Мне довелось встречаться со многими известными людьми и преимущественно с теми, кто имел влияние. Все, что я сказала Джеки, было несправедливо, потому что без нее и ее мужа, и еще раз без нее и ее мужа, я бы не познакомилась с ними или, скорее, они не обратили бы внимания на княгиню Поланд. Не такое внимание. Люди так привыкли видеть нас вместе, что никогда не приглашали одну без другой. Мне вспоминается наша поездка во Францию, когда президент республики, генерал де Голль, сначала принял меня за мою сестру. Он страдал близорукостью. На нем был один из тех мундиров, которые можно увидеть на этих малых, стоящих в лифтах отелей; де Голль был очень крупный. Его супруга была одета, словно жена ирландского полицейского в День Святого Патрика. Я была полна почтения, однако никто не говорил по-английски, совсем никто. Генерал пустился в воспоминания, ловя на моем лице знаки одобрения (я сидела с другой стороны стола), но если речь шла не об искусстве, по части которого французы знатоки и о котором нам приходилось слушать, куда бы мы ни направились (это слегка походило на то, как-если бы вы при каждом вашем посещении Венеции все время натыкались на толстый зад Пеги Гагенхейм), я плохо понимала, о чем речь. Пожимая руку Джеки, которой в соответствии с протоколом меня представили, я пробормотала: «Счастлива познакомиться с вами», что заставило ее рассмеяться на свой манер — громко и как колокольчик, — и никто потом не поверил, что я сделала это не нарочно. Сегодня же, услышав любой комплимент, я, наподобие Чарли, бульдога Трумэна, могу со знанием дела приветливо повилять хвостом.

Чего я действительно желала, так это жить для себя самой и чтобы меня ценили как личность, а не как сестру, невестку или княгиню. Не как подругу Энди Уорхолла или Сесиля. Чикита Астор, которая была одной из моих лучших подруг, нет, лучшей подругой в те времена, когда я жила в 969-й, годами не уставала повторять, что я никогда не должна была покидать театр.

Чикита была более красивой и богатой, чем кто бы то ни был. Всюду, где бы ни появлялись Асторы, как мужчины, так и женщины, они приносили с собой красоту и элегантность. Когда я собирала друзей или смешивала стили, только Чикита оставалась вне категорий. Рядом с ней все греки выглядели нелепыми, включая Ливаносов, Ниархосов и других любителей коньяка. Даже их корабли казались рыболовными суденышками на фоне яхт Асторов: одной — для Атлантики, другой — для Средиземноморья, похожих как две капли воды, начиная от банных полотенец и заканчивая статными моряками, прислуживающими гостям. Асторы принадлежали к старой школе, в которой смешались гангстеризм и аристократичность, баснословные прибыли и Орден Подвязки. Все это мне довелось увидеть еще раз значительно позже в Люксембурге, во время свадьбы их наследника и внучки Батиста, однако они были не на высоте, ведь, в конечном счете, целью всех этих экзотических преступлений было пополнение анонимных счетов.

Итальянцы были совсем другими — вам никогда не встретить никого более совершенного, чем Карло Брандолини. Однако нам, вероятно, стоит повременить с разговором об итальянцах. Знаете, в то время, о котором я вам рассказываю, мы с Джеки постоянно были не в ладах. Я не вернулась в Европу, желая стать стопроцентной Американкой и, в свой черед, королевой Америки.

Я намеревалась стать звездой.

Как по волшебству, в моей жизни снова появился Трумэн, главным образом по той причине, что он так же, как и я, остался без гроша, так же, как и я, был вынужден пускать всем пыль в глаза и действовать решительно. Мы вместе вознамерились реализовать себя каждый в своей области. Он дал один из балов, о которых я вам рассказывала, «Белое и Черное», а Чикита спонсировала пьесу «Рассказы Госпожи Холидей», в которой я собиралась выступить на Бродвее.

Трумэн устроил свой бал в честь Кей Грэхем, владелицы «Пост». По этому случаю я заказала себе платье в Милане — в то время я часто появлялась в обществе Генри Форда, который и оплатил счет, а также билеты модельера в оба конца.

Вы слышали о Кей, Знатной Даме Восточного побережья. Она похожа на передовую статью, читанную и перечитанную Коллегией Главных Редакторов В Полном Составе.

Трумэн зашел за мной, и я увидела, как он постарел, полысел, а его розовый напудренный череп напоминал чудовищный зад ребенка. С его губ, прикрывавших наполовину сгнившие зубы, слетали уже когда-то сказанные им остроты. Он казался кем-то, кто должен исчезнуть со сцены до того, как его имя будет опубликовано в колонке умерших в «Нью-Йорк Таймс», и кто уже никогда не допишет «Возвышенные молитвы». Мы ужинали в «Брасри» (в Нью-Йорке Трумэн признавал только четыре ресторана: «Лафайет», «Кот Баск», «Орсини'з» и, разумеется, «Оак Рум» в «Плазе», где и состоялся бал, но «Оак Рум» нравился всем, даже Ширли Лангаузер). Трумэн пытался воодушевить меня:

— Вскоре, княгиня, мы превратимся в ничто. Люди начнут говорить о нас с уважением. Следующей стадией будет жалость, а следующей за следующей — сочувствие. Потом спросят: «А чем, собственно, они занимались»? Знаешь, я не представляю себе, что может быть хуже постаревшего гомосексуалиста, которому не пишет никто, кроме студентов первого курса литературного факультета.

— Да. О, да! Та, чей первый светский бал состоялся в 51-м, теперь уже — в 75-м. Куда ты ездил на этой неделе, мой бедный остаток былой роскоши?

— Гостил у семьи Пале, Барбары и Тим-Тима, и семьи Мелхадо, — я решительно не могу дурачить Луизиного мужа, — а еще у Глории. Словно производил смотр войск, как во втором акте «Кармен».

— У какой Глории? Купер?..

— Гинес… Купер сейчас на этой чертовой яхте «Дэйзи Феллоуз», на которой я подхватил гонорею в 68-м.

— Чудо, что она до сих пор на плаву.

— Как и Глория.

— Туше. Ах ты, негодник! Она все для тебя сделала. В кого мы превращаемся, в жаб?

Трумэн примолк, и я испугалась, что он не может подобрать подходящую к случаю остроту, — ему все сложнее и сложнее становилось их придумывать, а те редкие, которые ему удавались, вынуждены были преодолевать препятствия, одно страшней другого, — однако он поднял голову и бросил на меня восторженный взгляд (у Трумэна всегда был такой вид, словно он изобрел особо порочный и уникальный способ ощущать радость, после чего удивляется, как ему это удалось):

— Мы Преуспеем Каждый в Своем Деле! Ты будешь играть в спектакле, а я приглашу в него Всех Красавцев Америки. Боже мой, княгиня, мы выиграем со счетом семьдесят девять — ноль, как эти чертовы негры из «Борстал Рэнджерс»!

Трумэн написал пьесу, заставил меня репетировать мою роль и потребовал, чтобы в утро премьеры сам Джордж Мастерс приехал из Голливуда гримировать меня.

Лучше было бы прислать мне бальзамировщика.

Самым тяжелым испытанием в моей жизни стало чтение прессы на следующий день в баре «Лонгчам», прямо под 48-й квартирой Трумэна, куда он всегда входил в темных очках, чтобы его обязательно узнали. «Нельзя сказать, что речь идет об оценке пьесы, — писала „Таймс“, — речь, по всей вероятности, должна идти о чем-то другом, что даже не достойно критики».

Я всегда цитирую именно эту фразу, потому что она самая безобидная, я имею в виду: «по всей вероятности». Нью-Йоркские критики в большинстве своем более кровожадны. Хотя со временем мне стало почти безразлично, что обо мне пишут, — отчасти потому, что мне лучше, чем кому бы то ни было, известна правда, а отчасти потому, что ложь потеряла для меня свое зыбкое очарование, — но однако я понимала, что критики могут быть и более снисходительными. Они стремились показать, что у них нет для меня места. А у меня была лишь одна забота: испытать себя в роли актрисы, попытавшейся убедиться в том, что ей удалось достичь мастерства и успеха — не славы, а признания.

«Среди присутствующих можно было увидеть…» — эта простая фраза, нарочито восхищенная, содержащая коварный намек и откровенное осуждение, на свой лад повторялась почти во всех статьях — «среди присутствующих можно было увидеть», — исключая меня из круга мыслящих, отвергающих или принимающих что-либо людей. Трумэн, комкая газеты, повторял ее, и, боже мой, это была правда, что среди присутствующих можно было увидеть… — даже имена критиков имеют значение, не так ли?

— Не читай эту статью, бесполезно, — сказал он мне. — Больше за своих друзей ты уже краснеть не будешь. Господи, спрашиваю я себя, кого они хотели, чтобы мы пригласили? Возможно, Ассоциацию Защитников Гражданских Прав или Совет Администрации Главной Больницы? Я учту это в следующий раз. Знаешь, против не могут восставать абсолютно все — и бедные, и богатые. Тебе не следовало бы втягивать меня в это.

Единственное, что доходило до моего сознания, так это то, что Трумэн говорил и говорил, чтобы отвлечь меня от моего провала, от меня самой. Он навлек на меня опалу, которая будет преследовать его до самой смерти. Вскоре он станет всего лишь тем, кто когда-то был знаком со знаменитостями.

Я вырвала газету у него из рук: «Ни плоха, ни хороша, просто не актриса».

— Большинство этих статей были написаны до того, как ты вышла на сцену, — добавил он. — Даже если бы ты играла Саломею в постановке Гарольда Пинтера или воровку в «Цветущей долине», это ничего бы не изменило.

Я играла эту пьесу еще двадцать один день — профсоюзный минимум, я также назвала бы это минимумом светским. Почти все мои знакомые пришли посмотреть, до какой степени я унижена, но все же, поскольку они платили за свои места, театр не понес убытков. Один лишь Нуреев, которого я не видела уже много лет, потому что он жил в Европе, откуда мне никогда не следовало уезжать (там меня никогда не подпустили бы к театру), пришел и в первый вечер, и во второй, и в третий — всю первую неделю. Он появлялся в сопровождении двух отборных женоподобных юношей и аплодировал так сильно, как только можно это делать, не повредив руки.

Благодаря мне он впервые попал на официальный ужин в Белый дом. Нуреев был танцором, гомосексуалистом и наркоманом, однако особенно славился своим распутством; пригласить его — означало то же, что бросить кость критиканам. А кто же еще журналисты Восточного побережья, как не критиканы?

Я гостила у него на острове неподалеку от Поситано и ездила с ним на Капри, когда он еще только вел разговоры об обустройстве своего дома. У Трумэна, Энди и Нуреева было кое-что общее, хотя они не выносили и старательно избегали друг друга: они никогда не причиняли мне зла и всегда старались заставить меня поверить, что в жизни я, как в стихах Эдит Ститвел, которые Трумэн выгравировал на своих часах, «была словно свет, озаряющий каждое утро».

Я помню, как, подойдя к витражу, отделявшему бар от улицы, и глядя на редких прохожих (было очень раннее утро), повторяла эти стихи. Мне казалось, что должно быть еще окончание по поводу того, каким именно образом озаряет свет: озаряя, он стонал от смертельной раны. Я не хотела бы жалеть себя, и если у меня есть недостатки, то только не этот; однако все, что я была в силах делать в то утро — это, прислонившись к витражу, замереть и смотреть на газетный киоск на Медисон-авеню, в котором меня распродавали по равным кусочкам, — едва ли в такой ситуации можно хорохориться.

Кажется, на следующий день Трумэн написал обо мне свое письмо и предложил опубликовать его «Вог». Он засел в «Уиндхэме» на 58-й улице и на одном дыхании настрочил его. В нем он говорит, что у моих карих глаз оттенок коньяка, оставленного в разгар фейерверка на столе, или что-то в этом роде. Трумэн не желал признавать себя побежденным. Он озаглавил его «Письмо поклонника», но они изменили название, и это причинило ему еще больше боли, чем провал пьесы.

Мы устаревали, словно обои в детской комнате, и не отдавали себе в этом отчета. Нью-Йорк, каким я его знала, когда въезжала в 969-ю квартиру, переменился; он созрел для молодого и более жесткого поколения, символ которого мне доведется увидеть в кино в вечер премьеры фильма Оливера Стоуна «Уолл-стрит». Отныне Ныо-Йорк принадлежал Гордону Гекко, а мы с Трумэном могли паковать чемоданы.

Возникало ли у меня желание омолодиться? Вы имеете в виду пластическую операцию и тому подобное? Мой друг, это настолько противоречило тому, чем мы были, тому, чем мы жили и чем дышали, что встреть вы меня в 75-м, вы даже не дерзнули бы задать такой вопрос. Именно тогда, в 75-м или, возможно, в 76-м, скажем, в период постановки пьесы, я осознала, что все изменилось, то же самое случилось со мной в Лондоне в 67-м — самом счастливом году в наших жизнях, как я сказала Нурееву в последнюю нашу встречу. Мы так же, как сегодня с вами, смотрели фотографии.

Нет, я никогда не стремилась ни омолодиться, ни измениться, даже если менялось все вокруг. Это оттого, что я не задумывалась над самой собой. Мне просто-напросто нравится быть собой. Это часто вредило мне, тем не менее я не уделяю особого внимания собственной персоне. Позже я убрала морщинки вокруг глаз, сделала незначительную коррекцию, на этом всё. Никто из нас не хотел возвращаться в прошлое. Это ни к чему бы не привело, да и уже в ближайшем будущем лучшие из нас покинут этот мир. Когда вы читаете этот номер «Вог», тот, в котором опубликовали письмо Трумэна, у вас возникает впечатление, что это праздничный юбилейный выпуск. Ужасно!

Почему я рассорилась с Трумэном? Я говорила, что он был отвратительным и ревнивым гномом? Я это говорила. Он был отвратительным и ревнивым гномом, а еще — искренним другом. Когда он делал эту передачу на телевидении, то отдал бы всё, чтобы зацепиться там. Его песенка была спета — он больше не писал. Если бы потребовалось, Трумэн целовал бы ноги своего босса Стэнли Сигела. Если бы потребовалось, он целовался бы с собакой Стэнли Сигела. Он не был готов к тому, что Сигел заявит: «Ладно, Трумэн, только выбросьте на помойку всех своих друзей», и все-таки соблазн оказался сильнее. Он злился на меня из-за провала пьесы, говорил, что в его возрасте неудачи противопоказаны.

Хуже всего того вздора, который он нес про меня у Сигела, было то, что он вытворил. Ради шоу в 79-м. Да, Трумэн пресмыкался перед Сигелом и рассказал, почему я снова не вышла замуж, однако то, что он вытворил, было хуже. Он опубликовал повесть под названием «Ночные виражи», главным героем которой был он — он всегда был своим главным героем. В этом повествовании имеется список персонажей, которых следует Избегать В Жизни: Билли Грэхем, принцесса Маргарет, Дж. Эдгар Гувер и княгиня Z. В продолжении повести он утверждает, что княгиня Z — это кобыла, которая скакала по Пятой авеню в Бельмонте. Но я-то знала и он знал, что, читая это, я все пойму — это была наша дружеская шутка, сказанная им под конец одной вечеринки в «Астории»: «Ты — лучшая молодая кобылка этого года, Княгиня. Ты двигаешься с грацией зебры. Дерзай, княгиня Зебра. Княгиня Z! Я поставлю на тебя свое состояние». А все из-за спора, в котором я заявила, что могу резвее, чем кто бы то ни было, продефилировать по улице, оставив на себе минимум одежды, помните тот самый давний лондонский прикол во времена Барта? — с той лишь разницей, что под минимумом перед «Асторией» подразумевались трусы и бюстгальтер.

И вот что написал Т.: «Билли Грэхем, Мастерс и Джонсон, Ширли Лангаузер, Княгиня Z — все они полны дерьма».

Что до Маргарет, то в этом не было ничего удивительного — однажды она не пожелала пригласить его на ужин в «Мустик». Она была снобом, как и ее сестра. Ей нравилось спать с прислугой, и ее не смущал цвет кожи; тем не менее на званых ужинах она поднимала планку намного выше, если можно так выразиться. Трумэн так никогда ее и не простил. Понимаете, его не принимали на таком уровне. С людьми, о которых он рассказывает и которых называет своими друзьями: Оона Чаплин, Аведоны, Пим-Пэм-Пом Гаримэн, Мэрилин или баронесса Бликсен, — со всеми ними в большинстве случаев он встречался только однажды и только по делу; бедняга, он писал, чтобы прокормиться. Ради денег и ради статей, тех, которые он публиковал в журналах. Люди проявляли недоверие к их содержанию. Мы не так уж глупы. Попасть в статью Трумэна было все равно, что угодить в гнездо гремучих змей. Вот что он вытворял с вами. Захоти он остановиться, то не смог бы. Ему было необходимо это, чтобы жить, чтобы быть Т.К. и платить за свою дурацкую квартиру в Нью-Йорке. «Я всегда держал для себя апартаменты в Нью-Йорке», еще бы! А сколько лет за них платила Кей Грэхем?

Маргарет так набралась, что Трумэну удалось после ужина просочиться на вечеринку, однако она была не в состоянии понять, что он говорил ей, пытаясь шаг за шагом отвоевать себе как можно больше пространства и унизить ее при помощи своего знаменитого таланта: «Я представлял вас более уродливой», — Маргарет, как и ее сестра, была толстушкой. Он хотел побеседовать с ней о Питере Таунсенде, который незадолго до этого приходил к нам в гости со своей женой. По мнению Трумэна, то, что сотворила Маргарет, бросив Питера, было худшей человеческой подлостью, после, пожалуй, восстановления Нью-Йоркской колонии. Весь вечер он провел, жужжа про Питера, который никогда не стал бы рассказывать о себе незнакомым людям, даже если бы ему за это заплатили, — те, кто пытался, взамен на свои авансы получали лишь гробовое молчание. Трумэн, напротив, готов был делать это бесплатно. Когда он бросался в атаку, то сам ставил вопросы и давал ответы, это даже стало его излюбленным методом, чтобы привлечь внимание к своим четырех-пятистраничным статьям. Всю ночь он пытался зацапать Маргарет, чтобы заявить ей, что она недостойна чистить обувь своего бывшего возлюбленного даже языком и стоя на четвереньках (давнее личное воспоминание Трумэна, к которому он часто возвращался). И, само собой разумеется, он желал бы повторить вслух всё, что, одновременно исполняя обе роли, говорил про себя Питеру.

Мы с Бартом, а затем с Поландом всегда дружили с Питером до его романа с Маргарет и после. Он не был уверен в своей любви к ней, но тем не менее не собирался рвать отношения, и когда она его бросила, — если бы она вышла за него замуж, то не получила бы от своей сестры ни гроша, — Питер понял, что сыграл в этой истории роль кретина.

Что бы вы сделали на его месте?

Он же ничего не сказал и таким вошел в историю. Питер относился к тому редкому типу знаменитых людей, которые наслаждаются своей славой. Я имею в виду, что большинство людей, с которыми я знакома, никогда не выражали недовольства по поводу того, что они знамениты, однако были не удовлетворены тем, что никто не пишет, почему они считают себя знаменитостями.

Да, я была сердита на Трумэна. Но не так, как на остальных. Он знал обо мне все, потому что мне не нужно было выставлять себя перед ним напоказ, обольщать его или удерживать рядом с собой. Он был гомосексуалистом, как Энди и Нуреев, а в те времена им можно было доверять. В его присутствии я чувствовала себя совершенно раскованно, даже больше, чем с Энди и Нуреевым, он видел меня во многих интимных ситуациях, даже когда я ходила по-маленькому.

Трумэн не мог сделать мне ничего плохого, я совершенно ничем не рисковала. Я жутко злилась на него, это да. Считала его свиньей. Он заявил, что я была самой эгоцентричной женщиной из всех, что он встречал в своей жизни (черт побери, что же тогда он думает о Глории Купер?), а некоторое время спустя, когда его попросили рассказать какие-нибудь подробности (подбросьте нам чего-нибудь жаренького, Трумэн), он, склонив свою голову порочного дитяти, заявил: «Ладно, просто-напросто она гипер, гиперистерична, только ей никто и никогда этого не говорил».

Если бы Бобби был до сих пор жив, я попросила бы его укокошить этого гада в каком-нибудь омерзительном номере одного из убогих мотелей, которые он так любил. Гомосексуалисты всегда совершают мерзкие преступления, вспомните Версаче. Да, я его знала, как вы говорите, и даже работала на него, но об этом мы побеседуем как-нибудь в другой раз. Несколько позже. То, что сделал Трумэн, нарушало все правила, действующие на Пятой авеню, то есть у нас. Понимаете, мы не предаем друг друга. Можно вытворить все что угодно, это останется между нами.

Вокруг и так достаточно мерзавцев.

Остановив свой выбор на мне, Трумэн настрочил дурацкую статейку для «Нью-Йоркера», еще худшую для «Эсквайра» и не собирался останавливаться. Он никогда не ладил с редакцией «Нью-Йоркера», Трумэн говорил, что ему не по вкусу их стиль, но это им не нравился его — он писал про живых. Трумэн трепался о них без всякого смущения. А кто мог все это проверить? «Миссис Гэлбрейт, дорогая Кити, правда ли, что в вечер празднования вашего дня рождения в „Эль Марокко“ вы умышленно позволили двум мужчинам украсть вашу сумку и что они отказались в обмен на ночь с вами вернуть фотографию, где вы вся в мехах сидите на слоне, на фоне джайпурского дворца „Джай“»? Такое было не в стиле «Нью-Йоркера», однако «Эсквайр» статьи Трумэна покупал. Он опубликовал их штук восемь или девять. Трумэн мог рассказать про всех и каждого, и то, что он сообщил Сигелу, было всего лишь закуской.

Трумэн был выдумщиком. Он сочинил разговор, который якобы состоялся у меня с Энди в «Брасри». Он не подслушал его случайно, не спрятался под столом, не подкупил метрдотеля — он просто вообразил его.

Просто-напросто написал его сам, и это было гениально.

Позже в свое оправдание он утверждал, что хотел стать нашим палачом. Что он распалил костер для казни — американский костер, — чтобы сжечь нас на нем, смеясь над нашей слепотой под звуки ангельских кифар. «Надеюсь, вы же не верите, что я встречался с ними ради удовольствия?» — добавил он. Трумэн возжелал представить себя этаким эльфом, этаким Крысоловом из Хамелина, который играет на своей флейте между Медисон-авеню и Центральным парком и к которому мы один за другим попадаем в ловушку, но он заблуждался. Он не был нашим палачом — он был нашим поставщиком. Поставщиком сплетен. К тому же, он уже исчерпал свой запас. Персонс — настоящая фамилия этого типа. Никто. Мы сами были его создателями.

Да, фраза, которую вы цитируете, достоверна. Я понятия не имела, что эта чертова штуковина — его личный дневник — ходит по рукам… Это был подарок Мареллы — копия книги отзывов с ее яхты «Тритона». Трумэн оказал мне честь первой сделать в ней запись, и я написала: «Ты нужен мне, чтобы моя жизнь приобрела смысл», но я не могу на него злиться, что все оказалось не так. У него были только мы, и перед своей смертью он продавал нас, чтобы покупать себе наркотики, любовников, в последний раз покататься на коньках в Рокфеллеровском центре и даже, чтобы оплатить услуги зубного врача.

Я не испытала ликования, когда он умер, но вместе с тем действительно сожалею, что это не произошло раньше.

Можете так и написать.

Вы этого не сделаете. Это противоречило бы легенде, а легенду создали вы сами. Газетчики. Трумэн и его соратники.

Вот вы и попались, друг мой! Каких я только не повидала журналистов, но мне ни разу не доводилось видеть ни одного, который разрушил бы свой собственный продукт, если тот представляет интерес для потомков.