Говорит Франсиско

Сейчас, у камелька в Бордо – с Леокадией на другом конце гостиной, посмеивающейся, ставящей графинчик на стол, оранжевой в исходящем от огня теплом сиянии, с постоянно проведывающими нас друзьями, старыми и новыми, с Моратином и Бругадой, – последние месяцы в Испании кажутся привидениями, чудовищами спящего разума. И тем не менее я, Франсиско Гойя, почти восьмидесятилетний старик, улизнул, как щегол, за границу на почтовом дилижансе! Я знал, Божьи мельницы мелют медленно, но в конце концов доберутся до моей задницы и сотрут меня в порошок; инквизиторы, поди, тоже покудова махнули на меня рукой, но только гляди-поглядывай, когда вернутся. Тогда уж никаких тебе «помилуй». Дом Глухого я переписал на сыночка своего, Мариано, потом на парочку месяцев затаился в лазарете у отца Хосе Дуасо (уж кого-кого, а иезуита, королевского капеллана, никто пальцем не тронет), а после как ни в чем не бывало попросил Его Высочество отпустить меня к горячим источникам в Пломбьер-ле-Бен, мол, то да се, рука-нога, да еще и водянка… а король, чтоб избавиться от всех либералов, как раз амнистию объявил, и все канцелярии в одночасье стали разрешения на выезд выдавать, будто конфетки в толпу кидать, и я тут же перемахнул через Пиренеи. Потом, естественно, даже и не подумал мочить себе задницу в теплых источниках – сначала Париж! Марианито обязательно должен туда приехать, вот уж город для модного барчука! Какая же тут обувь для верховой езды, какие ружья у оружейников – красотища, как в ювелирной лавке! Мои прошлые уроки французского ни на что не сгодились, никто тут меня понять не может, видно, учил меня какой-то дурень, если я почти ничего не помню; зато есть с кем поговорить по-испански – мне порой сдается, что испанцев тут больше, чем французов, – юристы, банкиры, художники… Встретился я и с несчастной графиней Чинчон, которой Годой продолжает изменять с Пепитой Тудо. Это ж надо же, уже четверть века! Некоторые вещи в нашем мире, как видно, не меняются. Сам же Колбасник болтался по всей Европе, а теперь его можно встретить в садах Тьюрели или Тюрели, где он, греясь на солнышке, глазеет, как играют детишки… говорят, кропает воспоминания – да кто захочет читать, как он князем стал, какие ж у него на то заслуги – разве что умел совать свою колбасятину под увядшие юбки престарелой королевы. Все тут меня уговаривали пойти посмотреть картину с какой-то морской катастрофой, написал ее молодой парень, впрочем, помер незадолго до моего приезда; но, говорят, она большая и темная, я б и так ничего не разглядел, даже надень одни очки поверх других. Впрочем, и не такие морские катастрофы писались в свое время! Зато видел я работу сеньора Марти, непревзойденного миниатюриста, – вот это красота! Он глух и нем с рожденья, то есть вчетверо увечней меня, я только глух, и то с середины жизни; я совал себе под нос эти тонюсенькие кусочки слоновой кости и размышлял: а ты, Пако, будь вчетверо ущербней, ты бы не побоялся большого полотна? Он обратил внимание на мою клетчатую шапку, в Париже вообще все на нее глазели, почему, не знаю. Шапка как шапка.

Все это пустые воспоминания, важно лишь то, что здесь и сейчас: минута, когда я впервые за столько месяцев увидал Леокадию, ее непослушные кудряшки, такие до нее были только у одной женщины на свете! И Букашечка, и дом в Бордо, и покой после стольких месяцев треволнений; на границе я думал, что наделаю в штаны, я уже видел себя в большом зале суда, руки скованы, на голове короса со всеми моими, даже самыми тайными, прегрешениями… А теперь? Если все пойдет нормально, глядишь, и доживу, как Тициан, до девяноста девяти лет – интересно, утру ему нос или нет?

Говорит Хавьер

Я не мог решиться, удержать его здесь или вытолкать взашей, как можно дальше; десять раз хотел донести полиции – что прячется в доме у отца Дуасо, что хочет сбежать во Францию, хоть состоит на службе при дворе, что у него сожительница, сын которой, скорее всего приблудный, служил в гвардии у бунтовщиков, – и десять раз возвращался домой. Ну хорошо, может, всего два раза.

Останешься совершенно один, рассуждал я. С женой, с Мариано, но ведь один, совершенно один, наконец-то без балласта, без этого осла, наконец-то перестанешь с ним нянчиться денно и нощно. Я ложился спать с чувством предстоящей свободы, а утром просыпался весь в поту – во сне видел, как четверо разбойников или солдат грабят почтовый дилижанс и убивают всех его пассажиров. В каждом сне он погибал, хоть по-разному, но одинаково страшной смертью.

Но в один прекрасный день он сообщил, что получил все необходимые бумаги и в ближайшее время уезжает. «Вот и хорошо, – сказал я, – всем нам не мешало бы отдохнуть».