дело проиграно?

Монжу было не до наблюдений. Он заряжал и наводил пушки. Ученый знал, как их следует отливать, растачивать, проверять, испытывать… Сейчас он их применял в бою. Занявшись этим делом впервые в жизни под вражеским огнем, он освоил его в несколько минут. Геометр еще не отчаивался. Он надеялся и на своего друга — Бонапарта…

Перре уже несколько раз посылал людей с докладом Бонапарту об отчаянном положении флотилии, но ответа не было. Получил ли главнокомандующий эти печальные известия или нет, собирается ли что-нибудь предпринять по этому поводу — никто на флотилии не знал.

Пушечную пальбу Бонапарт слышал еще с утра, и она беспокоила его, но, конечно, не настолько, чтобы он переменил свои планы. Лишь огромной силы взрыв, дошедший до его ушей, совсем не чутких к музыке оркестровой, но хорошо воспринимавших во всех тонкостях «музыку» боя, заставил Бонапарта подумать, что положение и на самом деле опасно. Он приказал армии двигаться беглым маршем. Вряд ли он так поступил бы, если бы знал, что взорвалась турецкая канонерка.

Перед деревней Шубра-Хит Бонапарта ожидали мамлюкские войска в боевом порядке. Однако генерал не бросился в атаку. Он начал без торопливости принимать исходную диспозицию.

Каждая из пяти дивизий образовала каре — правильный замкнутый четырехугольник со сторонами «толщиной» в шесть человек. Артиллерия расположилась по углам, а немногочисленная кавалерия и багаж — посередине. Пять геометрически правильных фигур выросли перед мамлюками на расстоянии в каких-нибудь пол-лье. Саперы и артиллерийские депо укрепились в двух деревнях позади позиций. В случае отступления они могли оказывать помощь дивизиям.

Мамлюки недолго наблюдали за хитрыми приготовлениями. С воинственными кликами ринулись они на фланги и тыл. Другие столь же беспорядочной массой двинулись на центр и правое крыло. Черные волны людского прибоя, сверкая оружием, надвигались на квадраты французских дивизий.

Солдаты Бонапарта молчали, ни малейшим движением не выдавая растущего нервного напряжения. В такие минуты труднее всего дается человеку бездействие. Но бездействовать оставалось недолго.

Подпустив противника на картечный выстрел, бешено заработала артиллерия Бонапарта. Черные валы сминались, разбивались, редели, через них перекатывались новые, но уже более слабые…

Лишь несколько небольших волн докатилось до флангов каре. Это были самые храбрые, самые отчаянные из мамлюков. Размахивая саблями, бросились они вперед — и попали под убийственный ружейный огонь, пройти сквозь который довелось немногим. Храбрейшие из храбрых достигли каре и повисли уже на штыках…

Стихийный порыв и беспримерная отвага тысяч людей разбилась о железную логику, четкий порядок и строгую дисциплину. И началось бегство. Беспорядочные толпы мамлюков в панике покатились обратно к Нилу. Измотанные походом, но воодушевленные успехом солдаты Наполеона преследовали их по пятам…

А флотилия Перре продолжала еще сражаться. Непрерывный бой длился уже более трех часов. Перераспределив свои силы, Перре сумел отобрать канонерские лодки, захваченные было мамлюками. Сам он был при этом тяжело ранен ядром в руку. Положение оставалось трудным. Но сквозь шум боя можно было слышать отдаленную пушечную пальбу. Это Бонапарт расправлялся с четырехтысячным отрядом мамлюков. При виде приближающихся французских войск командующий турецкой флотилии снялся с якоря и поднялся вверх по Нилу. Берега тоже мало-помалу очистились от неприятеля, и бой прекратился.

Пропахшие пороховым дымом неразлучные друзья Монж и Бертолле поздравили друг друга с победой, с жизнью, которая еще понадобится и революции, и Франции, и науке. От холодной подтянутости Бертолле не осталось и следа. Да и блондином, каким он был всегда, трудно было его назвать. Прокопченный пороховым дымом, он стал похожим на Гаспара, черного от рождения. Возбужденные боем и в то же время страшно усталые, стояли они на палубе «Оленя».

Отчаянно жестикулируя, Монж увлеченно рассказывал что-то, но его руки вдруг замедлили движения, застыли в воздухе и расслабленно опустились… По Нилу плыли трупы. Обнаженные трупы мамлюков. У этих людей была скверная привычка носить при себе свои сбережения, если, конечно, считать сбережениями деньги, отобранные у других. А солдаты Бонапарта оказались достаточно предприимчивыми…

Двух лет участия в итальянской кампании — первом завоевательском походе Бонапарта — вполне хватило, чтобы революционный пыл бескорыстных защитников родины заметно уступил приобретательским вожделениям профессиональных солдат, жаждущих вознаграждения за свой рискованный труд.

— На войне, как на войне, — сказал Бонапарт своему другу-математику при встрече, — Это ведь из-за вас, любезный Монж, я не завершил сражения. Для спасения тебя, Бертолле и других твоих спутников я повернул левое мое крыло к Нилу раньше, чем правое обошло Шубра-Хит. Иначе от меня не ушел бы ни один мамлюк!

Красноватые воды Нила неторопливо несли мамлюкские трупы на север, к лазурному Средиземному морю, а встречный ветер гнал пороховой дым и бурую пыль, поднятую тысячами солдатских ног, на юг, к Каиру. На войне, как на войне, сказал Бонапарт…

Была после этого знаменитая битва при пирамидах, перед которой Бонапарт сказал своим солдатам, что на них смотрят сорок веков. И солдаты выиграли битву. Были и другие сражения, в которых потери французов исчислялись десятками людей, о чем генерал говорил с горечью, тогда как мамлюки гибли тысячами. Все это было нормой, на это и рассчитывался поход великого честолюбца.

Однако увлекшись своими наземными делами, Бонапарт на время забыл о средствах, доставивших его тридцатитысячную армию в Египет, и о том, что эти средства могут понадобиться.

Катастрофа нагрянула внезапно.

Целый месяц рыскал по Средиземноморью обманутый Бонапартом Нельсон и настиг-таки эскадру Брюэса. Она спокойно стояла на абукирском рейде, ожидая приказов. Извечная история. Как только высшее начальство начинает слишком вникать в дела подчиненных, они утрачивают самостоятельность, инициативу и даже чувство ответственности. С Брюэсом, видимо, произошло то же самое. Он не сделал промеров между кораблями и берегом, не укрепил берега. На «Востоке» даже не были убраны матрацы и банки с краской, что хранились в каютах, сооруженных наспех на верхней палубе. Мало того, часть матросов в роковой для французов час оказалась на берегу, да и никто не ждал удара по эскадре со стороны берега.

Налетев совершенно внезапно, Нельсон смело прошел со своими кораблями между французской эскадрой и берегом, стреляя изо всех своих пушек. В Абукирском сражении 1 августа 1798 года французы потеряли одиннадцать линейных кораблей, два фрегата и около трех с половиной тысяч человек, тогда как англичане потеряли людей вчетверо меньше.

Говорили, что Бонапарт, услышав об исходе сражения, вырвался из рук брадобрея и закричал: «О Брюэс, верни мне мой флот, Брюэс!»

Так ли это было, никто не может заявить с полной достоверностью. Ясно лишь то, что французы не могли уже рассчитывать на подкрепления из Европы и на скорое возвращение на родину. Печаль и уныние охватили солдат и даже генералов. Однако достоверно известно, что нисколько не изменились планы Бонапарта. Он был полон решимости завоевать Египет, изучить Египет, утвердиться в Египте.

 

О чем не рассказывала Шахразада

Не прошло и двух месяцев после высадки французов в Африке, как в столице Египта уже начал свою работу Каирский институт наук и художеств. Президентом его предложили избрать Бонапарта: он уже был членом Французского национального института (он без стеснения занял там место своего бывшего наставника в тактических вопросах — Лазара Карно, томившегося в изгнании после фруктидорского переворота). Бонапарт немало гордился своим званием ученого и, подписывая приказы по армии, слова «член института» всегда ставил впереди слова «главнокомандующий». Однако управлять институтом генерал отказался.

— Главой института, — сказал он, — надо сделать не меня, а Монжа. Это будет наиболее сообразно со здравым смыслом.

С генералом согласились. Президентом был избран

Монж, его заместителем — Бонапарт, а непременным секретарем — математик Фурье. Гаспар Монж начал руководить работой ученых, литераторов и художников сообразно со здравым смыслом и с указаниями своего заместителя. А указания были на редкость толковыми: они сделали бы честь не только любому генералу, но и самому умному монарху или иному просвещенному владыке. Для начала Бонапарт предложил рассмотреть на заседаниях института шесть вопросов:

— Какие существуют способы уменьшить расходы на топливо для армии?

— Можно ли заменить чем-нибудь хмель при варении пива?

— Какими средствами можно освежить и очистить воду Нила?

— Какие мельницы лучше строить — ветряные или водяные?

— Имеются ли в Египте возможности для производства пороха?

— В каком состоянии находится в Египте образование и судопроизводство?

Для изучения этих вопросов были назначены специальные комиссии и определены сроки. Кроме того, институт под руководством Монжа начал огромную работу по сбору всевозможных сведений о Египте, которыми европейская наука не располагала. Почвы, минералы, растительность, животный мир этого края — все интересовало ученых. Мало-помалу помещения института начали заполняться любопытными находками. В научный поиск пустились все — и признанные уже исследователи, такие, как Монж, Бертолле, Фурье, Жоффруа Сент-Илер, и полная энтузиазма начинающая молодежь из Политехнической школы, и офицеры французской армии, главным образом инженерной службы. Здесь, видимо, оказала немалое влияние и личность самого Бонапарта. Главнокомандующий любил науку и всячески помогал ученым. Каждый гренадер знал, что ученые Монж и Бертолле — его близкие друзья.

Институт разместился в одном из красивейших дворцов бея. Местом ученых заседаний стал большой зал гарема, несколько переоборудованный сообразно с новым назначением. В примыкающих к нему комнатах жили теперь деятели науки.

Собравшись на свое первое заседание, ученые слушали генерала Андреосси, который читал записку о приготовлении пороха в Египте. Селитра, как он сообщил, имеется здесь в изобилии, можно даже снабжать ею Францию, но в сере ощущается недостаток. Уголь можно готовить по необходимости из местного материала. Впрочем, заключил генерал, Каир хорошо снабжен порохом, и в этом отношении не следует беспокоиться.

После него говорил Монж. Он рассказывал о необычном оптическом явлении, с которым встретились французы в Египте. Призраки пустыни доводили их до полного отупения, до сумасшедшего бреда. Они могли вызвать панику.

Монж объяснил это явление, опираясь на законы отражения света. — Это первое научное объяснение природы миража, не вполне точное в деталях, но понятное и доступное каждому, было очень своевременным и ценным. Записка Монжа «Об оптическом явлении, известном под названием миража» была вскоре опубликована в научном и литературном журнале, который выпускался Каирским институтом каждые десять дней под названием «Египетская декада».

Спустя какое-то время ученые, отталкиваясь от этой записки, создадут стройную теорию, разберут все обстоятельства и все фазы миража, но простая теория Монжа, как указывает Араго, всегда останется первым звеном в прекрасной цепи исследований.

Таков уж был Монж. Он смело выдвигал новые гипотезы, поддерживал новые, пусть даже спорные, идеи. Темпераментный бургундец торопил науку, щедро раздавал свои идеи, нимало не беспокоясь о том, как бы не попасть в глупое положение. За это его особенно любили ученики. Всесторонне образованный и невероятно быстро схватывающий самую суть явлений, Монж никогда не стремился выглядеть неким оракулом от науки, глубокие мысли которого недоступны простым смертным. Он рассуждал вслух и творил у всех на виду — искал, сопоставлял, обдумывал, ошибался, находил ошибку и приходил к новому заключению. Все могли видеть работу этого удивительного ума и следить за полетом мысли по быстрым движениям рук. Он первым замечал наклюнувшуюся проблему, решительно брался за нее, разрабатывал практически важное и сразу же пускал в дело. Дожидаться, когда будет пришита последняя пуговица к мундиру последнего солдата, — не его стиль. И этот энтузиазм поиска, эта огромная вера в беспредельные возможности науки заражали всех. Научное творчество становилось потребностью друзей и учеников Монжа. Не потому ли так много сделали за год полсотни человек, пришедших в Каир с армией Бонапарта? В полевых, можно даже сказать, фронтовых, условиях, рискуя получить в спину пулю или турецкий кинжал, они по крупицам собирали новые факты — этот важнейший строительный материал науки. Члены Каирского института определяли точные географические координаты и чертили планы и карты городов, рек, озер Египта, изучали и детальнейшим образом описывали животных, птиц, рыб, собирали коллекции растений, насекомых и минералов. Ничто не было упущено, никакая область знания не осталась забытой. Особый интерес проявляли Монж и его друзья к древней культуре Египта, стремясь разгадать никем еще не разгаданное, ибо камни молчали.

Его величество случай, как известно, никогда не помогает тем, кто сидит сложа руки. Непоседливые ученики и друзья Монжа были буквально всюду и напряженно работали. Это видел каждый солдат бонапартовской армии. Не случайно им-то и помог случай.

Чрезвычайной важности открытие, может быть, и не было бы сделано, если бы не рядовой солдат, имя которого история не сохранила. Он исправно делал свое дело: рыл окоп по указанию своего командира. Вдруг его лопата наскочила на препятствие довольно внушительных размеров. Окопав его со всех сторон, солдат увидел гладко обработанный камень из черного базальта размером со стол. О своей находке он доложил командиру, имя которого известно. Это был офицер инженерных войск Бушар. Он оценил находку по достоинству и подарил ее Каирскому институту.

Благодаря безвестному солдату небольшая деревушка Розетта в дельте Нила стала со временем, знаменитой, потому что именно этот камень, названный впоследствии розеттским, и позволил ученым найти ключ к разгадке древних египетских иероглифов. На камне был высечен текст, по всей видимости, один и тот же, на трех разных языках — древнеегипетском (иероглифами), новоегипетском и греческом. Казалось, разгадка уже в руках, но орешек оказался крепким. Ни участник экспедиции лингвист Саси, член института, ни позже англичанин Томас Юнг, ни другие ученые не сумели раскусить его и прочитать текст. Лишь спустя почти четверть века молодой французский ученый Шампольон, мечтавший о Египте и побывавший там, расшифровал текст, высеченный на розеттском камне, и научился читать древнеегипетские иероглифы. Заслуга Каирского института в том, что его ученые перерисовали, выгравировали эту ценнейшую надпись и даже сняли с нее слепки, чтобы опасности морского путешествия в Европу не могли повлечь непоправимой утраты.

Розеттский камень действительно во Францию не попал. Забегая вперед, скажем, что по Амьенскому миру 1802 года большая коллекция египетских памятников, в том числе и розеттский камень, была передана Англии. Трехъязычная надпись так и хранилась бы в Лондонском национальном музее и не привела бы к важнейшему открытию, если бы предусмотрительные французские ученые из Каирского института не увезли с собой в Париж самого главного — информации, запечатленной на камне. Рисунки, сделанные ими, были опубликованы в грандиозном сочинении, первые тома которого вышли в свет в 1808 году под названием «Описание Египта или собрание наблюдений и изысканий, которые были сделаны в Египте во время экспедиции французской армии». К 1813 году это сочинение насчитывало двенадцать томов таблиц и двадцать четыре тома текста. Таков был вклад в науку Каирского института, работой которого руководил Монж. Так был заложен фундамент для нового направления в науке, получившего название египтологии. Так неизвестная земля, «терра инкогнито», стала известна европейским ученым. Уже не отрывки из Геротода и Библии, а результаты научных исследований заложили фундамент и в значительной части возвели стены науки о Египте. И это — результат напряженной работы ученых, по преимуществу молодых, которые пошли за Монжем и осуществили поистине великое дело.

Корифеев науки, признанных ученых с Монжем было не так уж много. Это — Бертолле, знаменитый химик, главное открытие которого — исследование законов химического сродства — было сделано здесь, в Египте, молодой математик Фурье, ставший всемирно известным позже, биолог Жоффруа Сент-Илер, вступивший через несколько лет в принципиальный и известный мировой научной общественности спор с самим Кювье, основоположником палеонтологии. Кювье не понимал и не принимал элементов эволюционной теории, сторонником которой был Жоффруа.

В этой небольшой, но замечательной плеяде совершенно особое место принадлежит Вивану Денону — энтузиасту из энтузиастов. Талантливый и разносторонне образованный Денон делал чудеса. Этот непоседа, жаждавший, как и Монж, новых знаний, объездил и обошел весь Египет от Александрии до Сиены (нынешний Ассуан). Этот на редкости активный и предприимчивый человек, в прошлом друг Вольтера и Робеспьера, а позже — друг Жозефины и Бонапарта, не давал в Египте ни минуты покоя ни себе, ни своим спутникам. Да и можно ли было спокойно проходить ученому мимо множества изображений и надписей на стенах храмов и гробниц, на обелисках и статуях, впервые открывшихся европейцам!

Денон с жадностью набросился на изображения, не совсем понятные, и иероглифы, совсем не понятные. Он видел колоссальную научную ценность того кладезя, который открылся перед учеными. Он страшно спешил, словно знал, что в Египте ему доведется провести немногим более года. Отличный рисовальщик Денон тщательно воспроизводил пирамиды и статуи, копировал непонятные письмена. Его трудолюбию и отваге могли завидовать многие.

Денон, Монж, Бертолле, Бонапарт и его штаб были первыми в истории европейцами, проникшими под своды самого большого сооружения древности — пирамиды Хеопса. Ценностей, на которые, может быть, втайне рассчитывал Бонапарт, там, конечно, не оказалось. Грабеж пирамид начался и почти закончился до его рождения. Мысль, пришедшая в голову молодому завоевателю, не могла не возникнуть и в менее одаренных головах за сорок веков. Ее предвидели даже строители пирамид, соорудившие хитроумные приспособления для защиты от ограблений. Мало того, как выяснилось в конце прошлого века, египетские жрецы перенесли мумии тридцати фараонов в одну из пещер, где зарыли их в глубокий колодец.

Под руководством ученых многое на египетской земле французы построили своими руками. Они убрали старый ниломер и построили новый, соорудили несколько ветряных мельниц «диковинного вида», проложили длинные и ровные дороги и обсадили их деревьями. Работали они не спеша, а для ускорения дела прибегали к помощи простейших машин. Даже тачка вызывала у арабов немалое удивление. С ее помощью один француз, не торопясь, переносил земли больше, чем пять арабов со своими корзинами. На строительстве работали в основном французы. Они кололи и распиливали дерево исключительно по правилам геометрии, под прямыми углами и по прямым линиям.

В только что отремонтированном доме, который бросил Хасан Кашиф, бежавший с другими мамлюками, была устроена большая библиотека. На арабов она произвела колоссальное впечатление.

«Бели в библиотеку приходит кто-нибудь из мусульман, желающих на нее взглянуть, — пишет в своей хронике ал-Джабарти, — ему разрешают занять самое лучшее место, встречают его приветливо, с улыбкой, выражают радость по поводу его прихода, особенно если обнаружат в нем способность к наукам, знания и любознательность. Французы в этом случае проявляют любезность и дружелюбие и приносят ему различные печатные книги с разнообразными иллюстрациями, на которых изображены земля с расположенными на ее поверхности странами, животные, птицы и растения. Там имеются также книги по древней истории отдельных народов… Все это достойно изумления».

Еще большее изумление арабов вызвали заседания каирского института. Шейхи, улемы и другие ученые мужи оказались способными часами сидеть и слушать речи на непонятном для них языке. Подспудно они чувствовали, что речь идет не о вере, не о политике и не о войне, и это было уже странно. А самое удивительное было то, что победитель могущественного Мурад-бея, властитель Нижнего, Среднего и Верхнего Египта ничем не выделялся здесь из ряда своих подчиненных. Ни разу не видели шейхи никаких особых знаков внимания к нему, никакого подобострастия. Все разговаривали спокойно и уверенно, а некоторые из ученых имели смелость не соглашаться и даже спорить с повелителем. И совершенно необъяснимо было то, что он не изгнал их из своей свиты и не приказал отрубить дерзкие мысли вместе с головой. Это было совершенно удивительное чудо, о котором не говорилось ни в одной из сказок Шахразады.

Бонапарт старался использовать каждый случай, чтобы поразить воображение мусульман и показать им превосходство Франции в общественном устройстве, науках и искусстве. Посетив однажды местного «пророка», который, между прочим, посмотрев на адьютанта главнокомандующего, заявил, что тот умрет через два месяца (фактически же он прожил еще много лет), Бонапарт решил противопоставить «чародея чародею» и пригласил каирских шейхов на химические опыты.

Арабы с интересом осмотрели оборудование лаборатории — специальные печи, различные аппараты и приборы для фильтрования, выпаривания, получения вытяжек и эссенций, дистилляции, добывания солей из пепла растений. Показав богатое оснащение лаборатории и уйму склянок с различными веществами, знаменитый Бертолле начал демонстрировать арабам чудесные превращения веществ. Химик священнодействовал со спокойствием и уверенностью индийского факира. Он налил в стакан какую-то жидкость, потом добавил к ней другую. Из стакана повалил цветной дым… «Затем, — вспоминает ал-Джабарти, — дым исчез, то, что находилось в стакане, высохло, и содержимое его превратилось в твердый камень желтого цвета, который выпал из перевернутого стакана. Мы брали, — говорит он, — этот камень в руки и рассматривали его. Затем то же самое было сделано с другой жидкостью, из которой получился синий камень. Из третьей жидкости получился камень красный, как рубин».

— Бонапарт с гордостью смотрел на действия знаменитого химика, но должного изумления в глазах шейхов не приметил. ' Покажите этим мумиям гремучее серебро, — » сказал генерал химику.

Насыпав на наковальню немного белого порошка, Бертолле слегка ударил по нему молотком. Раздался оглушительный взрыв, от которого арабы вздрогнули, а французы рассмеялись.

— Тряхните этих бестий электричеством! — распорядился Бонапарт, недовольный слишком слабым эффектом.

Бертолле начал крутить машину, извергать треск, искры, сообщать мусульманам с помощью тонкой проволоки «сильное сотрясение, дрожь во всем теле, треск в костях плеча» и другие неожиданности. Он показывал чудеса гальванизма, заставлявшего дрыгать мертвыми лапами и чуть ли не оживать мелких зверюшек, разлагал воду на кислород и водород, демонстрируя все достижения европейской науки на рубеже XIX века. Египтяне спокойно наблюдали за его стараниями

Наконец, Бертолле закончил опыты. Шейхи попрежнему смотрели на него с невозмутимым спокойствием мумий. Лишь один из них, ал-Бекри, нарушил молчание.

— Все это прекрасно, — сказал он через переводчика, — но можешь ли ты сделать так, чтобы я в одно и то же время был здесь и в Марокко?..

Бертолле ничего не сказал в ответ. Он лишь иронически улыбнулся и пожал плечами.

— А если так, — заключил шейх, — то никакой ты не волшебник!

Чародей Клод-Луи Бертолле, открывший впервые в мире динамику химических превращений, причем именно на египетской земле, был посрамлен.

Не повезло и искусному механику Конте, соорудившему и запустившему в небо шар-монгольфьер. Ученые думали, что арабы будут удивлены этим чудом науки и техники. Но здесь Монжа и его друзей ждало разочарование. Жители города не заметили чуда.

Главной целью ученых было, разумеется, не просвещение арабов, а исследование страны. И в этом они преуспели. Монж, Бертолле, Денон и Фурье были, так сказать, мозгом научной экспедиции. Руками же ее были молодые исследователи, которые с рвением необычайным приносили и приносили в здание Каирского института новые материалы. Так в хорошей пчелиной семье рабочие пчелы собирают за одно лето достаточно нектара, чтобы к осени была уже не одна семья, а две.

Каирский институт сделал гораздо больше, чем свойственно самой хорошей научной семье. Его материалов хватило на несколько лет работы. Да и не здесь ли, в Египте, глядя на работу Монжа и его сотрудников, Бонапарт впервые подумал о символе его будущей империи — неутомимой пчеле!.. Не здесь ли окончательно укрепится в нем вера в науку и любовь к ученым, которая сохранится до последнего дня его жизни!

 

Неужели вы их бросите?

Казалось, ничто не предвещало беды. Институт работал вдохновенно и слаженно. Население города занималось своими делами и исправно выполняло предписания Великого дивана, руководимого комиссарами Монжем и Бертолле, и указаниями Каирского дивана, которым руководил гражданин Фурье, талантливый математик… И вдруг 21 октября 1798 года Каир взбунтовался. Все посты и караулы оказались перебиты и перерезаны, а здание главного штаба разграблено и полностью разрушено.

Огромная толпа окружила со всех сторон дворец, в котором размещался Каирский институт, грозя немедленной расправой всем, кто укрылся за тонкой решетчатой садовой оградой. Ученые жили настолько мирными намерениями, что у них не было ни ружей, ни пушек, ни вообще какой бы то ни было охраны или средств обороны.

И ряды дрогнули: часть ученых, литераторов и художников подалась к дверям в расчете на спасение. Однако на пути беглецов внезапно возникла рослая фигура, простершая руки вперед.

— Стойте!

Короткий возглас и решимость, которая чувствовалась в человеке, стоявшем на пути бегущих, остановили их. Перед людьми, на какое-то время потерявшими самообладание, стоял Монж, руководитель института.

— Неужели вы их оставите? — спросил он, — Неужели вы бросите эти приборы, эти драгоценные аппараты… Неужели вам не дорого то, что вы сделали j и еще сделаете?.. Ведь если вы убежите на улицу, толпа тотчас же ворвется во дворец и уничтожит все это!

Слова ученого остановили молодежь. Все вернулись в здание. Монж немедленно организовал оборону теми средствами, что были в распоряжении ученых. Соорудив у всех входов баррикады, они вооружились импровизированными пиками, острием которых нередко были части научных приборов, и заняли круговую оборону.

Два дня длилась осада. Ни та, ни другая сторона не предпринимала решительных действий… На третий день атмосфера разрядилась. Генерал Дюма, отец романиста и дед драматурга, по приказанию Бонапарта безжалостно разметал восставших огнем своих пушек. Когда «смутьяны» попытались укрыться в мечети, он обрушил огонь и на храм — точь-в-точь, как поступил сам Бонапарт во время роялистского бунта в Париже. Воля восставших была сломлена.

К чести Бонапарта, не как личности, а как поли-1 тика, надо отметить, что он не устроил жестокой расправы над восставшими. Даже руководители восстания были помилованы. Ему необходим был надежный тыл во время похода в Сирию, который он планировал. Каирцы пришли к Бонапарту с повинной, и он им жаловал «аман», что означало прощение.

Восстание, которое грозило превратить всю французскую колонию в руины, натолкнуло главнокомандующего на мысль обратиться к своим коллегам-ученым с важным вопросом: как построить в стране, где нет леса, новые здания и сооружения, особенно такие сооружения, как морские суда? Ученые дать ответа не смогли.

— Египет сегодня не имеет, — сказал Бонапарт, — да и никогда не имел на своей земле строевого леса. Горы, которые его окружают, совершенно голы. Значит, нужно добывать лес в Абиссинии. Там горы покрыты высокими деревьями. Если бросать деревья в Нил, они достигнут порогов через две недели. А во время высокой воды они придут и сюда. Так мы получим балки для наших построек и мачты для наших судов… Фараоны вряд ли поступали иначе.

Монж, как и все присутствовавшие, был восхищен проницательностью Бонапарта, которая вскоре полностью подтвердилась. Жомар нашел на одном из памятников в Фивах барельеф, на котором был изображен египетский воин, заставляющий туземцев рубить в горах высокий лес.

История сохранила еще одно свидетельство острой наблюдательности и проницательности Бонапарта как очень перспективного исследователя. Может быть, лишь необычайный полководческий гений да непомерное честолюбие в сочетании с властолюбием помешали ему стать подлинным учеником и соратником Монжа. Соратником по науке.

Это было там же, в Египте. Бонапарт давно собрался пойти вместе с Монжем и Бертолле в Суэц. Там он рассчитывал найти путь из устья Нила в Красное море, а значит, и путь в Индию. Каирское восстание несколько замедлило осуществление этой идеи, но не исключило его. Новый владыка Египта, как уже говорилось, не предпринял массовых репрессий. Он просто установил четкий порядок, понятный каждому арабу: ежедневно утрачивали голову несколько человек, не умевших правильно ею распорядиться. Ведь требовалось повиновение — и только. Кстати, грабителей и насильников из французских солдат главнокомандующий наказывал и даже казнил с не меньшей методичностью. Эти меры он подкреплял акциями политическими.

«Во имя бога милостивого и милосердного! — писал он в очередной прокламации, — Улемы и шерифы, сообщите вашему народу и всему населению, что те жители, которые по заблуждению и недомыслию будут враждебно относиться ко мне и ссориться со мной, не найдут убежища и не укроются от меня на этом свете… Сообщите также вашему народу, что во многих стихах великого Корана говорится о том, что произошло, а другие стихи предвещают дела, которые произойдут в будущем, а ведь слова бога в его книге правдивы и истинны и всегда сбываются… Знайте также, что я могу открыть то, что таится в сердце каждого из вас, потому что как только я взгляну на человека, я проникаю в его душу и познаю то, что в ней сокрыто… Как ни старайся человек — он не может уйти от своей судьбы или воспрепятствовать исполнению предначертаний божьих, которые всевышний осуществляет моими руками… Садам!»

Считая, что принятых административно-политических мер достаточно, чтобы привести каирцев в спокойствие, Бонапарт послал в Суэц полторы тысячи солдат, а сам, как обычно, решил догнать войска чуть позже. Вместе с ним были Монж и Бертолле.

В походе главнокомандующий не позволял себе никаких излишеств. Из провизии он взял с собой, как отмечается в хронике ал-Джабарти, только три курицы, завернутые в бумагу. Его не сопровождали ни повара, ни слуги, он не возил с собой ни постели, ни палатки. Каждый солдат его отряда нес на штыке каравай хлеба и пил из оловянной фляжки, подвешенной на шее.

— Монж! — сказал вдруг Бонапарт, едва передвигаясь на лошади, которая с трудом вытягивала из песка ноги, — Смотри-ка, Монж!.. Мы же на середине канала!..

Ученый был удивлен зоркостью своего неутомимого шефа. Они и в самом деле стояли в старом русле канала, забытого многими поколениями арабов. Понадобится немало сил и средств, чтобы восстановить, а вернее, заново построить этот наивыгоднейший путь в Индийский океан из Европы. И все-таки факт есть факт: канал, о котором упоминали древние, действительно существовал. И обнаружил его сам Бонапарт.

— Монж, это будет великое дело! — сказал генерал, — Мы построим здесь водный путь в Индию. И пусть даже пойдут прахом все наши труды и все завоевания, один этот канал обеспечит славу французам на многие годы!

По указанию Бонапарта были немедленно начаты геодезические измерения. Правда, французских инженеров постигла досадная неудача. По их измерениям разница уровней Средиземного и Красного морей составила чуть ли не десять метров. То ли инженер Лепер, которому была поручена работа, ошибся в вычислениях, то ли. измерения оказались не столь точными, как этого требовало дело, но ошибка случилась. Геодезистам не мудрено было ошибиться, когда каждому их шагу мешали бедуины.

Суэцкий канал был построен много позже.

 

Одна песчинка

«Во имя господа всемилостивейшего, милосердного, смерть таранам!» Так начиналась новая прокламация Бонапарта, расклеенная во множестве экземпляров на улицах и площадях Каира перед походом в Сирию. Монж был немало удивлен столь оригинальным текстом. Войдя в штаб-квартиру главнокомандующего, он удивился еще больше: облачение Бонапарта составляли не генеральский мундир и треуголка, а… халат и чалма. Была пятница, и главнокомандующий решил посетить мечеть — для укрепления связи с арабами. Перед Монжем стоял не Бонапарт, а Али~ Бунабарди-паша, известный арабам победитель Мурадбея и владыка Востока.

— Религия, дорогой мой ученый, — сказал он, — тоже политика, но политика постоянная и потому сильная. Магомет был мудрым пророком. И мы должны уважать обычаи страны.

— А какая религия лучше остальных, — спросил Монж, — и в чем ее сила?

— Если уж говорить о моих взглядах, — ответил Бонапарт, — то деятельный Магомет мне ближе, чем страдающий Христос. Магометанство проще христианства, логичнее, понятнее, да и сильнее его, так как за десять лет завоевало полмира. А христианству для этого понадобилось триета лет. Магомет существовал, это бесспорно. Он проповедовал, завоевывая — он действовал. А жил ли Христос — неизвестно. Думаю, что его не было. А возможно, и был некий фанотше, которого казнили подобно другим фанатикам, считавшим себя пророками. Среди иудеев постоянно появлялись такие… Стоит ли таким верить?.. Будь я обязан иметь какую-нибудь религию, я поклонялся бы Солнцу — источнику всякой жизни, настоящему богу Земли.

Эта мысль более импонировала Монжу, чем все остальные. У него тоже было свое божество, в которое он свято верил, — сила человеческого знания. Именно знания, просвещение, промышленность перевернут весь мир, создадут всеобщий достаток и устранят бедность, несправедливость и произвол. Так он думал и в это верил. Ради знаний, ради науки Монж и приехал в эту знойную страну, ради них он и пошел с армией Бонапарта в Сирию. Вместе с Монжем отправился в опасный путь и его неразлучный друг Бертолле.

Неистовое солнце, которому собирался поклоняться Бонапарт, палило немилосердно, словно хотело сжечь дотла все живое. Песок сверкал ослепительной белизной, горячий воздух колебался над пустыней подобно струям расплавленного стекла. Горизонт извивался и гримасничал, заманивая путников химерическими картинами в бескрайнюю даль.

Монж и Бертолле делили с армией все тяготы походной жизни, проявляя редкое самообладание и самоотверженность. Их дружба, сложившаяся на благодатной почве научного поиска еще в предреволюционные годы, окрепшая во время совместной общественной и инженерной деятельности по организации производства оружия и боеприпасов для обороны республики, теперь была скреплена еще совместным преодолением опасностей в сражении на Ниле, в обороне Каирского института, в походе в Суэц… А ведь ученому, не имеющему оружия, сохранить хладнокровие во время боя гораздо труднее, чем вооруженному солдату, действия которого к тому же направляются неумолимыми приказами командиров.

«В Египте, — писал Кювье, — Бертолле и Монж подвергались не меньшим опасностям, чем военные люди. Они показывались во всех опасных пунктах. Их имена получили в армии громкую известность. Монж и Бертолле были так популярны среди солдат, и имена их до того привыкли г произносить вместе, что в армии многие полагали, что имена эти принадлежат одному человеку… Ходила легенда о том, что. именно Монж-Бертолле и был тем ужасным лицом, которое якобы дало Бонапарту несчастную мысль сунуться в эту проклятую страну».

Позже весь мир облетела крылатая фраза Бонапарта «Ослов и ученых — на середину!» В ней отразилась его забота и о сохранении жизни ученых, вместе с научной «кладью» в их головах, и о сбережении вьючных животных, которых было крайне мало. Гораздо реже упоминают, что измотанные тяготами походной жизни солдаты в отместку ученым порой их именами называли своих ослов. Так что еще не известно, кто кого опередил в знаменитой шутке — солдаты ли генерала или он их.

Солдатам трудно было судить об истинных причинах своих бед, но они слишком часто видели ученых вместе с главнокомандующим и знали об их большом влиянии на него. Солдаты страдали, порою роптали, но мужественно выполняли свой долг. Их славный военачальник делил с ними все трудности походов.

Начало сирийской кампании было блестящим. За несколько дней Бонапарт овладел Эль-Аришем, Газой и Яффой. Дорога на Иерусалим была открыта, но Бонапарт — тонкий политик — решил не связывать своего имени с этим городом. Он пошел на Акку, имея в виду взять ее, не разрушая. Этот город занимал важное место в его планах на будущее. Это был ключ к Индии. Однако планы и действительность на этот раз жестоко не совпали.

В крепости заперся шестидесятилетний атлет Джезар-паша, правивший городом на правах визиря. Он был одновременно и министром, и канцлером, и казначеем, и секретарем, исполняя порою обязанности повара, садовника, судьи и палача. Джезар не обольщался на счет своих возможностей оборняться и уже подумывал о сдаче. Но аллах милостив даже к палачам: в Акку пришла эскадра английского капитана Сиднея Смита, который по пути захватил флотилию Бонапарта, доставлявшую морем артиллерию и снаряды.

Осада затянулась. Чтобы пробить брешь в стенах крепости, нужны были ядра и ядра, а их-то не было. Поэтому пришлось пойти на хитрость: солдатам объявили, что им будут платить за каждое ядро от восьми до двадцати су в зависимости от калибра.

«Занимательно было смотреть, — пишет один из очевидцев, — как солдаты выстраивались на берегу, становясь мишенью для англичан, и лишь только успевали вызвать стрельбу с судов, кидались наперегонки за бомбами». Собрав все свои пушки и мортиры, все свои и чужие ядра, Бонапарт пробил-таки бреши в укреплениях и приготовился к штурму: он спешил, ибо хорошо понимал, насколько серьезно подрывает его престиж этот захудалый городишко. Он созвал военный совет, чтобы спросить мнение своих генералов. Все согласились с Бонапартом. Один лишь Клебер молчал. Когда же Бонапарт в упор спросил генерала о его мнении, тот ответил: «Конечно, кошка пройдет через такую брешь…» Бонапарта возмутило столь неприятное и резкое суждение, но не остановило его. Главнокомандующий приказал идти на штурм.

Борьба началась ожесточенная. Выражаясь словами того же Клебера, турки бились, как христиане, а христиане — как турки. Невзирая на всю свою храбрость и ловкость, французы были вынуждены отойти с большими потерями.

Осада провалилась. Ни хитроумные подкопы и подрывы больших зарядов, ни артиллерийский обстрел, ни дерзкие атаки успеха не дали. В тяжелом бою получил смертельную рану и скончался начальник инженерных войск Кафарелли, руководивший всеми саперными работами. В полубессознательном состоянии лежал в палатке тяжело больной Монж. Лихорадка ли, чума ли, другая ли болезнь его свалила — толком не знали. Полное физическое истощение и тяжелое моральное состояние своего друга видел Бертолле и потому переселился в его палатку. В течение трех недель знаменитый химик, пренебрегая опасностью заразиться, не отходил от постели знаменитого математика. Больного ежедневно посещал Бонапарт. Видимо, он помнил о том обещании, которое дал в Париже супруге Монжа: «…Я не отпущу его от себя ни на шаг…» Он даже начал издавать специальные бюллетени о действиях армии и о ее успехах настоящих и мнимых, чтобы поднять дух Монжа и как-то помочь медицине.

Дело, однако, если и шло на поправку, то очень туго. Неудачи войск, безуспешно осаждавших крепость, усугубляли страдания математика. Как инженер, отлично знающий фортификацию, Монж видел, что давно истекли сроки, которые могла бы выдержать сухопутная крепость при правильной осаде. Здесь же перед Бонапартом была крепость, неустанно снабжаемая с моря. Осаждать ее можно целую вечность.

Увидев бесперспективность и даже опасность дальнейшего пребывания своих войск у стен Акки, когда можно было ожидать появления в Египте новых турецких армий, Бонапарт снял осаду.

«Этот дьявол Сидней Смит испортил всю мою карьеру, — говорил он впоследствии, — Если бы я овладел Аккой, я надел бы тюрбан и нарядил бы мою армию в широкие шаровары… Я стал бы императором Востока и пришел в Париж через Константинополь!»

Капитан Сидней Смит и в самом деле был калач тертый. Этот человек со складом характера, не менее авантюрным, чем у Бонапарта, провел жизнь, полную приключений. Он служил в английском, шведском и турецком флоте, воевал в Америке и во Франции, сидел и в парижской тюрьме и в английском парламенте… Через полтора десятка лет после осады Акки, когда речь шла о дележе империи Наполеона, он выступал в Вене как представитель Швеции, уже будучи адмиралом.

Захудалый городишко Акка, «эта песчинка», из-за которой рухнули завоевательские планы Бонапарта, осталась в истории самой восточной точкой, до которой ему удалось добраться.

Обратный путь в Египет был ужасен. Сто двадцать часов ходьбы по пескам среди ужасающего зноя. Именно ходьбы, потому что Бонапарт приказал всем спешиться и сам шел пешком. На лошадях везли раненых. А тех, что болели чумой, оставили умирать в пустыне. Так окончился этот поход Бонапарта. Он обошелся завоевателю Востока в три тысячи солдатских жизней.

В Каир вошли под гром пушек и музыку оркестра. Каждый солдат выглядел молодцевато и нес пальмовую ветвь… На театральные зрелища великий полководец был большой мастак.

 

Приказа не было

— Фортуна! Не оставь меня и теперь! — воскликнул некогда генерал Бонапарт, первым спрыгивая на африканский берег. И фортуна благоволила корсиканцу.

Ей же, видимо, было угодно, чтобы он первым и покинул Египет, бросив свои войска и уже бесперспективное дело колонизации этой богоспасаемой земли. Армию он оставил на попечение генерала Клебера, от которого ухитрился скрыть даже факт своего внезапного отъезда во Францию. Клебер получил от Мену пакет с приказом о своем назначении главнокомандующим восточной армией, когда Бонапарт был уже под парусами.

Отъезд походил на бегство. Но ведь своевременное бегство — победа! Так по крайней мере говорили турки. И вполне может быть, что именно этой пословицей руководствовался Бонапарт, когда отдавал приказ контр-адмиралу Гантому подготовить к походу два фрегата, ничего не говоря о целях приготовления. Люди, которых он решил взять с собой, получили запечатанные письма, их надлежало вскрыть в определенный час в определенном месте на пустынном морском берегу.

Все происходило в глубокой тайне. Никто не смог взять с собой даже личные вещи. Об одном лишь позаботился предусмотрительный генерал: наиболее ценные из находок, сделанных учеными на египетской земле и наиболее важные результаты их трудов были непременно взяты. Поэтому завесу глубочайшей тайны пришлось немного приоткрыть. Кроме самого Бонапарта, о предстоящем отплытии знали еще трое. Гаспар Монж был в их числе. Он тяжело страдал от того, что не чувствовал за собой никакого морального права оставлять своих друзей по институту, но в то же самое время не имел права ослушаться Бонапарта и не поехать. Совесть мучала Монжа еще и потому, что вся эта затея с Египтом, так или иначе связанная с его именем, оказалась химерической, а также и потому, что обязанность молчать о своем отъезде делала его соучастником в обмане стольких несчастных французов, остающихся на этой несчастной арабской земле… Но что делать, что делать!.. Вести из Европы были ужасные. Суворов разбил французскую армию и отобрал Италию. Директория, погрязшая в воровстве и разврате, потеряла всякий авторитет. Все плоды итальянской кампании утрачены. Австрийцы — у ворот Франции. Бедная французская республика… Она явно катится к гибели. Товарищи Монжа по институту, озабоченные его необычайной задумчивостью и странным доведением, тщетно пытались выведать причину: Монж упорно уклонялся от ответа. Он кашлял, вздыхал, мычал и, казалось, даже стонал, как будто его пытали.

Ничего не объясняя, геометр отдал друзьям свои книги и все, что было из продовольствия. Доброта выдала ученого. Не сказав ни единого слова, он открыл тайну. Члены института поняли, что руководитель их покидает. Когда перед подъездом показалась карета главнокомандующего, приехавшего за Монжем, не оставалось уже никакого сомнения, что случилось что-то непоправимое. Еще более озабоченные своей судьбой, молодые исследователи Египта с тоской смотрели вслед удаляющемуся экипажу…

Немало воды унесет Нил в Средиземное море, немало крови еще прольется в боях с англо-турецкой армией, пока не будет подписан мир, по которому «представители французской администрации, члены Комиссии наук и искусств увезут с собой все необходимые им бумаги и книги, включая и те, которые они купили в Египте», и выроют из земли фараонов свинцовый гроб с прахом своего любимого генерала Клебера. Кто бы знал, что этот бесстрашный воин и великий жизнелюбец падет от ножа религиозного фанатика Сулаймана из Алеппо. Прах сирийца Сулаймана никто выкапывать не будет, ибо по решению французского суда и «согласно с обычаями страны» за это злодеяние французы ему сначала сожгут правую руку на костре, затем посадят его на кол, а потом выбросят тело в поле на съедение хищным птицам. Все это будет исполнено в строгом соответствии с решением суда, и молодой сириец выдержит все пытки в гордом молчании.

Пройдет еще немало времени, будет еще не одно восстание и в Каире, и в других городах и селениях, прежде чем арабский историк запишет в своей летописи о французах: «Их владычество прекратилось, и они эвакуировали крепости и город ночью в пятницу 21 сафара. Слава Аллаху, господство которого не имеет конца и власть которого неизменна».

Тяжело было на душе у людей, оставшихся в Египте, но не легче и у тех, кто пытался покинуть его. Северо-западные ветры дули три недели подряд. День за днем лавировали корабли, выписывая длинные зигзаги. Африканский берег то скрывался за горизонтом, то приближался, вновь. Казалось, не будет конца этой упорной борьбе со стихией, гнавшей беглецов обратно, к той земле, на которой они оставили своих товарищей без флота, без надежды на подкрепление.

Свита генерала Бонапарта, уже не главнокомандующего восточной армией, но еще члена Французского института, заметно поредела. Не было адмирала Брюэса, не было веселого собеседника, знающего толк и в шутке, и в вине, славного Кафарелли. Его уважали и арабы — этого генерала Абу-Хашаба, «деревянная нога… Математик Фурье остался в Каире в малоприятной роли комиссара Дивана.

Флагманский корабль «Мюирон» был намного меньше, чем «Восток». Не было на нем ни научных бесед в послеобеденное время, ни занимательных диспутов, ни остроумных шуток. Бонапарт был сосредоточен и молчалив. Знаменитые походы Александра Македонского и вероятность мировой катастрофы от огня или воды его уже не интересовали. Он думал о том, как избежать катастрофы собственной.

Еще не известно, какими словами встретит Директория генерала, бросившего войска. Ведь приказа не было… Этими мыслями молодой гений не делился ни с кем, хотя окружали его самые преданные и нужные люди — военачальники Бертье, Мюрат, Ланн, Мармон, Бурьенн, ученые Монж и Бертолле.

Нет, не случайно Бонапарт замышлял свою экспедицию как мероприятие не только военное, но и научное. Не зря на все случаи жизни он готовил обычно два решения. Да, это правда: военная экспедиция не удалась. Зато научная оказалась на редкость плодотворной. На судне было столько ценных материалов, что их хватит на многие годы работы всему Французскому институту, всему цивилизованному миру. А сколько новых идей возникло в головах Монжа и Бертолле, сколько интересных наблюдений содержат их записные книжки!..

За науку Бонапарт мог быть спокоен. Ученые сослужили ему немалую службу и в Италии, и в Египте. Они послужат ему и на этот раз. Многотомное «Описание Египта» будет впоследствии не единственным доказательством триумфа научного учреждения, которым руководили Монж и Бонапарт. Но что в Европе, что сейчас происходит во Франции?.. Эта гнетущая мысль не давала покоя ни Бонапарту, ни его генералам, ни ученым.

Чтобы скоротать время мучительно медленного похода и как-то отвлечься от тягостных раздумий, генералы сели играть в карты. Сел с ними и Бонапарт, хотя и не любил напрасной траты времени. Играл он нетерпеливо, рискованно и даже жульничал, когда фортуна не выполняла своих обязанностей. Полководец не любил быть побеждаемым. Для его честолюбия это естественно.

Пытаясь как-то смягчить впечатление от беззастенчивых махинаций Бонапарта, Монж показал интересный фокус. В результате соответствующей перетасовки карты раскладывались у него всякий раз в своем первоначальном порядке. Математик применил здесь выводы одной из ранних своих работ по теории подстановок.

— Как видите, наука помогает предвидеть будущее, — сказал он, — Даже если события носят случайный характер, можно определить их вероятность. Если в игре все будут действовать разумно, то есть, не делая грубых промахов и не жульничая, то результат игры будет определяться только случайностью выпадения карт. Л в случайном есть свои закономерности. Математика позволяет вычислить то, что раньше называлось «судьбой игрока». Наш друг Лаплас называет это математическим ожиданием.

Тут Бонапарт усмехнулся.

— Ожидание… может быть, ваш друг Лаплас и прав как вычислитель, говоря о математическом ожидании. Впрочем, он всегда тщится применить математические понятия даже в тех вещах, о которых сам не имеет понятия, например, в жизни. Но все-таки это — не ожидание, а судьба. Фортуна… Кто может мне сказать сейчас, что нас ожидает?..

Бонапарт умолк, и воцарилась тишина, нарушить которую никто не решился.

Нет! Нам никак нельзя попадать в плен, — продолжил Бонапарт свою мысль, прерванную раздумьем, — Понимаете, это было бы ужасно… Поэтому надо действовать решительно. Если на нас нападут превосходящие силы англичан, мы будем биться до конца. Когда нас возьмут на абордаж и неприятельские матросы войдут на корабль, он должен взлететь на воздух!

Полным молчанием ответили присутствующие на патетические слова Бонапарта. Никто ему не возразил, но и никто из генералов не поддержал.

Тишину нарушил Монж.

— Генерал, — произнес он, — вы верно определили наше положение. В случае неудачи нам надо непременно взлететь на воздух.

— Спасибо, Монж, — сказал Бонапарт, — Я верил в твою дружбу и ждал этих слов. Тебе я поручаю исполнение нашего последнего решения.

Следующий день был бы похожим на все предыдущие, если бы не случилась неожиданная, хотя и вполне вероятная встреча в Средиземном море. На горизонте показались паруса…

На обоих фрегатах тут же объявили тревогу, матросы и офицеры разбежались по постам, заняли места у пушек. С тревогой всматривались генералы в белые пятнышки на горизонте, растущие на глазах у всех. Надвигалось неизвестное… Минута проходила за минутой, паруса виднелись все отчетливее. Корабли шли полным ветром прямо навстречу фрегатам.

— Да ведь это купцы! — радостно воскликнул ктото, и обстановка мгновенно разрядилась. Убедившись, что встречные суда не похожи на английские военные корабли, Бонапарт успокоился.

— Монж! — воскликнул он, — Где Монж? Найдите моего друга и скажите, что мы вне опасности.

После долгой беготни по кораблю геометра нашли. Он стоял один в артиллерийском погребе с фонарем и фитилем в руках.

. — Ну что там, наверху? — спросил Монж, — Приказа еще не было?…

— Генерал приказал: найдите моего друга и скажите, что опасность миновала, — ответили ученому.

И Монж вышел из порохового погреба на палубу, залитую солнцем.

 

Глава пятая. Пчела и лилия

 

Груша созрела

Капризов судьбы не предугадаешь. Стоило египетским беглецам после многодневного качания на волнах Средиземного моря пристать к французскому берегу, как фортуна озарила их самой обольстительной из своих улыбок.

— Бонапарт вернулся! Он снова с нами! — слышалось вокруг.

— Он не позволит этим пентархам разграбить страну и отдать ее на поругание врагам!..

Корабли, прибывшие из Африки, по всем правилам следовало поставить в карантин: слишком уж велик был контакт с зачумленными у их экипажей. После всех неприятностей на фронтах и внутри страны не хватало Франции еще и чумы. Но жители Фрежюса решили иначе.

— К черту карантин! Лучше чума, чем интервенты! — кричала толпа на пристани.

И люди понесли Бонапарта на руках. Его встретили не как дезертира, бросившего войско, а как «героя, спасшегося чудом».

Ученые Монж и Бертолле, ехавшие во время триумфального путешествия Бонапарта в его же карете, только и видели, что всеобщее ликование. «Толпа была такова, даже на дорогах, — писала тогда газета «Монитер», — что экипажи с трудом могли двигаться.

Все города, через которые он проезжал от Фрежюса до Парижа, по вечерам были иллюминованы». Заметим, что проворные лионцы даже успели сочинить и поставить пьесу «Возвращение героя, или Бонапарт в Либне»,

И уже никак не вязался с этой помпезностью вид спутников генерала. Одежда ученых была столь поношенной, выгоревшей и запыленной, что когда один из них, мы говорим о Монже, прибыв к порогу собственного жилища, его туда сначала не впустили.

Недоразумение было вскоре преодолено, и Монж, повидавшись со своими близкими, немедля помчался к любимому детищу — в Политехническую школу, к сотням своих сыновей…

Его появление на заседании ученого совета вызвало всеобщее волнение. Совет, как записано в журнале протоколов заседаний, «прекратил свои дела и выразил большую радость в связи с возвращением Монжа и Бертолле. Глубокая признательность за искренние дружеские чувства была ответом Монжа. Потом он рассказал, что все ученики школы, участники похода, отличались в Египте поведением и своими дарованиями. Они стали там мужами, несмотря на свою молодость. В сражениях они не уступали закаленным гренадерам, а при осадах по благоразумию и хладнокровию были равны опытным офицерам инженерных войск. Члены совета долго не могли успокоиться, и на заседании не сразу восстановился порядок». Из других источников явствует, что Монжа едва можно было остановить.

Не хуже был встречен и Бонапарт. Как это ни странно, Директория не позволила себе ни одного упрека в адрес полководца, бросившего войска.

Академию же он без труда сумел убедить, что египетская экспедиция была совершена исключительно в интересах науки. Самые выдающиеся умы того времени Бертолле, Монж, Лаплас, Шапталь, Кабанис, Мари-Жозеф Шенье, все ученые, поэты и мыслители были убеждены, что этот генерал, математик и философ создаст республику, о какой они мечтали. К такому выводу пришел, в частности, историк А. Олар.

Накануне переворота 18 брюмера Бонапарт предупредил Монжа: «Скажи своим Зятьям, чтобы они не были завтра на заседании Совета пятисот. Возможно,

там не обойдется без кровопролития». А вечером того же дня зарядил два пистолета и положил около своей кровати. На недоуменный вопрос Жозефины он ответил: «Могут произойти события, из-за которых эти предосторожности необходимы».

Сказав это, Бонапарт лег и заснул сном праведника.

В течение двух последующих дней с правлением Директории было тихо покончено: даже не пришлось никого ни убить, ни арестовать. Лишь Баррас, согласившийся отойти от политики, был отправлен под конвоем в свое имение.

Крупная буржуазия, как отмечал известный советский историк, академик Евгений Викторович Тарле, мечтала о диктаторе, способном восстановить торговлю и развить промышленность, обеспечить мир и внутренний «порядок». Средняя и мелкая буржуазия желала того же. Что же касается рабочих, то им надоели голод и безработица. «Мы хотим такого режима, при котором едят», — говорили поденщики.

Именно господство спекулянтов при Директории, подчеркивал Ф. Энгельс, привело Францию и революцию на край гибели и тем самым дало предлог Наполеону для государственного переворота.

Методы, которыми воспользовался тогда Бонапарт, теперь широко известны: какие-то две-три недели интриг, подкрепляемых материально, да два взвода гренадеров— и у революционной Франции вместо пяти директоров стало три консула, из которых первый — Бонапарт.

— Я не интриган, — говорил он как раз в эти дни, — Вы меня знаете… Мы хотим республику, основанную на свободе, на равенстве, на священных принципах народного представительства.

Когда же это представительство зашевелилось, когда оно вздумало противиться произволу, Мюрат, участвовавший в заговоре, крикнул своим гренадерам нечто непечатное, похожее на «Вышвырните-ка эту публику вон!»

Гренадеры, разогнавшие Совет пятисот, были убеждены, что спасали республику, и, как отмечалось в тогдашней печати возвращаясь в казарму, пели революционную песню «Ça ira», что в приблизительном переводе означает: «Наша возьмет!»

Да что гренадеры! В глазах огромного большинства народа генерал Бонапарт был представителем революции. В глазах Монжа и других ученых он был еще и представителем науки. — Таким ее представителем, который еще два года назад аккуратно посещал академические заседания, где всегда играл роль не генерала, а рядового участника. Монжу очень импонировали его слова: «Единственные победы, не вызывающие горького чувства, это победы над невежеством. Нет более почетной и более полезной для народа деятельности, чем распространение знаний. Истинное могущество Французской республики отныне должно заключаться в том, чтобы не было ни одной идеи, ею не усвоенной».

Вот в это-то «отныне», в этот столь желанный расцвет науки, просвещения и промышленности и верил Монж, всем сердцем поддерживая свержение растленной и ненавистной народу Директории.

В душе ученого еще звучала «Марсельеза», исполненная оркестрантами по приказу Бонапарта в Кампоформио, он еще помнил, как этот революционный генерал залпами своих пушек расшвыривал мятежников-роялистов в Париже. Помнил, как десять лет назад с «Марсельезой» на устах волонтеры громили войска герцога Брауншвейгского, шедшего покарать Париж, покарать народ.

Русский князь А. Н. Голицын тогда недоумевал, почему столь «прославленный стратег» во главе отлично экипированной и вымуштрованной армии «принужден был отступать-перед войсками, состоявшими из бродяг и сволочи». Екатерина П тешила себя надеждами. «Грядет Цезарь!» — пророчески восклицала она в 1791 году. Но Цезарь в ту пору не пришел. В Петербург был приглашен граф д’Артуа, и самодержица торжественно вручила ему шпагу с бриллиантом и надписью «С богом за короля». Но усмирение санкюлотов графу оказалось не по силам. Выданные ему деньги расстаяли, а шпага, освященная в Александро-Невской лавре, попала к ростовщику.

Что было тому виною? На этот вопрос лучше всего отвечают слова одной французской песенки времен революции: «Это вина Вольтера, это вина Руссо». А еще, добавим мы, вина Конвента, Комитета общественного спасения, солдат и генералов революционной армии, включая и Бонапарта, вина их руководителя, организатора побед базара Карно и организатора производства оружия и боеприпасов Гаспара Монжа.

Цезарь пришел позже. Лишь в 1799 году мечта русской царицы осуществилась. Этого Цезаря родила сама революция. Имя ему было Бонапарт. Это сейчас историки легко и уверенно констатируют, что Наполеон принял участие в революции не в силу внутренней убежденности, а лишь для достижения собственных честолюбивых целей. Тогда же, в последнем году XVHI века, в оценке этой личности заблуждались не только гренадеры. Заблуждались и мудрецы-академики.

«Я бываю то лисой, то львом. Весь секрет управления заключается в том, чтобы знать, когда следует быть тем или другим», — говорил Наполеон. С Монжем он всегда был лисой, всегда заигрывал с простодушным ученым, оказывал ему внимание, терпел от него даже резкости, ибо знал, что силой от этого человека добился бы меньшего.

На острове Святой Елены, подытоживая свою жизнь, он вряд ли был неискренним, когда говорил о Монже такие слова:

«Можно было бы думать, что Монж — ужасный человек. Когда было решено начать военные действия, он поднялся на трибуну Якобинского клуба и объявил, что отдаст двух своих дочерей первым солдатам, которые будут ранены во время наступления. Разумеется, этого он не мог сделать по своему желанию, но этим он хотел воодушевить слушателей. Потом он призывал перебить всех роялистов-аристократов…

И между тем он был самым безобидным, самым слабым из людей, неспособным убить даже курицу. Этот ярый республиканец проявлял по отношению ко мне необычайный культ. Он обожал меня. Он любил меня так, как любят любовницу».

 

Довольны ли вы, сенатор?

Итак, вожделенная груша созрела, и вырастили ее все — кто угодно, но не Бонапарт. Она была уже готова упасть, протяни он к ней руки… Так он и сделал, но с протянутыми руками долго не стоял. Корсиканец умел быстро оценивать и использовать обстановку: едва став консулом, без всякой пощады разделался с шайками вандейских разбойников, которые давно никому не давали житья, срочно поправил финансы, жестокими мерами пресек казнокрадство и попустительство к нему, навел порядок в отчетности, создал министерство юстиции, освободил из тюрем заложников, посаженных Директорией, разрешил возвращение на родину жертвам фруктидора. Среди них был и Лазар Карно, которого встретили с надлежащими почестями и вновь приняли в члены Института.

В новый сенат вошли наиболее авторитетные люди, сделавшие вклад в революцию, среди них ученые и мыслители Монж, Вольней, Лагранж, Бертолле и другие. Пост министра внутренних дел был поручен Лапласу, который ревностно принялся за дело. Специальным циркуляром он предписал департаментским властям «с величайшей точностью» (Лаплас есть Лаплас!) соблюдать республиканский календарь и заявил категорически, что 18 брюмера так же мало пойдет на пользу «суеверию, как и роялизму». Насколько искренен он был, покажет будущее, но проницательным он был безусловно.

Один уважаемый Наполеоном писатель пожаловался однажды, что в институте к нему относятся с недостаточным почтением. «Скажите, — спросил его Наполеон, — а вы знакомы с дифференциальным исчислением?» Получив отрицательный ответ, он резко бросил: «Так на что же вы жалуетесь!»

Неосведомленность, некомпетентность, невежество в науке были в его глазах непростительным пороком. Не боясь сильных соперников, он окружал себя талантливыми людьми, высоко ценил одаренность, искал ее всюду и — что совсем не удивительно! — находил.

Люди творчества, люди большого таланта — вот в ком он нуждался, а не в рабах, не в лакеях, от которых редкому властителю удается отбиться. Наполеон был достаточно силен, чтобы не бояться Талейрана, пережившего и перехитрившего шесть режимов подряд, не бояться «мрачного» таланта Фуше.

О многих из своего ближайшего окружения он знал достаточно, чтобы не заблуждаться. Они предадут при случае. Стоило Бонапарту удалиться в Италию, как в Париж пришла весть о его поражении при Маренго. И сразу же возник заговор его ближайших сотрудников, пошли разговоры на тему «А что, если…» Что, если Бонапарта на войне убьют? И все поползло, хотя благородный и храбрый Дезе спас в этой битве Бонапарта, потеряв при Маренго собственную жизнь. Сражение было выиграно, Бонапарт вернулся победителем, но заговоры и покушения не прекращались.

Жить стало опасно. Ну и что из того? — говорил Бонапарт и требовал от Фуше лучше наладить работу полиции, а чтобы не оказаться проданным собственной полицией, организовал суперполицию во главе с Жюно, а позднее — Савари. Вообще-то он был не робкого десятка, но и не хилого ума: 'система полиций, контрразведок, шпионажа, сыска и досмотра, состоявшая из шести этажей, — это его изобретение. Он же ввел в практику на государственной основе и промышленный шпионаж.

Ну и что из того! — сказал бы он сам, если бы потомки его спросили.

Промышленный шпионаж не случайно возник в мыслях этого полководца, государственного деятеля, ученого и неплохого знатока юстиции. Нужда требовала: Франция в то время намного отставала в промышленном развитии от своего лютого врага Англии, где его величество пар давно уже совершал революцию, не меньшую, чем та, что делали парижские санкюлоты. Чтобы выжить, чтобы победить, надо было догонять любой ценой. Свободный от угрызений совести, как и от зубной боли, тридцатилетний диктатор был убежден, что деньги и подкуп — инструмент не лишний. Но лучшими помощниками в налаживании промышленности он считал ученых, на них он опирался, их возвеличивал, как мог.

Нет. Он не был меценатом, «покровителем наук», который рассматривал бы великих мастеров искусства и науки как «венчик своей короны». Он знал и любил ученых как тружеников, подобных Монжу, верил в преобразующую силу науки, но в отличие от Монжа был весьма нетерпелив.

Еще в пору консульства Наполеон живо заинтересовался предложением Роберта Фултона построить подводное судно — разрушитель кораблей. О! Как хорошо было бы «покарать» таким способом Англию! Для рассмотрения этого проекта он назначил комиссию из ведущих ученых — Монжа, Лапласа, Вольнея и других. Комиссия дала самый благоприятный отзыв о проекте Фултона, и ассигнования были обеспечены.

Первый опыт успеха не принес. Зато второй обещал многое: экипаж подводного судна (сам Фултон и еще один матрос) пробыл под водой двадцать минут и всплыл далеко от места погружения. Для боевого применения аппарату еще многого пока не хватало. Этим и занят был изобретатель в течение года. В результате продолжительность и дальность подводного плавания значительно увеличились, но реальное боевое применение нового боевого средства еще оставалось делом будущего. Бонапарту надоело ожидание. Обозвав Фултона «пустым мечтателем», «прожектером», он прекратил отпуск средств. Столь же нетерпеливым он оказался и в оценке усилий Фултона в другой области — в создании парохода.

В основном же к развитию науки, промышленности, сельского хозяйства Наполеон всегда относился в большим вниманием и постоянно привлекал Монжа и его друзей — ученых к этим проблемам. Свидетельство тому — известный анекдот (заметим, что в те времена под анекдотом понимали не досужий вымысел, сходный с правдой, а случай из жизни).

Так вот, однажды Наполеон спросил великого естествоиспытателя Кювье, а пригодна ли земля французская для выращивания сахарной свеклы (сахара во Франции народ почти не видел). Ученый пустился в пространные рассуждения о научных основах этого дела. Видя, что к сути вопроса он придет нескоро, Наполеон отвлекся и занялся мимоходом решением других вопросов. Когда же Кювье закончил, Наполеон вновь спросил eft): пригодна ли земля французская для выращивания сахарной свеклы? Кювье вновь пустился в объяснения… И опять Наполеон отвлекся. Когда же ученый закончил свою импровизированную лекцию, Наполеон обратился к нему с просьбой: если здесь появится сенатор Бертолле, попросите его, чтобы он мне сказал, пригодна ли земля французская для выращивания сахарной свеклы.

И так — во всем. Настоящими научными советниками Наполеона в делах развития промышленности, всего хозяйства могли быть лишь люди, столь же динамичного склада, как и он сам. И такие ученые были, они блестяще проявили себя во время якобинской диктатуры, и лидером их не без основания Наполеон считал Монжа, которого, как и в Египте, не отпускал от себя ни на шаг.

Работая напряженно с утра до ночи,' постоянно занимаясь делами хозяйственными, внутренними, Бонапарт не упускал из поля своего зрения и вопросов внешней политики, в которой проявлял решительность не меньшую, чем на поле боя. Едва заключив с Россией мир, он круто повернул руль: решил вступить с нею в военный союз. И предпринял акцию совершенно необычную, невиданную: приказал вернуть Павлу I шесть тысяч пленных солдат. И не только вернуть, но и предварительно одеть в соответствии с принятой формой одежды их полков, обуть и… вооружить! Павел I, понявший, что с революцией во Франции покончено, не только вступил в диалог с Бонапартом, бывшим республиканским генералом, но и сам предложил ему «великий проект», согласно которому двадцать пять тысяч русских солдат и десять тысяч казаков немедля двинутся к Астрахани. Туда же прибудет, пройдя по Дунаю, Черному и Азовскому морям, французская Рейнская армия в составе тридцати пяти тысяч человек под командованием Массена, которому любезно предлагалось и общее руководство.

Из Астрахани обе армии переправятся через Каспийское море, пройдут Персию и Афганистан, а оттуда ударят по Индии, чтобы «поразить неприятеля в самое сердце» — об этом мы уже слышали.

Вместе с армиями, по замыслу Павла I, должны следовать ученые и художники, искусные техники, изобретатели аэростатов — некий индологический институт, вроде Каирского, о котором Павел, конечно же, знал.

Бонапарт ликовал: «Мы добьемся своей цели, дорогой Монж! Только Россия может быть союзницей Франции. В этом я убежден. Мы сохраним Египет и дойдем до берегов Инда!..» Для столь бурного оптимизма были достаточные основания. Павел не только говорил, но и действовал: по его распоряжению одиннадцать полков двинулись на восток… Однако все переменилось: Павел I пал жертвой дворцового заговора — его убили в собственных покоях Михайловского замка.

«Готово!» — сказал один из заговорщиков. «Довольно ребячиться, ступайте царствовать!» — сказал другой, обращаясь к сыну только что убитого царя… Вскоре молодой император Александр I на официальной церемонии торжественно шел, «предшествуемый убийцами своего деда, сопровождаемый убийцами своего отца и окруженный своими собственными убийцами».

Узнав об этом событии, Наполеон пришел в ярость. Впрочем, подстрекателей и инициаторов убийства в Михайловском замке он если не увидел, то почувствовал вскоре у себя в Париже.

Нельзя не сочувствовать человеку, которого выслеживают, как куропатку. Это чувство и переживал Монж, видя, как накаляется обстановка вокруг его друга.

Можно многого не видеть; можно даже не смотреть на то, что происходит, не заметить «великого кораблекрушения печати», когда Бонапарт разом закрыл большинство газет, оставив несколько «носовых платков» при условии, что они будут давать лишь перепечатку из «Монитера», который, не ленясь, редактировал он сам; можно, наконец, не придать значения тому факту, что уже не только политические партии, кружки, «фракции», но и женские салоны — последние в то время гнезда, где могло еще теплиться общественное мнение, оказались решительно закрытыми… Многое можно. А все же должна быть где-то граница!

Для Монжа эта граница пролегала у стен его любимого Политехникума, республиканский дух в котором жил всегда и проявлял себя на всех крутых поворотах истории со стойкостью необычайной, доводившей старого ученого до сентиментальных восклицаний и даже слез.

Но это было уже то время, когда император Наполеон вполне утвердился, когда никто не смел возвысить голос, когда все молчало. Перед ним отступили почти все. Отступал и Монж, но он отступал с боями, и нелегкими. А редко кто тогда на такое отваживался.

— Слушайте, Монж! Ваши ученики открыто воюют со мной, — сказал Наполеон, когда Политехническая школа не пожелала поздравить его с императорским титулом и клясться в верности ему.

— Мы слишком долго и настойчиво воспитывали в них республиканцев, — ответил ученый, — потребуется еще время, чтобы они стали сторонниками империи. К тому же и поворачиваете вы слишком круто!

Такие ответы прощались, пожалуй, только Монжу.

Однако власть оказалась сильнее мудрости. Пять раз решительно выступал Монж перед императором, протестуя против установления в Политехнической школе казарменных порядков. Но они были заведены. Правда, Монж в то время уже не был ее директором: от этого поста он отказался еще в 1800 году, но это не меняло сути дела. Монж резко отрицательно относился к реакционным нововведениям Наполеона, который отменил существовавшие даже при Директории весьма высокие стипендии студентам и установил плату за обучение.

— Вы закрыли дорогу талантам и открыли ее богатству. А богатые не любят трудиться, — сказал Монж императору.

В 1809 году великий геометр отказался даже от преподавания в родной Политехнической школе. «Мои руки больше не повинуются мне», — сказал он, ссылаясь на ревматизм. Да и в самом деле, кто бы мог представить себе профессора Монжа без его необычайно выразительных жестов, говоривших больше, чем слова…

Связей со своими любимцами он все же не прерывал, стремясь поддерживать в них «все прекрасное», как он говорил. В душе Монж оставался столь же страстным республиканцем, как и всегда, но его нарядная карета с гербами и пальмовыми ветвями говорила уже о другом, его пост сенатора и даже президента сената (на какое-то время) обязывали к другому.

Страусовые перья, шелк, золотая мишура, звания, титулы и звонкое золото, раздаваемое императором, были призваны заглушить критические нотки. И достигали цели.

Империя цвела и в то же время увядала.

— На раздаваемые Наполеоном титулы и галуны «клюнули» едва ли не все из членов академии. Монж не жаждал наград и не заискивал. Об этом свидетельствует сохранившийся для истории разговор. Начал его сам Наполеон, окруженный, как он говорил, «нищими в золоте». ч Послушай, Монж! У тебя, видно, нет племянников. Почему-то ты ни за кого не просишь…

Монж и впрямь никогда не просил. Ни за кого, ни тем более за себя, хотя не раз ему было предложено приискать подходящее поместье по соседству с обителью императора — стоимость будет оплачена. Лишь один раз ученый обратился с просьбой о деньгах — речь шла о том, чтобы помочь Бертолле расплатиться за слишком дорогую лабораторию, которую он заказал. Наполеон немедля выписал требуемую, причем весьма крупную сумму. А немного подумав, выписал столь же крупную и для самого Монжа.

— Довольны ли вы, сенатор? — спросил он как-то: геометра.

— Я только тогда буду доволен, когда исполнится: ваше собственное желание, высказанное еще в Итальянском походе: когда вы покончите с войной и станете мировым судьей в своем округе, — ответил Монж.

Но до мирового судьи было еще далеко. Император 1 Наполеон Бонапарт уже разучился слушать. И это было началом его падения. Не слушая Монжа, не слушая своих маршалов, не слушая ни Фуше, ни Жозефины, ни собственного внутреннего предостерегающего голоса — не слушая ничего, кроме голоса самообольщения, Наполеон пошел с войной на Россию и двинул на нее едва ли не всю континентальную Западную Европу. Это было хорошо разработанное, чрезвычайно четко организованное и беспрекословно выполненное многими тысячами людей безумие.

Исторический итог этому династическому, а затем и военно-политическому безумию Наполеона подвел Байрон в двух замечательных строках:

Москва, Москва! Был грозен и жесток.

Врагу тобой преподанный урок.

 

Я позволил себе увлечься

Император стучал зубами. Он все больше прижимался к своему единственному попутчику — графу Арману де Коленкуру. Карета выстыла совершенно, а мороз все крепчал. Хорошо еще, что Коленкур позаботился о теплой одежде и обуви. Но ни добротный мех, ни кофе «Мокко», к которому Наполеон пристрастился после египетской экспедиции, ни даже близость бесконечно верного ему мамлюка Рустана, ехавшего верхом в двух шагах от кареты, не спасали. Было зябко, беспокойно, тяжело.

Все дальше и дальше уезжал Наполеон от брошенных им войск. О них он уже и не думал. Еще в Молодечно он издал свой двадцать девятый бюллетень о ходе боевых действий. Пожалуй, первый и единственный бюллетень за все время войны, который в какой-то степени уже не оправдывал ходившей в Париже поговорки: лжет, как бюллетень. Хотя в нем не назывались потери, понесенные великой армией в России, и даже приукрашивалось истинное положение дел, — во Франции поняли: грандиозное предприятие, затеянное императором, кончилось крахом.

Великая армия разгромлена… Осталось ли из полумиллиона хотя бы тысяч тридцать? Да и спасутся ли они?..

Бои под Красным были ужасны. Уж кто-кто, а Наполеон знал, что они не делают ему славы. Безбожно растянув отступающие войска, император явно сплоховал и думал уже не о генеральном сражении, в котором он разобьет Кутузова, а о том, как вывести из под его ударов хоть что-нибудь. Удалось немногое: после Красного у Наполеона осталось меньше солдат и офицеров, чем он потерял в этих боях. А потерял он здесь конницу, почти всю артиллерию, шесть тысяч убитыми и двадцать шесть тысяч пленными.

Среди плененных французов оказался тяжело раненый офицер инженерных войск Жан-Виктор Понселе, выпускник Политехнической школы, один из талантливейших учеников Монжа. И этот факт, печальный для офицера Понселе, сыграл немалую роль в становлении Понселе как великого геометра. Не по своей воле оставив саблю, он обратился к научным раздумьям.

Долог путь от Красного до Саратова, куда русские отправили пленных. Долог и поучителен… Как велика земля, как велика Россия! За четыре месяца пути чего только ни передумаешь. И отойдут в тень как частности жизни дела и слова императора, забудется раболепство, а потом и открытый ропот в армии, утратят остроту превратности военной судьбы. И потянется мысль к вещам фундаментальным, истинно присущим природе, к ее законам и свойствам, самым глубинным…

Должно же быть, думал Понселе, нечто такое, что не меняется при перемене точек зрения, при любых поворотах и преобразованиях! Круг всегда ли остается кругом? Нет. Сплюсни его или наклони — и он уже эллипс. Перекоси или растяни квадрат — и он уже не квадрат, хотя что-то от прежней фигуры все же осталось. Но что именно? Какие свойства?..

Элементарная геометрия измеряет разные величины. Но суть не в них. Ведь главная задача геометрии — изучение свойств пространства и пространственных образов или, как говорил Монж, всего того, что вытекает из их формы и взаимного расположения. Равнобедренный или прямоугольный треугольник — все это частности, случайные 'черты одной и той же фигуры… Надо найти такие свойства фигур, такие инварианты, которые сохраняются при любом угле зрения, виде проецирования или преобразовании.

Вновь и вновь возвращался Понселе к идее Монжа о «методе случайных положений» и к трактату его ученика Лазара Карно «Геометрия положения». Прибыв наконец в Саратов, Понселе не стал тратить свободное время попусту, перекидываясь «в картишки» с собратьями по несчастью. По примеру Монжа, который на переходе морем в Египет читал офицерам лекции, его ученик занялся тем же: начал читать лекции по геометрии своим коллегам — пленным офицерам. В этих лекциях Понселе излагал не только то, что усвоил из науки, созданной Монжем, но и некоторые собственные идеи.

Результаты своих саратовских раздумий Понселе методично записывал в тетради. Эти семь тетрадей и станут потом его знаменитым «Трактатом о проективных свойствах фигур», в котором впервые изложена новая наука — проективная геометрия. Опубликован он был лишь в 1822 году, но его не меняет дела, как и тот факт, что лионский архитектор Дезарг еще в XVII веже обнародовал свою теорему, лежащую в основе проективной геометрии. Его гениальный «Черновой набросок подхода к явлениям, происходящим при встрече конуса с плоскостью» уже содержал основные идеи этой ветви геометрии, но изложен он был так «тем но», что современники не поняли учецого и труд его оказался основательно забытым.

Так что датой рождения проективной геометрии справедливо считают 1813 год, местом рождения — город Саратов, а ее создателем — Жана-Виктора Понселе, ученика и последователя Монжа…

Трагический бюллетень, извещавший французов об итогах похода Наполеона в Россию, был между тем опубликован в «Монитере».

Старый друг императора сенатор Монж, прочитав бюллетень, не произнес ни одного слова. Он упал, сраженный апоплексическим ударом. Это было в Бургундии, на родине ученого, где он отдыхал в своем имении, как это делал ежегодно. До этого рокового дня он еще на что-то надеялся, не думал, что все кончится таким кошмаром. Но когда Монж дочитал бюллетень до конца, ему стало ясно, что все потеряно. Боже, что будет с Францией?.. Кровь отхлынула от мозга, обманутого доверчивым сердцем, и Монж потерял сознание.

Через некоторое время сознание все же вернулось к нему. С необычной для его темперамента умиротворенностью и спокойствием, он произнес: «Ну вот, до этой минуты я и не знал, каким образом умру…»

Вернется ли светлый ум ученого к действию — никто не мог сказать. В обстановке всеобщего горя это событие не было столь заметным для Парижа и для спешившего к столице императора.

— Так вот, господа, — сказал Наполеон, собрав в Тюильри своих министров и придворных, — Фортуна меня ослепила. Я позволил себе увлечься. Я сделал большую ошибку, но у меня еще будет возможность исправить ее…

Нет, такой возможности у него больше не оказалось: в следующем, 1813-м, году в «битве народов» под Лейпцигом его армия вновь потерпела сокрушительное поражение. Ее остатки поспешно отступали под нажимом войск антинаполеоновской коалиции. Война пришла на территорию Франции.

1814 год начался новым рекрутским набором. Императору нужны были новые солдаты, и он разослал сенаторов во все концы страны.

Монж, едва оправившись от болезни, поехал в Льеж, где со свойственной ему добросовестностью старался возбудить патриотизм у населения. Однако усилия сенатора остались безрезультатными: родина якобинцев и родина солдат империи — понятия разные. Что было легко в девяносто третьем, оказалось невозможным в четырнадцатом.

«Нужно драться с решимостью 1793 года» — писал Наполеон своим маршалам, заметно уставшим в битвах. О том, как дружно поднялся народ в том славном году на защиту революционных завоеваний, не случайно вспомнил и Монж. Но упоминания о славной истории не помогали. Миссия Монжа полностью провалилась, как ни велики были его старания.

Не те были времена, не то настроение у людей, да и сам Монж был уже далеко не тот, что в девяносто третьем. Ученый и патриот, которого не страшила вооруженная пиками чернь, боровшаяся за новую, свободную Францию, теперь, будучи сенатором и графом империи, начал испытывать страх перед народом. И если самих французов нелегко поднять на защиту империи, то чего же он ждет от бельгийцев в Льеже, который вот-вот будет взят войсками неприятеля? Потерпев полное фиаско, сенатор покинул Льеж и поспешил в столицу. Надвигающийся крах империи для него уже очевиден.

В страхе перед неминуемыми репрессиями Бурбонов, ученый спешно перебирает архивы и сжигает свои политические бумаги. Летят в огонь бумаги якобинца, бумаги республиканца, бумаги сподвижника и советника императора. Превращается в пепел вся переписка с Наполеоном.

Кары не избежать — Монж это хорошо знает, как знает каждый из «убийц» христианнейшего короля Людовика XVI. Но не давать же в руки карателей еще и неопровержимые документы обо всей своей политической деятельности, чтобы облегчить их задачу! И документы чрезвычайной важности для истории летят в камин вместе с надеждами на спасение хоть каких-то завоеваний революции, которые еще сохранялись при Наполеоне.

Последние усилия Монжа, хотя и безрезультатные, организовать оборону Льежа и тем самым помочь Наполеону в титанической битве с феодализмом объяснить нетрудно: здесь и любовь к родине, и любовь к Наполеону, дружба с которым на закате империи была ему так же дорога, как и во времена республики, когда с помощью пушек, отлитых Монжем, революционный генерал Бонапарт расшвыривал интервентов. Этой дружбе ученый был бы верен, и не получив никаких наград и титулов.

Но чем объяснить поведение в этот критический период другого республиканца, несравненно более принципиального, стойкого и последовательного в политических вопросах, чем Монж, его учитель? Мы говорим о Лазаре Карно, единственном человеке, который прямо и мужественно выступил против пожизненного консульства Бонапарта, а потом и против императорского титула. Он остался тогда один на тонущем корабле республики, но не склонил головы перед узурпатором.

Десять лет прожил Карно в крайней бедности, изгнанный императором со всех постов. Он не завидовал новой знати, внутренне презирал ее, как презирал и знать прежнюю — королевскую. Но вот чужеземные войска вступают на территорию Франции, и несгибаемый Карно предлагает свои услуги ненавистному императору, за величайшей авантюрой которого постоянно следил. Объяснение этому поступку может дать лишь сам Карно.

Вот письмо, с которым он обратился к Наполеону.

«Государь!

Пока успехи венчали ваши предприятия, я не позволял себе предлагать вашему величеству мои услуги, которые могли быть вам неприятны; я не предлагал их и потому, что не склонен служить монархам, — даже таким, которые заслуживают почитания и уважения. Но теперь, когда жестокая фортуна испытывает твердость моей страны, я решился предаться вашей воле. Конечно, невелики возможности шестидесятилетнего старика; но я думаю, что пример солдата, патриотические чувства которого всем известны, может собрать вокруг ваших орлов немало новых ратников.

Еще есть время, государь, завоевать почетный мир. Еще вы можете возвратить себе любовь великого народа и подарить Франции счастье и свободу».

Какое лестное предложение! Самый упрямый из республиканцев просится на службу к Наполеону. Его имя вдохнуло бы новые силы в сражающуюся страну. Карно сцементировал бы тыл и организовал оборону, он поднял бы на ноги всю нацию… Но именно это не входило в планы императора.

Еще 20 марта, после битвы при Арси-сюр-Об, в начале которой у союзников было сорок тысяч солдат, а в конце — девяносто тысяч, один из генералов спросил Наполеона: «…Почему вы, ваше величество, не помышляете о том, чтобы поднять нацию?»

«Химеры! — ответил он, — Химеры, позаимствованные из воспоминаний об Испании и о Французской революции. Поднять нацию в стране, где революция уничтожила дворян и духовенство и где я сам уничтожил революцию!»

Вот почему Наполеон не захотел назначить Карно на сколько-нибудь ответственный пост. Боясь своего соперника, способного поднять нацию, а что после этого будет — еще вопрос, Наполеон решил дать ему возможность получить хорошее поражение. Он назначил «организатора побед» командиром дивизии и губернатором Антверпена, который со дня на день должен был сдаться англичанам.

Старик послушно пошел исполнять приказ императора — пробиваться сквозь вражеские кордоны в окруженный и уже обреченный город, чтобы наладить его оборону. И если Карно, несгибаемый республиканец, в трудную для родины минуту избрал из двух зол меньшее и сам вызвался служить императору, то что же говорить о Монже? Он будет верен Наполеону до конца.

 

Ум в дураках у сердца

Трудно пустому мешку стоять прямо, говаривал Вениамин Франклин, ученый и государственный деятель. Жизнь Монжа и его товарищей по науке позволяет, как говорят ученые, обобщить это высказывание, распространив его на более широкий класс явлений.

Гениальный Лавуазье, а его не назовешь пустым ни в смысле интеллектуальном, ни в смысле материальном, не устоял прямо. Прав был академик А. Н. Крылов в своем ироническом высказывании: «В старину была поговорка «казенные деньги, что ком масла; когда его из рук в руки передают, — и ком не уменьшается, и руки становятся масляными. Вот он где истинный закон сохранения материи, не отсюда ли его взял Лавуазье, недаром он был откупщиком…»

Великий химик и двадцать семь его коллег по откупу в мае 1794 года были приговорены революционным трибуналом к смертной казни как «зачинщики или соучастники заговора, стремившиеся содействовать успеху врагов Франции путем вымогательств и незаконных поборов с французского народа, подмешивавшие в табак воду… взимавшие 6 и 10 процентов на капитал… вместо узаконенных четырех, присваивавшие прибыли, которые должны были вноситься в казну, грабившие народ и национальное достояние с целью похитить у нации громадные суммы, необходимые для войны с коалицией деспотов, и передать эти суммы последним».

Все ли здесь справедливо — трудно сказать. По-видимому, не все. Но Монжу и другим республиканцам было ясно, что не устоял гений вместе со своим мешком денежным. Рухнул Лавуазье под нож гильотины. Монж, Бертолле, Лаплас и Лагранж потеряли друга, наука — гения.

Другой близкий друг Монжа — Пьер Симон Лаплас — тоже не стоял прямо и не потому, что не мог, он просто избегал слишком категоричных, обязывающих позиций. А если и требовались таковые, то занимал те, которые совпадали с волей властей. Он, познавший все тонкости небесной механики, умело применял ее и на грешной земле. Первый том своего бессмертного произведения «Небесная механика» он посвятил Наполеону Бонапарту, «героическому умиротворителю Европы», «Аналитическую теорию вероятностей» — ему же, «Наполеону Великому», а последний том «Небесной механики» — сменившему Наполеона монарху из семейства Бурбонов. И не ошибся: Наполеон сделал его графом, а король — пэром и маркизом. Революция со всеми ее драматическими событиями, потрясшими весь мир, не нарушила покоя Лапласа, не остановила размеренного хода его аналитической мысли. Совесть не беспокоила ученого в годину тягчайших испытаний родины.

Верный своему народу русский ученый К. А. Тимирязев, одним из первых деятелей науки перешедший на сторону пролетарской революции, в своей знаменитой книге «Жизнь растений» рассказывает об интересном явлении, известном каждому деревенскому мальчишке.

Если сунуть своему приятелю в рукав колосок ржи, то он доберется до его шеи. Конечно, колос может и выпасть: все дело в том, как он был ориентирован, когда оказался под рубахой.

Колосок крестьянского потомка Лапласа был ориентирован строго вверх, и при всех движениях, всех переменах в политической жизни страны, включая взлет и падение империи, дела Лапласа только улучшились. Над ним никогда не нависала угроза ареста, как над Монжем и Бертолле, он не дошел до гильотины, как это случилось с Лавуазье.

Когда-то Монж, Лагранж, «старшина атеистов» Лаланд вместе с Жильбером Роммом разрабатывали и учреждали республиканский календарь. Они связали новое исчисление времени с концом королевской власти и религиозного мракобесия, дали месяцам красивые, очень поэтичные названия, вытекающие из состояния природы в тот или иной период. Календарь «Французской республики, единой и неделимой» просуществовал с 5 декабря 1793 года по 31 октября 1805 года.

Упразднял этот календарь не кто иной, как Лаплас, оказав тем самым величайшую услугу императору Наполеону, который стремился вытравить из памяти французов все, что связано с революцией и республикой.

Знатоку небесной механики не стоило особого труда убедить императора в несовершенстве и неудобстве республиканского календаря и в преимуществах календаря григорианского, особенно если учесть соображения, вытекающие из сближения с папой римским и заключения с ним Конкордата.

Добрый Лагранж смотрел с тихой и грустной иронией на все, что происходило вокруг. Он любил уединение и не случайно писал некогда Лапласу, что рассматривает конфликты, ссоры как совершенно бесполезные для науки и как ведущие только к потере времени и покоя. Лагранж не был, да и не хотел быть борцом.

«Я занимаюсь геометрией спокойно и в тишине, — » говорил он, — А так как меня ничто и никто не торопит, то я работаю больше для своего удовольствия, нежели по обязанности… Я строю, ломаю, перестраиваю до тех пор, пока не выйдет что-нибудь такое, чем я останусь несколько доволен». Таково было кредо Лагранжа, человека, преданного науке и убежденного атеиста.

Союз Наполеона с религией возмущал Монжа. Много стычек было у него с императором на этой почве. Придворные удивлялись смелости старого ученого и тому, что Наполеон все это терпит.

Наполеон не удивлялся ничему: ведь он лучше других знал геометра и не стремился его перевоспитать. Он лишь делал ученому публичные замечания, сначала иронические, а позже — не без ноток раздражения. Такого рода «диалоги ученика и учителя» долгое время передавались из уст в уста в качестве любопытных анекдотов.

«Попробуйте-ка, Монж, — смеясь говорил он сенатору, — с помощью ваших друзей, математиков и философов, пошатнуть мою религию!»

Из этих друзей Монжа самым стойким, самым последовательным врагом религии и наполеоновского деспотизма был астроном Лаланд, упорно продолжавший печатать атеистические произведения, в которых доставалось и императору.

«…Философы, — писал он, — должны способствовать развитию науки и, может быть, тем уменьшить число монстров, которые управляют государствами и обагряют кровью землю, т. е. тех, кто ведет войну. И это они делают, прикрываясь религией».

Прочитав это, Наполеон был взбешен. Он приказал президенту Института, чтобы Лаланд ничего больше не печатал.

«Если эти братские увещевания окажутся недостаточными, — писал Наполеон из Германии, — я буду вынужден напомнить, что мой первый долг — помешать развращению нравов моего народа, ибо атеизм — это разрушитель всякой морали, если не в индивидуумах, то по крайней мере в нациях».

«Разрушитель морали» и ухом не повел, узнав об этих угрозах. Он продолжал печататься в разных журналах и от своих взглядов не отошел ни на миллиметр. Лаланд, как отмечают его биографы, дал своим современникам высокий пример. Он остался твердо стоять на своем в то время, когда столько гениев преклонялись перед триумфом деспотизма.

Монж такого примера, к сожалению, не дал. За свою долгую жизнь он дважды слишком приблизился к тронам, и оба раза по велению сердца, а не разума. И если первый из этих случаев, когда геометр решительно поддержал постановление о казни короля Людовика XVI, делает ему честь и всегда будет вызывать уважение потомков, то его приближение к трону императора Наполеона и становление видным его сановником особой чести ученому не делает. Этот факт с сожалением отмечаем не только мы, кому довелось смотреть на Монжа из далекого будущего, по отношению к его эпохе. Такого же мнения были и некоторые современники великого математика, его ученики.

В частности, Араго отмечает со всей прямотой, что в начале своей политической жизни Монж хотя и не участвовал в упразднении дворянских привилегий, однако одобрял эту меру. А в 1804 году он стал графом Пелузским, и с этого времени ездил в карете с золотым гербом, на котором была изображена пальмовая ветвь

«Признаюсь, — писал Араго, — я всегда сожалел о таком различии между началом и концом жизни нашего товарища. Мне кажется, что история наук могла бы дать великому геометру убедительные причины для отклонения почестей; мне кажется, что Наполеон, чистосердечный почитатель высоких дарований, нашел бы весьма естественными возражения: «Геометры, за какими я следовал, геометры Эйлер, Д’Аламбер, Лагранж приобрели бессмертную славу, не искав титулов, и мои труды нимало не зависят от места, которое вы назначаете мне в иерархии вашей империи».

Нам остается лишь согласиться с мнением Араго н напомнить французскую же пословицу: «Ум всегда в дураках у сердца». И выразить сожаление, что она оказалась справедливой и в отношении такого великого ума, как ум Гаспара Монжа.

Не забудем же, однако, что граф Пелузский, сенатор наполеоновской империи оставался в душе своей таким же страстным республиканцем, каким он был на посту министра первой французской республики. Не забудем и того, что в глазах Монжа Наполеон всегда оставался революционным генералом Бонапартом.

Не забудем же, наконец, что историю творили не бездушные манекены и беспорочные ангелы. Книга бытия и книга знания тоже написаны, разумеется, не ими, а живыми людьми со всеми их озарениями и заблуждениями, людьми, полными энергии и страсти. К ним, замечательным деятелям Великой французской революции, и прежде всего к Монжу, в полной мере относятся незабываемые слова Энгельса: «Люди, основавшие современное господство буржуазии, были чем угодно, только не буржуазно-ограниченными… Отсюда та полнота и сила характера, которые делают их цельными людьми. Кабинетные ученые являлись тогда исключением; это или люди второго и третьего ранга, или благоразумные филистеры, не желающие обжечь себе пальцы».

 

Устойчивость сложных натур

Кампанией 1814 года начался еще один акт драмы, идущей на европейской исторической сцене с тех пор, как Наполеон приступил к осуществлению своих военно-политических замыслов.

Маршалы императора приуныли и наделали немало ошибок. Зато Наполеон в этой кампании превзошел сам себя. Он славно опять превратился в генерала Бонапарта времен Итальянской кампании. Выиграв за несколько дней ряд блестящих сражений, он имел все основания говорить: «Я уничтожил 80 тысяч врагов с помощью новобранцев, которые были едва одеты…»

Мечась с фланга на фланг, словно тигр в клетке, он разбивал одну армию союзников за другой, но его войска таяли, а войска союзников росли. Коалиция не жалела на эту войну ни людей, ни средств: она твердо решила не давать Наполеону передышки, чего бы это ни стоило. Если не добить «чудовище — сейчас, то через год-два с ним уже никто не справится.

В начале кампании, получив несколько серьезных поражений подряд, союзники дважды предлагали Наполеону перемирие. Однако «развоевавшийся» Наполеон был уже ослеплен своими блистательными победами. Он решил, что половина дела уже сделана, и остается только бить врага, не давая ему опомниться.

Император зашел в тыл союзной армии, чтобы сковать ее действия и отрезать от Рейна. И в этот момент союзники решились на дерзкий шаг. Их войска неожиданно двинулись ускоренным маршем прямо на Париж, рассчитывая, что в отсутствие Наполеона столица долго сопротивляться не будет и что там найдется достаточно предателей. Расчет был верен. Предатели нашлись, и министр иностранных дел Талейран в их числе.

Этот беспринципнейший гений политики в своем дневнике не случайно записал: «Устойчивость сложных натур — в их гибкости». Чрезвычайную гибкость и изворотливость он проявил и на этот раз.

Отбросив войска маршалов Мармона и Мортье, мешавших движению к столице, стотысячная армия союзников подошла к Парижу и после боя, в котором потеряла девять тысяч человек (среди них шесть тысяч были русские), вынудила Мармона капитулировать.

«Превосходный шахматный ход!» — великодушно оценил этот маневр Наполеон, еще веривший в победу. Но когда он подошел к Фонтенбло, было уже поздно. К этому времени верными императору оставались только войска, которые он привел. Устроенный Наполеоном смотр подтвердил это. «На Париж!» — кричали солдаты. Однако маршалы молчали.

И вновь собрался сенат. Говоря более строго, Талейран собрал часть сенаторов и заставил их вотировать низложение Наполеона. Среди них были и ученые — автор «Небесной механики» Лаплас, трезвый аналитик Бертолле… Но Монжа с ними не было. Верный своей дружбе с Наполеоном, он уехал в Бургундию за сутки до этого позорного, с его точки зрения, заседания сената.

В прошлом Монж был почти единственным, кто позволял себе не соглашаться с императором, спорить с ним, защищать людей, открыто боровшихся против него, сопротивляться и мешать реакционным нововведениям императора, особенно касавшимся Политехнической школы, но толкнуть падающего Наполеона он не мог.

Сенат, созданный Наполеоном, счел себя вправе «призвать на престол» монарха потомственного, легитимного — Бурбона. Причем призвать от имени народа.

«Французский народ, — сказано в его акте, — свободно призывает на престол Франции Луи Станислава Ксаверия французского, брата последнего короля, и после него — других членов династии Бурбонов в соответствии с древним порядком».

Маршал Ней был чрезвычайно возмущен решением сената. «Этот презренный сенат, — сказал он в беседе с царем Александром, — всегда торопился повиноваться воле человека, которого он теперь называет тираном. По какому праву сенат возвышает теперь свой голос? Он молчал тогда, когда обязан был говорить; как он позволяет себе говорить теперь, когда все повелевает ему молчать?»

Высказывание маршала ничего, разумеется, не изменило. Все шло в Париже «в соответствии с древним порядком». Колебания были только в Фонтенбло, да и то недолгие. Прежде чем подписать свое отречение, Наполеон еще раз обратился к своим маршалам.

— А может быть, мы пойдем на них? — сказал он с прежним задором, — Мы их побьем!

Но если сенат говорил, когда ему надо было молчать, то маршалы императора поступили наоборот. Они молчали, когда Наполеон ждал, что хоть кто-нибудь из них заговорит и поддержит его. Старая гвардия была готова умереть за императора, а военачальники нет. Они молчали.

К великому удовлетворению Коленкура, Нея, Макдональда, других маршалов, утомленных, как и вся Франция, многолетней кровавой битвой, утром 6 апреля 1814 года Наполеон подписал отречение, театрально заявив при этом, что нет такой личной жертвы, даже жертвы жизнью, которую он не был бы готов принести в интересах Франции.

Попрощавшись со своей гвардией во дворе дворца Фонтенбло, Бонапарт сел в карету и, провожаемый криками гвардейцев «Да здравствует император!», отправился в ссылку, на остров Эльбу, все двести двадцать три квадратных километра которого были отданы великодушными победителями в его полное владение. По словам лорда Розбери, боцман с английского корабля, на котором Наполеон был доставлен на Эльбу, пожелал ему на прощание от лица всего экипажа «долгой жизни, благополучного пребывания на острове и большого успеха в другой раз».

А через несколько дней дряхлеющий граф Прованский въехал в Париж в качестве нового короля — Людовика XVIII. «Без священного права, — сказал он русскому царю, — я лишь немощный старец, давно изгнанный, вынужденный просить убежища. Но по этому праву изгнанник является королем Франции».

Наполеоновская империя пала. Но не пал город Антверпен. Бешеные атаки, предпринятые на следующий же день после прибытия Карно, ничего не дали. Тысячи бомб, ядер и ракет не сломили защитников города. Старый патриот Карно остался непобежденным защитником империи, невзирая на всю его нелюбовь к монархам. Он защищал не империю, а Францию от самого худшего из зол, которые знал — от реставрации феодального деспотизма.

Бронзовый памятник в Антверпене увековечил героя. Несгибаемый Карно высится на постаменте с опущенным факелом в руках. Приказ о том, чтобы сдать город без боя и отойти от дел, генерал Карно получил уже от Бурбонов.

Изгнали из армии не только старика Карно. Прочищена была вся армия. Многих офицеров уволили, а тех, что остались, привели под белые знамена, против которых они совсем недавно так лихо сражались. Над солдатами Бонапарта реяли знамена, на которых императорскую пчелу сменили королевские лилии. Старым воякам не очень-то нравилось служить под знаменем эмигрантов и подчиняться их сыновьям, произведенным в офицеры.

«Они ничего не забыли и ничему не научились», — сказал о Бурбонах проницательный Талейран. Старый политик и здесь оказался прав. Роялисты решили круто повернуть руль и перевести часы на четверть века \ назад. Им надо было вытравить из сознания людей все, что связано с революцией, и покарать всех, кто был с нею связан. Национальный институт должен был немедленно лишиться трех выдающихся ученых — Гаспара Монжа, Гитона де Морво и Лазара Карно. На их место уже было приказано, вопреки демократическим принципам академии, назначить новых членов. Однако этим преобразованиям помешали странные сообщения печати.

… «Корсиканское чудовище покинуло Эльбу», — забеспокоились газеты. «Сумасшедшему будет возвращено сознание», — успокаивали другие. «Узурпатор вошел в Гренобль!» — озадаченно сообщили третьи «Бывший император Франции находится в Лионе», — бесстрастно объявили четвертые, начиная улавливать суть дела. Вскоре газеты не без радости сообщили, что «Наполеон приближается к Фонтенбло» и, наконец, возрадовались: «Его императорское величество ожидается сегодня в своем верном Париже».

Так реагировали газеты на тот факт, что Наполеон на Эльбе не усидел, словно и впрямь решил воспользоваться советом английского боцмана. Народ же отвечал по-другому, и понятно почему. Переворот во Франции назрел, что отлично понимал и русский двор. Наполеон тоже знал о неустойчивом положении в стране и ждал благоприятного момента.

Как и в случае переворота 18 брюмера, он вновь попал «в самую точку». Ненависть к Бурбонам, этим ставленникам иностранной интервенции и защитникам привилегий аристократов, была к этому времени настолько велика, что стоило беглецу с Эльбы появиться на французской земле, как тысячи крестьян встретили его возгласами: «Да здравствует император! Долой попов! На фонарь аристократов! Смерть роялистам!»

В Лионе, как и в Гренобле, Наполеона встретили пением «Марсельезы»… В Тулузе с той же песней на устах носили по улицам бюст императора.

Якобинцы и атеисты воспрянули духом, узнав о речах возвратившегося Наполеона, который обещал дать народу свободу и мир. Как воспринял это событие Монж, нет нужды и говорить. Ликование было всеобщим и открытым. Это особенно нравилось Монжу, который чуть было вновь не воспрянул якобинским духом.

Уже не как солдат, а как политик Наполеон вновь овладел Францией. Не сделав ни единого выстрела, он с триумфом вошел в Париж, и обезумевшая от счастья толпа внесла его в Тюильрийский дворец, где еще не успел остыть камин, растопленный для короля.

Столь феерическое начало Ста дней с исчерпывающей полнотой раскрывается в ярком высказывании Маркса. «Почему, — спрашивал он, — народы со времени Реставрации так тосковали о Наполеоне, которого они только что приковали к уединенной скале в Средиземном море?» И тут же дал ответ: «Потому что легче переносить деспотизм гения, чем деспотизм идиота».

Наполеона, этого гениального деспота, который «завершил терроризм, поставив на место перманентной революции перманентную войну», все-таки любили и неграмотные солдаты, и умудренные научным знанием и жизненным опытом академики. Правда, разные люди любили по-разному.

За время ссылки отвернулись от Наполеона Бертье и Ней. Его предал мамлюк Рустан, верность которого талантливо воспета десятками не менее преданных императору поэтов и художников. Тот самый Рустан, который у дверей спальни своего кумира ночевал много лет, как преданнейшая собака. От императора отвернулась жена — Мария-Луиза.

Когда начались Сто дней, все пошло, как в киноленте, запущенной механиком наоборот: вернулся маршал Ней, прибежал лакей Рустан (правда, его не приняли), возвратились многие «правоверные» сторонники сильного Наполеона. Не возвратился лишь Бертье, который то ли застрелился, не перенеся своего позора, то ли был застрелен и выброшен с балкона. Не пришлось возвращаться Монжу и Карно, поскольку они не сделали лакейского «зигзага» в тяжелые дни.

— Я не знал тебя, Карно! — сказал с дрожью в голосе император и поручил этому верному человеку министерство, но, разумеется, не военное, а внутренних дел. Пост генерал-губернатора Парижа и военное министерство он поручил Даву.

Немедленно приступив к делам государственным, Наполеон ограничился выполнением лишь немногий из своих обещаний: издал новую конституцию (точнее, «Дополнительный акт к конституциям империи»), понизил избирательный ценз, упразднил предварительную цензуру, чем несколько раскрепостил печать (отныне ее «преступления» могли караться лишь по суду), собрал новый представительный орган — палату и уехал к армии, оставив за спиной немало предателей. И прежде всего — Фуше, которого, как он сам говорил, следовало бы повесить.

Старый Монж видел все приготовления императора и понимал причину его спешки. Но он видел также, что соотношение сил складывается неблагоприятно для Франции. Ученый уже не верил ни газетам, ни чьим бы то ни было словам. Он часто ходил на Карусельскую площадь и целыми днями смотрел на марширующих солдат. Ему хотелось самому оценить боевые возможности армии Наполеона, хотелось верить и надеяться. Но вывод из всех этих посещений он сделал весьма печальный.

— Я убедился, — сказал он, — что для возбуждения уверенности столицы одни и те же солдаты появлялись на парадах под названиями разных частей.

Едва ли Монж был прав. Но судя по всему, он был внутренне уже готов к Ватерлоо.

Знаменательно, что во время этой исторической битвы вновь прозвучала «Марсельеза», давно изгнанная из наполеоновской армии. И только на краю гибели Наполеон вспомнил о победоносной мелодии, способной чудодейственным образом поднимать дух солдат. Он приказал всем оркестрам играть «Марсельезу». Под ее звуки пошла в бой и гвардия императора… Но год-то шел не девяносто третий! Чудо не произошло.

Когда Наполеон проиграл свою последнюю битву, привязанность Монжа к нему еще более усилилась. Да и как не понять Монжа, когда все парижские предместья чуть ли не взбунтовались, услышав о том, что император будто бы собирается отречься от власти. «Не надо отречения! — кричали самые неимущие, — Император или смерть!»

Но все дело в том, что сам Наполеон уже смирился со своим положением и смотрел на все происходящее как бы со стороны, словно это не он затеял кутерьму на всю Европу и не он проиграл фантастическую авантюру, в которую втянул страну. Наполеон отлично видел, что от него отвернулась главная его опора — банкиры и предприниматели — вся крупная буржуазия, которой он фактически служил и в интересах которой вел агрессивные войны. И он отрекся от престола окончательно.

Через три дня после отречения Бонапарт, как рассказывает Араго, вновь развил активную деятельность, но уже совсем другого свойства. Он выписал из Америки множество книг для своей личной библиотеки. Сам по себе этот факт еще не говорит ничего нового: он всегда любил книги и жадно их читал. Даже при Ватерлоо с ним было восемьсот томов книг, в том числе полное собрание сочинений Вольтера. Однако сейчас это имело особый смысл. Речь шла об американском континенте.

— Бездействие для меня убийственно, — сказал он Монжу, — Судьба отняла у меня надежду когда-нибудь вновь возвратиться к моей армии. Одни лишь науки могут заполнить пустоту в моей душе… Итак, мне нужен товарищ, который сначала помог бы мне подняться до уровня современного состояния наук. Потом мы поедем с ним по всему Новому Свету от Канады до мыса Горн и изучим те явления земли нашей, которые еще не вошли в науку…

Монж пришел в неописуемый восторг,

— Государь мой! — воскликнул он, — Ваш сотрудник готов: я еду с вами!

Наполеону стоило немалого труда объяснить вдохновенному геометру, что возраст его не позволяет предпринять столь тяжелое и рискованное путешествие.

Вспомнив о своих годах, ученый смирился с невозможностью для него самого участвовать в новой научной экспедиции, которая сулила много интересного. И все-таки ему очень хотелось помочь делу. Монж заверил Наполеона, что непременно найдет достойную кандидатуру среди более молодых ученых, и немедленно приступил к переговорам с Араго.

События между тем разворачивались очень быстро и совсем не так, как хотелось бы Монжу, Английская и прусская армия вошли в столицу. Бывший император французов вынужден был отправиться на остров Святой Елены, столь же далекий от Америки, как и от Европы. Осуществилось по иронии судьбы давнее пожелание Бонапарта, которое он шутя высказал Монжу и Бертолле во время подписания Кампоформийского мирного договора: он стал мировым судьей своего округа, правда, небольшого, Наполеону на скалистом острове ничего не оставалось делать, как судить, рядить, разбирать мелкие ссоры…

Впрочем, как пишет советский исследователь новой истории Франции В. Г. Сироткин, Наполеон, уже неизлечимо больной, в последние годы жизни заметно изменил свой прежний образ жизни, утратив интерес к тому, что происходило во Франции, в Европе. Он завел сад, огород, стал сажать цветы и предался странному для обитателей острова занятию. «Кровь льется в Лонгвуде, — говорилось в одном из донесений, — Бонапарт только что купил стадо коз и забавляется тем, что стреляет их одну за другой. Теперь это его любимое удовольствие.

В Париже после падения империи хозяйничали пруссаки, расположившиеся лагерем в Люксембургском саду, и англичане, которые устроились как дома в Булонском лесу. Монжу было от чего прийти в отчаяние. Его собственный дом занят пруссаками. Победители уже собираются вывозить сокровища Лувра… Те самые сокровища, которые Монж некогда собирал в своих поездках по Италии, мечтая о таком времени, когда все шедевры искусства, все блага культуры и просвещения станут доступными народу… Картины и статуи эпохи высокого возрождения… Сокровища, составляющие экспозицию недавно созданного нового отдела музея — египетского.

Иноземное нашествие было трагедией для Монжа. Нашествие бывших эмигрантов, заклятых врагов ученого было для него трагичным вдвойне. Монж знал: это не просто перемена власти, это — террор. Жестокий белый террор.

 

Последняя «Марсельеза»

Колосс, встряхнувший всю Европу от Мадрида до Москвы и от Венеции до Амстердама, рухнул. Империя, насчитывавшая более восьмидесяти миллионов человек, развалилась. Палата, созданная Наполеоном перед последней схваткой с феодализмом, выбрала временное правительство Франции. Временное, потому что окончательное решение ее судьбы было в руках стран-победительниц.

Самое большое число голосов на этих выборах получил Карно, Ему бы и быть председателем вновь избранного правительства, от которого мог зависеть дальнейший путь Франции. Но так не случилось. Вездесущий Фуше еще раз предал нацию: он предложил правительству самораспуститься в знак протеста против вступления иностранных войск на территорию страны. Этим он расчистил дорогу Бурбонам, рассчитывая на теплое и привычное для него место министра полиции.

— Куда же мне идти теперь, предатель?! — спросил его благородный Карно, раскусивший еще одну подлость.

— Куда тебе угодно, осел! — невозмутимо ответил интриган, который некогда тоже был якобинцем подобно Робеспьеру и Карно, вышедшим, как и он сам, из Арраса.

Однако на этот раз вероломство и предательство Фуше, больше других, пожалуй, способствовавшего возвращению Бурбонов, а с ними и белого террора, не принесли ему успеха: он сам должен был удалиться в изгнание.

Российский император, любивший поговорить о своих республиканских устремлениях, дал Карно русский паспорт, и ученый тайно уехал Та Варшаву, а оттуда — в Магдебург, поближе к своей многострадальной родине. Там он и покоится под мраморной плитой с лаконичной надписью: «Карно». Последние годы своей жизни он отдал литературному труду и сочинениям по фортификации. Мемуар «О крепостях» и был последней его работой.

Учитель Лазара Карно и многих других замечательных людей Франции Гаспар Монж, создатель начертательной геометрии, давший мощный толчок развитию геометрии дифференциальной, человек открывший новые пути развития всей геометрической науки и наметивший ее новые ветви, организатор первой в мире высшей технической школы, воспитатель замечательной плеяды всемирно известных ученых, патриот, организовавший производство оружия и боеприпасов для защиты отечества в самые трудные для Франции времена, первый из ученых мира, предпринявший попытку описать и систематизировать мир машин и механизмов, изобретатель, предложивший новый способ изготовления артиллерийских орудий, талантливый администратор, давший дорогу многим техническим новшествам, член французской Академии наук, создатель и президент Каирского института, один из тех ученых, что дали миру метрическую систему мер, неутомимый труженик, замечательный патриот и отличный семьянин был не менее жестоко, чем Карно, репрессирован Бурбонами.

Ко всему тому, что мы уже перечислили, он был еще и графом Пелузским, сенатором империи, близким другом и советником Наполеона. Главное же в том, что Монж возглавлял в качестве морского министра французский кабинет министров в 1793 году, в тот день, когда была исполнена воля народа о предании смерти короля Франции Людовика XVI. Поэтому с возвращением Бурбонов ученый немедленно лишился титулов и прав — моральных и материальных, был изгнан из академии и со всех постов…

Перечисление того, что потерял Монж с восстановлением королевской власти, вылилось бы в пересказ всех лет, месяцев и дней его динамичной творческой жизни. Революция, республика, Академия наук, Политехническая школа, Наполеон Бонапарт, семья. Вот все, чем жил Монж. С революцией и республикой давно было покончено. Теперь покончено и с Наполеоном, с его империей, еще сохранявшей кое-что от республики. Из Академии наук он изгнан, но это еще не беда: из науки Монжа изгнать невозможно. Беда в том, что его лишили возможности видеться со своими «сыновьями» из Политехнической школы… Гуманней было бы, отмечает Араго, убить старика.

Из всего, что было дорого ученому, осталась лишь семья да, может быть, два-три друга, еще не ушедших из жизни. Уже не было среди них Гитона де Морво, инициатора создания номенклатуры современной химии, открывателя ряда химических процессов, одного из лучших директоров Политехнической школы, члена революционного Конвента. Ему грозили едва ли не самые жестокие из репрессий, но старик был спокоен. Выдающийся химик чувствовал себя уже на краю могилы. Когда Монж посетил своего старого друга по науке и общественной деятельности, тот уже не был опечален приближающейся смертью.

— Мне остается жить несколько минут, — сказал он Монжу, — Я радуюсь тому, что моя смерть избавит их от труда отрубить мою голову.

Последние слова умирающего республиканца не выходили у Монжа из головы. Он чувствовал, что скоро придет и его черед…

Родные и близкие Гаспара Монжа решили изыскать для него убежище от Бурбонов. Они сначала укрыли его в малозаметном доме на улице Сен-Жак, а затем переселили в дом одного из его учеников. Там он мог чувствовать себя в безопасности и работать над своими научными идеями.

Убедившись, что его занятиям ничто не может помешать, Монж углубился в дифференциальную геометрию. Вычисления шли за вычислениями, но вдруг случилось неожиданное. Доведя трудную задачу, связанную с исчислением частных разностей, до обычного квадратного уравнения, Монж остановился. Он не смог найти корней этого уравнения. Непрестанно работавший мозг ученого внезапно отказал.

Встревоженные родные вспомнили о таких же случаях, происходивших с другими учеными, вспомнили и о способе, которым порой удавалось вернуть ум человека к действию, как это было, например, с Гюйгенсом. Толчком к восстановлению работоспособности мозга служили обычно упоминания о тех вещах, которые больной помнит крепче всего. Так, академика Ланьи, не говорившего ни слова в течение нескольких дней, вернули из умственной летаргии одним вопросом: сколько будет двенадцать в квадрате? И он ответил: «Сто сорок четыре».

Время шло, но никакие математические и иные вопросы не могли восстановить интеллектуальную жизнь Монжа. Начали думать: что же в конце концов ему ближе всего? Что могло бы дать такой толчок, который не прошел бы бесследно?

— Спойте ему «Марсельезу»! — сказал кто-то.

Недружный хор неумелых певцов начал вполголоса выводить запрещенную мелодию Руже де Лиля. С каждым словом, с каждым звуком песни голоса мало-помалу крепчали, а глаза поющих все острее и пристальнее вглядывались в дорогбе всем лицо.

Какие аналогии всплывали в мозгу великого геометра, какие мысли возникали — никто знать не мог. А в нем, видимо, жили не линии, поверхности и объемы, а музыка плыла и двигались люди — живые люди, которых он много раз видел и так хорошо знал…

Вот автор Марсельезы Руже де Лиль с гневом бросает эполеты в лицо Лазара Карно, называя его убийцей короля… А вот и сам Карно бросает резкие слова Робеспьеру, обвиняя его в стремлении к личной диктатуре.

И неподкупный Робеспьер плачет…

И уже нет ни Карно, ни Робеспьера. На эшафот поднимается красавица Манон Ролан, королева Жиронды. «Свобода! — говорит она с гневным пафосом, — Сколько преступлений совершено во имя твое!» И умирает полная презрения к «черни», из которой она сама некогда вышла.

— Краснейте, если можете! — кричит, обращаясь к ученым, Максимилиан Робеспьер…

Летит в корзину окровавленная голова Камилла Демулена, сжимающего в руке прядь волос своей несравненной Люсили. Затем и Люсиль, обаятельная Люсиль, платит головой за попытку спасти своего возлюбленного с помощью подкупа.

Громоподобный смех конопатого Дантона перекрывает все возгласы и всхлипы:

— Бежать? — недоуменно спрашивает он, — А зачем и куда бежать?.. — Ведь отчизну не унесешь на подошвах своих башмаков! Мы славно пожили. Теперь пора спать. Палач! Ты покажи мою голову народу, она стоит этого, — говорит он и спокойно кладет голову под нож гильотины.

И вдруг поплыли круги… Круги Аполлония. Трудная задача: к трем кругам надо подобрать четвертый, касающийся всех троих. Да нет же, это не круги, а трупы мамлюков плывут по Нилу.

— Не ломайте зря голову, дорогой Монж, — говорит Бонапарт, облаченный в халат и чалму, — Я ведь тоже немного математик. Сейчас мы легко подберем тот круг, который нужен.

И выводит на берег Нила тысячи пленных египтян. Он приказывает связать им руки и расстрелять.

Круги… Опять круги… Но вода не рыжего, а серо-голубого цвета. Сотни и сотни французов тонут в Березине. На берегу стоит император и, скрестив руки на груди, саркастически смеется.

— Ничего, Монж! Француженки — народ веселый. Они нам еще нарожают солдат… А может быть, эти лягушки еще выплывут? — вдруг спрашивает он, обращаясь неизвестно к кому.

— Нет, не выплывут! — заявляет категорически своим ледяным голосом Лаплас, опираясь на кафедру, — Такова судьба игрока, не пользующегося теорией вероятностей. Я подсчитал: их шансы близки к нулю…

— Я тоже подсчитал, — хитро улыбается воскресший Лавуазье, пересыпая золотые монеты из ладони в ладонь.

Вдруг все видения перекрывает колоссальная фигура Демокрита, завернутая в непонятную хламиду, напоминающую знамя. На одной ее стороне вышиты императорские пчелы, а на другой королевские лилии.

Великий мыслитель древности решительно сбрасывает свою хламиду и говорит, обращаясь к ученым, сидящим ровными рядами в одном из залов Лувра.

— Не стыдитесь истины и запомните то, что я вам говорю. Мир состоит из атомов и пустого пространства. Все прочее есть мнение.

Фигура мыслителя начинает таять и уменьшаться, уходя в бесконечную даль веков, и, наконец, превращается в точку. Остается одна светящаяся точка в огромном черном пространстве — пространстве без координат, без начала и конца…

Тщетно всматривались друзья и родные в лицо Монжа, обычно столь выразительное, что по нему без труда читали мысли. Оно безмолвствовало, тогда как в последней вспышке сознания билась мысль: «Разум! Воинственное из всего, чему стоило поклоняться! Великий человеческий разум, где же ты был, где же ты есть?.. Почему же ты нас покинул…»

Звуки последней «Марсельезы» все плыли и плыли, но уже не могли вызвать того взлета души, который прежде был с нею связан. Стало ясно, что Монж уже не вернется. Гимн революции угас. Лицо ученого было неподвижным и бесстрастным, как лицо египетского сфинкса. Лишь одна слеза, сорвавшись со старческого века, проползла по дряблой щеке и повисла, ярко светясь, на заострившемся подбородке. Наконец, и она исчезла.

Великий ученый и гражданин Франции умер 28 июля 1818 года.

 

Памятник. (Вместо эпилога)

Монж похоронен в Париже, на кладбище Пер-Лашез. Он покоится в той же земле, в которую позже легли «штурмовавшие небо» парижские коммунары. Там же захоронено и сердце другого якобинца — художника Давида. Только сердце, ибо прах «цареубийцы», навек изгнанного из Франции, перенести в Париж Бурбоны не разрешили. «Я только тогда напишу портрет тирана, — сказал Давид в день суда над королем, — когда его голова будет лежать передо мной». Эти слова живописца закрыли ему путь на родину.

Последовательные в своей ненависти к тем, кто пытался строить жизнь страны по-новому, Бурбоны боялись и мертвого Монжа. Боялись тела его, которое уже не содержало ни проницательного ума ученого, ни пылкого сердца гражданина. Власти запретили слушателям Политехнической школы присутствовать на похоронах своего учителя, опасаясь, что их появление выльется в революционную манифестацию. Будущим военным и гражданским инженерам Франции категорически отказали в возможности выразить сыновнюю любовь к своему воспитателю, которого они называли отцом.

Хоронили Монжа без массовых шествий — почти так же, втихомолку, как спустя девятнадцать лет российские власти хоронили нашего Пушкина. Проводить ученого в последний путь пришли его коллеги, художники, литераторы, ремесленники, воины-ветераны. Прощальную речь произнес его давний друг Бертолле, отметивший заслуги замечательного творца науки перед Францией и человечеством.

Невзирая на правительственный запрет, все учащиеся Политехнической школы в ближайший же день пришли к могиле учителя, возложили на нее свои венки и продефилировали в скорбном молчании. Очень дружны и независимы были молодые политехники. И в этот час, и много лет позже они всегда проявляли неистребимую верность демократическим, республиканским традициям своей школы, принципам независимости, которые юридически закрепил и постоянно поддерживал Монж, ее создатель, а также верность «Древу свободы» и другим его добрым начинаниям.

Вскоре по подписке был сооружен памятник Монжу. Это скромное свидетельство признательности благодарных учеников, как отмечал впоследствии Ф. Араго, трудно найти в дедале колоссальных гробниц. Но должны ли, писал он, друзья Монжа сожалеть о том, что его скромный памятник загроможден свидетельствами человеческой гордости? Совсем нет: Монжа всегда будут вспоминать все, кто желает представить пример гения, побеждающего все препятствия, торжествующего над самыми закоренелыми предрассудками. Строители всех родов, архитекторы, механики, мастера каменных работ, плотники, освобожденные им от рутины, никогда не забудут, что он открыл им тайны науки, ввел ее в самые скромные мастерские.

В честь столетия со дня рождения Монжа на его родине был воздвигнут другой памятник, поистине достойный великого ученого. Его создал Франсуа Рюд, скульптор, вошедший в историю мирового искусства благодаря своему бессмертному произведению «Выступление добровольцев в 1792 году», или, как назвал его народ, «Марсельеза». Этот горельеф украшает Триумфальную арку на площади Звёзды в Париже. Сын рабочего Франсуа Рюд помнил, что, будучи еще мальчишкой, получил от Монжа не один добрый совет. Видя, как юный скульптор действует бессистемно, на ощупь, ученый сказал ему: «Ты теряешь много времени». И показал, как следует обращаться с циркулем и определять движения. Впоследствии и Рюд стал учить, что нет вдохновения без упорной учебы, без школы и точного знания, что знание и чувство не могут быть врагами.

Став зрелым мастером, Рюд воздал должное Монжу, включив как педагог в свою программу курс «Приложения математики к изучению природы», а как скульптор — создав превосходный памятник ученому. Монумент был открыт в то время, когда Франция покончила с королями и вновь именовалась республикой, а потому уже и не стыдилась того, что великий математик был человеком слишком «красным», едва ли не «левее тирана Робеспьера», другом Паша, а может быть, сторонником Эбера и Бабёфа — этих явно плебейских вождей.

Франция пережила то, чего не довелось увидеть Монжу: Бурбоны очень скоро окончательно сошли с исторической арены, статую Наполеона, сброшенную с Вандомской колонны в 1815 году, вскоре установили на прежнее место. С острова Святой Елены в Париж перевезли прах Наполеона и поместили в Доме инвалидов под великолепным саркофагом из мрамора, подаренного Россией.

В 1849 году республиканская Франция уже могла по достоинству оценить величие Монжа, и потому в городе Боне состоялось большое торжество. Дом, где родился Монж, украсили его бюстом и четырьмя трехцветными знаменами с надписями: «Начертательная геометрия», «Политехническая школа», «Каирский институт», «Литье пушек».

Пожарные команды города и окрестных общин, выпускники учебных заведений несли на бархатных носилках великолепно переплетенные труды Монжа. Их шествие по улице, названной именем ученого, замыкали профессора, местные власти, члены ученых обществ, за ними шли армейский полк и артиллеристы национальной гвардии. Проходя мимо дома, где родился Монж, военные делали на караул, а штатские снимали шляпы…

Кортеж торжественно двигался по улицам города, план которого столь блистательно выполнил юный Гаспар много лет назад. С этого плана и начинался путь Монжа в большую науку, в историю, в бессмертие…

Грянул оркестр, дрогнуло покрывало, и перед участниками торжества над пьедесталом из темного мрамора открылась бронзовая статуя Монжа. Он облачен в одежду профессора Политехнической школы, отлучить от которой его уже никто в мире не властен.

«Художник изобразил Монжа в ту минуту, когда все его умственные способности сосредоточены на решении геометрической проблемы. Указательный палец правой руки чертит линию, а положение левой руки указывает пункт, до которого эта линия должна быть проведена. На возвышенном челе ученого почивает выражение глубокой мысли… На лицевой стороне подножия надпись: «Гаспару Монжу его ученики и соотечественники». Так описывал журнал «Москвитянин» творение Рюда.

'А другой русский журнал, «Современник», рассказывал своим читателям с не меньшими подробностями о торжествах в провинциальном французском городе, не забыв упомянуть и о том, что при открытии памятника присутствовали дочери и внуки Монжа и что было произнесено пять речей от разных ученых обществ, причем более всего понравилась речь Дюпена, инженера-кораблестроителя, ученика и продолжателя дела Монжа.

Соотечественники не только грандиозным памятником работы лучшего скульптора почтили великого математика, инженера и организатора науки. Его именем названа одна из улиц Латинского квартала Парижа, именно та, что начинается у Политехнической школы. Там же расположена и станция метро с коротким названием «Монж».

Рене Декарт, Гаспар Монж, Клод-Луи Бертолле, Пьер Симон Лаплас — имена этих и других ученых в разное время носили суда французского флота. «Ни в одном флоте, — отмечал русский журнал «Морской сборник» в 1859 году, — не встречается столько судов, названных именами великих людей отечества, как во французском

К тому можно добавить, что Монжу было воздано больше, чем другим, и это не случайно. Флотские руководители особенно высоко ценили Монжа, поскольку вклад его в подготовку корабельных офицеров и в развитие флота они хорошо знали. И не вина Монжа в том, что Наполеон оказался слишком нетерпеливым, и подводная лодка Фултона, строительству которой всячески содействовал Монж, не была доведена до состояния эффективного боевого средства. Впоследствии две подводные лодки французского флота носили имя Монжа. Одна из них, построенная в начале нынешнего века, видимо, не раз стояла рядом с линейными кораблями «Республика» и «Дантон» под развевающимся трехцветным флагом. А вторая была одной из самых крупных лодок (свыше двух тысяч тонн подводного водоизмещения!), построенных в мире перед второй мировой войной.

Нет, не забыто имя ученого на его родине. Но ни монументальный памятник, созданный бессмертным Рюдом, ни подводная лодка гигантского водоизмещения, построенная французскими кораблестроителями, не может идти в сравнение с тем величественным памятником Монжу, который воздвиг он сам, с его неоценимым вкладом в развитие мировой науки, техники, образования, в подготовку инженеров.

Склоняются ли нынешние школьники всех континентов над заданиями по черчению, стоят ли студенты у кульманов, сидят ли конструкторы у дисплеев со световым пером — все они пользуются языком Монжа, чертежом, применяют его методы и продолжают его дело. Они готовятся создавать или уже создают замечательные машины, при помощи которых, как говорил Монж в своей программной речи на открытии Нормальной школы, «человек, используя силы природы, оставляет за собой только работу разума».

Нестройный хор голосов, пытавшихся вернуть светлый ум великого геометра к действию, к жизни пением его любимой «Марсельезы», умолк, так и не достигнув цели. Песни не воскрешают людей. Но они вызывают «души прекрасные порывы».

«Марсельеза» не умерла. Запрещенная на родине ученого, она зазвучала в России на тайных собраниях декабристов, а потом вновь обрела силу во Франции, которая переживала новый революционный подъем. Великий изгнанник Гюго, воспевший людей девяносто третьего, с ликованием писал в одном из стихотворений: «Марсельеза не стала еще хрипеть, конь Клебера еще не пал!..»

Гектор Берлиоз переложил песню марсельских добровольцев для большого хора и оркестра, написав на полях партитуры перед словами «К оружью, граждане!» свои вдохновенные слова: «Все, у кого есть голос, сердце и кровь в жилах!»

Таких людей оказалось много, особенно среди слушателей Политехнической школы, этой цитадели республиканцев, традиционное свободолюбие которых не могли подавить ни император, ни короли. Любимые сыновья Монжа участвовали во всех революционных выступлениях народа и первыми появлялись на баррикадах. И смело шли под пули с любимой песней своего учителя на устах.

Республиканец Монж сделал очень много, разбудив сердца юношей, сделав их «способными ко всему прекрасному» и прежде всего к борьбе за свободу и прогресс. Но все же гораздо больше он совершил как деятель промышленной революции, которая породила новый, поистине революционный класс. И справедливо писал позже Луи Арагон:

Но Марсельеза стала скоро

Той песнею другой,

Той самой лучшею, с которой

Воспрянет род людской.

Прогресс научно-технический и прогресс социальный в их неразрывном единстве — вот что нужно, чтобы избавить людей от тяжкого, изнурительного труда, сделать их жизнь содержательной и радостной. Это чувствовал Монж и этому служил, как мог. Этим и наполнена вся его драматическая жизнь, столь бегло здесь очерченная.

Прошло уже сто шестьдесят лет с того времени, когда Монжа не стало. Но остались Франции, всему человечеству его бесценные творения и идеи. Осталась в веках неувядающая слава математика и патриота, а это именно тот вид бессмертия, который был бы ему наиболее дорог.

«Завидую я вам, ученым, — говорил некогда Монжу Бонапарт, — Как вы должны быть счастливы тем, что прославились, не запятнав кровью своего бессмертия!..»

Прав был великий завоеватель: Монжу досталась поистине завидная судьба. В двухтомной истории геометрии Мишель Шаль справедливо отмечал, что с появлением начертательной геометрии Монжа мгновенно расширилась как по понятиям, так и по средствам остававшаяся около века в пренебрежении чистая геометрия — наука, прославившая Евклида, Архимеда, Аполлония, бывшая в руках Галилея, Кеплера, Паскаля, Гюйгенса единственным орудием при их великих открытиях законов природы, наконец, наука, породившая бессмертные принципы Ньютона.

Имя геометра и якобинца Гаспара Монжа по праву стоит в ряду самых блистательных имен, украшающих величественное здание мировой науки. Человек проницательного ума, титанического трудолюбия и доброго, доверчивого сердца, он отдал свой гений служению родине, прогрессу и любимой математической науке, которая, как говорил Фурье, являясь способностью человеческого разума, восполняет краткость нашей жизни и несовершенство наших чувств.

Содержание