Она одна. Совершенно одна. Одинокая собака несчастна. Некоторые считают, что она тонет в зыбучих песках, другие – что лишь высовывает голову из-за сожженного солнцем пригорка; но собаке-то все равно, тонет она или бежит по бесконечной прожаренной земле, по раскаленному пеплу. Ибо ей вообще все равно.

Даже если с большой точностью высчитать поверхность головы собаки – ее отвисшего уха, видимого кусочка шеи, черного пятнышка обнюхивающего носа и белого, исполненного тоски пятнышка глаза – и если посмотреть, сколько раз эта поверхность помещается на глади безбрежного холма с его грязновато-коричневатой ван-дейковской колористикой, с охристой, разбеленной палящим солнцем (и чуточкой свинцовых белил) землей, даже если разделить все это огромное пустое пространство на отсутствие пустого пространства, то есть на поверхность головы одинокой собаки, то и так невозможно осознать, как она страдает.

Мир разнолик, запахов великое множество – и тех, что расползаются низко, по самой земле, и тех, что несет ветер. Благоухание кожаного ремня, пощипывающий ноздри смрад пороха и легкая духовитая струйка – это застреленная утка падает откуда-то сверху и с сухим треском шлепается в редкие заросли; целый букет вони и ароматов, исходящих от города: сточные канавы, наодеколоненные шеи, подгнивающие на солнце кочаны капусты на лотках, спелые дыни, готовые потрескаться от обилия сока, кровь у мясников, тошнотворная, дикая, широкой струей стекающая в каменный желоб и далее, на улицу; и те благовония, что совсем близко: крот, выжженные травы, ботинки хозяина, который вновь поднимает ружье и прицеливается в утку; мир разнолик – а все-таки без запаха он как бы лишен выразительности, неинтересен, будто плоская стена. Ноздри, те, что могли разрисовать всю карту окрестностей с ее постоянными точками (меченной другими дворнягами каменной оградой хозяйства, шибающими ладаном воротами церкви, дубильной мастерской над ручьем) и перемещающимися (псами, котами, коровами, гонимыми по белой от жары дороге, людьми с их всевозможной вонью), – теперь эти ноздри бессильны; иногда говорят, что отчаяние лишает человека чувств, он перестает видеть, слышать, осязать и обонять, и если оно лишает их человека, так почему бы не лишало собаку?

Сначала она тосковала по всему хорошему: по теплой подстилке возле домашнего очага, мясным обрезкам, редким нежностям, когда хозяину нечего было делать и он ради прихоти трепал ее по холке; потом по обыденным вещам, по тому, как моталась она по двору и окрестностям, как жила вместе со всеми. А теперь она тоскует даже по палке и цепи, на которую ее сажали, когда провинилась. Она тоскует по палке, обрушивающейся ей на спину, по визгливому писку, вырывающемуся у нее из горла, потому что другой конец палки сжимала рука – рука ее хозяина.