Трудно пустому мешку стоять прямо, говаривал Вениамин Франклин, ученый и государственный деятель. Жизнь Монжа и его товарищей по науке позволяет, как говорят ученые, обобщить это высказывание, распространив его на более широкий класс явлений.
Гениальный Лавуазье, а его не назовешь пустым ни в смысле интеллектуальном, ни в смысле материальном, не устоял прямо. Прав был академик А. Н. Крылов в своем ироническом высказывании: «В старину была поговорка «казенные деньги, что ком масла; когда его из рук в руки передают, — и ком не уменьшается, и руки становятся масляными. Вот он где истинный закон сохранения материи, не отсюда ли его взял Лавуазье, недаром он был откупщиком…»
Великий химик и двадцать семь его коллег по откупу в мае 1794 года были приговорены революционным трибуналом к смертной казни как «зачинщики или соучастники заговора, стремившиеся содействовать успеху врагов Франции путем вымогательств и незаконных поборов с французского народа, подмешивавшие в табак воду… взимавшие 6 и 10 процентов на капитал… вместо узаконенных четырех, присваивавшие прибыли, которые должны были вноситься в казну, грабившие народ и национальное достояние с целью похитить у нации громадные суммы, необходимые для войны с коалицией деспотов, и передать эти суммы последним».
Все ли здесь справедливо — трудно сказать. По-видимому, не все. Но Монжу и другим республиканцам было ясно, что не устоял гений вместе со своим мешком денежным. Рухнул Лавуазье под нож гильотины. Монж, Бертолле, Лаплас и Лагранж потеряли друга, наука — гения.
Другой близкий друг Монжа — Пьер Симон Лаплас — тоже не стоял прямо и не потому, что не мог, он просто избегал слишком категоричных, обязывающих позиций. А если и требовались таковые, то занимал те, которые совпадали с волей властей. Он, познавший все тонкости небесной механики, умело применял ее и на грешной земле. Первый том своего бессмертного произведения «Небесная механика» он посвятил Наполеону Бонапарту, «героическому умиротворителю Европы», «Аналитическую теорию вероятностей» — ему же, «Наполеону Великому», а последний том «Небесной механики» — сменившему Наполеона монарху из семейства Бурбонов. И не ошибся: Наполеон сделал его графом, а король — пэром и маркизом. Революция со всеми ее драматическими событиями, потрясшими весь мир, не нарушила покоя Лапласа, не остановила размеренного хода его аналитической мысли. Совесть не беспокоила ученого в годину тягчайших испытаний родины.
Верный своему народу русский ученый К. А. Тимирязев, одним из первых деятелей науки перешедший на сторону пролетарской революции, в своей знаменитой книге «Жизнь растений» рассказывает об интересном явлении, известном каждому деревенскому мальчишке.
Если сунуть своему приятелю в рукав колосок ржи, то он доберется до его шеи. Конечно, колос может и выпасть: все дело в том, как он был ориентирован, когда оказался под рубахой.
Колосок крестьянского потомка Лапласа был ориентирован строго вверх, и при всех движениях, всех переменах в политической жизни страны, включая взлет и падение империи, дела Лапласа только улучшились. Над ним никогда не нависала угроза ареста, как над Монжем и Бертолле, он не дошел до гильотины, как это случилось с Лавуазье.
Когда-то Монж, Лагранж, «старшина атеистов» Лаланд вместе с Жильбером Роммом разрабатывали и учреждали республиканский календарь. Они связали новое исчисление времени с концом королевской власти и религиозного мракобесия, дали месяцам красивые, очень поэтичные названия, вытекающие из состояния природы в тот или иной период. Календарь «Французской республики, единой и неделимой» просуществовал с 5 декабря 1793 года по 31 октября 1805 года.
Упразднял этот календарь не кто иной, как Лаплас, оказав тем самым величайшую услугу императору Наполеону, который стремился вытравить из памяти французов все, что связано с революцией и республикой.
Знатоку небесной механики не стоило особого труда убедить императора в несовершенстве и неудобстве республиканского календаря и в преимуществах календаря григорианского, особенно если учесть соображения, вытекающие из сближения с папой римским и заключения с ним Конкордата.
Добрый Лагранж смотрел с тихой и грустной иронией на все, что происходило вокруг. Он любил уединение и не случайно писал некогда Лапласу, что рассматривает конфликты, ссоры как совершенно бесполезные для науки и как ведущие только к потере времени и покоя. Лагранж не был, да и не хотел быть борцом.
«Я занимаюсь геометрией спокойно и в тишине, — » говорил он, — А так как меня ничто и никто не торопит, то я работаю больше для своего удовольствия, нежели по обязанности… Я строю, ломаю, перестраиваю до тех пор, пока не выйдет что-нибудь такое, чем я останусь несколько доволен». Таково было кредо Лагранжа, человека, преданного науке и убежденного атеиста.
Союз Наполеона с религией возмущал Монжа. Много стычек было у него с императором на этой почве. Придворные удивлялись смелости старого ученого и тому, что Наполеон все это терпит.
Наполеон не удивлялся ничему: ведь он лучше других знал геометра и не стремился его перевоспитать. Он лишь делал ученому публичные замечания, сначала иронические, а позже — не без ноток раздражения. Такого рода «диалоги ученика и учителя» долгое время передавались из уст в уста в качестве любопытных анекдотов.
«Попробуйте-ка, Монж, — смеясь говорил он сенатору, — с помощью ваших друзей, математиков и философов, пошатнуть мою религию!»
Из этих друзей Монжа самым стойким, самым последовательным врагом религии и наполеоновского деспотизма был астроном Лаланд, упорно продолжавший печатать атеистические произведения, в которых доставалось и императору.
«…Философы, — писал он, — должны способствовать развитию науки и, может быть, тем уменьшить число монстров, которые управляют государствами и обагряют кровью землю, т. е. тех, кто ведет войну. И это они делают, прикрываясь религией».
Прочитав это, Наполеон был взбешен. Он приказал президенту Института, чтобы Лаланд ничего больше не печатал.
«Если эти братские увещевания окажутся недостаточными, — писал Наполеон из Германии, — я буду вынужден напомнить, что мой первый долг — помешать развращению нравов моего народа, ибо атеизм — это разрушитель всякой морали, если не в индивидуумах, то по крайней мере в нациях».
«Разрушитель морали» и ухом не повел, узнав об этих угрозах. Он продолжал печататься в разных журналах и от своих взглядов не отошел ни на миллиметр. Лаланд, как отмечают его биографы, дал своим современникам высокий пример. Он остался твердо стоять на своем в то время, когда столько гениев преклонялись перед триумфом деспотизма.
Монж такого примера, к сожалению, не дал. За свою долгую жизнь он дважды слишком приблизился к тронам, и оба раза по велению сердца, а не разума. И если первый из этих случаев, когда геометр решительно поддержал постановление о казни короля Людовика XVI, делает ему честь и всегда будет вызывать уважение потомков, то его приближение к трону императора Наполеона и становление видным его сановником особой чести ученому не делает. Этот факт с сожалением отмечаем не только мы, кому довелось смотреть на Монжа из далекого будущего, по отношению к его эпохе. Такого же мнения были и некоторые современники великого математика, его ученики.
В частности, Араго отмечает со всей прямотой, что в начале своей политической жизни Монж хотя и не участвовал в упразднении дворянских привилегий, однако одобрял эту меру. А в 1804 году он стал графом Пелузским, и с этого времени ездил в карете с золотым гербом, на котором была изображена пальмовая ветвь
«Признаюсь, — писал Араго, — я всегда сожалел о таком различии между началом и концом жизни нашего товарища. Мне кажется, что история наук могла бы дать великому геометру убедительные причины для отклонения почестей; мне кажется, что Наполеон, чистосердечный почитатель высоких дарований, нашел бы весьма естественными возражения: «Геометры, за какими я следовал, геометры Эйлер, Д’Аламбер, Лагранж приобрели бессмертную славу, не искав титулов, и мои труды нимало не зависят от места, которое вы назначаете мне в иерархии вашей империи».
Нам остается лишь согласиться с мнением Араго н напомнить французскую же пословицу: «Ум всегда в дураках у сердца». И выразить сожаление, что она оказалась справедливой и в отношении такого великого ума, как ум Гаспара Монжа.
Не забудем же, однако, что граф Пелузский, сенатор наполеоновской империи оставался в душе своей таким же страстным республиканцем, каким он был на посту министра первой французской республики. Не забудем и того, что в глазах Монжа Наполеон всегда оставался революционным генералом Бонапартом.
Не забудем же, наконец, что историю творили не бездушные манекены и беспорочные ангелы. Книга бытия и книга знания тоже написаны, разумеется, не ими, а живыми людьми со всеми их озарениями и заблуждениями, людьми, полными энергии и страсти. К ним, замечательным деятелям Великой французской революции, и прежде всего к Монжу, в полной мере относятся незабываемые слова Энгельса: «Люди, основавшие современное господство буржуазии, были чем угодно, только не буржуазно-ограниченными… Отсюда та полнота и сила характера, которые делают их цельными людьми. Кабинетные ученые являлись тогда исключением; это или люди второго и третьего ранга, или благоразумные филистеры, не желающие обжечь себе пальцы».