За первой прячется вторая – все как в тайном кабинете у Годоя, где с помощью специальной системы передач с зубчатыми колесиками маха одетая отправляется в темноту и открывает маху обнаженную, то есть Пепиту Тудо – чрево ее, как у сливы, с продольной ложбинкой, груди в разные стороны, будто вырастают из подмышек. Но тут никакого механизма нет, тут одна картина срослась со второй, совмещена с ней вплотную, и ничто их разделить не может.

Первую не видно: стоит она игривая, опершись о мраморный камин, и навивает на палец прядку волос. Видно, танцевала с кем-то из гостей и теперь, поспешно вытерев батистовым платочком бисеринки пота на груди и спустив с плеч шаль, выжидает, когда сойдет румянец с ее пунцовых щек. Она наблюдает, как прислуга разносит сорбет, и прикидывает, может ли у нее завязаться роман вон с тем грациозным танцором, что так бесстрашно носит желтую ленточку либералов на плече? А возможно, слушает дочь, играющую на фортепиано, и от удивления поднимает бровь – то, что так недавно вышло из нее, покрытое слизью, орущее, теперь своими тоненькими пальчиками извлекает из инструмента один звук за другим, один за другим. Хозяйка жизни! Избавившись от мужниного раздражения, она теперь имеет все: полное содержание, очаровательных детей, нетребовательного любовника и столько желающих вскочить к ней в постельку, сколько душа пожелает.

Вторая же заслонила лицо траурной мантильей – вдовушка, не имеющая права быть вдовой, – а тот самый локоток, что опирался о камин в нарядной гостиной в Бордо, теперь касается холодной влажной земли, где выкопана яма; протяни она руку, и дотронулась бы до железной ограды, какой обнесена свежая могила. Нет, не румянец заливает ее лицо, оно покраснело от слез. И не приятное удивление поднимает ее бровь, а разочарование. «Как? И это все? Так быстро?»

Если верить пословице, что правда всегда голая (пусть даже это бредни, поскольку нагота тоже обманчива), то истинная маха прячется за маху лживую, одетую; но тут наоборот – тут ложь прикрыта правдой, ибо печаль – твердая косточка, только она и остается от гниющего на солнце фрукта.