«Я приехал в Новгород из Валдая. Мне только что исполнился двадцать один год.

Полгода я проработал сторожем в alma mater. Потом армия. После тяжких военных испытаний созрел и поступил в Новгород на юридический. Мне было все равно. Но престиж факультета много значил для матери.

Я сносно проучился первый курс. Приобрел трех друзей, одну подружку и кучу полузнакомых. Передо мной во всей красе встал вопрос пола. Главный Вопрос, так это называется. Я не искал ответ. Он сам меня нашел.

После окончания лекции я убирал в сумку учебники.

Подошел Кирилл из 4-й группы. Я дружил с ним, но не стремился в его свиту, чем вызывал досаду.

— Павлик, — сказал он. — Мы в пятницу на дачу собираемся.

Он замолчал с дружелюбной улыбкой.

— Кто — „мы“?

— Ну… мы… парни, девчонки… весь курс.

— Когда и где?

Я ничего не планировал на пятницу. Дал согласие с гордым видом, будто мое присутствие/отсутствие делает там погоду.

На дачу ехали на трех частных и одном автобусе. Часа полтора тряслись по ухабистым дорогам. Я сжался на заднем сиденье „москвича“ Кирилла, рядом с парнем кавказского типа, который пах омерзительно. Парень пытался заигрывать с девочкой, которая сидела от меня по левую руку. Та молча улыбалась и постоянно теребила край зеленой юбки в складку.

Вывалились из автомобилей, жадно хватая пересохшими ртами свежий воздух пригорода. Все засуетились.

Кирилл встретил мой взгляд, замахал рукой.

Он стоял возле „москвича“. Крокодилья пасть багажника открыта. Внутри — две багажные сумки беременного вида.

Рядом с Кириллом — высокая голубоглазая шатенка в синих джинсах и белом вязаном пуловере. Стоит очень прямо. Взгляд ледяной.

— Паша, помоги Тане вещи перенести.

Я повернулся к ней.

— Вы Таня?

— Да, — улыбалась она очень гордо. — А вы Павел?

Кивнув, я вытащил сумки. Каждая весила так, словно в них хранилось по разобранному на запчасти „Титанику“.

Я тащил сумки, отдуваясь, обливаясь потом.

Таня и Кирилл молчали. Я посчитал, между ними что-то есть.

Я не испытывал особого волнения или гордости оттого, что тащу ее чертовы сумки. Она показалась мне очень неприступной. Снежная Королева.

Вечеринка удалась. Кирилл был в ударе. Свита подыгрывала в нужных местах. Включили магнитофон. Девчонки танцевали, виляя бедрами.

Я сидел с краю стола между парнями, которых не знал. Имел полное моральное право молчать и напиваться в одиночестве.

Таня сидела с другого края, по диагонали от меня, в окружении подруг. Во время нарезания салатиков она была самой активной. Сейчас молчала с видом оскорбленного достоинства. Совсем не пила. Ни один парень не приглашал ее танцевать.

Кирилл изображал шута. Придумал пить на брудершафт. Начал составлять пары, смешивая людей. Отказать обаяшке никто не мог. Он сталкивал лбами людей, которые до сих пор плевать друг на друга хотели. В этом его заслуга перед человечеством. Скоро все перецеловались и разбрелись по комнатам, ради чего, собственно, и ехали.

Кирилл схватил меня за руку и, не долго думая, одним махом сблизил с Таней. Мы стояли у всех на виду, смущенные, каждый со своим стаканом. Я начал первым, т. к. был пьян.

— Таня.

— А? — она повернулась ко мне. В глазах тревога. Она осторожно дышала через приоткрытый рот. Снежная Королева боялась. Это было как прозреть среди пустыни.

— Выпьем, — просто сказал я. Таня нервно кивнула. Мы переплели руки. Выпили. Я — шампанское, она — апельсиновый сок.

— Почему ты не пьешь? — спросил я.

— Непьющая.

— Совсем?

— Совсем.

Таня так смело заявляла об этом. Я улыбнулся.

— Хорошая девочка.

Она опустила глаза.

Тут из угла послышались смешки. Мы одновременно вздрогнули. Кирилл и Компания показывали на нас пальцами. Девочки шептались и хихикали.

— Поцелуйтесь, ребята! — заорал Кирилл. Вскочил с бутылкой водки в руках, его схватили за руку, усадили.

Таня покраснела. Мы стояли бок о бок, как пристыженные школьники.

Сели на диван. Мы теперь как бы были вместе. Я хлопнул на грудь еще бокал — для храбрости.

Я не притворялся и ничего из себя не корчил. Таня тоже.

— Я учусь на втором курсе, — сказал я.

— Тебе восемнадцать?

— Двадцать два.

— Ты служил в армии?

— Да.

— Мой отец — генерал.

— Здорово.

— А твой?

— У меня нет отца.

— Извини.

— Почему ты извиняешься?

— Не знаю.

Я рассказал, как папаша бросил мамочку. Мне было семь лет. „Жаль“. Ненавижу его, сказал я.

Эстафета перешла к ней. Я с облегчением замолчал, принялся слушать ее хрипловатый сексуальный голос.

За беседой, совсем не тягостной, в отличие от большинства бесед, ухлопываю еще пару бокалов шампанского и чего-то покрепче. Голова начинает кружиться.

Таня говорит, будто со дна глубокого колодца. Голос звучит монотонно, обрывочно.

Она — генеральская дочка. Отец предоставил дачу, жрачку и выпивку (я, прости меня Господь, вспомнил тяжесть сумок). Ну конечно. Кто еще мог собрать такой стол осенью 1995-го? Только генерал, просиживавший задницу в штабе, пока юные призывники пачками гибли в Грозном.

Что было дальше, не представляю. Скорее всего, я ткнулся мордой в стол. Позорище.

Кирилл и Женя Астафьев взяли меня под белы ручки, и без разговоров, надругавшись над свободой личности, перенесли в одну из спальных комнат.

Наутро я как огурчик, даже причесываться не надо. Никакого похмелья.

Таня поздоровалась. Улыбнулась уже знакомой мне горделивой улыбкой.

Она начала громким, командным голосом руководить уборкой стола. Я сидел с банкой кока-колы в руке и наблюдал за уборкой. А на самом деле — за ней.

Мы проторчали на даче три дня. Остальные два запомнились тем, что теперь все, включая Кирилла, были пьяны. Трезвы только я, Таня и полная девушка с шепелявым выговором, в очках и со стянутыми на затылке тусклыми волосами. Мы втроем укладывали спать тридцать два пьяных лба.

Через пять минут по дому гремел храп, от которого тряслись стены. Мы втроем уселись в кресла. В камине трещали поленья.

Спустя полчаса девушка в очках сообразила, что мы с Таней что-то больно часто переглядываемся. Она, подобно многим некрасивым, сразу почувствовала себя лишней, ненужной. Вскочила, одергивая кофточку, и заявила, что ей пора спать. Таня горячо убеждала Олю, что та не мешает, все ее очень любят и желают только добра. Но Оля разобиделась не на шутку, и не дала себя удержать, чему я был только рад. Оля бросилась наверх, в спальню. Таня огорчилась.

Она молчала, глядя на пламя, что бросало яркие отблески жидкой ртути на ее горделивое лицо.

Я ерзал в кресле. Нужно было что-то предпринимать.

Но за полчаса я не выдавил из себя ни слова. Таня строгим голосом сказала, что пойдет спать. Я с досадой вынужден был признать, что утро вечера мудренее.

Мы поднялись по лестнице. Я следом за ней. Так получилось, что я пялился на нее сзади.

Наши спальни располагались по соседству. Мы сухо распрощались и повернули дверные ручки.

Я разделся, лег в постель. Рядом храпел кто-то, смердящий как хлев. На потолке корчились тени.

Я заложил руки за голову, и под оглушающий храп вонючего соседа начал мечтать о Тане.

Но перед тем как заснуть, я вновь вспомнил отца. Болотной водой в душу хлынула старая обида.

И ненависть.

Я мечтал найти его. Схватить за горло. И трясти, трясти, вытрясти из него извинения.

Может, именно из-за этих мыслей я вновь увидел сон, который видел каждую ночь, когда был ребенком. Сон нельзя назвать кошмаром, хотя он и пугал меня.

Я видел человека в черном плаще с капюшоном. В руке он держал судейский молоток.

Человек стоял в центре пустой комнаты с белыми стенами. Смотрел прямо на меня. Я это знал, хотя лица его не видел. Под капюшоном была непроницаемая тьма.

„Ты плохо себя вел сегодня?“

Его вкрадчивый шепот казался мне знакомым, хотя я не мог вспомнить, где слышал его.

Человек издал жуткий вой. Разорвал на себе плащ. Оцепенев от ужаса, я увидел — под плащом нет тела. Вместо груди и живота там бесконечное пространство. Посреди черноты кипело ледяное озеро. И в озере тонули люди. Тысячи людей. Время от времени их головы выныривали на поверхность, и безглазые лица разевали рты, кричали, моля о помощи. И я знал, что эти люди сделали что-то очень плохое. Человек в черном наказал их. Взял себе их души.

Комната, в центре которой стоял этот человек, начала сжиматься, съеживаться, как бы проваливаясь внутрь него…

Вздрогнув от ужаса и омерзения, открыл глаза. Утро. Тени на потолке исчезли, уступив место ярким солнечным зайчикам. Горло — наждак. Постель пуста.

Застегивая рубашку, вышел в коридор. Никого. Спускаюсь в гостиную. Людно, дымно, пьяно. В углу Илья Парфенов играет на гитаре „Я на тебе, как на войне…“, пытаясь подпевать. Его слушают с вниманием и восхищением, как любую бездарность.

Я взял журнал, сел в кресло в углу, потягивая колу.

Ко мне подошли две симпатичные девушки. Одну я знал. Аня спросила, интересный ли журнал.

— Я еще не читал.

Обе неловко рассмеялись.

— Я имела в виду — можно посмотреть?

Я пожал плечами. Дал ей журнал. Он был спортивный.

Другая, брюнетка с полным телом и большой грудью, интересовала меня гораздо сильнее. Ее звали Катя. Она стояла рядом. Ее вид был очень строгим. Я даже испугался.

— Ты любишь футбол? — спросила Аня.

— Да.

Тут Катя высунулась вперед.

— Хорошо играешь?

Я поморщился.

— Не очень.

— Просто увлекаешься?

— Да.

— Эта, — Аня указала на Катю. — Болеет за Италию.

— Там Паоло Мальдини, — Катя смущенно засмеялась.

Я чопорно кивнул. Попытался уйти в себя. Девушки вернули мне журнал, и отошли в другой конец комнаты. Я решил, что не понравился. Взглянул на Катю. Она опять напустила на себя строгость розы. Я словно кололся, глядя на нее.

На диване сидела Таня. Ее подруги ушли куда-то с мальчиками. Я подсел рядом.

— Чего загрустила?

Таня агрессивно взглянула на меня.

— Я не загрустила.

— Почему ты одна? Почему не с мальчиком?

— Мне не нужны мальчики, — гордо сказала Таня, и непоколебимым движением взяла яблоко. — На первом месте — учеба.

Я улыбнулся. Мы молчали.

Это было Испытание Молчанием.

Неловкость так и не пришла.

Вечеринка подошла к концу. Наступили студенческие будни, а с ними — октябрьские холода, бегство птиц, деревья, убого тянущие к небу кривые руки.

По коридору факультета идет Таня. Красивая, яркая. Ловит мой взгляд.

— Привет.

Я вдруг понимаю, что не могу смотреть на нее. Чьи-то могучие руки тисками сжимают мне виски, и отворачивают голову. Словно Некто хочет свернуть мне шею.

Отвожу глаза и вместо приветствия бормочу под нос. Скольжу мимо. Сердце бьется. Мне в смущении кажется, это видит весь мир, хотя никому нет до меня никакого дела. Таня-то точно заметила. Но Она проходит мимо горделивой походкой.

Мы несколько раз встречались в коридорах. Ничего особенного. Привет-привет, пока-пока. Но мне в этом „пока-пока“ чудилось нечто неземное. Всякий раз, как я Ее видел, сердце радостно билось в неописуемом восторге, в котором смешались, кажется, все чувства человеческие: страх, радость, нежность, желание. Мир окрасился в яркие тона. Я везде видел Ее. Отовсюду мне чудились Ее прекрасные глаза.

Мы с Таней оба из провинции и оба любим читать. Я видел в этом Знак Судьбы. Такой же верный и непреложный, как сила земного притяжения.

Я ничего не ждал и не просил. Я был благодарен Ей только за то, что Она дышит, ест, пьет, ходит по этой грешной земле, такая чистая, что цветы, леса и прекрасные сады расцветают там, где Она ступает.

Быстро обнаружился факт — люди мы совершенно разные. Эта находка разочаровала обоих и привела к трехнедельному кризису в отношениях…»

Инна пробежала глазами несколько страниц. Свиданки-гулянки, бла-бла-бла.

«Мы, совершенно неожиданно для себя, оказались в моей комнате.

Я вел Таню за руку на четвертый этаж. Стараясь не думать о том, что произойдет (лучше бы не происходило!). Отвлекался на все, что можно. Впивался взглядом в белые стены, потрескавшийся потолок, стертые ступеньки. Я словно впервые увидел лестничные пролеты второго, третьего, четвертого этажей. Подмечал такие детали, вроде щитков с надписью ОГНЕОПАСНО, которые ранее как-то проходили мимо. Бог мой, о чем я думал, поднимаясь по этой лестнице день за днем?

Таня шла за мной следом, улыбалась. Ее щеки горели. И Она говорила. Не умолкала ни на минуту.

Но вот она, дверь с номером 87. Я дрожащими руками вынимаю ключ, с третьей попытки вставляю в скважину (Бог мой, какая аллегория!), открываю дверь.

Слава Богу, я вчера прибрался… первый раз за полгода. Таня плещет словами, разматывая белый шарф с тонкой шеи. На моем лице выражение глубокой сосредоточенности. Надеваю куртку.

— Куда ты? — тревожно спрашивает Таня.

Я хочу сказать: „Сейчас“, но не могу выдавить ни слова. Глотка пересохла.

Выбегаю на улицу, мчусь в универмаг. Покупаю торт, бутылку красного и банку пива.

У входа в общагу быстро высасываю пиво. Сердце утихло, зато в голове зашумело. Шум прибоя — далекий, тихий, будто из-за прикрытой двери душевой кабины.

Поднимаюсь в комнату, где оставил Таню трепетать от страха.

Разлил по бокалам вино. Взял в руки свой, другой подал Тане. Она нервно улыбнулась. Помотала головой.

— Надо, — сказал я. Таня взяла бокал.

Шумно выдохнула и, с неожиданным умением, словно опытная посетительница баров, хлопнула на грудь. Закашлялась.

— Ой, — сказала она, смеясь.

— Что бы сказали твои родители, увидев тебя сейчас?

Таня улыбнулась — смело и гордо.

— Они не знают, что я здесь.

Я встретил ее взгляд. Отставил бокал. Стук раздался в неожиданно звонкой тишине, как выстрел из Царь-пушки.

— Выключи свет, — хрипло попросила Таня. Я щелкнул выключателем. Вечер уже взошел на трон, но огни фонарей таращились в комнату. Я подошел к окну, в полумраке бедром задел стол (набил синяк). Задернул занавески. Подошел к Тане. Она дышала очень тихо.

Я положил руки ей на плечи. Таня смотрела испуганно, выглядела очень ранимой. Ее плоть была мягкой, почти таяла под ладонями.

Я осторожно снял кофточку. Стараясь не касаться ее тела. Когда случайно коснулся тыльной стороной ладони, Таня вздрогнула.

В темноте я нашел ее глаза.

— Ты как?

— Нормально…

— Все будет хорошо, — прошептал я, целуя ее лоб. — Не бойся.

Она слабо улыбнулась.

— Ты слышишь? — спросил я, наклоняясь к ней.

— Что?

— Шум прибоя, — сказал я, и накрыл ее губы своими.

Мы забыли все, наши жалкие намерения дотянуть до первой брачной ночи, ее родителей, пустые лица друзей и подруг, которые истлевали, гнили в саркофагах убогой Повседневности.

Мы прилегли. Пружины ржавым скрипом объявили протест.

Что я могу сказать? В тот день ничего не было. (Инна, сидя на полу, двенадцать лет спустя, расхохоталась. „Павел… Герой-любовничек!“) Таня испугалась и была неподатлива. Мы как-то забыли, что мы пара, и какая огромная у нас любовь. Знамя Любви, которое мы несли на всеобщее обозрение, такие надутые индюки при дневном свете, в непроницаемой темени поникло, повисло на тросах жалкой тряпкой.

Мы просто лежали на боку, лицо к лицу, соприкасаясь лбами, гладили друг друга, будто привыкая.

Через час мы встали, оделись, включили свет. Разговаривали чужими голосами. Пили чай с тортом, вкусом напоминающим дом из картона.

В следующий раз Таня разделась сама.

Может быть, потому что в прошлый раз мы разведали местность, в тот вечер все пошло как по писаному.

Я натянул резинку, которую Таня молча вложила мне в ладонь.

Лег на Таню, просунув колено между ног. Мне все казалось, кто-то сверлит взглядом спину. Сейчас дверь слетит с петель и в комнату, улюлюкая, рассыпая конфетти, с воплями „Сюрприз!“ ворвутся наши однокурсники. Потом это прошло.

Таня лежала подо мной, отвернув лицо в сторону. Я вошел в Нее, с некоторым сопротивлением. Начал двигаться в Ней, испытывая неловкость, какую испытывает человек посреди огромного зала, полного незнакомцев.

Спустя какое-то время Таня повернула голову, посмотрела в глаза.

— Ты очень красива, — сказал я.

После этих слов Таня начала осторожно двигаться в моем ритме. Потом мне надоело, да я уже еле сдерживался. Я попросил Ее лечь на меня спиной.

Я направлял нас обоих, ощущая прессом горячую гладкую спину.

Какая у тебя гладкая кожа, прерывисто прошептал я. Ты прекрасна, Таня. Моя Королева. Моя Богиня. Мы задергались быстрее. Я простонал, кончил и облегченно выдохнул. Поцеловал Таню в плечо, Она слезла с меня. Все действо, с пыхтением и сопением, заняло чуть больше десяти минут.

Никакого слияния душ я не заметил. Таня, судя по глазам, тоже.

Мы вяло оделись, зажгли свет, по очереди сходили в душ. Таня поехала домой. Я не провожал.

Месяц спустя вошел в аудиторию, тоскливо озираясь. Настроение было препаршивое. Таня вчера позвонила: надо срочно, ехать на поезде в Воронеж, к бабушке. Голос Тани был полон тревоги. Я не стал ее допрашивать. Про себя решил, с бабулей что-то серьезное.

Сел за парту. На соседнем ряду девичник. Оля, которую встречал на даче, Аня и Катя. Катя сидела ко мне спиной. Строгость покинула ее. Она расслабилась, движения были очень плавными и красивыми. Она возбужденно говорила низким, сексуальным голосом. В ней проглядывало что-то тщеславное.

Я тоскливо смотрел на Катю, бессознательно раздевая ее взглядом. Между легким свитером в бело-голубую полоску и верхом джинсов я видел голую спину. Из-под джинсов торчал край белых кружевных трусиков. Катя говорила, изгибалась, наклонялась вперед. Ее спина была очень прямой, гибкой, с гладкой кожей. Я не мог поверить, что спина может быть такой красивой.

Катя встала, взяла стул и поставила рядом со мной. Это было неожиданно. Мне казалось, она никогда не приблизится ко мне даже на расстояние выстрела. А тут она, ее черные глаза, черные блестящие волосы, гибкое тело — все рядом. Только руку протяни. Я почувствовал, словно густо намазанные дегтем, пылают лоб и щеки.

Вышел в коридор. Сердце стучало в клетушке груди. Я испытывал восторг и радость обретения, ибо обрел страсть. И боль, и страх, и ненависть к Кате, потому что теперь она что захочет, то со мной и сделает. Я буду скрывать, что у меня на душе, и ни черта не скрою.

Остаток дня провел в горячке. Не спал ночью. Безумство повторилось на следующий день. Я везде встречал Катю: в коридорах, в столовой, на крыльце среди курящих. Я словно притягивал ее.

„Нельзя, нельзя“, думал я без конца, как полоумный. „Таня… Таня, ТАНЯ. Она — мое счастье, моя страсть, моя любовь“.

Но все было напрасно.

Я хотел большего. Я жаждал получить ВСЕ!

В первые минуты пожар легко потушить. Что я и сделал: пришел в комнату, сел за стол и написал на листке: ХОЧУ КАТЮ ДУБРОВСКУЮ. Начал выписывать все свои желания. Стать богатым и знаменитым, стать писателем, съесть шоколадный торт, познать Истину, пожать лапу Джону Леннону (интересно, как бы я сделал последнее?). Я увлекся, исписал двойной листок. Щеки остудились. Прочитал первую строчку и ничего не почувствовал. Сердце утихло.

В дверь постучали. Я вздрогнул и скомкал листок.

Дежурная по этажу: Покровского вниз. Зачем? Телефон.

Радостный голос Тани поверг меня в буйный восторг. Я чуть не пустился в пляс с трубкой, прижатой к уху.

Таня счастлива: с бабушкой все в порядке. Врач сказал, ничего серьезного. Прописал ингибиторы и диуретики.

— Чего?

— Диуретики.

— А-а, — я нахмурился. Что-то я об этом слышал от приятеля-медика. Не мог вспомнить.

— …Я рассмеялась и сказала врачу… знаешь, молодой такой? Ну, ты не знаешь. Сказала, что все будет в порядке, а бабушку я в обиду не дам.

— Молодец. Домой-то собираешься?

Я чувствовал сквозь трубку, что это „домой“ для Нее, как и для меня, означает что-то теплое, большое, мягкое.

— А как же! Небось, скучаешь? Извелся весь?

— С ума схожу!

Спустя неделю мне позарез понадобилось ехать в Валдай. Я оставил мать одну, все хозяйство на ней. Нехорошо.

— Что-то мы с тобой все время в разъездах.

Я сказал это, насмехаясь. Таня на полном серьезе предложила ехать со мной.

— Как раз случай… мы же все равно должны будем сказать… ты понимаешь.

Улыбаемся до ушей.

Пока шли к дому по узким, выпуклым валдайским улочкам, я рассказывал Тане о детстве, показывал знакомые места.

Мать приняла нас тепло. Я не предупреждал ее, но в прошлые приезды рассказывал о Тане. Мать смекнула, откуда ветер. Она взглянула на Таню, прищурившись и отклонившись корпусом. Таня кашлянула, горделиво улыбаясь. Мать улыбнулась сухими губами. Вокруг глаз собрались морщины.

— Проходите.

Сухо кашляя, прошла в коридор. Ее дыхание вырывалось из легких со свистом и хрипами.

Посидели хорошо. У матери было много недостатков, но она искренне любила молодость, и доверяла мне. Если я решу жениться, она слова не скажет.

С Таней они быстро спелись. Я сидел молча, подперев голову рукой, переводя взгляд с одной на другую. Мать расписала меня во всех красках: какой я хороший, ласковый, заботливый. Всегда-то помню, звоню, пишу письма, говорю ласковые слова. Я возмущался, спорил. Таня сидела прямо-прямо, гордо улыбаясь. Во время разговора поглядывала на меня. От шампанского ее глаза блестели, а щеки рдели. Она искала под столом мою ладонь, и коротко пожимала тонкими пальцами.

После мать ушла к соседке, черт его знает, за какими-то семенами.

Мы с Таней сидели на кухне. На плите пыхтел, разгораясь злобой, чайник с раздутыми, покрытыми копотью боками. Мы молчали, улыбаясь непонятно чему, как больные синдромом Дауна.

Я смотрел на Таню. Ее глаза сияли.

Вдруг, непонятно с какого перепугу, внутри меня чужой, холодный голос прошептал: „Улыбайся, улыбайся… недолго осталось“.

Таня увидела выражение моего лица. Улыбка исчезла.

— Милый… что-то не так?

— Все так, — сказал я мертвым голосом.

Встал и вышел в залу. Подошел к окну. Тающий апрельский снег стекал ручейками в грязные канавы.

Хоть убейте: в самые трогательные моменты во мне просыпается этот холодный голос (теперь-то я знаю, чей). Мы сидели, все прекрасно, романтично до слез. А я вдруг увидел нас со стороны. Словно глазами самой Жизни. Увидел нас глупыми, наивными, с идиотскими улыбками. Я осознал, что мы умрем. Рано или поздно истлеем, с нашими чувствами и „великой любовью“ (в самом деле, очень хорошей, искренней). Вот мы сидим, гордые собой, и до нас миллионы людей так сидели, и после нас столько же будут сидеть, воображая друг друга, любя призрак.

Таня подошла. Положила ладонь на плечо.

— Милый, что случилось?

— Ничего, Таня, — отчеканил я, глядя на таянье снегов. — Причина не в тебе.

„Тебя ведь это интересует?“

Таня посмотрела на меня с тревогой.

Вернулась мать. Общество оживило ее: исчезла бледность, она много улыбалась. В последний раз я видел ее такой пять лет назад.

Снова чай, торт, разговоры. Вечер прошел очень трогательно. Я так надулся чаю, что под конец едва встал со стула.

Поздно вечером убирал со стола. Вошла мать. Пошатнулась, схватилась за косяк.

— Я вам постелила в комнате.

Она села на стул, улыбнулась. Посмотрела на меня восхищенными глазами, покачала головой.

— Вырос, — сказала она. Закурила.

Я понес торт в холодильник. Кухня настолько узкая, что между коленями матери и столом осталось пространство в три ладони. Я прошел мимо, изо всех сил стараясь не задеть бедром ее колени.

Вернулся. Начал смахивать крошки. В воздухе повисло тягостное молчание чужих людей. Мать встала и протянула руку за чайником. Я повернулся, вытирая руки тряпкой. Она, улыбаясь, взглянула на меня. Вот он. Великий момент. Я стоял вплотную, и вполне мог преодолеть пропасть. Обнять ее.

Прошли секунды. Ничего не произошло. Ее улыбка поблекла. Мы снова молча занялись каждый своим делом, стараясь не касаться друг друга.

— Спокойной ночи, сынок.

— Спокойной ночи, мама.

Через три года она умрет от рака. Меня не будет рядом.

Таня прижалась ко мне. Сквозь ночнушку я чувствовал жар ее тела.

Мы молчали, слушая вой ветра за призрачной стеной. Нам было тепло и уютно, как двум щенятам в корзинке.

— Тань, — позвал я шепотом.

— А?

— О чем задумалась?

— О бабушке.

— И чего?

— Все будет хорошо. Я чувствую. Вот здесь.

Она взяла мою ладонь и прижала к левой груди.

— О да. Я тоже чувствую.

— Молчи, дурак!

Мы улыбнулись.

— Я больше не оставлю ее. Буду ездить каждую неделю.

— Ты тревожишься сверх меры. Все будет в ажуре.

— Я знаю, Паша. Просто к слову пришлось.

— Ты слишком много думаешь о других. Заботься о себе, люби себя.

— Я девушка сильная…

— Ты слишком сильная. Я хочу, чтобы ты была послабее. Будь слабой.

— Сейчас… попробую…

— Будь беззащитной, застенчивой. Скажи, что тебе нужна моя защита.

— Мне нужны твои губы, любимый.

Во мраке я нашел ее жаркие губы.

— Мы ведь никогда не расстанемся?

— Никогда. Мне, кроме тебя, никого не надо! Ты — предел всех моих желаний.

— И ты, любимый.

Мы уснули.

На следующей неделе я встретил Таню в университетском коридоре. С ней Катя.

Они дружили.

Я молча стоял рядом. Близость Кати, ее резкие манеры и вульгарность убивали меня. В конце концов она заметила кого-то в толпе. Резко замахала рукой, рассмеялась и оставила нас вдвоем.

Таня взглянула на меня.

— Ты чего такой бледный?

— Я болен, — сказал я, глядя — Катя пошло смеется в толпе друзей.

— Ты почему молчал? Катя обиделась. Тебе следовало быть повежливее.

Через два дня мы с Таней собрались в кино. Фильм? Не помню. Помню, был конец апреля, и появились почки, и снег растаял, и грязь запеклась коркой, а вода в лужах стала теплой.

Я сказал Тане, что железно достану билеты.

В спускался по лестнице в фойе университета. Раздраженный. Искал Таню, чтобы сказать — билетов нет. Человек, который обещал достать хоть со дна морского, подвел.

У гардероба увидел Аню. Она помахала рукой. Подошла с улыбкой.

— Ты чего такой хмурый?

— Да вот, собрались с Танькой в кино, а билетов нет.

— Я знаю девушку, у которой есть.

Она сказала это с каким-то плохо скрываемым торжеством. Глаза заблестели. Я так понял позже, они целый заговор против Тани придумали. И я поучаствовал. В главной роли.

Она отошла и вернулась с Катей под ручку.

Катя достала билеты.

— Мне не с кем пойти в кино, — сказала Она, краснея и смущенно встречаясь взглядом с Аней. — Ты не знаешь, с кем бы мне пойти?

Я смотрел на нее, такую близкую — воплощенная мечта.

— Подожди, — сказал я, не узнав голоса.

Таня, сидела, спрятав лицо в ладонях. Ее плечи тряслись.

Она отняла от лица руки и отчужденно посмотрела на меня.

— Что случилось?

— Бабушка… Ухудшение.

— Ухудшение чего?

— Сердечной недостаточности, — Таня вновь разрыдалась. — Я должна ехать в Воронеж.

Она подняла мокрые глаза.

— Ты со мной?

Я не ответил. Не сел рядом, не обнял, не утешил.

Вышел и сказал Кате, что пойду с ней.

Итак, я позволил Кате соблазнить меня. Забыл Таню, ее глаза, ее робость и дерзость, уверенность и страхи. Мягкость ее волос под ладонью. Все это перестало интересовать меня в одночасье. Рухнуло в бездну, в омут карих Катиных глаз.

Это произошло в темной спальне. Жаркий, влажный летний воздух через окно проникал в комнату, оттого простыни были совсем сырые.

В жаркой тьме страстно горели Ее глаза.

О боги! Ее темные блестящие волосы! Ее совершенно вылепленное лицо с капризным изгибом губ. Ее гибкое округлое тело, такое горячее под моими ладонями!

Я все еще не забыл Таню. Какая-то часть меня еще рвалась к ней, не такой красивой, но гораздо более тонкой, простой и благородной.

В ушах эхом звучал ее доверчивый голос. Я помнил голубые глаза, нежные и умные.

Но она была в Воронеже. В тысяче километров к юго-востоку от этой комнаты. И рядом была девушка, которую я возжелал всей своей порочной натурой.

Утолив первый голод, я с удовлетворенным вздохом откатился на спину. Прикрыл глаза. Мои мысли уплыли далеко. Катя резким голосом позвала меня. Убедившись в полном моем внимании, успокоилась. Улеглась рядом. За окном орали сверчки. Лунный свет пробивался в комнату сквозь паутинные завесы.

Томно улыбаясь, Катя потянулась.

— Хорошо-то как.

Я погладил ее плечо. Но „хорошо“ означало вовсе не то, что я думал.

— А все-таки я Таньку на…бала. Я победила. Победила!

Она увидела выражение моего лица. Села на постели. Красивое лицо исказилось.

— Что ты уставился?

Я приподнялся на локтях. Нахмурился.

— Что-то я не понял про Таньку. Про какую Таньку ты говоришь? Про Антипову?

— Какое тебе дело?

Я молча смотрел Ей в глаза. Катя передернула плечами.

— Ну да, про нее. Ты же с ней гулял.

На ее лице заиграла тщеславная улыбка.

Я поморщился.

— Не понимаю, зачем сейчас говорить о ней.

— Потому что раньше ты был с ней, а теперь со мной.

— Конечно, я с тобой, — я нетерпеливо облизнул губы. — Но почему я с тобой?

— Да? — Катя с насмешкой смотрела на меня. — Почему ты раньше был с ней, а теперь со мной?

— Потому что люблю тебя, — слегка раздраженным голосом ответил я. — А ты любишь меня. Разве нет?

Катя, запрокинув голову, расхохоталась. Но, заметив мое озадаченное лицо, придвинулась и, перебирая пальцами мои волосы, сказала:

— Конечно, я тебя люблю, глупый мальчик. Так люблю, что увела тебя из-под носа у паршивой зазнайки. Как она всегда меня бесила! Вечно сует свой нос во все споры, без спроса высказывает свое никому не нужное мнение. И вечно лезет со своим сочувствием и помощью. Но теперь-то все увидят, кто лучше. На этот раз самая умная, смелая и благородная Танечка проиграла!

Катя снова расхохоталась, показывая белые жемчужины зубов. Мне стало неловко.

— Давай сменим тему, — сказал я.

Я потянулся к Кате, мы слились в поцелуе. Я вдыхал душистый аромат Ее волос. Мой язык ощутил влажность Ее зубов, двинулся дальше, пощекотал небо. Отстранившись, я секунду просто любовался Ею. Она смотрела на меня своим пытливым, насмешливым, страстным взглядом. О, найдет ли мое сердце покой? Я пил Ее, пил и не мог напиться, не мог утолить жажду. Я жрал, жрал Ее тело так, что слюна текла по подбородку, но не чувствовал насыщения.

Спустя несколько минут мы отвалились друг от друга, усталые солдаты на полях любовных сражений. Запыхавшиеся, но счастливые. Ночь была тиха и спокойна.»

Инна прошлась по комнате, устало потирая лоб. Стало холодно. Она обняла себя за плечи.

Девушку угнетало чувство вины, какое бывает у человека, который заглянул в замочную скважину чужой спальни. Но при этом ее разбирало любопытство. И этот дневник…

«Вот ты какой, Павел», думала она.

Внутренний голос снова шепнул Инне, что нужно прервать чтение, бежать прочь из кабинета, от этих мемуаров, от чужих тайн.

Но она сама не заметила, как пожелтевшие от времени листы вновь оказались у нее в руках.

«…Нам было ослепительно хорошо, как только может быть хорошо юным мужчине и женщине на этой земле слез. Я не вспоминал Таню Антипову, лишь в самый яркий момент извержения, когда горячая, как лава, сперма потекла по бедрам и животу самой прекрасной девушки курса, перед внутренним взором на миг всплыло лицо Тани. Печальное, с глазами, полными неземной тоски.

Я проявил выгодное мне самому здравомыслие и сказал себе, что Таня вовсе не несчастна. И не думает обо мне. Что я — самая важная на Земле персона? Таня — девка хоть куда. К тому же обеспеченная.

В любом случае, я не могу отвечать за ее счастье. Каждый сам кует свою судьбу.

На следующей неделе я шел по университетскому коридору в потоке студентов. Голова раскалывалась, мышцы были вялыми. Я провел с Катей весь уик-энд и обе ночи.

Я остановился, прижимая к груди учебники по уголовному праву и КПЗС. Почувствовал между лопаток чей-то взгляд.

Таня. Она шла в зеленой вязаной кофточке и простой льняной юбке до колен, но показалась мне неизмеримо прекрасной. Мое лживое и слабое сердце, чуткое к женской красоте, сжалось. Несмотря на то, что я предал ее любовь и собственными руками разрушил все, что между нами было. Я тогда еще не знал, что ничего, подобного нашему красивому роману, этой чистой невинной любви, такой безоглядной, всепоглощающей — ничего такого больше в моей жалкой жизни не будет.

Ее темные волосы волнами спадали на плечи и грудь. Она смотрела прямо. Прошла мимо, обдав сладковато-мускатным ароматом духов (шлейф еще долго тянулся за ней). В этот миг мое горло пересохло, сердце остановилось, ноги одеревенели. Она не сказала ни слова.

Я постоял несколько секунд, глядя ей вслед. Мое сердце вспомнило, что надо работать, заколотилось как полоумное. Прямо с цепи сорвалось.

Я двинулся своей дорогой, тяжко переставляя ноги. Не потому что минуту назад жутко перепугался. Не потому что то была девушка, которую я двумя неделями раньше любил всей душой, больше жизни (и какая-то часть этой пожирающей меня любви еще таилась в душе). О, если бы она подошла ко мне, схватила за руку, сказала: „Будь со мной, беги со мной куда угодно, на край света!“ Я бы — в тот миг — послушал зов сердца.

Поздно. Таня смирится. Будет переживать, кусать ногти. Будет всем говорить, какой я подонок (в моем случае это, совершенно случайно, окажется правдой). И все.

Об этом я думал на лекциях. Но не подошел к Тане. Я теперь боялся ее, ибо имел перед ней вину, и потому тихо ненавидел. Все в ней теперь раздражало: ее внешность, от которой я трепетал ранее, ее выговор, манера одеваться, ее резкость и простота. Я нарочно пробуждал в себе эти чувства, словно ковырял открытую рану.

Но для меня начался новый, счастливый период. Катя, Катя! Что за божественное создание! Как я желал, как трепетал! И я Ей нравился.

Она вряд ли осознавала глубины моей духовности, но в полной мере прочувствовала мою страсть. Я шептал Ей те же слова, что и Тане, выполнял любую прихоть и всегда приходил на помощь. Я стал рабом женщины.

В наших фамилиях было созвучие, в чем я нашел Знак Судьбы.

Через два месяца Катя познакомила меня с родителями. Мы преподнесли сюрприз: объявили помолвку.

В ту минуту я был готов выпрыгнуть в окно пятого этажа, лишь бы не видеть их бледные перекошенные лица. Будущий тесть рассвирепел. Все начали орать. Катя стояла за меня горой, будто Сталинград обороняла. Иван Петрович брызгал слюной и стучал кулаком по столу. Мать поглядывала на меня с виноватой улыбкой. Я же сидел в уголке, готовый провалиться в ад. Однако мы меня отстояли, и к полуночи, когда закончилась склока, было решено, что жить будем на квартире Катиного брата, который как раз женился и переехал за город.

Я ушел из университета. Катя нанялась в отцовскую фирму секретаршей.

Тесть и теща помогали деньгами. Иван Петрович обещал меня пристроить куда-нибудь, что было затруднительно, ибо я был ни на что не годен.

Новоселье справляли всем курсом. Катя была весела и счастлива. Вечный пессимизм и строгость покинули ее. Даже потом пришлось сводить ее в уборную. Я держал голову возлюбленной над раковиной, убирал волосы, пока блевала. Волосы у Кати были сильные, блестящие, я не хотел, чтобы они запачкались рвотой.

Я сидел на диване с краешку, рассеянно отпивая из бокала, презирая и ненавидя пьяных гостей — поющих, сплетничающих, жрущих консервированные салаты, которые Катя с тещей заготовляли все лето, как проклятые.

Встал с бокалом в руке. Катя, раскрасневшаяся, с расстегнутыми верхними пуговицами полупрозрачной блузки, вовсю распевала пьяным голосом: „Видно не судьба-а-а…“ Пела она хорошо.

Я двинулся через гостиную. На пестром ковре танцевали раздувшиеся трупы однокурсников.

У стены — Таня.

Я замер. Она встретила мой взгляд.

Обменялись приветствиями. Привет-привет. Все, как и раньше, подумал я. Эта мысль имела горечь лимона.

— Выглядишь потрясающе.

Она действительно выглядела лучше, чем когда-либо.

Но я не знал, стала ли она счастливее. Меня это все еще волновало.

— Как тебе вечеринка?

Таня оглядела склеп, полный мертвых однокурсников, на секунду взгляд голубых глаз остановился на Кате, которую, как говорится, разобрало вовсю.

Таня усмехнулась.

— Веселюсь на всю катушку.

Это звучало банально. Мы замолчали.

— Погуляем?

Она кивнула.

Пересекла комнату, протиснулась к хозяйке. Катя, увидев подругу, вскочила со стула, восторженно засюсюкала. Таня что-то сказала ей на ушко. Катя просияла и бросилась Тане на шею. Девочки расчмокались.

Таня прошла мимо меня в коридор. Я взглянул на Катю. Та пила на брудершафт с каким-то смазливым холуем с серьгой в ухе.

Я молча вышел вслед за Таней, помог надеть пальто, подал шарф. Таня встретила в зеркале мой взгляд, по-мальчишески подмигнула и показала язык.

Мы гуляли по парку у стадиона. Ветер метал над дорожками опавшие листья. Солнце бросало через слой облаков жидкие снопы лучей.

Таня схватила меня за руку.

— Мы здесь гуляли, — сказала она, наморщив лоб, будто борясь с тяжким недугом.

Шли молча, и на проклятие вышли к университету.

— Я не могу, Паша, не могу, — Таня прижалась ко мне. Я неловко обнял ее. Она смотрела на меня снизу вверх огромными глазами, полными слез. Меня, убивало, как ее холодность уступала место детской беззащитности.

— Это место… ты… я… Мне как будто пришили оторванную ногу. Всякий раз, как здесь прохожу, болит, крутит и ломит.

— Таня… все кончено.

— Почему?

Я молчал, опустив голову. Мои плечи поникли.

— Шум прибоя. Помнишь?

Я медленно покачал головой. Поднял глаза.

— Я изменился, Таня. Я теперь… Призрак. Все светлое во мне умерло.

Мы смотрели друг на друга. Мне показалось, Таня удаляется, уменьшается, или я растворяюсь, просачиваясь сквозь трещины в асфальте.

Я кинулся к ней.

— Беги со мной. Пропадем вместе!

— Пропадем?

— Прыгнем с обрыва!

В темной комнате мы пытались вернуть невозвратимое. Так дуют на тлеющий уголек, реликт пожара, который уничтожил лес тысячелетия назад. Дуешь, пока голова не заболит, и — ничего.

В один безумный миг мне показалось, в самое пекло, в мгновение всепоглощающей страсти, ослепительный свет охватил нас, озарив комнату, стены, потолок в трещинах, застывшие силуэты мебели. Вспыхнул на секунду, и погас вместе с жалобными и страстными стонами, вздохами облегчения, криками отчаяния.

Пережидая шторм в ветхом сарайчике, в теплой постели, мы тяжело дышали. Волна стыда и буйной, мстительной радости охватила обоих.

— Паша, — прошептала Таня сытым голосом. — Сейчас… погоди…

Я, не сказав ни слова, встал, оделся, взял куртку и вышел из квартиры, тихо притворив дверь. „Собачка“ замка мягко щелкнула.

Катя, помятая, с волосами, упавшими на лицо, убирала посуду. Складывала горками в раковину, на разделочный стол, на подоконник.

Я подошел со спины, обнял за плечи.

— Где ты был?

— Шатался. Тебя здесь не съели?

— Как видишь.

Мы разговаривали как чужие.

— Славно повеселилась?

— А ты? — Катя повернулась. Посмотрела мне прямо в глаза. Мне показалось, с подозрением. Я отвел глаза.

Мы с Катей сложили стол, отставили к стенке. Гостиная сразу стала убогой.

Развалясь на диване, я щелкал пультом, устало подперев рукой голову.

Подошла Катя. Наклонилась, коснувшись полной грудью моей шеи. Жарко прошептала на ухо:

— Милый, идем в постель.

Я вскочил. Пьяно рассмеявшись, Катя начала раздеваться.

Мы с Катей вступили на минное поле семейной жизни (скорее, подобные союзы следовало бы назвать семейной смертью), совершенно не зная друг друга. Мы были абсолютно разными. Пока сила страсти удерживала нас, это было незаметно.

Ах, нам бы признать ошибку, и разбежаться по разным углам ринга! Но нет. Мы, ослепленные, с ожесточением вгрызались друг в друга. Словно утопающие, из которых каждый, вместо того, чтобы спасаться, топит другого.

Первый звоночек. Свадьба. Вы знаете.

Нудная церемония в Загсе, на хрен никому не нужная. Счастливая невеста с ордой вопящих от восторга и зависти подружек. Подвыпивший жених с ватагой пьяных приятелей — будущих „друзей семьи“. Дурацкие игры, фанты, кража невесты. Потом банкет, танцульки, крики „горько“ и поздравления черт знает с чем.

В десять вечера, переступив порог квартиры (внизу, у подъезда, весело прогудел сигнал авто — друзья пожелали „неспокойной ночи“), я вытер со лба пот. Более утомительного, долгого, кошмарного дня не было и не будет в моей жизни. Не говоря о том, что я нацеловался, кажется, на всю жизнь.

Я остановился на пороге опочивальни, без всякого энтузиазма расслабляя модный заморский галстук.

Катя сидела на краешке кровати, сжимая в руках фату.

Она плакала.

— Что случилось?

— Ничего.

Я подошел, сел рядом. Привлек к себе. Катя уткнулась лицом мне в плечо. Я гладил по волосам, тупо глядя в стену. Жена заснула у меня на руках. Я просидел всю ночь, не шевелясь, боялся разбудить.

Проснулся на кровати. Катя, в белом подвенечном, сладко потягивалась. Солнечный свет, фонтаном бьющий в распахнутое окно, создавал огненный ореол вокруг темных волос.

Она обернулась. В лукавой улыбке сверкнула ослепительно белыми зубами.

— Доброе утро, муж.

— Доброе утро, жена.

Мы засмеялись. Глупо. И немного нервно. Что-то пугающее и огромное, как заблудший в тумане авианосец, неслось на нас из тьмы.

— Ты болтал во сне, — Катя отвернулась, начала снимать чулок.

— Про что?

— Не разобрала. Про какого-то Судью… махал руками, кричал. Голоден?

Вместо ответа я ущипнул ее.

Роскошное платье выполнило свою священную миссию — вызвало зависть подружек — и в целлофановой обертке тихо-мирно перекочевало в гардероб. Катя облачилась в домашний халат — черный, с цветочками — повязала фартук и встала к плите.

Я валялся в кровати, заложив руки за голову. Потом вскочил и уселся перед телевизором. Так началась наша семейная жизнь.

Я купался в любви, роскоши, комфорте. Сжимал в объятиях девушку, на которую облизывался каждый второй мужчина. Приятели считали меня баловнем судьбы. Они не видели наших отношений изнутри. Наша семья была яблоком, аппетитным снаружи, но прогнившим внутри.

И очень скоро из яблока полезли черви.

Окружающий мир на глазах разваливался. За год цены на товары наиболее частого потребления повысились вдвое. Иван Петрович не мог сунуть меня ни в одну печь: дымоход завалило обломками экономики. Он был вынужден сокращать штаты, раздолбай вроде меня ему был не нужен.

Я жил среди чужих людей, где меня (по праву) считали паршивой овцой. Это чувствовалось в каждом взгляде, жесте, вопросе. Наша квартира — проходной двор: соседи, Катины друзья, родственники, коллеги. Всех этих людей я презирал, а они, пытаясь общаться со мной, с недоумением наталкивались на холодную отчужденность. Я испытывал почти физическое отвращение к ним, и прятался в дальних комнатах. Я превратился в „загадочного Катиного мужа“, полумифическое существо, постепенно обросшее тайнами и легендами. Катя подыгрывала окружающим, и сочиняла про меня небылицы. Так ящерка, напугавшая трусливого рыцаря, породила мифы о драконах. Постепенно жена полностью слилась для меня со своим окружением недоносков.

Я начал пить. С самого утра прикладывался к бутылке, и к полудню заваливался спать. До следующего утра.

Через месяц Катя за моей спиной собрала семейный совет (без меня, ведь я так и не стал частью клана Дубровских), нажаловалась папочке и мамочке на мое поведение. Иван Петрович, с его хваткой бизнесмена (и бывшего партийного), велел выгнать меня из дома к чертовой матери. Maman была более мягкосердечна (и как женщина, и как мать Кати, завидующая молодости и красоте любимой дочки, да и знающая ее вдоль и поперек). Катя дома радостно зачитала вынесенный мне приговор.

В ответ я заявил, что через неделю устроюсь на работу.

Катя желчно улыбнулась.

— Ха! Ничего-то у тебя не выгорит. Ты уже показал себя… — и прошипела тихо-тихо, вылитая змея. — Неудачник.

Я ударил ее по щеке.

Катя полетела через всю комнату. Шваркнулась головой о стену (хорошо приложилась, надо сказать) и запнулась о кресло. Минуту сидела на роскошном ковре, опершись на руки. Смотрела на меня дикими-дикими глазищами. Волосы пали ей на лоб, как у висельника. Верхняя губа разбита, из уголка рта тоненькой струйкой текла кровь. Для Кати мир открылся с новой стороны. Она не знала, что такое боль. Поэтому с такой легкостью предала Таню.

Конечно, Катя была права. За неделю я ни черта не успел. Хотя начал сразу же. Во мне проснулась жажда реванша. Пришлось месяц побегать, вымаливать, лгать в глаза, обзванивая всех знакомых и полузнакомых. Победа! Старый друг с юридического устроил судебным приставом. Через две недели я со злобной ухмылкой бросил перед Катей на стол аванс. Она вздрогнула. Но промолчала.

Победа оказалась Пирровой. Каждый божий день я стоял столбом у стены в зале районного суда. Столько подонков, воров, насильников, убийц я в жизни не видел. Ответственность за порядок в суде давила. Домой я заявлялся либо трезвый и злой, либо пьяный, и тоже злой.

В грязной обуви ходил по комнатам.

— Катя, где ты? — орал я, сжимая кулаки. — Три-четыре-пять, я иду искать!

Катя обычно с истошным визгом вскакивала с дивана и бежала в спальню, пытаясь запереться. Я ногой толкал дверь, та со стуком хлопалась о стену. Катя забивалась в угол и, заламывая красивые руки, умоляла не бить ее.

Мне было жаль Катю, с ее утраченной юностью и разбитыми мечтами. Но она заслужила. Я помнил, как мы оба поступили с Таней. Себя я презирал и ненавидел. Наказать же не мог. Жизнь накажет, спокойно думал я. Жизнь — лучший Судья. Неумолимый, жестокий, справедливый. Всем воздает по заслугам.

Вставляю ключ в замок. Поворачиваю. Вваливаюсь за порог.

— Катя, где ты, любимая? — ору я пьяным голосом. Снимаю куртку.

Закатав рукава рубашки, обхожу квартиру. Кухня, ванная, гостиная, спальня. Открываю двери, щелкаю выключателями. Нигде нет и тени моей горячо любимой жены.

— Три-четыре-пять, — бормочу я, озираясь в гостиной.

Отворяясь, скрипнула зеркальная дверца гардероба. Я обернулся. Успел ухватить взором свое одутловатое, безумное лицо с болезненно горящими глазами.

Под занавесом из платьев и мехов сжалась Катя.

— Нет, Паша, пожалуйста, не надо…

— Сейчас, тварь, — шептал я, разгребая ворох платьев. Некоторые с вешалками срывало с перекладины, я отбрасывал их прочь. Шуба из песца, куплена на Новый Год. Катя три часа вертелась у зеркала в магазине, чуть не кончила от восторга. Красное вечернее платье с подкладкой, надевала, когда к Чернышевым ходили. Я пролил фужер шампанского ей на грудь.

Ослепительно белое, сверкающее свадебное платье в хрустящей целлофановой упаковке. Я сжал его в руках. Воздух в комнате остыл на пару градусов. Я смотрел на платье, черт его дери, и сердце в груди остановилось. Платье выглядело таким новым, белым, чистым. Как снег в начале ноября. Словно его никогда не надевали. Словно мы поженились вчера, и все — любовь, смех друзей, счастье — было вчера. И сейчас мы проснемся, обнимем друг друга и звон бокалов, острый, пряный запах жимолости, марш Мендельсона, и Катя в этом самом платье, с откинутой на лоб вуалеткой, смеется, юная и счастливая. Поворачивается спиной к гостям, сжимая в руке букетик незабудок. Смеется: „Кого-то я сегодня доста-а-а-ну-у!“. На миг ловит мой взгляд. Улыбается тщеславной улыбкой, взгляд становится лучистым. Бросает букетик через голову. Цветы на миг зависают в воздухе, насыщенном запахами лета и сирени, перелетают через гостей. Букетик приземляется „парашютиком“ в руки… Тани Антиповой…

…и мы идем рука об руку, у обоих ладони потные, мимо гостей, друзей, родителей с торжественными лицами. Сотрудница загса говорит с фальшивой улыбкой: „Дорогие Павел и Катерина… Клянетесь ли вы любить и поддерживать друг друга… в горе и в радости?“

Меня охватило отвращение, я отшвырнул платье. Заглянул в шкаф. Затравленные, звериные глаза Кати таращились на меня. Через белое свадебное платье явственней проступал весь мрак и ужас нынешнего положения. Тем сильнее сжимались кулаки, клокотала, подступая к горлу, черная ярость.

— Тварь, — сказал я. — Ты исковеркала мне жизнь!

Катя вжалась в стенку гардероба. Я схватил ее за волосы, вытащил из шкафа и швырнул через гостиную. Катя упала на ковер между креслом и диваном. Вскрикнула. Я шагнул к ней. Катя отползла к батарее, одной рукой схватилась за занавеску с вышитыми лебедями. Выставила вперед ладонь.

— Погоди, Павел, погоди… Я должна кое-что сказать.

Я неумолимо шагал вперед. Ее глаза расширились, наполнившись непонятным ужасом. Катя облизала губы.

— Паша, пожалуйста, выслушай меня.

Отчаянная мольба в ее голосе заставила меня остановиться с поднятой рукой.

— Ну? Живее! Раньше начнем — раньше закончим.

— Я беременна. Пожалуйста, Паша, не трогай моего ребенка, мне ТАК СТРАШНО!

Я опустил кулак.

— Лжешь.

— Да нет же, идиот! — закричала она. — Негодяй! Ненавижу тебя! — она спрятала лицо в ладонях.

Я стоял рядом, как вылезший из пруда мокрый пес.

Катя убрала руки от лица. Глаза сухие.

— Прости. Прости, что кричу на тебя. Ты мой муж и мой мужчина. Я должна уважать тебя.

— Погоди, — я рухнул в кресло. Тупо уставился на рисунок кружевной занавески.

— Ты… — я облизнул губы. — Уверена?

— Я была у врача.

Я встал, прошелся по комнате, взъерошил рукой волосы.

— С ума сойти.

— Не рад? — Катя усмехнулась.

— Не знаю, — я остановился. — Слушай, а он точно мой?

Катя исподлобья покосилась на меня. Я прикусил язык. Подошел, протянул руку. Катя смотрела недоверчиво.

— Вставай, Катя. Пойдем.

Остаток дня и вечер провели вдвоем. Гуляли по старым местам. Я купил цветы и впервые за десять месяцев повел ее в ресторан. Мы заняли столик в углу, рядом с аквариумом, в котором лениво плавали золотистые, оранжевые, пятнистые рыбы. Я осторожно расспрашивал Катю. Она держалась холодно, но я вел себя смирно. После двух-трех бокалов шампанского расслабилась. Взяла со столика сигареты, закурила.

— А тебе… можно?

— Не будь занудой.

Мы танцевали. „Midnight Lady“, „Ты меня любишь“. Катя положила голову мне на плечо. Я уткнулся лицом в ее волосы. Обдумывал наше будущее. Придется многое менять. Не знаю, о чем думала она. Наверное, мечтала вот так же лежать на плече Александра Серова. Он, наверное, никогда не бил женщин. Хотя черт его знает.

Вернулись домой. Катя легла. Я смотрел в зеркало. У моего отражения было чистое лицо с добрыми синими глазами. Я вспомнил, как поймал свое отражение в гардеробном зеркале. Злобное лицо оборотня с горящими красными точками. С одним Катя была спокойна и расслабленна. Другого боялась и ненавидела.

Наутро, когда завтракали, я сказал — она должна оставить работу.

— Пока в этом нет нужды.

— Уверена?

Катя отпила апельсинового сока.

— Успокойся.

Беременность протекала хорошо.

Я проводил вечер с друзьями, предварительно обговорив, что с нами не будет женщин. Катя уже четыре месяца ходила с брюхом, но с ней осталась Аня.

Меня позвали к телефону. Я встал из-за карточного стола.

— Что случилось? — спросил я. С кухни доносился смех и грязные ругательства.

— У Кати воды отошли.

— С ней все в порядке? — в голове шумело. Я слегка набрался.

— В порядке.

В голосе Ани мне почудились сухие нотки. Пожав плечами, я повесил трубку.

Женя Наумов подбросил до роддома на бежевой „Волге“. Всю дорогу он — по тупости, а может, специально — травил байки о женах, чьи дети не похожи на отцов. Мои руки сами собой сжимались в кулаки.

Приехали. Я торопливо поблагодарил. Побежал к больнице. Окна роддома мерцали таинственным зеленым светом, какой бывает в морге.

Катя лежала на подушках, вся в поту. По щекам ручейками стекали черные от туши слезы. Подурневшая до неузнаваемости, она взглянула на меня болезненно горящими глазами. Черными-пречерными. Такой я ее никогда не видел.

В смежной комнате гремели железным. Несло кровью и спиртом. Вытирая руки полотенцем, вышла акушерка. Устало сняла с лица маску.

— Ну, чего встал в дверях? Принимай сыночка!

— У нас сын, Паша, — прохрипела Катя грубым, мужским голосом. — Твой сын.

Я учуял резкий запах крови, аромат первозданной Природы.

— Хорошо, — выдавил я. В соседней палате взорвался истошный женский визг, словно кого-то разделывали на скотобойне.

Я не мог оставаться здесь ни секунды. Вылетел пулей, жадно глотая стерилизованный воздух. Хотел тут же забрать жену. Нечего ей и моему ребенку делать в этом гадюшнике. Но правила позволили сделать это лишь два дня спустя.

От машины до дома Катя, еще слабая, несла одеяльный кокон, из которого торчало розовое, сморщенное личико, похожее на сушеное яблоко с глазками.

Ночью, когда легли, Катя посмотрела на меня влажными глазами.

— Знаешь, я не чувствую, что это наш сын. Мне кажется, это кто-то чужой. Злой.

— Катя, это были роды. Он чуть не убил тебя.

— Я рада, правда…

— Ты прекрасная мать, — я скривился. Мне надоел этот разговор. Я хотел спать.

— Как мы его назовем?

— Потом… — пробормотал я в полудреме. — Завтра…

— Да, ты прав, — Катя провела ладонью по лицу. — Я думаю, ты дашь имя нашему сыну. Все-таки ты отец. Нужно помнить об этом.

Утром я дал ему имя — Юра. В честь несуществующего дедушки.

Я вошел в детскую. Моя толстая, с некрасивым лицом жена перекладывала с места на место воняющие мочой тряпки. Колыбелька качалась и скрипела. Внутри что-то шевелилось.

Я протопал по комнате, задел бедром кроватку. Катя зашипела. Я рассердился, выхватил у нее Юрочку. Сказал, что сам знаю, как обращаться с детьми, я мужик и вообще…

Подержал младенца. Потыкал пальцем в мягкий затылок. Протянул указательный палец. Хватка у парня хоть куда: вцепился как зверь!

Я вертел его так и эдак, как тряпичную куклу.

— Отстань от него! — закричала Катя.

— Слушай, а ты уверена, что это мой сын?

Тут Катя выругалась так, что я обомлел.

— Не ругайся при ребенке. Я просто пошутил.

— В каждой шутке… — Катя переняла у меня бразды правления ребенком. — У самого рыло в пуху.

Улыбка сорвалась с губ. Это был удар.

— О чем ты?

— А то ты не в курсе! Думаешь, я не знаю, что ты трахался с Антиповой?

— Не было этого.

Катя промолчала — были заботы поважнее. Она улыбнулась Юре. Тот в ответ беззубо осклабился. Между ними что-то происходило. Ее любовь, ее жизнь перетекала из карих глаз в его (мои) — синие, чистые, доверчивые. Юра проскрипел и слабо зашевелил ручками. Катя склонилась над ним, глупо сюсюкая. Я почувствовал себя чужим на празднике жизни. Сжав кулаки, вышел из комнаты.

Он плакал по ночам, заставляя вскакивать Катю и реже — меня. Он ревел, как пожарная сирена. Я ненавидел его.

Брал на руки и укачивал. „Тс-с-с, тише, сынок“. И сынок успокаивался. Сразу. Катя смотрела с завистливым восхищением. „Как это у тебя выходит, ума не приложу“.

— Я и сам не понимаю, любимая, — говорил я, ощущая грудью жар младенческого тельца.

Он желтел, терял вес, болел диатезом, корью, свинкой — мы не вылезали из больниц, весь мир стал для меня палатой умалишенных. Катя сидела на валокордине, вся на нервах. Я тоже. Играл роль любящего отца и мужа — неплохо, как мне кажется. Внутри весь кипел. И не было мне покоя, ни днем, ни ночью.

Он мешал мне спать. Он мешал нам (больше мне) заниматься сексом. Он забрал у меня любимую женщину.

Меня так и подмывало встать, вырвать вопящее существо из колыбели, встряхнуть и заорать: „Заткнись! Заткнись!“

В одну из ночей Катя, чувствуя мое настроение, повернулась на боку вполоборота, и сказала обычное, что все женщины говорят в таких случаях: „Павел, он еще ребенок“.

Я промолчал. Я знал, что у Кати в некотором роде дефект материнского инстинкта. Как у всякой женщины-любовницы. Если я захочу причинить сыну боль, она ничего не сможет сделать. Будет стоять рядом, умолять: „Не надо! Не надо!“ — и все. Не примет удар на себя, не заявит в милицию, не подаст на развод, не убьет меня, в конце концов. Возможно, причина в ее ненависти к матери. Возможно, ее, как и меня, не любили родители.

Знаю только, что одной ночью встал (Катя дышала глубоко и ровно), посидел на кровати, глядя в пол. Одел джинсы, застегнул ширинку. Звук в ночной квартирной тишине прогремел, как выстрел. Босиком пересек гостиную.

Электронные часы на столике показывали: 03.38. На кухне, как безумный, трещал холодильник. В раковине капала вода.

Я бесплотной тенью замер на пороге детской.

Лунный свет серебром заливал комнату.

Подошел к кроватке. Юра мирно спал, открыв губки, похожие на лепестки роз.

Вернулся в спальню. Катя лежала в той же позе. Взял подушку.

Юра, словно почувствовав что-то, кряхтел во сне, сучил ручонками. Я замер с подушкой в руках. Слушая оглушающие, сводящие с ума звуки: стук собственного сердца, клекот холодильника. Звонкую тишину ночи.

В углу кто-то стоял.

Я отшатнулся, выронил подушку.

В углу стоял тот, кого я видел (так я думал) впервые: серый призрак, бесплотная тень. Мы оба были одними из множества злых теней.

Он высок и черен. В темном плаще с капюшоном, скрывающем ужасные черты несуществующего лица. Таким он мне казался (был ли он еще каким-то?) Тьма под сенью капюшона, стократ чернее ночной тьмы, завораживала меня и притягивала. Все мое существо горело лихорадочным желанием подойти к Нему и сорвать капюшон, увидеть лицо, каким уродливым или прекрасным оно ни окажется. Знаете, как бывает: смотришь вниз с моста на реку, так и зудит прыгнуть! Я смотрел в эту бездну, к счастью, недолго. Промедлив, я поседел бы или свихнулся.

Он смотрел на меня, и за один миг узнал обо мне все: кто я и на что способен.

Давай, прошептал Он.

Я почувствовал странное облегчение. Давай. Словно благословение. Земная тяжесть свалилась с плеч.

Наклонившись, я поднял с пола подушку.

Заглянул в кроватку.

Похолодел.

Юра лежал с открытыми глазами. Беззубо улыбался.

Этот взгляд. Чистый, наивный, открытый. Взгляд голубых — моих — глаз. А губы Катины. Внезапно мои собственные губы задрожали. Во мне мгновенно все переменилось. В ужасе я думал о том, что собирался сделать секундой раньше… Нет! Я не думал! Не смел!

Вздрогнув, я обернулся. Катя стояла в дверях.

В первый год после свадьбы она надевала полупрозрачный пеньюар. Сейчас на ней выцветший халатик.

И все же она была прекрасной. Я уже забыл, как красива моя жена.

— Почему ты не спишь?

Катя подошла к кроватке, машинально, как автомат, поправила одеяльце. Юра повернулся набок. Сунул в рот большой пальчик.

— Что ты делал?

— Проснулся, и… Юра…

— Что?

Я молчал.

— Идем спать, — она выглядела такой усталой. Я почувствовал Ее. На миг стал Катей. Ее роль в этой сказке показалась мне очень печальной. На глазах выступили слезы.

— Что с тобой? Ты сегодня явно не в себе.

Я повернулся к кроватке.

— Посмотри, как он спит.

Катя подошла — осторожно, будто боясь обжечься. Ее лицо странно исказилось.

— Да. Он прелесть.

Юра вздохнул во сне.

— Ты так же спишь.

— Да? Я, наверное, смешной.

— Не то слово.

Мы тупо стояли, глазея на сына, как на восьмое Чудо Света. Он был нашей совестью.

— Знаешь, — ее голос звучал тихо. — Тогда, на новоселье…

— Что?

— Таня Антипова подошла ко мне.

— Она прошептала что-то тебе на ухо.

— Она сказала: „Он хороший парень. Бери его! Будь счастлива“.

— Таня была обо мне слишком высокого мнения, — я помолчал. — А ты?

Катя посмотрела на Юру.

— Иногда ты кажешься мне чудовищем. Пойдем в постель.

А потом произошло то, что навсегда отрезало мне путь назад.

Накануне мы с Катей жестоко поссорились. Не помню, из-за чего — да и какая разница? Катя громко топала по ковру босыми ногами, открывала дверцы шкафа. Срывала с вешалок платья. Белое подвенечное платье несколько секунд держала в руках, хмурясь, будто не узнавала.

— Сжечь, — пробормотала она. Платье разделило судьбу своих собратьев — комком упало на кровать.

— Не сходи с ума, дура, — скривился я, сидя в кресле с книгой („Преступление и наказание“).

Катя сделала вид, что не расслышала.

— Завтра День Города, — говорила она, носясь по комнате. — Пойдешь с сыном (Юре исполнилось четыре годика).

— Хрена я пойду. Сама иди.

— Сходи с сыном, — тихо повторила она.

— Это и твой сын тоже.

— Нет! Он твой сын! Не мой, а твой! Ясно?

Я молча смотрел на нее. Она стушевалась.

— Готов спорить, — произнес я в звонкой тишине. — Таня никогда бы так себя не повела.

Я увидел, как дрогнули ее губы, и обругал себя. Но, как водится, не извинился.

— Не смей произносить при мне имя этой (непечатно).

— Потише, Юра может услышать.

— Пусть слышит. Раньше повзрослеет!

Мы ссорились до полуночи.

Юра лежал под одеялом, глядя в окно, за которым шевелились скривленные предсмертной судорогой ветви деревьев.

Я сел на кровати, провел ладонью по мягким волосикам.

— Все нормально?

— Да, — он кивнул, печально глядя на меня.

— Спи, — я хотел подняться, но услышал его тонкий голосок:

— Я слышал, как вы ругались.

Я сел, не глядя на него.

— Ты ругался. И мама тоже.

Я смущенно кивнул.

— Прости нас, Юра. Мы… Мама устала.

— Поэтому она ругалась?

— Не только. Я обидел ее.

Я говорил, чего не надо говорить ребенку. Но Юра никогда в полной мере и не был ребенком. Я не особенно обращал на него внимания, но знал, Юру часто бьют в детском саду. Мой сын слаб, раним, и понимает больше, чем многие взрослые.

— Зачем ты обижаешь маму?

„За тем, что она делает то же самое“.

— У взрослых трудная жизнь.

Юра промолчал. Расстроился.

Я покосился на него, поправил одеяло, грустно улыбнулся.

— Не будем осуждать маму. Маме просто нужно отдохнуть.

— Отчего она устает?

— Устает возиться с нами, как с маленькими. Она не вечная, наша мама. Спи.

Я встал, не приласкав его.

В темноте разделся. Лег. Катя дрыхла.

Конечно, я пошел с сыном.

Издалека нас встретил транспарант, провозглашающий, для особо одаренных, День Города. Гремела танцевальная музыка. В горячем воздухе плавились запахи горячих пончиков, пива и электричества.

Мы поели жареных сосисок под кетчупом, от которого горело во рту. Немного покатались на чертовом колесе. Юра попрыгал на батуте с другими ребятами, пока я курил. Потом была „мертвая петля“, от которой у меня захватило дух. А Юра и вовсе верещал от страха и восторга, вцепившись в мой рукав. На поворотах он дышал часто-часто, будто тонул, а я испытывал приятное чувство возвращения.

Наконец, состав скользнул по скрипучим рельсам вниз.

— Ну как, здорово? — я повернулся, глупая улыбка растаяла. Юра сидел, вцепившись в ограждающий поручень. Остекленевшими глазами глядел в пустоту. На фоне радостно гомонящих детей, выпрыгивающих навстречу родителям, мой сын выглядел полным идиотом. Раздраженный и порядком напуганный, я грубо впился пальцами в Юрино плечо. Встряхнул. Юра качнулся.

— Юра! — заорал я. — Проснись!

Взрослые начали оборачиваться.

Я вновь встряхнул сына. Он повернул голову. Посмотрел на меня немигающим взглядом.

Я сглотнул.

— Ну, ладно. Хватит шутить. Вылезай.

Я вел его за руку, проталкиваясь сквозь редуты потных, воняющих пивом людей.

Присел на корточки.

— В чем дело?

— Ни в чем, — Юра отвернулся, угрюмо глядя на ряды ларьков.

— В глаза смотри, — процедил я. Юра подчинился.

— Что это было?

— Дыра, — сказал он.

Я нахмурился.

— Иногда, когда я… — он запинался. — Когда я в-волнуюсь… вы с мамой кричите… или вот как на горке (горкой он называл „американские горки“)… Я вижу… висит в воздухе.

— Что висит? Дыра?

— Д-да…

— Ты, Юра, не волнуйся и не торопись, — я взял его руку в свою. Хотя внутри все клокотало. Я не верил ни единому слову.

Огляделся.

— Пойдем присядем.

Мы сели на скамейку.

— Продолжай.

Юра шмыгнул носом.

— Она как обруч. Черный огненный обруч. Всегда появляется, когда я волнуюсь. Я в нее проваливаюсь!

Он заплакал. Уткнулся лицом мне в грудь. Кривясь, я одной рукой гладил его. Нервно смотрел по сторонам. Мне было стыдно за себя и за сына-плаксу. Сам я никогда не плакал. Двое подростков в черных кожаных куртках, стоявших у мотоцикла, взглянули на нас. Один показал пальцем. Заржали. Я стыдливо отвел глаза.

— Как ты проваливаешься? — я облизнул губы.

— Голова кружится, — Юра посмотрел куда-то вдаль, словно огненное, черное, как резина, колесо и сейчас кружилось в жарком воздухе. — Во рту невкусно. Как пепел. Мне что-то показывают.

— Что показывают?

— Я не знаю! — закричал Юра. Сжал виски ладошками. — Не помню! Зачем ты меня мучаешь? Зачем вы оба меня мучаете? Ненавижу вас, уроды, ненавижу!

Слышать такое из уст моего робкого, нежного сына — кошмар! Я вздрогнул, вспомнив, что „уродом“ во вчерашней ссоре меня назвала Катя. Уродом и еще кем-то. Я тоже придумал для нее множество разных наименований.

— Успокойся, пожалуйста.

— Прости, папа, — Юра снова хлюпнул носом. Я положил ладонь ему на плечо.

— Тебе есть еще что мне рассказать?

Юра молчал. Замкнулся. Я знал, в будущем это принесет ему немало проблем. Меня вновь охватило сводящее с ума желание ударить его. Я глубоко вдохнул и выдохнул.

— Сынок, ты должен доверять мне.

Юра судорожно кивнул и, как тонущий гребет к берегу, выдавливал из себя переживания:

— Показывают разные фигуры… квадраты, треугольники, круги. Места. Замки, озера. Как на картинке у мамы в комнате. Будущее.

— Будущее? — смеющиеся рожи вокруг вдруг показались мне отвратительными обезьяньими мордами.

— Мама сидит в кресле. Неподвижно. Ей плохо. Мнет в руках фотографию.

— Чью?

— Не знаю! — Юра осекся. Понизил голос. — Там был ты.

Я нервно рассмеялся. Погладил его по голове.

— Ты стоял на сцене в белой одежде. Выступал перед большой кучей людей.

— Толпой, — поправил я.

— Перед толпой, — Юра — чудо! — улыбнулся. — Ты говорил… что-то о воде.

— О воде?

Юра нахмурил лоб. Он изо всех сил пытался вспомнить.

— Ты сказал: „Пейте воду!“ — он улыбнулся, довольный собой. Я же ощущал неприятный холодок по спине.

— Юра, кто все это показывает?

Сын наградил меня недоверчиво-осуждающим взглядом.

— Зачем спрашиваешь? Ты ведь знаешь.

— Нет.

— Да, — сказал Юра гордо и чопорно. — Знаешь. Черный Капюшон.

Я облизнул губы.

— Когда он приходил? Он говорил что-нибудь?

— Д-да, — Юра с трудом кивнул. — Он сказал, что приходит раз в сто лет, чтобы наказывать плохих людей. Но Он пока всего лишь призрак. Ему нужен человек, в которого Он сможет воплотиться. Тогда Он сможет провести ре-пе-ти-цию.

— Репетицию чего?

— Большого Суда, — Юра со страхом взглянул на меня. Со страхом и надеждой. — Ты ведь знаешь, о чем Он?

— Знаю, — соврал я. Мой сын смотрел на меня. Вновь от его взгляда мне стало не по себе. Будто из тебя высасывают жизнь.

— Нет, — он покачал головой. — Ты не знаешь.

Я потер лоб. Слух резали звуки: грохот поп-музыки, от которого позвоночник ссыпался в брюки; грубый обезьяний хохот; пьяные, визгливые голоса. Высокий тощий парень, разодетый под скомороха (если можно себе представить скомороха в вылинявших джинсах) фальшивым баритоном зазывал поучаствовать в дурацком бесплатном конкурсе.

Юра протяжно вздохнул.

— Обычно это происходит в туалете. Однажды я „провалился“ у всех на глазах. После обеда. В детском саду.

Он посмотрел вдаль. Я представил, как дети возятся в песочнице, носятся вокруг горки, лазают на „паутинке“. И вдруг мой сын, печальный, слабый, безмолвно сидящий в гордом одиночестве, опрокидывается навзничь. Закатывает глаза. Начинает биться в припадке, как выброшенная на берег рыба.

Дети бросаются врассыпную с радостными воплями: „Рыба сдохла! Рыба сдохла! Отравился и не подавился!“ Воспитатели с обескровленными лицами, наоборот, сбегаются, как ведьмы на шабаш. Склоняются, хлопочут, перекрывая кислород. Паникуют: „Положите что-нибудь под язык! Врача! Скорее!“ Может, даже матерятся при детях.

А мальчик всего-навсего… провалился в дыру.

— Они надо мной смеялись, — сказал Юра, глядя в никуда. — Тыкали пальцами, обзывались… я подслушал разговор взрослых. Они сказали, что я… при-па-доч-ный.

Он встряхнулся и, оттолкнувшись ручками, соскочил со скамьи.

— Нам нужно идти.

Я встал.

— Ты хочешь домой? Хочешь в туалет?

— Нет. Мама. Соскучилась.

— А может, погуляем?

Юра помотал головой.

— Я хочу к маме.

— Как скажешь, — я взял его маленькую холодную ладошку.

На обратном пути смотрел под ноги, пережевывая, перемалывая скрипучими мозгошестернями тяжелые думы. Холод и Тьма начали поглощать меня.

Из Тьмы меня выдернул чей-то истошный вопль: „Осторожно!“

Вздрогнув, я с ужасом осознал, что стою на перекрестке, вокруг теснят люди, испуганные, с перекошенными лицами. С вылезшими из орбит глазами. Тупо озираюсь, будто спросонья. Замечаю, сына нет. Юра куда-то пропал, сорванец эдакий. Из темных глубин океана выплыла мысль о Кате.

Ох и попадет мне от жены!

Глупо улыбаясь, ловлю на себе испуганные, ошарашенные, сочувствующие взгляды.

Замечаю бежевый „рено“, косо вставший поперек полосы, с распахнутыми крыльями. На капоте вмятина, по стеклу ветвятся трещины. Рядом водитель в кожаном кепи и замшевой куртке. Плечи опущены, лицо мертво. Смотрит на меня и медленно отходит, качая головой. Губы беззвучно шевелятся.

— Что вы хотите? — дружелюбно осведомляюсь я.

И вижу. Наконец-то вижу. Улыбка медленно исчезает. Я смотрю на неподвижное тело ребенка, с неправдоподобно подвернутыми ногами, со смещенным вбок тазом, с кровавой пеной на пухлых детских губах. Под затылком натекла розовая лужа. Стекленеющие глаза осуждающе таращатся в небо.

Все к этому и шло, думаю я. Для этого я и женился на Кате.

Я позвонил жене с таксофона. Она выслушала с удивительным спокойствием. Задавала какие-то странные вопросы:

— Сбила машина? Какого цвета? Юру? Нашего Юру? Точно?

Я сбивчиво, путано и как-то не по-русски объяснял, что произошло. Мы орали, потому что со связью что-то случилось, и оба почему-то не могли понять простейших реплик. Наконец Катя отрезвила:

— Ладно. Возвращайся домой. Я буду ждать. Пока ничего не пойму, что ты бормочешь.

Связь оборвалась. Я поспешил домой, так, словно по моему следу пустили бешеных собак. Боялся, что Катино спокойствие — игра и фальшь, что она вот-вот наложит на себя руки, уже накладывает, и почему-то все в башке мысли крутились, типа, смертный грех, несмываемый позор и тра-ля-ля.

Тем не менее я не упустил случай заскочить в винную лавку, и купить банку „Охоты крепкой“, которую выдул у подъезда.

Вошел в прихожую. Никто меня не встречал. „Повесилась, дура“. Однако, слухом уловил в гостиной бормотание телевизора. Сердце забилось ровнее.

Я вошел в гостиную, неловко теребя ключи.

Катя сидела в кресле, подогнув ноги. Ее черные строгие глаза не отрывались от экрана. Я повернул голову. Шла „Смехопанорама“.

Я стоял как не родной, бессмысленно глядя в экран.

— Сядь, не стой, — сказала жена. Ее голос не имел ни цвета, ни запаха, ни вкуса.

Я сел. В последующие два часа мы оба не шелохнулись.

Когда закончились вечерние новости, Катя вдруг вскочила. Я дернулся.

— Куда ты?

Она наморщила лоб, будто что-то потеряла.

— Восемь. Юра голодный. Пойду ужин готовить.

Я встал, прокашлялся, обнял ее за плечи и начал все сначала.

Прекрасное Катино лицо, исказившееся до неузнаваемости. Истерики, рыдания, проклятия. Но главное — ее глаза. Когда я произнес необходимые слова, видел, как еле заметно вздрагивают ресницы. Как глаза пустеют, под глаза ложатся тени, щеки вваливаются. Я убивал ее. Каждым словом.

Мы обрекли себя на это. Когда предали человека, которого оба любили. Когда в первый раз легли в постель. Когда посчитали себя умнее и хитрее всех, способными перехитрить Жизнь.

Осуждающие глаза четы Дубровских, Катиных братьев, сестер, друзей! Обвинения, угрозы, жирный плевок Ивана Петровича, стекающий с переносицы на кончик носа, на губы. Я смотрел на тестя, не утираясь. Пытался взглядом выразить все понимание собственной виновности, свое сожаление. Но поправить ничего было нельзя. Я похоронил собственного сына и разрушил чужие жизни, как разрушал все, к чему прикасался.

Катя осела, как фигура из песка. Через три месяца, когда я уже надеялся, что обошлось, загремела в психбольницу с диагнозом: „временное психическое расстройство“.

Теплое весеннее утро, ласковый ветерок, пение птиц. На задней террасе клиники, у приемного покоя, я беседовал с врачом, который, судя, по облику, был внебрачным сыном Альберта Эйнштейна. Между нами в кресле на колесиках — Катя. Исхудавшая, с черными кругами вокруг глаз, в салатового цвета больничной пижаме. От нее пахло немытым телом, кислым запахом безумия. Волосы свисали по щекам грязными сосульками. В руке она сжимала мятую фотографию. Взгляд пустой.

— Ваша жена впала в регрессивный аутизм, — сказал Эйнштейн. Руки заложил за спину, тайком от меня, Кати, и даже от самого себя перекатывая в ладонях два железных яйца. Они там тихо стукались друг о друга.

— Что можно сделать?

Он вздохнул, сложив губы бантиком.

— Скрестить пальцы и… надеяться.

Я матернулся. С тоской посмотрел на Катю. Доктор склонился над креслом, положил ладонь на плечо Кати. Та — о чудо! — вздрогнула. Но взгляд остался пустым.

— Милая, что это у вас?

— Фото моего мальчика, — радостно сообщила Катя. Я знал, это неправда: на фото она сама в пятилетнем возрасте, скромно улыбается в объектив, зажав в ручонках подол платьица в красный горошек.

— Всегда это, — отравлено сказал я. — Детские фотографии. Плюшевый медведь с оторванным ухом. Все равно его не брошу, потому что он хороший. Безглазые куклы. Это никогда не закончится! Вы сказали, регрессивный аутизм…

— Подобное умственное расстройство часто провоцируется травмирующим фактором. Например, гибелью маленького члена семьи. Человек замыкается в себе и как бы возвращается в инфантильное состояние.

Я потер лицо.

— С ума сойти. Я могу побыть с ней наедине?

— Конечно, — доктор взглянул на часы. — В случае чего, немедленно сообщите сестрам.

— Как ты? — спросил я, присаживаясь на корточки. Взял Катю за руку. Она не отвечала.

— Катя, — позвал я. — Ты слышишь меня?

Ее ресницы дрогнули.

Она повернула голову, как кукла. Увидела меня. Печально улыбнулась.

— Паша? Что ты здесь делаешь?

— Пришел… навестить, — выдавил я, прикусив губу. Глотая слезы, поцеловал ее руку. Вспомнил все время, что я наведывался сюда, приносил ей фрукты, словно надеялся откупиться.

Боже, что я наделал?

— Павел, — Катя сжала мою руку. Глаза наполнились тревогой. — Скажи, где Юра? Где мой мальчик?

Я молча смотрел на жену. Глотка пересохла, язык одеревенел. Я плакал. Но что теперь значили слезы?

Что я мог сказать? Только то, что и сам порой вскрикивал, просыпаясь по ночам в холодном поту. Мне снилось происшествие на трассе. Перекошенное тело сына на асфальте — сломанная марионетка в луже крови. Во сне я даже чуял ее запах — тяжелый, железистый, сладкий до тошноты.

Я часто видел его. Как он стоит в углу. И смотрит. Печально, никого не осуждая, будто отпуская грехи. Или бегает во дворе вокруг толстенного раскидистого дуба, низко склонившего уродливые ветви. Слышу смех — звон серебряного колокольчика. При жизни Юра редко смеялся.

Да, я плакал по ночам. Но я не из тех, кто подчеркивает собственные страдания. Не из тех, кто считает, что чувством можно откупиться от последствий.

— Катя, — мягко начал я. — Юра…

— Погиб, — закончила Катя. Ясно и твердо глядя мне в глаза. Я увидел до самого дна всю ее несгибаемую волю и мужество.

Спустя секунду Катя сдалась. Спрятала лицо в ладонях. Плечи и грудь затряслись.

— Катя, держи себя в руках.

— Я знаю, он мертв. Меня здесь считают дурой. Психованной. Врут, что он жив. А я в здравом уме.

— Я знаю, — мой голос сорвался. Я порывисто сжал ее руку, начал покрывать поцелуями. — Прости, Катюша. Прости меня, любимая.

Она смотрела на меня сквозь слезы.

— Я прощаю тебя, Паша. Я люблю тебя — всем сердцем — и прощаю.

Ее взгляд переместился. Из глаз начала ускользать жизнь. Тон стал задумчивым.

— Только… жалко, что Юрочка умер. Знаю, я молода. Я еще рожу. Но… грустно. Дети не должны умирать.

Катя погрузилась в себя. И больше ничего не сказала.

Она так и не вышла оттуда. И никого не родила. Когда я последний раз навещал ее, Катя ходила под себя и ела сырые картофелины. Эйнштейн раскололся: „Ее психика разрушена. Такие болезни не поддаются лечению“.

— Боже, — я взъерошил волосы, нервно меря шагами палату. Из смежной комнаты доносились звуки, похожие на вой гиен и уханье сов. — Есть же какие-то врачи, клиники. Не здесь, так за бугром. Доктор, у меня есть деньги. Я звезду с неба достану.

Он покачал головой, катая в ладони шары.

— Деньгами болезнь не задобрить. Надежды нет.

Катя сидела в инвалидном кресле, тиская плюшевого зайку, глядела в окно и бессмысленно лыбилась. По подбородку стекала слюна. Я подошел к ней. Провел ладонью по грязной щеке.

— До свидания, Катя.

Она не шевельнулась.

На пороге я огляделся. Эта картина навсегда останется в моей памяти: палата с мультяшными стенами, залитая солнечным светом; Катя в кресле, превратившаяся в безмозглого уродца. Ее соседи по этажу: женщины, худые как скелеты, с рябыми лицами; дебильные мальчики; шишкобровые дауны, старательно рисующие цветными карандашами странные картинки.

Мое горло сжалось.

— Будь осторожна, Катя, — сказал я. Голос звучал жалко и глупо. — Веди себя хорошо. И вы все! — я обвел взглядом комнату. — Берегите мою Катю и не обижайте.

Кто-то мягко дернул за рукав. Я обернулся.

Низкорослый парень-даун, бессмысленно улыбаясь, смотрел на меня поросячьими глазками. Протянул мне детский рисунок: зеленая лужайка, синее небо, желтое улыбающееся солнышко с лучами-спицами.

— Спасибо, — глотая слезы, я обнял дауна. Тот что-то смущенно промычал.

Я отстранился. Положил руки ему на плечи.

— Приглядишь за ней?

Тот не отвечал, не мог ответить. Но он все понял. Я видел ответ в его глазах — там, за внешней оболочкой бессмысленности. Ответ, ясный, как сигнал в тихую погоду: „Не беспокойся. С Ней все будет в порядке“.

Я еще раз обнял парня. Бросил прощальный взгляд на жену. И ушел.

Через семь месяцев Катя проткнула горло карандашом. Неплохой исход для нее. В последние дни, я узнал, она была счастлива. Парень-даун приглядел за Катей. У них была свадьба, почти как настоящая, с вафельным тортом и чаем. Церемонию показывали в местных новостях. Катя сблизилась с детишками-дебилами. Научилась искусству оригами, дарила им фигурки. Когда я узнал, что она отмучилась, то была первая ночь, в которую я спал без кошмаров.

Собственные родители ни разу ее не навестили.

Я пытался подать в суд на водителя бежевого „рено“. Иск отклонили. Виновниками „происшествия“ (так в СМИ называют гибель ребенка — „происшествие“) назначили отца, который упустил из вида сына, и мальчика, не вовремя выскочившего под колеса.

Катины похороны стали тяжким испытанием.

Дубровский отозвал меня за ряды крестов.

Мы стояли в окружении солдатских могил, с омерзением глядя друг на друга.

Катин отец, в дорогом кашемировом пальто, седые волосы ежиком, колючие глаза, завел разговор о наследстве. Часть акций фирмы, вещи, участок земли с домиком у озера.

— Ты не член нашей семьи и никогда им не был, — Дубровский скривился.

— Это для меня не новость.

Я держал руки в карманах зеленой куртки. В правом лежало мое обручальное кольцо. Я снял его, когда под вой и дешевые стенания опускали гроб.

— Ты, сукин сын, щенок, бляжий отпрыск… — его затрясло.

— Не оскорбляйте мою мать.

Он приблизился. Дышал так, словно вот-вот схватит сердечный. Глаза налились кровью. Стальная рука схватила за отворот куртки.

— Слушай меня, недоносок. Ты откажешься от наследства. Перепишешь на Андрея (то был один из „любящих“ Катиных братьев). Собственной рукой поставишь подпись.

Я смотрел на нувориша, теребя в кармане кольцо. Сжал его в кулаке.

— Завещание составлено на мое имя. Это Катино решение.

Упоминание дочери произвело эффект. Рожа Дубровского скривилась. На миг он показался мне ужасным оборотнем. Волчья пасть оскалилась, обнажая желтые от никотина клыки.

— Заткни пасть! Не упоминай при мне дочь.

— Вы сами завели тупой базар. Я не могу говорить об этом и не упоминать Катю.

— Не произноси это имя.

— О, ради Бога! Катя, Катя, Катя!

Зачем я делал это? Зачем дразнил льва палкой?

Иван Петрович достал „Мальборо“. Плечи поднялись. Коротко остриженный затылок торчал между ними, как холм, покрытый чахлой беленой.

— Моя дочь была не в себе. Иначе никогда не отдала бы свое имущество такому ничтожеству.

— Катя любила меня. До самого конца. Она говорила об этом. В клинике. Куда вы ни разу…

— Я платил бабки за ее лечение! — рявкнул Дубровский.

— О, это все резко меняет, — мои губы раздвинулись в ухмылке трупа. — По-крупному.

— Я - ее отец! — он выбросил сигарету. — Я платил! Всю жизнь! Покупал платья, игрушки, скупал целые луна-парки! Оплачивал счета и рестораны. Благодаря мне у Кати никогда не было проблем с мальчиками, с учебой, всегда водились друзья — они роились вокруг нее, как стая летучих мышей! Все у нее было — это я, я купил для Кати! Друзей, ухажеров, дом. Я делал для нее все. А ты — ни хрена! Я возненавидел тебя с первой секунды, как увидел твою слащавую рожу. Я людей насквозь вижу, и бездарей вычисляю с ходу. А такого гнилья, как ты, никогда не видел.

— Я не сомневаюсь, вы добросовестно инвестировали в собственную дочь. Уверен, вы бы купили ей место в Раю, только вакансии оказались заняты. Я ничего для нее не сделал. Кроме того, что немножко любил ее. Как умел.

Я опустил взгляд, угрюмо уставившись на носки ботинок. „Вот теперь, кажется, ты готов заплакать…“

— Твоя любовь убила мою дочь! Моего внука!

Я вскинул голову. Сжал кулаки.

— Вашего внука! Которого вы ни разу не держали на руках! Да Юра, клянусь Богом, даже не подозревал о вашем существовании!

Мы разговаривали слишком громко. Оба это понимали. Родственники любимого нами трупа уже начали коситься со святым осуждением.

Дубровский взял меня за пуговицу. Глядя в глаза, заговорил убаюкивающим шепотом, похожим на пение птицы Феникс:

— Тебе нужны деньги? Вижу по глазам, нужны. Об этом ты думал, идя по венец, когда трахал мою дочь. Хорошо повеселился? Вижу по лицу, хорошо. Сколько тебе надо?

Он достал бумажник. Послюнявил палец. Начал отсчитывать зеленые купюры.

— Сколько? Тысячу? Пять тысяч? Десять?

— Уберите, — сказал я, даже не взглянув на деньги. Я только и думал, как бы улизнуть в укромное местечко и наплакаться. Может, напиться с горя. А этот дешевый хрен собирался купить меня за тридцать серебренников.

Дубровский спрятал бумажник. Уставил мне в нутро взгляд стальных глаз.

— Отступись, Паша. Отступись.

Я покачал головой.

Он снова схватил меня за отворот.

— Тогда я тебя уничтожу.

— Уничтожайте, — устало сказал я.

Он разжал тиски. Я пошатнулся. Лихорадочно нащупал в кармане обручальное кольцо.

— Что вы сделаете? — я задыхался. — Убьете меня? Вы всегда предлагаете деньги тому, кого убиваете? Всегда. По глазам вижу. А спустя годы, долгой бессонной ночью, когда за окном ревет ветер, повернетесь к жене в постели и скажете: „Я предлагал ему деньги. Он мог отступиться. Проклятый щенок не оставил мне выбора“.

Бизнесмен напряженно улыбнулся.

— А если так?

— Счастливо оставаться, — сказал я. — И не забудьте отмыть руки. Они в крови.

Развернулся и пошел прочь.

Сел за стол в номере гостиницы. Вынул из кармана обручальное кольцо.

Достал из ящика письменного стола конверт. Распечатал. Наклонил.

Звякая, на стол выкатилось золотое кольцо с голубым бериллом. Яркое, сверкающее, его красота не потускнела с годами. Кольцо Кати.

Я подвинул кольцо к более тусклому, неприметному. Долго смотрел на них. В глазах стояли слезы, а в мозгу звучала торжественная музыка, гремел фальшивый голос регистраторши: „Любить друг друга… и в горе и в радости…“

И я сбежал. От этого голоса, от этих людей. Оправдываясь бог весть перед кем, что спасаюсь от цепных псов Дубровского, а на самом деле — от злобных теней прошлого. И, как все беглецы, не мог остановиться.

Подобно обуянной ужасом ночной птице, перелетал с места на место, из одной больницы в другую. Лечебницы для душевнобольных, дома престарелых, приюты для детей-сирот. Не было мне покоя. Я видел только пустые глаза — надежда из них ускользнула; скорбные лица, сведенные непереносимой мукой; протянутые в мольбе озябшие руки с посиневшими пальцами. Мир стал для меня огромным сиротским приютом. Я видел лишь страдания, и ни тени радости.

Два месяца я скитался без жилья, денег, еды, несмотря на богатое наследство. Спал в холодных подъездах, у теплотрассы, под мостом. Сбредались обиженные жизнью, взметал жаркие языки спасительный огонь, в ход шла бутылка. Люди рассказывали истории жизни, правдивые и выдуманные. Становилось легче.

С вокзала загребли в ментовку. Сидел в обезьяннике. Соседей двое. Один насиловал детей и иногда, потехи ради, душил. Второй проломил жене голову за измену.

Утром составили протокол. В той же комнате проходило опознание. Трое бандитов с угрюмыми рожами сидели в наручниках на узкой скамье. Дожидались свидетеля. На опознании присутствовал следователь по фамилии Точилин. От его взгляда плавились стены. Когда меня выводили, я спросил протокольщика — молодого, подтянутого лейтенантика:

— Что за птица этот ваш Точилин? Ведет себя, словно он тут царь и бог.

Он закивал, открывая входную дверь. Мы вышли в промозглое февральское утро.

— Точилин — тот еще фрукт. Важняк. Говорят, даже Устинов его боится.

Я нахмурился.

— Почему?

Протокольщик нагнулся ко мне, обдавая никотиново-ментоловым дыханием.

— Он чудовище. Сечешь? От него не уйти. Вообще.

Со значением посмотрел на меня.

Я кивнул и, поблагодарив за службу, двинул прочь в сыром тумане.

Когда составляли протокол, выяснилось, что я не только не бомж, но и богатый наследник дочери самого Дубровского. Точилин отвлекся, и все сверлил меня подозрительным взглядом. У протокольного мальчика глаза были уже не на лбу, а бог знает где. Адвокат, красивая женщина с отличной грудью в вырезе, хищно улыбнулась и взглянула на меня, как на брата.

Точилин сел напротив подозреваемых, нога на ногу. Сложил на груди руки. Улыбнулся. Но глаза не улыбались.

Тот из опознаваемых, кто сидел посередине, покрытый татуировками, побагровел под этим взглядом.

— Суки! — заорал он. — Гниды ментовские! Дерьмо жрать заставлю!

Точилин наморщил лоб.

— Молотов. Он же Молоток, он же Отбой, — жизнерадостно улыбнулся. — Вас ждет пожизненное.

— Да хоть кол в жопу!

Тут крупных габаритов мент, сидевший в углу, вскочил, поигрывая резиновой дубинкой.

— Еще слово, сволочь. Еще слово. Пожалуйста, — глаза недобро сверкнули. — На бис. Для меня.

Молотов выступил на бис. Он сказал не одно слово. Он много чего сказал.

Я был голоден и жутко устал. Потрясенный, я наблюдал за кошмаром: служитель закона хватает дубинку обеими лапищами. Заносит, как бейсбольную биту. Со всей дури опускает.

Голова Молотова откидывается назад. Бьется о стену. Молотов издает животный стон боли. На стене остается кровавый след с клоком волос.

Что тут случилось с Точилиным! Вскочив, он начал орать, это черт знает что такое, превышение должностных, он всех пересажает к чертовой матери.

— Эта гнида резала детей, женщин, старух! — орал мент, брызгая слюной. Указал окровавленной дубинкой на Молотова.

Точилин сел на стул, провел рукой по волосам.

— Вы уволены.

— Прекрасно, — мент бросил дубинку на пол. Та с гулким грохотом откатилась к ножке стола, оставляя цепочку кровавых следов.

Мент сорвал погоны. Вышел, хлопнув дверью.

Молотов сплюнул сгусток крови. Вместе с несколькими зубами.

— Суки! Всех урою! За меня ответят, ясно? Слышь, Точила? Тебе конец. Понял?

— Кто ж меня так любит?

Точилин, казалось, веселился.

— Сухов… Мож, слыхал?

— Сухов, — Точилин демонстративно пожевал губами. — Ну конечно! Сухов, он же Сухарь, он же Сушеный, он же Портвейн, он же Вобла.

Следак начал загибать пальцы.

— Он же Сухофрукт. Он же Памперс. И он же Падаль.

Точилин расхохотался. Отбой сплюнул еще несколько окровавленных зубов. Я же подумал, Сухов что-то вроде местного пугала. Или очень добрый человек, раз уж его знает каждая кошка.

Открывается дверь, входит красивая женщина в черных брюках и красном вязаном джемпере. Точилин кривится. Протокольщик вскакивает, задевая крышку стола.

— Татьяна Алексеевна… Что же вы так рано? Мы бы… Как муж? Как мальчик?

— Прекрасно. Все прекрасно, — он рассеянно улыбается, оглядывая следы крови, дубинку на полу у стола, окровавленное лицо Молотова. — Что здесь?

Голос сонный. Звонок вытащил ее из уютной постели, чье тепло еще тлеет в стройном, худощавом теле. Но усталость не отражается — ни в глазах, ни на лице, ни в походке.

Молотов пожирает ее глазами. Обнажает в ухмылке щербатый рот.

— Здорово, красотуля. Ментовская блядь, да? Красивая сука. Как с мужиком-то, а? Не очень? Знаешь, за что меня Отбойный Молоток прозвали?

Я со страхом взглянул на женщину, в которой сразу, с восторгом и болью, узнал Таню Антипову.

Она стояла с каменным лицом, сжимая и разжимая кулаки.

Протокольщик встает, подходит к Молотову. Бьет кулаком в лицо. Слабенько. Тот шипит.

Точилин вскакивает.

— Капитан Волкова! Мы взяли за жабры Сухова.

Таня изумленно смотрит на выползшего из небытия следователя.

— Точилин? Кто вас направил сюда?

— Правосудие, — шепчет он. Улыбается. И вновь глаза остаются холодными, айсберговыми.

Таня (капитан Волкова) оглядывается. На секунду взгляд голубых глаз останавливается на мне. У меня внутри обмирает. В этих глазах что-то появляется… некое апрельское таянье льдов.

Таня поворачивается к протокольному мальчику.

— Я домой, вернусь через два часа. Эта падаль, — косится в сторону Молотова. — В ваших руках. Делайте с ним, что душеньке угодно. Я слова не скажу. И… приберитесь.

— Хорошо, Татьяна Алексеевна. А с этим что делать?

Кивок головой в мою сторону. Таня смотрит на меня. И снова, будь я проклят, что-то в глазах — там, за официальностью!

— А что, на нем что-то есть?

— Нет. На вокзале дрых.

— Ну так и гоните его к едрени фени!

Но ей пришлось задержаться. Привели ярко накрашенную девицу в потертой джинсовой юбке и красной кожаной куртке.

— Кто это? — спросила Таня.

— Да вот… — начал дежурный.

Девушка вызывающе посмотрела на всех, особенно на меня.

— Вы должны меня отпустить! Этот, — махнула рукой на дежурного. — Обозвал меня шлюхой. Я не шлюха!

— Никто не сомневается, золотце, — Таня взяла ее за руку. — Успокойся. Тебе здесь желают только добра. Садись. Чаю хочешь?

— Пожалуй, — девица села на стул, раздвинув ноги. Точилин нахмурился. — Скажите им, я не шлюха. Я чистая девушка.

Чистую девушку звали Инна Нестерова.

Иду по Ленинградской, руки в карманах, ворот куртки поднят.

— Молодой человек! Постойте!

Оборачиваюсь.

Ко мне несется, подобно черному крылатому призраку, бледный высокий человек. Худое красивое лицо, горящие глаза.

— Что вам нужно?

— Позвольте вам вручить от нашей организации.

Сует в руки брошюру.

Я взглянул. „Церковь Любви Господней“. Пятьдесят отделений по всему миру… Сто пятьдесят тысяч членов. Секта. Чистой воды.

— Очень мило.

— Приходите в воскресенье в 11.00.

Он назвал адрес.

— Религия меня не интересует.

— Вы придете, — сказал человек в черном пальто.

— Почем вам знать?

Он приблизился.

— Вы сломлены. Я вижу это в ваших глазах. Но в вас есть Свет.

Я неловко отступил.

— Как вас зовут?

— Руслан, — улыбка осветила его изможденное лицо. — Приходите.

Я в смятении снова перечитал название секты и адрес.

Без десяти одиннадцать в воскресенье стою у подъезда трехэтажного здания, в котором располагается типография, офис одной из газет и обувной магазин.

Мне нужен офис N 38.

Свет флюоресцентных ламп, тихая симфоническая музыка. У стен с обоих сторон ряды длинных столов. У левой стены сектанты в белых одеждах раздают бесплатно еду бомжам, старикам и детям. Получившие эту небольшую, но тем не менее великую помощь отходят к столам у правой стены. Здесь из коробок с эмблемой „Церкви Любви“ — распятым Христом со звездой во лбу и без венца — достают ворохи старой одежды.

Спустя полчаса Руслан освободился.

— Рад, что ты пришел, Павел.

— На минутку заскочил. Посмотреть.

Обменялись рукопожатием.

Руслан пригласил меня в кафешку за углом.

— Ну как тебе? — он глотнул каппучино.

Его переход на „ты“ был естественным, как дыхание.

— Мне нравится. Хотя вы могли быть и побогаче.

Руслан усмехнулся.

— Все дело в названии. Оно слишком простое. А мы очень нуждаемся.

Я закивал, глотнув кофе.

— Деньги.

— Да, — Руслан поморщился.

— У меня мало времени, — он взглянул на часы (сверкающие „Ролекс“). Я наморщил лоб. Кажется, в офисе на запястье Руслана часов не было. — Если ты не против, я бы хотел еще раз с тобой встретиться.

Пожимаю плечами.

— Времени у меня предостаточно. Как и вопросов.

Руслан засмеялся. Взял чашку.

— Спрашивай.

— Тогда на улице ты сказал…

— Свет. В тебе он есть. У тебя глаза ангела, — он странно взглянул на меня.

— Внешность обманчива, — я с горечью вспомнил сотворенное мною.

Он встал. Протянул визитку.

— Через неделю в том же офисе, если не возражаешь. Я хочу, чтобы ты работал с нами.

— Что за работа?

— Что-нибудь придумаем, — он улыбнулся, усталое красивое лицо преобразилось. — Извини, что лезу в душу. Но предположу: сейчас для тебя любая работа — спасение.

Извинившись, Руслан оставил меня.

Она выходит из подъезда новостройки под руку с мужем. Подтянутый, уверенный в себе бизнесмен. Волков садится в „пежо“ и укатывает к чертовой матери. Таня в пестром цветочном платье пересекает детскую площадку.

Я отталкиваюсь от стойки качелей.

Она проходит мимо, копаясь в сумочке.

— Таня!

Останавливается. Плечи вздрагивают, словно я подкрался сзади и ткнул лезвием между лопаток.

Оборачивается. Делает вид, что взволнована, ошеломлена, удивлена.

— Паша? Что ты здесь делаешь?

Неудачно пытаюсь улыбнуться.

— Жду тебя.

Она беспомощно озирается.

— Ну хорошо, давай присядем где-нибудь.

Садимся на скамейку у пустых качелей.

— Как ты меня нашел?

— У кого есть деньги, тот может все.

Таня наморщила лоб.

— Как Катя?

Я посмотрел на нее.

— Ты спрашиваешь об этом?

— А что? Ждешь, что я упаду и забьюсь в судорогах?

— Нет.

— Что было, то было.

Таня достала сигареты.

— Раньше ты не курила.

— Поработаешь в следствии, закуришь, — она положила ногу на ногу. В юности всегда сидела, сдвинув коленки. — Надеюсь, ты не праведник?

Я истерически расхохотался.

— О, только не это!

Таня промолчала.

— Как ты живешь?

— Прекрасно. Муж хороший. Любит меня. Сын здоров, — она выдохнула дым, глядя вдаль. — Это твой ребенок.

В волнении я вскочил со скамьи.

— Бог мой… и ты молчала?

— А что ты хочешь? Пять лет от тебя ни слуху, ни духу. А тут из-под земли вырастаешь — и из-под земли же достаешь! Следил, вынюхивал.

— Это же ребенок, — я сел. — Он имеет право знать.

Мы наблюдали игры детей на площадке.

— Его там нет?

— Нет, — Таня бросила окурок в лужу. — Он сейчас в детском садике.

— Как зовут?

Она поколебалась.

— Павлик… в честь отца.

Я шмыгнул носом, втоптанный в землю.

— А муж?

— Ему все равно. У Володи бизнес. И он любит меня.

— Володя, — я хмыкнул.

Таня взглянула на меня.

— Мне почему-то кажется, в последнее время в твоей жизни произошло что-то ужасное, — она помолчала. — Почему ты развелся с Катей?

Я сунул руку в карман куртки, где по-прежнему лежало обручальное кольцо. Катино, не мое. Свое я вчера выбросил в Волхов.

— Я не разводился с ней. Она умерла. И наш ребенок тоже.

— Мне жаль, — сказала Таня, но прежнего сочувствия, знакомого мне с юности, в ее голосе не было.

Я взглянул на нее. Криво усмехнулся.

— Тебе очень повезло, что мы расстались.

— Почему?

Глядя ей в глаза, я сказал:

— Все, кого я люблю, погибают.

Вторая встреча с Русланом прошла так же спокойно и ровно, как неделей раньше. Он явно умел влиять на людей.

— Ты говорил о работе, — я отхлебнул кофе. Кафе не столь многолюдно, как в прошлое воскресенье. В приемнике за трескотней помех звучит: „Не трави мне душу, скрипка…“

— Я об этом подумаю, — Руслан лениво откинулся на спинку стула, между пальцами сигарета.

— Я хочу быть полезным.

— Расслабься. Я хочу, чтобы в нашей организации ты чувствовал себя как дома. И не испытывал чувства вины.

— Я слишком много бездельничал в последнее время. И просто устал.

— Но ты многое понял в эти дни. Верно? — Руслан потушил сигарету в миске с чечевичным супом.

Он улыбнулся.

— Я хочу, чтобы ты познакомился поближе с ребятами. И потом, у тебя будет ясное представление, чем мы занимаемся.

— Я уже понял — кормите голодные рты.

— Обижаешь, брат. Это лишь вершина айсберга.

Руслан подался вперед.

— Новгород — великий город. Но здесь особо не разгуляешься.

— Ясно, — я усмехнулся. — Москва — звенят колокола?

— Не говоря уже о Париже, Лондоне, Праге.

— Все настолько круто?

— Намного, намного круче, — Руслан поднял палец. Указал на потолок, а через него — на небо, на необозримую ширь Вселенной. — В Лондоне мы устроили пресс-конференцию: „Таймс“, „Геральд трибьюн“, „Индепендент“. Нам неплохо подсобили парни из „Сторожевой Башни“. Разместили рекламу. Устроили благотворительный концерт в „Нью Одеон“. Самым отзывчивым оказался Джордж Харрисон. А Стинг отказался. Гад.

Я рассмеялся.

— Откуда у вас столько денег?

Руслан на секунду помрачнел. Поставил на стол локоть. Задернул рукав рубашки, обнажив запястье. Сверкнули золотые „Ролекс“.

— Нравятся часики?

— Хорошие, — я смутился. — Дорогие.

Он откинулся на стул.

— Видел, как ты смотрел на них в прошлый раз. Понимаю, такой контраст. Эти оборванцы… а тут „Ролекс“.

Руслан криво улыбнулся.

— Многие из „братьев“ — люди обеспеченные. И даже богатые. Так что деньги у нас есть.

Он достал позолоченную зажигалку, закурил.

— Тебя это смущает? — он сощурился на меня сквозь муть дыма.

— Я тоже не голодаю.

Руслан кивнул.

— Но… — я отложил вилку. — У вас „Церковь Любви“… Ты представляешь религиозную организацию на конференциях, договариваешься с чиновниками. Твои часы — не очень хороший маркетинговый ход.

— Ты прав, прав. Но тут другое. Павел, я не фанатик. Я отношусь к этому как к бизнесу.

— Да, понимаю.

— Я вижу, у тебя не так. Ты хочешь помочь людям.

— Просто бегу от прошлого.

— Этим бедолагам все равно, кто их накормит супом — трус или герой.

— Верно…

В глубине души мне казалось, что „бедолагам“ вовсе не было бы все равно, знай они, кто я. Да и для меня — и еще для кого-то — это имеет огромное значение. А может быть, в этом вся и суть — не в супе, а в том, кто подает тебе суп.

— А я бизнесмен. Потому у нас успех. Мы ведь не адвентисты…

— Бизнесмен, — я покачал головой, вспомнив нашу первую встречу на улице.

Словно читая мысли, рассмеялся.

— Скажем так: бизнесмен с заскоками.

Любая работа у нас, конечно, неоплачиваемая, сказал Руслан.

„Я не бедствую“.

„Да, ты говорил“.

Мне предложили разносить листовки. Я согласился — подростковая работа, но надо же с чего-то начинать. Предложили „спецодежду“ — белый балахон из особого материала, от которого будто сияние исходит. Видел такие на братьях в офисе. Отказался. Не хочу, чтобы люди шарахались.

И я разносил эти чертовы листовки. В бедных кварталах.

Разрушенные дома, горы забытых, одиноких кирпичей, не укрытых от непогоды брезентом или пленкой. Дождь, снег, морозы и жара превратили их в кирпичную крошку. Кривые дороги с глубокими рытвинами. Глухие подворотни. Темные подъезды с оторванными почтовыми ящиками, воняющие газом, собачьим калом, спиртом и мочой.

Я рассовывал по ящикам свои дурацкие листовки — так и так, мы самые замечательные, добро пожаловать в „Церковь Любви Христовой“ — а из-за дверей квартир доносились ужасные звуки. Женщины поносили мужчин, причиняя им неизлечимые душевные травмы. Мужчины били женщин. И те, и другие мучили своих детей, которые, повзрослев, будут делать то же самое.

Я никогда не видел такого Новгорода. Имя ему — Город Нищеты.

И передо мной все время восставали тени прошлого. Катя, Дубровский. Таня. Мать с усталым взором. Они разговаривали со мной, убеждали и призывали. Я не поддавался.

И везде мне грезился сын. Его печальные, умные глаза.

Три месяца я жил так напряженно, что, казалось, мог в одиночку провернуть Октябрьскую революцию. Почти не ел, спал пять часов в сутки против обычных девяти-двенадцати. Встречался со многими людьми. Попадались хорошие, но чаще — сволочи. Хуже: некоторые казались просто безумцами. Косился на Руслана и думал: как он выдерживает?

Схема в России, во Франции, Англии, Испании, Чехии — была проста. Руслан объяснил на пальцах. Я восхитился.

„Церковь Любви“ состояла из братьев и сестер двух социальных слоев: богатеев-рантье вроде меня и разнорабочих-волонтеров. На первых материальное обеспечение Фонда, имущество и оборудование для больниц, приютов, благотворительных организаций. На вторых вся черная работа: выявление и распределение по учреждениям бездомных, сирот, стариков, которых собственные дети или жены выгнали с квартир. Плюс алкоголики, наркоманы, больные СПИДом — центром помощи для последних Руслан особенно гордился.

Богатые налаживали связи с властями, чиновниками, прессой, бизнесом. Обеспечивали работников. Сами работали без вознаграждения, но пользовались Фондом по специальной смете.

В уставе нашей организации было предписано совершение религиозных обрядов. Руслан с кислой миной сообщил, что ему в общем-то претит шаманство. „Но что делать, Паша? Людям нужно во что-то верить“.

Обряды стали моим увлечением. Мы ходили на дом втроем: Я, Руслан и смазливый юноша с порочной улыбкой, по имени Андрей. Мне он не нравился — полные губы и дерзкий взгляд больше подходили служителю Сатаны, чем рабу Господнему.

Мы читали отрывки из Евангелия, импровизировали. Крестили комнаты (в основном спальни, но один раз нас попросили освятить от крыс кладовку, в другой — деревянный нужник), младенцев, беременных женщин. Андрей, совершая руками таинственные круговые пассы, „снял“ мужскую немочь с хозяина дома. Лечение верой дало плоды: жена забросала офис благодарственными письмами.

Мы приехали в больницу в городе Холм также втроем. Умирала девушка.

Она лежала, облепленная датчиками. Ее опутывали провода. Машина на последнем дыхании еле-еле поддерживала в юном создании жизнь.

— Что с ней? — шепотом спросил я у Руслана. Ответил, скривившись, Андрей:

— Изнасиловали.

— Надеюсь, насильника найдут. И казнят.

— Ба! — усмехнулся Андрей. — Откуда в тебе столько жажды мщения, брат мой во Христе? — и добавил: — Их было пятеро.

Я промолчал.

Девушку звали Даша Воронцова. Блондинка с длинными ресницами. Я тревожно вглядывался в бледное худое лицо, покрытое иссиня-черными кровоподтеками.

— Начнем? — Руслан вздохнул (вместе с ним вздохнули родственники жертвы, они сидели в углу).

Он подал знак. Андрей подошел к койке, разложил на одеяле облатки, символы, иконы. Руслан облачился в белый стихарь, встал у изголовья и обеими руками обхватил голову Даши. Андрей помазал ей лоб миром. Я раскрыл книгу в кожаном переплете, на обложке золотом было оттиснено: Via Vite. Начал вслух декламировать текст, сочиненный в офисе. Какие-то псалмы, состоящие в кровосмесительном родстве с библейскими.

Как я понял, нас просили „снять грех с оскверненной души“. Повернуть время вспять, отменить сам факт.

Через неделю мы с Русланом приехали на старенькой „копейке“ (негоже священникам сверкать иномарками) проведать Дашу. В дверях палаты нас остановила жирная очкастая медсестра. По лицу видно — всех ненавидит, а больных сугубо.

— Куда претесь? — голос ее смахивал на фабричный гудок. Да и сама она была с целую фабрику.

— Куда-куда? — я завелся. — К тебе на свидание! К больной!

— Успокойся, — Руслан взял меня за руку. С очаровательной улыбкой обратился к медсестре:

— Можно повидать Воронцову?

Медсестра зарделась.

— Да вы поздно. Она скончалась.

— Как? — я выступил вперед. — Давно?

— Два часа назад, — медсестра смятенно улыбнулась Руслану. — Через полчаса вывезут.

Из палаты вышли двое, показавшихся мне всадниками Тьмы. Спустя миг я с ужасом узнал в них мать и брата усопшей. В его взгляде было осуждение и выдержка перед черным будущим; она смотрела растерянно, с какой-то даже обидой на жизнь. Оба скользнули мимо. От них несло трупной вонью. Запах Смерти — я знал его лучше, чем запах собственного тела, он въелся в меня на всю жизнь. Вонь пригрезилась — за два часа труп не мог еще разложиться.

Мы с Русланом прошли в палату.

Я смотрел на мертвую девочку, которую вскорости съедят черви. Неделей раньше смеялась, любила, надеялась, а теперь — пир для червей. Как ломают об колено хрупкую веточку, так же легко — в один миг! — сломана человеческая судьба. Много судеб.

Руслан положил ладонь мне на плечо. Я вздрогнул.

— Пойдем, Паша.

Нас пригласили на панихиду. Я отпирался. Руслан, в свойственной ему обворожительной манере, уговорил.

Около десяти утра в воскресенье подъехали к покатому деревянному дому с кривым фасадом и окнами, замазанными глиной. Дом сам, похоже, отбросил копыта, а может, кукнулся.

Его комнаты были полны полумрака, в котором слепо бродили серые тени. Гроб стоял на столе в гостиной. Даша лежала в бархатной колыбели, тело уже окурили елеем и всяческими благовониями. Она, накрашенная, выглядела лучше нас. Может, именно потому, что была мертва. На лице усопшей устоялось (теперь навеки) выражение безмятежного спокойствия. Синяки тщательно замазаны. Я вглядывался в бледное личико. Как и в детстве, на похоронах бабушки, не мог отделаться от впечатления, что сейчас виновница торжества сядет во гробе и расхохочется. Мы с Русланом вышли на крыльцо. Курили „Русский стиль“. Обсуждали почему-то, какая у кого песня в башке играет. У меня — „Disco Band“. Руслан меня уделал — у него „День Рожденья“ в исполнении Крокодила Гены. Мы ржали, а когда из дома выходил гость, прятали ухмылки.

Потом уселись на продавленный диван в углу. Я вспомнил мразь, которая „сотворила такое“.

— Успокойся. В прокуратуре дело рассматривается особо.

— Кто ведет следствие?

— Какой-то странный тип. Кажется, Точилин.

— Точилин? — я наморщил лоб. — Вспомнил! Я видел его. Это машина убийства!

— Ну и чудненько, — Руслан, кажется, смутился.

Он поведал о двух новых зверствах. Изнасилованы и убиты две девушки, того же возраста — лет семнадцати. Первую затащили в машину, привезли на кладбище. И, предварительно надругавшись, посадили на кол.

— Бедняжка мучилась три часа, — вздохнул он, причмокнув губами. — Корчилась, орала. Она была беременна. Острие кола смазали канифолью. Оно вошло в задний проход, проткнуло матку и вышло между лопаток. На острие торчал покрытый слизью и кровью четырехмесячный эмбрион.

Вторую жертву исполосовали ножами в церкви, поведал Руслан. Во рту нашли кусочек ладана. Над головой — перевернутый крест. Иконы поруганы. На алтаре нашли „рвотные массы“ и „продукты пищеварительной деятельности“ (гениальный протокольный язык).

— Это сатанисты!

— Спасибо, Павел, без тебя я бы в жизни не догадался.

— Как ты можешь шутить? Они рушат все, что мы делаем! Это ужасно!

— Будь уверен, их найдут.

— Их надо линчевать! — заорал я шепотом.

Он строго взглянул.

— Откуда в тебе такая злоба? Паша, ты сам не свой. Или это и есть ты?

Из передней позвали гостей „для последнего прощания“. Руслан встал. Прошептал:

— Ерунда. Мы сильнее!

„Интересно“, вдруг подумал я, вставая. „Кто это — „мы?“

После „прощания“ (которое заключалось в рыданиях и причитаниях матери, тогда как остальные хмуро разглядывали собственную обувку) народ потек в переднюю и вон из дома. Я остался, глядя на мертвую. Руслан взял меня под локоть.

— Идем.

— Сейчас, — вышептал я, не глядя. Он мельком взглянул на спокойное лицо Даши. Тихо сказал:

— Ждешь, что проснется?

Я вздрогнул. Повернул голову. Глаза Руслана странно блестели.

— Автобус приедет с минуты на минуту, — сказал он. И вышел.

Я неподвижно простоял, мраморный, восковой, минут пять. Пришел в себя посреди пустой комнаты, залитой игривым солнечным светом, рядом с трупом.

Руслан прислонился к капоту „мерса“ (здесь мы выступали не как священники, и могли позволить себе), со сложенными на груди руками.

Посмотрел мне в глаза. Я до конца жизни запомню его взгляд — ожидающий, внимательный, с прищуром.

— Едем?

Я кивнул. Вдруг образ сына, сбитого автомобилем, мелькнул в мозгу: исковерканное тело в луже крови.

„Мальчик, кого ты больше любишь — маму или папу?“

— Подожди.

На лице Руслана отразилось изумление. Впрочем, сдается мне, фальшивое.

Не чувствуя под собой земли, бросился к дому.

В прихожей столкнулся с братом и матерью. Их изумленные взгляды сонных мух заставили меня стыдливо отвести глаза. Проскользнул мимо. Сердце колотилось, кровь стучала в висках.

Остановился, затравленно озираясь. Передняя, застывшая в вечности, с кислой вонью; этот стол, рассыпающийся на глазах; натюрморт на стене (фрукты в античной амфоре), шипение газа в трубе отопления. За каким чертом я здесь?

Во дворе гомон. Рокот мотора, шорох колес по гравию, мелкие камешки вылетают из-под покрышек, исчезая навсегда. Автобус Смерти, принюхиваясь, подползает к пристанищу мертвой. Где-то безумно жужжит муха.

Дом кажется непроходимым лабиринтом, я заплутал в трех соснах. Туда! Бросаюсь в огонь, стукаюсь лбом о притолоку. В глазах вспыхивают сверхновые. Нагибаюсь. Оказываюсь в мертвецкой, с этим трупным смрадом, пробивающимся через аромат благовоний. С этим окном в трещинах, замазанных глиной. С незабудками, увядающими в вазе с отколотым краем, полной протухшей болотной воды.

Несмело шагаю к гробу. Святотатственный страх сковал тело. Быстрее, пока никто не видит! Вздрагиваю. Катя лежит там, загримированная, холодно-прекрасная, усыпанная лепестками красных роз. Воняющая. Жмурюсь и считаю про себя до десяти. Открываю глаза.

— Бедная девочка, — шепчу я. Ладони вспотели. Вытираю о брюки, оставляя жирные пятна.

Шаг, второй, третий. Вглядываюсь в неподвижное лицо, с веками, резиной приклеенным к тонким как бумага бледным щекам.

„Папа!“

В углу — Юра. В висящих мешком белых одеждах… Лицо печально, в его (моих) глазах светится мудрость, которой у меня отродясь не было. На ум вдруг пришло далекое: „О чем молчал отец, то высказывает сын; и часто я находил, что сын есть обнаженная тайна отца“.

— Тебе не нашли другой одежды?

Юра печально, по-взрослому улыбается. Злой улыбкой.

„В Царстве Мертвых не взрослеют. Не знал?“

— Прости, — говорю я. Набрав в грудь воздуха, наклоняюсь и впиваюсь губами в губы Даши Воронцовой, которые холодны и сухи, горько-солоноваты. Она не дышит. Странное ощущение: будто целуешь пылесос. В нос бьет букет тошнотворных и сладких запахов. Ужас и восхищение, пронзительный экстаз. Дрожь проходит по телу, колени подгибаются. Я припал к мертвому источнику, прижался лбом к холодному могильному камню. Черви проникли мне в рот, в ноздри набилась земля. Душная тьма. Колени и локти упираются в твердое дерево. Грудь стиснута невидимым пространством, что лишь кажется. Головокружение. Выпустите меня отсюда! Бьюсь в четырех стенах. Пойман! Жалкая птица ломает крылья!

И последнее воспоминание, оно же первое: лето 77-го, мне пять лет, в автобусе мчимся к Черному морю. Мама в летнем платье, держит за руку, улыбается. На два голоса поем: „Катится, катится, голубой вагон…“ Орет радио: „Все, что в жизни есть у меня…“ И окно открыто, и теплый ветерок врывается в салон (а в меня врывается чье-то дыхание, горячее и смрадное). Мы едем к морю, да, к морю, к новой, лучшей доле! Мчимся в автобусе, обгоняя смерть, смерть, смерть!

Как утопающий, я вынырнул в реальность, выпрямился, начал жадно хватать ртом смрадный воздух. Взглянул на лицо девушки, такое мертвое и неподвижное. В ужасе от сотворенного мною безумия отшатнулся, бессознательно стряхивая с одежд прах.

— Что вы здесь делаете?

Вздрогнув, я развернулся. Мать, пошатываясь, стояла в проходе. Взгляд недоумевающий. С губ чуть не сорвался безумный вопрос: „Вы боитесь, что я украду вашу дочь?“

— Автобус приехал, — сказал я с виноватой улыбкой, и проскользнул мимо нее. Вниз по ступенькам, через ворота, через семь кругов Ада к машине.

Щелкая, распахивается дверца. В помутнении кажется, в салоне никого, дверца открывается сама по себе.

Задыхаясь, впрыгиваю на заднее сиденье. Руслан перегибается через спинку кресла. На лице — испуг и торжество.

— Все в порядке?

— Трогай! — я откидываюсь на сиденье, расстегивая ворот белой рубашки.

На губах таял вкус ее губ. Я после долго еще помнил: рот и ноздри забиты горькой землей.

Через два квартала скрутило от боли. Я заорал и свалился на пол. Ноги ниже колен, руки до локтей, кости черепа ломало. Меня сунули в камнедробилку. Перед глазами пылали огненные круги, будто бросили камень в озеро жидкого огня.

— Черт! — Руслан выворачивал руль, как капитан угодившего в шторм корабля. Несмотря на мягкий ход „мерса“, меня швыряло по полу. Приступ длился десять минут, казавшихся столетиями. Мука была нестерпимой, как боль роженицы. В конце концов я остался на полу — не было сил встать. Дыхание давалось с трудом. Вместе со мной под сиденьями валялись потрепанные порножурналы.

Нас останавливал постовой, и я понял — выезжаем из города.

Закрыв глаза, слушал голоса.

— Что с ним?

— Перепил. С поминок возвращаемся.

— Ясно. Не сажайте его за руль.

— Конечно.

— Езжайте с богом.

— Благодарю за службу.

На даче я двое суток просидел над ведром. Каждые десять минут сгибался пополам, блевал с кровью. Блевотина кроваво-красная с черными нитями, похожими на рыбьи хребты, остро пахнущая кислотой. От блевотины шел пар.

Наутро за окном заурчал мотор, зашептали колеса. Руслан и Андрей сидели на кухне, пили водку, переговаривались. Я, благословение Господу, впал в беспамятство.

Проснулся серым холодным утром, за стеклом ревел ветер, ливень хлестал землю.

Встал, в теле слабость.

Кое-как натянул серые джинсы и чистую синюю футболку.

Руслан с Андреем хохотали за столом, уставленном яствами.

— Проснулся, — Андрей усмехнулся, оглядывая презрительным взглядом.

Руслан налил в стакан „Абсолют“.

— Выпей.

Я взял стакан, взглянул на Руслана. Хмуро оглядел комнату. Большое панорамное окно выходило на английскую зеленую лужайку, розовый сад, и вдали — темно-свинцовое озеро.

В углу горел камин. Поленья трещали, как кости ревматика.

Я поставил стакан на стол. Пал на колени посреди гостиной и вдруг, неожиданно для себя, друзей и, наверное, Господа Бога, забормотал:

— Отче наш, сущий на небесах, — наморщил лоб, как ребенок, забывший урок. — Отче наш…

Руслан и Андрей переглянулись.

— Тронулся, — закивал Андрей. Руслан отмахнулся.

— Подожди.

Я понял: что-то не так.

Вернулся в спальню. Подошел к окну. Вгляделся в мир: пристально, напряженно. В конце концов разглядел внизу две маленькие согбенные фигурки. Женщина с мальчиком рука об руку брели под ливнем. Шли по аллее цветов.

Я вдавился лицом в стекло. Ошибки быть не могло: Таня и Паша, мой второй сын. Живой сын. Юра погиб, тот был от Кати, она тоже погибла, а этот выжил, и Таня жива, потому что рядом не было меня.

Я отпрянул от окна. Бросился на колени. И вдруг чужим, громким голосом быстро и четко сказал:

— Отче наш, сущий на небесах, да святится имя Твое. Да придет Царствие Твое, да будет воля Твоя на небе и земле!

Хлеб наш насущный дай нам на сей день. Прости нам грехи наши, как мы прощаем должникам нашим.

Не введи во искушение, но избавь от лукавого. Ибо Твое есть Царство и слава вовеки.

— Аминь, — прошептал я сухими губами.

Руслан отодвинул стул. Поставил тарелки: грибной суп, салат из огурцов и помидоров, сосиски. Я налег на пищу телесную.

Андрей презрительно разглядывал меня, откинувшись на спинку стула. Между пальцами зажата воняющая мятой дамская сигаретка.

— Сильный мужчина голоден даже в болезни. Еще бабу — и жизнь сложится!

— Это по твоей части, — отозвался я между ложками.

Руслан поворошил в камине кочергой, вернулся за стол и рассказал мне кое-что. Рассказ перебивался смешками.

— Мы вот, Паша, с прощания уехали рано. А зря. Андрей побывал там после нас. В пять минут разминулись. А там и автобус подъехал. Ну, значит, выходят двое могильщиков. Один болезненный такой, сморкается в грязный желтый платок. Кашляет с кровью. Входят в дом.

Брат с матерью за ними. Остальные ждут снаружи.

Проходит минута, другая. Гроб не выносят. Тут из комнаты, где девчонка лежит — крик. Все, конечно, бросаются в дом. Врываются в комнату, и, как думаешь — что видят?

Ложка с салатом замерла у рта. Я медленно поднял глаза.

— А видят они: могильщики стоят с глазами на лбу. Мать чуть не в обмороке.

А девочка сидит в гробу, сонная и бледная, но вполне себе живая. Проводит ладошкой по лицу, оглядывает народ, и слабым голосом: „Какой странный сон… Мама? Куда ты так вырядилась?“

Я схватил бутылку водки, налил, выпил залпом.

Руслан улыбался. Андрей сверлил меня недобрым взглядом.

Из салона „мерседеса“ я увидел ее.

Опираясь на руку матери, Даша шатающейся походкой вышла из дверей больницы. Бледная, в больничном халате, волосы сосульками прилипли к щекам.

Остановилась на терассе. Оглядела этот мир. Абсолютно пустым взглядом. Только в самой глубине ее глаз я увидел растерянность и страх.

— Ну что? — спросил Руслан. — Убедился?

Я кивнул, глядя, как мать помогает дочери спуститься по ступенькам. Усаживает больную на скамейку. Мать пытается выглядеть веселой и бодрой. Но видно — она тоже растеряна.

Что-то говорит с улыбкой, очевидно, пытаясь развеселить Дашу. Та отрешенно смотрит себе под ноги.

— Что с ней?

Руслан закурил, опустил стекло.

— Ученые уже сталкивались с подобным явлением. Они называют его „синдром Лазаря“. Пациент, вернувшийся с того света, не узнает близких, испытывает депрессию, утрату смысла жизни.

— Это проходит? — спросил я, глядя на Дашу.

— Со временем.

Руслан курил. Я смотрел на нее. И ничего не испытывал. Никакой радости.

Потер лицо.

— С ума сойти… Что же теперь делать?

Выбросив сигарету, Руслан посмотрел на меня, как мать на несмышленого сына.

— Работать, — сказал он. — Делать дело.

Я молчал. Он внимательно изучал мое лицо.

— Ты сделал благое дело, Павел.

— Да ничего я не сделал! — вскричал я.

Руслан улыбнулся.

С минуту мы смотрели друг другу в глаза.

— Не заставляй меня делать это еще раз, — сказал я. — Я не могу. И не хочу. Это слишком… великая ответственность.

Руслан отвернулся. Положил ладони на руль.

— Поехали в гостиницу. Тебе нужно отдохнуть.

По дороге он, будто невзначай, сказал:

— Идет Война между Светом и Тьмой. Она уже началась. Ты должен стать воином. Кто, если не ты?

Несколько секунд я молчал, глядя на свои сжатые в кулаки руки.

— Такого я больше делать не стану. Никогда.

Руслан кивнул, глядя на дорогу.

— Я тебя об этом не прошу. Но ты можешь дать людям надежду.

Мы приехали в гостиницу, и до утра не вспоминали об этом разговоре.

А потом начали работать. Делать дело.

Нам сдали в аренду помещение в одном из торговых центров. Здесь уже полтора года проводили религиозные собрания. В этот вечер собралось народу 200 человек. Мы оборудовали деревянный помост под некоторое подобие сцены, с микрофоном и всей необходимой аппаратурой.

Я стоял на сцене. На мне белый балахон, на шее сверкающий амулет. Рядом в аналогичном облачении Андрей. Руслан, в деловом, притулился в углу.

Забитые, нуждающиеся, просто потерявшие надежду рассаживались на грубо сколоченных скамьях. Многие с детьми.

Руслан подошел сзади, шепнул на ухо:

— Все нормально?

— Почему их так много?

— Это только начало, брат. Дальше-больше.

Я без особого энтузиазма кивнул.

Руслан выступил вперед.

— Братья и сестры! Я надеюсь, все вы пришли к нам с чистым сердцем и добрыми помыслами. Всем удобно?

— Да! — послышалось с разных концов зала.

— Светло? Тепло?

Кивки, смешки, возгласы. Парень в кожаном с жвачкой во рту:

— А концерт будет?

— Будет, — весело объявил Руслан. — Но под нашу дудку.

Смех. Лидера проверили. Можно расслабиться.

— Мы же со своей стороны надеемся, вы будете добры друг к другу. Обещаю, наше собрание пройдет в атмосфере равенства, братства и миролюбия.

— А женщин здесь не обойдут?

— К женщинам мы проявляем особое уважение.

Гул. Перешептываются, смеются, подсаживают поудобнее детей.

— Один из братьев пришел к вам сегодня для духовного общения и наставничества. Я верю, что вы отнесетесь к нему с присущей вам душевной теплотой и участием. Порукой тому наша любовь к вам.

Они захлопали.

— Удачи, — шепнул Руслан.

Я вышел вперед. Никогда я не выступал перед столь многочисленной аудиторией.

— Здравствуйте, друзья. Спасибо, что пришли.

— Как вас зовут? — началось. Конечно, женщины.

— Юрий, — сказал я. Подсказка Руслана. Он настоятельно советовал не пользоваться настоящим именем.

Толпа загудела.

— Я попрошу вас встать и взяться за руки.

Женщины подчинились, подтягивая мужчин и детей. Подсказка Руслана номер 2.

— Почтим молитвой тех, кого нет с нами. Тех, кто погиб, и тех, кто погибает сейчас. Всех нуждающихся, страдающих, невинно осужденных. Всех жертв концлагерей, репрессий, и членов их семей. Всех несчастных влюбленных. Всех, кто сейчас умирает от рака. Вспомним невинную кровь, пролитую на иерусалимской земле две тысячи лет назад. Пусть их глаза, скрытые тьмой, не будут нам укором. Ибо в нашей великой радости есть и толика печали.

Я встал на колени, сложил ладони перед собой, прикрыл глаза. Прочел „Отче наш“. Зал наполнился нестройным хором тихих голосов.

Довершив молитву, я встал. Люди сели. На лицах некоторых я заметил просветление. Иные плакали.

— Теперь, друзья, позвольте поднести вам чай и бутерброды.

Я подал знак Андрею. Он открыл дверь, в зал со сцены вышли девушки в накрахмаленных передниках. На подносах стаканы с горячим чаем, ломтики лимона, бутерброды с сыром и копченой колбасой.

— К сожалению, мы не предвидели, что у нас так много друзей. На всех не хватает, но я верю, что вы поделитесь друг с другом. Никто не должен быть обойденным.

Кое-кто (некоторые старики и скептики из мужчин) отказывались, качая головами. Остальные приняли угощение с удивлением и благодарностью, все без исключения делились с ближним. Кому не хватало доброты сердца, помогал страх осуждения. Я подметил парня, скромно притулившегося в углу, который взял с колбасой и не поделился. Но и сам не съел. Я решил, он не жадина. Просто застенчив.

Я поднял руки, гул затих.

— Я думаю, у некоторых из вас имеются вопросы. Время есть, задавайте.

Мужчина в синем деловом костюме с красным галстуком поднялся.

— Скажите прямо, зачем мы здесь? У меня назначена в восемь важная встреча. Не хотелось бы опоздать из-за надувательства.

Я открыл рот, чувствуя, земля уходит из-под ног.

Руслан выступил вперед.

— Я не знаю, зачем мы здесь, но скажу, зачем здесь вы. Ваше сердце очерствело. Вы потеряли веру. Вы убиваете в себе чувства и с недоверием взираете на мир.

Хомо бизнес возмущенно пропыхтел и сел на скамью. Почувствовал в Руслане нечто родственное, но более сильное. Руслан обвел зал взглядом.

— Мы здесь никого не надуваем. Надувают все: правительство, рекламщики, Папа Римский (смех) — кто угодно, только не мы.

Он кивнул мне (и незаметно подмигнул), отошел вглубь сцены. Проходя мимо, шепнул:

— Всыпь им ремня, Паша.

Я посмотрел в зал. Женщина в джинсах и желтой в черную полоску блузке подняла руку. Я кивнул.

— Что вы собираетесь нам рассказать?

Я улыбнулся. Женщина покраснела.

— Чтобы вы не решили, что мы гонимся за дешевыми сенсациями, начну с простого. Сегодня я расскажу вам, что такое душа.

Над залом повисла тяжелая, как свинец, тишина. Послышался шепот. Я проглядел первые ряды.

— Мальчик… выйди сюда. Иди, не бойся, можешь маму с собой взять.

Восьмилетний мальчишка спрыгнул с колен смущенной матери. В гордом одиночестве восшествовал на сцену, демонстрируя восхитительное мужество.

Я наклонился с дружелюбной улыбкой.

— Что это у тебя?

— Минералка.

— Позволишь?

Я взял у него полулитровую бутылочку „Аква Минерале“. Поднял на уровень глаз, глядя, как свет переливается в воде.

Отвернул крышечку, наклонил бутылку. Парень со страхом наблюдал, как сумасшедший выливает его воду на деревянный пол. Я перевернул бутылочку.

— Какая прекрасная чистая вода.

Я поднял бутылочку выше.

— Всем видно? Никаких тузов в рукаве.

Смех, ропот.

И тут я всыпал им ремня.

— Братья и сестры! Душа — здесь. В этой бутылке.

Под гул встревоженных, изумленных голосов я вернул бутылку мальчику и отправил его к маме на колени. Мальчик что-то сказал ей, женщина потрепала сына по волосам.

Я обернулся. Руслан кивнул. Показал большой. Андрей со скучающим видом разглядывал стены.

Я повернулся к залу. Подождал, пока волна шума схлынет. Парень в кожаной куртке сплюнул жвачку между ног.

— Фигня! Слишком просто!

— Все гениальное просто, — парировал я. Чувствовал, что взял толпу в кулак, теперь это горячее, недоверчивое сердце бьется в моей руке. — Скажите мне, чего в человеке больше всего?

Парень захлопнул рот. На лице отразилось недоверчивое: „А ведь действительно…“ Я оглядел зал. Возвысил голос.

— Где зародилась жизнь? Что никогда не исчезает? Что дарует жизнь и убивает? Без чего ни одно живое существо не может жить долго?

— Без секса! — выкрикнул с левой стороны зала парень в черной бейсболке.

— И без этого тоже, но мы сейчас о другом. Как гениально прозорлив Толстой! Он сказал: „В каждом человеке есть вода: в одних холодная, в других теплая, чистая и мутная, бурливая и спокойная…“ А сейчас я расскажу вам о воде.

И я рассказал им о воде.

Вода окружает нас со всех сторон. Она проникает всюду.

Камень можно раздробить. Ветер — остановить. Огонь потушить. Воду нельзя уничтожить.

Каждый день мы пьем воду, испаряем воду, проходим мимо воды. Мокнем под дождем и проклинаем его. Кто-то тонет в воде.

Известное нам количество воды в Мировом океане — лишь треть всей водной массы. Две трети находятся под землей. В Час Суда материки опустятся, вода поднимется и затопит сушу, оставив небольшой клочок земли в Сибири. Там зародится новое человечество.

Нет ничего более обыденного, чем вода, и нет большего чуда.

Вода — исключение из всех правил.

Вода — единственная жидкость, которая встречается в природе. Все другие жидкости образуются в результате химических соединений.

Вода не является оксидом, так как оксид — соединение кислорода с металлом. Вода — единственная жидкость, молекула которой состоит из трех атомов.

Никто не понимает, как из такого простого соединения образуются сложные кристаллические образования — снежинки.

Каждая снежинка уникальна. Ни одна из снежинок формой не походит на другую, траектории снежинок никогда не пересекаются и не повторяются.

Вода чутко реагирует на отрицательную энергию. Ученые проводили эксперименты. В комнате с водой включали тяжелый рок, матерились, устраивали скандалы и ссоры. За сутки вода в стакане превратилась в мутную, грязную, вонючую жижу.

Снежинки, намороженные на стенках холодильника в комнате, где звучал тяжелый металл, были уродливы. В комнате, где звучала музыка Моцарта — правильные, совершенной формы.

Некоторые природные источники обладают целительной силой.

Ученые не могут объяснить процесс электролиза.

Вода нарушает закон физики: с увеличением плотности увеличивается и масса. По этому закону лед в стакане должен опускаться на дно, айсберги — тонуть. С увеличением плотности воды ее масса уменьшается.

Так что, братья и сестры (улыбаюсь) — пейте воду!

Я обернулся. Руслан пропал. На деревянном помосте я да Андрей, облитые искусственным светом, погубившим столько великих людей.

Андрей подошел ко мне с прежней улыбочкой дьявола. С удивлением я заметил в его глазах уважение.

— Молодец, — сказал он. И покинул сцену через боковую дверь.

В номере скинул чертов балахон. Плеснул в стакан коньяка со льдом (который не тонул). Рухнул в мягкое кресло.

Руслан стоял у окна. Глазел на залитую огнями Студенческую.

— Ты был превосходен, Павел. Блестящее выступление! Видел их глаза?

— Без твоей поддержки я бы ничего не сделал, — я вытянул ноги и откинул голову, ощутив затылком женственную мягкость спинки.

Он повернулся, голос стал встревоженным.

— Я чувствую в тебе неуверенность. Чего ты страшишься? Не держи в себе страхи.

Я с изумлением взглянул на Руслана. С чего вдруг хваткий бизнесмен заговорил высоким штилем? Я подумал — возможно, „Руслан“ — не настоящее имя.

— То, что сегодня было, кажется мне неправильным. Они так верят мне. Но я вовсе не тот, кем они меня считают. Я хуже любого из них!

— Ты воодушевил тех, кто, возможно, погиб бы иначе!

Я горько усмехнулся.

— Да. Но стали бы они слушать меня, если бы знали, кто я такой?

Я встал, прошелся по комнате.

— Все это лишь глупое покаяние. Люди будут считать, что я — пророк. А все, что я делаю — искупление грехов.

Руслан рассмеялся.

— Э-э, брат, да ты пьян как сапожник.

Я потер лоб.

— Прежде всего я устал.

Руслан поднялся. Подошел к окну.

— В самом деле. Иди спать. Утро вечера мудренее.

Утром моя голова напоминала военный полигон, на котором проводили ядерные испытания.

— Точилин взял их? — спросил я, развалясь в кресле. Потер висок. Утренний свет бил в окно.

Руслан не стал уточнять, о ком я.

— Не успел.

Он сидел за столом. Изучив бумаги, сложил их стопкой и убрал в дипломат с хромированной стальной ручкой.

— Насильников достал кто-то другой.

— Другой?

— Убил всех пятерых. Тела нашли в подвале многоэтажки. На улице Германа.

Я выпрямился в кресле.

— Каким способом?

— Проломил головы. Бил чем-то тяжелым.

— По затылку?

— В основание черепа, ломая шейные позвонки. Одного — по макушке. Череп раскололся, как грецкий орех. Сильный парень. Кофе будешь?

— Лучше пиво.

Руслан встал. Я покачал головой.

— Народная месть… Точилин обосрался.

Почему-то я переживал за этого человека, которого видел вживую один раз. В следующий миг мне стало все равно. Даже все равно, что стало с той, что была отмщена.

С девочкой по имени Даша.

С девочкой, которую похоронили.

Руслан открыл мне банку пива. Я поблагодарил кивком.

— Сегодня их в два раза больше, — в моем голосе нотки паники.

Руслан не улыбнулся. Не удостоил даже кивком. В тот вечер он снова был на себя не похож.

Андрей подошел ко мне.

— Удачи, — бросил он и поскорее удалился вглубь сцены, морщась от досады. Я улыбнулся.

Вышел вперед, воздел руки. Прихожане затихали в ожидании шоу. Многие уже узнают, да и мне некоторые памятны.

— Братья и сестры! Я знаю, зачем вы пришли. В сердце каждого из вас — добро. Вы хорошие люди. Я вижу это.

И я вижу вашу усталость, ваши страхи. Оставьте заботы. Отложите дела. Пусть в этом зале сияет луч надежды.

Аплодисменты.

— Что вы нам сегодня расска-а-ажете? — как-то уж слишком игриво спросила белокурая девица в мини, накручивая локон на пальчик.

— Сказку, басенку, стишок, — сказал я. По залу прокатилось ха-ха-ха. — Братья и сестры! Сегодня я поведаю о том, как встретил Иисуса Христа.

Во сне я блуждал по темному холодному лабиринту.

Я оказался в огромной зале с высоким потолком. Было темно, холодно, сыро.

В одном из многочисленных коридоров показался крохотный огонек. Он разрастался, приближаясь, и будто плыл в темноте. Я увидел — то человек, окутанный голубым сиянием.

Это был Он.

— Вы видели Его! — воскликнула девушка на центральном ряду. — Какой Он?

— Кто самая выдающаяся личность всех времен? Кто величайший гений и величайший духовный лидер? Кто, единственный во всю историю человечества, жил праведно?

Этот человек изменил ход истории. Он исцелял неизлечимых и оживлял мертвых. Он не взирал равнодушно на беды и страдания мира! Он пострадал за всех нас!

Некоторые просветлели, иные со скучающим видом разглядывали стены. Я рассказывал общие положения о Христе, к тому же скучные.

— Он стал посредником между Землей и Небом. Он — наш человек в Небесном Саду. Христос — Богочеловек. Он всех нас сделал равными Богу!

Одна из женщин радостно вскрикнула в религиозном экстазе. Кажется, она испытала духовный оргазм.

— Везде, где появлялся Христос, Его ученики и Его учение, открывались школы и приюты для сирот, прекращались распри, освящались браки, всячески защищались права женщин.

Вы спрашивали, каков Он?

Я улыбнулся, медленно и как бы в истоме поднимая глаза к потолку.

— У Него чистые черные волосы до плеч. Дивные голубые глаза. Добрый взгляд, проникающий человека. Тихий бархатный голос. Красивые нежные руки с тонкими сильными пальцами. Из под одежд Его видны маленькие ступни ребенка, коими Он неслышно ступает по земле, воде и облакам.

Меня тошнило от самого себя. Но лица светлели, глаза загорались, а спины выпрямлялись. Я говорил то, что они ожидали услышать. Христос всем знаком по образцам канонической живописи. Средневековые художники воссоздавали Его образ по собственным лекалам, руководствуясь техникой, школой, традицией. А большинство иконописцев, кроме, наверное, Рублева, и вовсе писали по указке духовенства. Полагаю, даже Микеланджело не избежал подобной участи.

Христос был плотником, Его руки не могли быть нежными. Скорее, они были мозолистыми. Лицо грубое, нос плоский, лоб покатый. Такими были люди в ту эпоху.

— Он сказал мне: „Иди и проповедуй любовь и всепрощение по всей Земле. Ты должен основать новую Церковь, Церковь Любви, чистую, не запятнанную кровью, не погрязшую во лжи. Пусть твои апостолы не жируют в роскоши, а ходят по грязи мирской и добросердствуют“.

Я обвел взглядом зал. Лица. Усталые, недоверчивые, озаренные надеждой или ослепленные ненавистью и страхом.

— Христос существует! — вскричал я, воздев руки к потолку.

Сборище содрогнулось. Как мужчина шепотом, руками и губами пробуждает в женщине желание, так я пробуждал в них чувства, похороненные под лавиной страхов, сомнений, отчуждения.

— Он воскрес! И воскрешал! И при Нем женщин допускали к святилищу! Женщины, слушайте, это для вас! В нашей Церкви вы будете наравне с мужчинами. Приносите крестить своих детей к нам — вы будете опускать их в святую воду!

Женщины оживились, начали перешептываться. Бедные дурочки. Я бросил кость диким псам феминизма. Им нужно быть наравне с мужчинами во всем, причем за здорово живешь, без усилий. Будь их воля, заставили бы мужиков вынашивать и рожать, чтоб уж совсем равноправие.

— И мы всех примем! Гомосексуалистов, проституток, убийц и воров! Ибо Христос рек: „Отец Мой есть Я. Кто знает Меня, тот знает и Бога“. Человек — каждый человек — есть образ и подобие Божие. Бог есть Бог и убийц и святых!

Меня прервал человек в темном пальто с длинным изжелта-бледным лицом.

— Вы лжете.

Я замер в предчувствии грозы. Руслан стоял позади. Я ждал, что он скажет что-нибудь такое… не знаю, раздавит мерзавца. А он стоял и ковырял в носу.

Вперед выступил Андрей. Одна девушка ахнула. Другие с бесстыдным интересом разглядывали его хищное лицо.

— Этот человек, — он кивнул головой в мою сторону. — Чист душой и открыт. Он — пророк.

Прихожане зашевелились, словно единая колоссальная гусеница. Кажется, женщины поверили.

Я облизнул губы.

— Христа видели многие. Четыре апостола в течение десятилетий рассказывали о нем. За такое время их поймали бы на лжи.

— Я не об этом, — сказал длиннолицый. — Я верую в Христа. И, по-моему, больше, чем вы! Он никогда не говорил таких слов!

Я скривил губы в усмешке, чтобы скрыть, как затравленно бьется в пятках сердце.

— Каких слов?

— О том, что каждый последний подонок есть подобие образа Божьего!

Толпа затихла в напряженном ожидании. Нужно было отвечать.

— Вы будете решать, кто последний подонок, а кто святой? Вы много на себя берете! Это грех! Вспомните слова Иисуса: „Не суди, да не судим…“

— „Узки врата, ведущие в Царство Божие“, — оборвал он. — Вот Его слова.

Звенящая тишина.

Мои нервы натянулись. Из какой преисподней выполз этот нехристь? Этого, черт побери, не было в ПЛАНЕ!

Я оглянулся. Руслана не было. Андрея тоже. Я стоял один на один с внезапно загудевшей толпой. Смиренное доверие сменилось враждебностью.

Провал.

— Не слишком ли много треволнений для такой ерунды? — спросил Андрей.

Втроем у меня в номере. Подавлены. Я хмуро разглядываю галактики на дне стакана с вином. Руслан, сидя в кресле, вяло теребит бокал мартини. Андрей мерит комнату шагами, раздраженный, как разбуженная пчела.

Я не знал, что Андрей задумал. Меня это пугало. От него я не ждал ничего хорошего.

— Это не ерунда, — Руслан рывком поднялся с кресла. — Это вера.

— Ах, брось ты свои бредни! Вера, надежда. Это бизнес, Руслан. И ты об этом знаешь.

Они стояли друг против друга, сжимая кулаки. Я вжался в кресло, скованный страхом.

Конечно, я был на стороне Руслана. Андрей циничен, хитер и опасен. Я вообще удивлялся, чего Руслан таскает его повсюду. Толку-то от Андрея не особенно.

Некоторое время они мерялись волей. Кулаки разжались, дуэлянты разошлись по углам ринга. Я с облегчением вздохнул.

В следующую субботу я с напряженным вниманием вглядывался в собравшихся. К счастью, длиннолицего среди них не оказалось. Он явно считал нас шарлатанами.

Я расслабился. Вспомнил слова, сказанные накануне Русланом: „Успокойся. Сколько таких? Этот, еще один. Им не сломать нам хребтину“.

Обернулся. Руслан подмигнул, показал сложенные колечком большой и указательный пальцы. Andre отсутствовал, чему я был только рад.

— На прошлом собрании я рассказывал вам об Иисусе, — начал я. — Нас прервали.

— Его здесь нет! — с торжеством в голосе объявил подросток в очках, с повязанным на шее пионерским галстуком.

— Мы вам верим! — женский голос. — Расскажите еще что-нибудь!

Я задержал дыхание. Наступило время передать им новое откровение.

— В момент медитации, в кульминации слияния с Сущим, я видел Христа. Об этом я говорил. Но я не успел сказать всего.

Христос, стоя внутри некоего энергетического шара, рек:

— „Бог видит тебя, друг мой. Он уповает на твои труды, как ты уповаешь на Него в молитвах своих. И как ты воздаешь Ему за насущное благодеяниями и трудами праведными, так Он воздаст тебе. Не сторицею, а сколько понадобится, и сверх того. Не сколько попросишь, но более. Не когда попросишь, а когда отчаешься и утратишь надежду.

Так говорит тебе Бог, и то же во чреве твоем передает другим, мужчинам и женщинам, детям и старикам, грешным и праведным, юристам, поэтам и проституткам — ибо Он есть и Бог проституток!“

Я сказал: „Хочу познать Бога“.

Христос печально улыбнулся. Покачал головой.

— „Познать Его невозможно. Ибо Он — Все — или Ничто — как тебе нравится. Познавать Его можно вечно, и чем больше ты будешь узнавать, тем дальше будешь от истины. Нельзя познать Бога. Возможно лишь… быть Богом“.

Я спросил, что это значит.

— „Знай же, Бог не один, а есть два Бога: Бог-Отец и Бог-Мать. Он наказывает, воздает по заслугам, творит справедливость. Он суров, тверд, терпелив. Она прощает, одаряет и принимает. Она добра, мудра и милосердна.

Ибо в Боге Едином воплощены и мужчина, и женщина — неразделенные, неразлучные. Потому надлежит влюбленным вступать в священный брак, чтобы стать плотью единой, и без того не сходиться.

Так говорю я: не твори Зла, не пылай ненавистью, прощай врагов своих. Не суди никого, прощай, даже если убьют детей твоих, без сердца же и помощи никого не оставляй.

Не прелюбодействуй и не усердствуй в малом. Не говори от полноты сердца. Пусть слова будут холодны, словно глыбы ледяные. Не изрыгай речей пламенных, подобно дракону, и не будь во злобе.

Ибо чем убивать: словом или мечом? Проклятие же бывает страшнее атомной бомбы.

Не мечи бисера твоего перед свиньями. Лучше находиться в одной клетке с голодным львом, чем в одной комнате с вульгарными.

Праведникам Бог отдает самое лучшее, как домовладыка любимым сыновьям: добро, милость, радость жизни. Верным супругам Он дарует покой, уют, приятную усталость после трудов.

Грешникам же и раскольникам все прочее: болезни, одиночество, измены, отчаяние, СПИД, наркотики и неотвратимая гибель.

Такова главная заповедь: любишь — люби, и будешь любим. Любит ли мужчина женщину, женщина — мужчину, или мальчик женщину, или девушка старика, мужчина мужчину, женщина — женщину — да будут верны душой и телом. Ибо должно отдаваться целиком. Не будь отступником и не верти головой по сторонам. Сделав выбор, сожги мосты.

Грешник подобен строителю, воздвигшему дом из песка и фекалий в центре шторма: обрушится дом, и останется на месте том болото зловонное и прах смердящий.

Праведник подобен строителю, воздвигшему дом из хрусталя на твердой почве в ясную погоду: устоит дворец тот вовеки, и не обрушится, но воссияет в вечной славе“.

Я замолк, переводя дух. Люди зашевелились, заерзали на жестких сиденьях.

Я же презирал себя. Я ведь рассказывал об Иисусе, и сам как бы выступал от имени Иисуса. Господь стоял у боковой дверцы за сценой, где обычно стоял Андрей, и вслушивался в каждое слово, которое я пытался отдать людям. А я всей душой чувствовал, как убога моя духовность, какой я еще щенок.

Я прошел сцену, по ступеням спустился к просветленным лицам. Глаза — удивленные, жадные, задумчивые — распахивались навстречу.

Я обходил ряды, сосредоточенный и плавный. Я чувствовал их веру и сомнения, страхи и надежды, пропускал через фильтры сознания, как сигаретную дрянь в легких.

Я споткнулся, словно долбанулся лбом о низкую притолоку. В пятом среднем ряду с краешку сидела женщина с семилетним сыном на коленях. В один призрачный миг мне почудилась Таня — прекрасная, гордая, неприступно-холодная. С собранными в хвост темно-русыми волосами. Ребенок на коленях у женщины имел ангельские глаза цвета океанских глубин. Редкий оттенок. Мой оттенок. Нежные пальчики сжимают красного леденцового петушка. Оба смотрят на меня. Богоматерь — с насмешливой улыбкой, мальчик-Иисус — с испуганным любопытством.

Я моргнул два раза. Почудилось. Не те, не там и не тогда.

Облизнув губы, я рек:

— Мы живем не в мире внешних событий. Жизнь реальная — лишь бледная тень того, что внутри. Мы живем в себе. Каждый в собственном сне.

Вот вы, женщина с сыном на коленях… какой красивый мальчик… вы так прекрасно смотритесь вместе… жаль, нет фотоаппарата (закругляйся, идиот!). Вы видите то, чего я не вижу — сцену, стены, потолок — у меня за спиной. Я вижу то, чего вы не видите — этих добрых людей позади вас, вашу красоту. Вы видите по-женски, у меня мужское зрение.

Когда вы только пришли сюда, этот зал был чужим и непознанным — вы видели его настоящим. Сейчас вам все кажется родным, но вы его не познали. Вы его придумали, подогнали под собственные представления. Мы находимся в разных „залах“. Сколько здесь людей, столько и „залов“. Мы не на одной планете, и даже не в одной Вселенной.

Взгляд матери стал задумчивым. Она кивнула.

Я прошел вглубь, заглядывая в глаза — иначе львы меня растерзают.

— Вокруг нас сказочный мир, сотканный из света, чувств, желаний. Миллионы иных, никогда нами не познанных внутренних миров. Мы черпаем энергию не от Солнца, как цветы, не от еды и отдыха. Мы подключены к невидимому духовному источнику. И эту, данную нам свыше энергию, эту святую воду любви и добра нельзя тратить на бесконечные ссоры и склоки. От этого страдает душа. Вода — вот этот источник. Но она не стоячая, а проточная. Непрерывно струящийся через наши каналы поток света, который мы получаем свыше и отдаем миру, людям. Мы подключены к сети бесплатно. На небесах нет провайдера. Но, возможно, мы платим налог в виде страданий.

Знать об этом источнике. Видеть его, чувствовать — в себе и других людях — наша святая обязанность и наша священная привилегия. Источник всего, в том числе этого сердца и этих слов.

Преступниками и убийцами нарекаю я тех, что не признают света, отвергают его, изображая кирпичную стену и строя преграды. А порой так поступает каждый из нас.

Мы не должны озлобляться, не должны мстить, отвечать ударом на удар, умножая Зло — иначе уничтожим все.

Наше тело, земное требует своего. А еще страх осмеяния, страх показаться слабым, жажда власти, лидерства, — она есть в каждом!

Но человек принадлежит двум мирам. В этом его красота и уникальность. Наша энергия — не от земли, никакой, даже самый тяжелый и грязный труд не способен ее исчерпать.

Земное есть в нас, оно требует побеждать других. Но в нас есть и Свет.

Разве это не величайший Дар? Мы — короли, дети божьи, и разве наша власть (она есть у каждого!) не выше всего? Всей грязи, что творится здесь, на земле?

Сила удара — ничто. Было бы глупостью восхищаться ею — слышите, вы, все битые и бьющие? Она, в отличие от любви и добра, ничего не создает, не преумножает, не соединяет.

В нас есть что-то, никак (благослови Господь!), не связанное ни с инстинктом жизни, ни с материнским, ни половым. Станем ли сеять тлетворение?

Любящие земное получат свой кусок мяса. И возрадуются, и уверуют в праведность свою. Однако наступит срок, когда придут иные — из сточных канав и глухих подъездов, и скажут: „Ваше время истекло!“ И цари земли будут низвергнуты во тьму внешнюю. И послышатся стенания и скрежет зубовный!

Или не слышали вы, что рек Спаситель: „Камень, который отвергли строители — тот самый сделался главой угла!

И многие из первых будут последними, а многие из последних — первыми“.

Так говорил Христос, так говорю Я: „Блаженны все изгои и отшельники, ибо станут королями, и будут жить счастливо в семьях своих.

Но горе вам, о которых все говорят хорошо! Ибо жизнь мира есть гибель Духа; то, что во тьме Свет, для Света — Тьма!“

Мир материальный будет разрушен, вместе с законами, которые он нам диктует. Кто строит замок на зыбучих песках?

Я глядел на них с помоста. Сердце радостно колотилось. Никогда еще мне не было так хорошо. Я был… чист. Слова, что я говорил, не были моими, и говорил их не я, Некто более могущественный.

Одни за другими, прихожане вскочили со скамеек. Женщина с черными волосами, тронутыми сединой, подбежала к краю сцены. Я отшатнулся. Женщина со странным волнением в увлажненных глазах перегнулась через край сцены, где ходили в грязных ботинках, и кончиками пальцев попыталась коснуться меня. Но ухватила лишь край белого шелкового балахона. Ее глаза взирали на меня с благоговейным восхищением, как, верно, никогда не глядели на мужа или детей.

Я отступил, ткань балахона выскользнула из ее пальцев. Женщина, не отрывая глаз от моего лица, беззвучно шевелила губами. Ее усталое, рано покрывшееся морщинами лицо исказилось.

Руслан подошел, положил руку на плечо. „Спокойно“, прошептал он. „Держи марку, Паша“.

Прихожане окружили деревянный помост. Женщину оттеснили, я заметил исчезающую в людском океане благодарную улыбку.

Сердце, казалось, вот-вот выскочит из темницы груди и, дергаясь комком мышц, упадет на грязный пол. Люди смотрели на меня с восхищением, трепетом, благодарностью. Тянули ко мне озябшие, скрюченные артритом, покрытые шрамами и мозолями руки.

И они кричали. Перебивая друг друга, не заботясь о ближнем.

Мою слабую плоть сокрушил шквал чужих мыслей, чувств, воспоминаний. Старик с палкой, в пальто с заплатками на локтях. Пятьдесят лет назад с винтовкой наперевес вместе с товарищами он ворвался на вымощенные камнем улицы Берлина. Обезумевшие от страха и крови, солдаты кололи ржавыми штыками всех, кто встречался на пути. Стариков, женщин, детей. Они устали, и озверели, и ждали победы так долго… Его товарищи — „бойцы Красной Армии“ — умирали у него на глазах. И он колол животы, выпуская кишки мирным жителям. А месяц спустя вместе со всеми взошел на трибуну, чтобы под пушечные выстрелы, рев толпы и крики „Ура-а-а!“ получить медаль героя.

Женщина с подбитым глазом и огрубевшими от стирки руками. Когда ей было десять лет, ее изнасиловали старшеклассники. Она рассказала об этом отцу.

Он отвел дочь в кладовую. Погладил по голове. „Никому не говори, ладно?“

Девочка кивнула, прижимая к груди куклу.

Он улыбнулся. Еще раз погладил по волосам.

„Вот и чудненько“.

Улыбка его пропала.

„Никто не должен узнать. Ты опозоришь нашу семью, а меня исключат из партии“.

Мужчина в кожаной куртке. В школе о его спину в мужском туалете потушили сигарету. Ожог третьей степени.

Это сделал сынок одного важного парторга. Директор утряс дело. Родители не явились в школу. Не выказали никакого возмущения. Отец того парня был их начальником.

Лысый господин в круглых очках, похожий на ворону. Врач. Я знал это. Знал и то, что он хирург, и втайне наслаждается страданиями пациентов. Он с детства мечтал быть только хирургом. Больные молились на него. Он был хорошим врачом. После удачной (а особенно — неудачной) операции мыл руки, возвращался домой и с удвоенной энергией любил жену.

Все они трогали меня. Я закрылся руками, Руслан стискивал железной хваткой мое хрупкое плечо. И шептал: „Держи марку, Павел. Помни, что ты сделал!“

И я помнил. Из темных глубин океана перед моими глазами выплыло безумное, постаревшее лицо Кати. Лишь в черных глазах, по-прежнему прекрасных, светился спокойный и властный огонек разума. „Я тебя прощаю, Павел. Я люблю тебя — всем сердцем — и прощаю“.

Охваченный смятением и страхом, я опустил руки и закричал:

— Хватит! Перестаньте!

Они замолкли. Боялись оскорбить? Обидеть? Страшились зарезать курицу, несущую золотые яйца?

Я шел по холодному коридору с деревянными стенами. Между досками разевали темные рты щели шириной в два пальца. Рты изрыгали ледяное дыхание. В зале, где я оставил свою душу и жизнь, роковая поступь зимы не ощущалась, коридор же и не думали отапливать.

Из полумрака на меня выпрыгнул Андрей. Толкнул в грудь. Я спиной хлопнулся о стену. Доски коротко прозвенели.

Не давая мне опомниться, Андрей навалился. Прижал к стене. Запечатал рот ладонью.

— Тихо. Не дергайся, умник. Обещай не кричать. Отпущу.

Я промычал ему в ладонь. Моргнул два раза.

Андрей ухмыльнулся. Нисколько не сомневаясь в своем физическом превосходстве, отпустил меня.

Я вырвался и тут же кинулся на него.

Андрей двинул кулаком под дых.

Я согнулся пополам, ловя ртом недоступный воздух.

— Ну что, герой? Протрезвел?

Я отбросил мысли о сопротивлении. Выпрямился.

— Чего тебе надо?

Он приблизился.

— Слушай меня внимательно, умник, герой, пророк и все прочее. Сейчас ты вернешься в номер, и Руслан возьмется за тебя. Запомни: ты не должен верить ни единому слову!

— А не пошел бы ты, — я попытался протиснуться между ним и стеной. Удалось, но я не питал иллюзий: просто Андрей меня отпускал. — С какой стати?

Его красивое лицо озарилось странной улыбкой. Глаза блестели.

— Наш блаженный мальчик думает, что все понимает. Забавно.

Холодная тревога жидким азотом разливалась по внутренностям.

— Забавно, — в тон ему ответил я. — Ну, думаю. Тебе-то что?

Павел. Ты ведешь себя как мальчик.

Улыбка пропала с его лица. Ее место заняло холеное равнодушие.

— Помни, не верь тому, что скажет Босс.

Я холодно ответил, что разберусь сам. Андрей не удостоил меня ответом.

Руслан вовсе ничего не сказал. Весь вечер молчал. Это меня не удивило: в последнее время мы отдалялись. По-моему, причиной были мои „выступления“. Они пожирали нас обоих, затягивали в шестерни лжи и равнодушия. Руслана явно больше интересовала моя роль в сочиненной им пьесе, чем я сам. Я перестал ему доверять, и много времени проводил в кабаках, заливая одиночество горькой.

На собраниях пускали яркий свет в глаза прихожан, чтобы никто не просек, что у меня рожа с бодуна вздулась. И я продолжал рассказывать о Воде, о Жизни. „Помните“, говорил я чистым молодым голосом. „Вода вас держит! Отдайтесь воле Божьей — и не утонете. Плывите по течению. Начнете барахтаться, жаловаться, озлобляться — захлебнетесь!“

Они же все чаще просили — даже требовали — продолжать повесть о Христе. Они действительно верили каждому слову. У них дома голодали дети, в магазинах не было хлеба, цены росли как на дрожжах, а у людей не осталось никаких желаний, кроме как сидеть на жестких скамьях и хлопать ушами.

На этих встречах почти не встречалась молодежь.

Слишком поздно я понял: меня грязно использовали. Я попал в лапы к расчетливому мерзавцу.

Перед очередным выступлением мне пришло в голову обратиться к юристу клана Дубровских, который в свое время оформлял завещание Кати. Каково же было мое удивление, когда я узнал, что он неожиданно скончался. В органах мне отказались давать какие-либо объяснения о причине его смерти.

Я обратился в банк. Молодой служащий отвел меня за отдельный столик. Ломая пальцы, он смущенным голосом поведал, что большая часть денег с моего счета пропала.

— Как? — спросил я, стараясь казаться строгим. На деле же ничего, кроме изумления и ужаса, я не чувствовал. — Вы шутите?

— К сожалению, нет, — глазки его бегали. — Кто-то перевел деньги с вашего счета на заграничный.

Пойманный в ловушку загнанный зверь с минуту молчал, пытаясь оправиться от потрясения.

От потрясения я кое-как оправился, а сделать вид, что ничего не происходит, даже не пытался.

— А остальное? — услышал я собственный (чужой) голос. — Акции? Земля? Недвижимость?

Служащий, нервно теребя галстук, убитым голосом ответил:

— Все переписано на чужое имя.

— На кого? На Руслана Кривицкого?

Служащий на миг поднял испуганные глаза. Тут же опустил.

— Я не имею права разглашать имя клиента.

Я грохнул кулаком по столу. Служащий подскочил на стуле.

— ДА МНЕ ПЛЕВАТЬ, ИМЕЕТЕ ВЫ ПРАВО ИЛИ НЕТ! — изо рта у меня брызнула слюна. — ВЫ ЧТО, СБРЕНДИЛИ?

Банк замер. Сотрудники и клиенты — все, кто находился в зале обслуживания — с неодобрением смотрели на меня.

Молодой человек в костюме оставил в покое свой галстук. Глубоко вздохнул.

— Павел Юрьич…

— ВЕРНИТЕ МНЕ МОИ ДЕНЬГИ! НЕМЕДЛЕННО!

Надо мной навис охранник.

— Валера, успокоить товарища?

Тот со смущенной улыбочкой повел в воздухе рукой.

— Нет-нет, Дима, все в порядке. У нас небольшие затруднения.

— Ошибаетесь, — процедил я, вставая. Наставил на него палец. — У вас ОГРОМНЫЕ ПРОБЛЕМЫ.

Выйдя из банка, обругал себя. Пришло запоздалое осознание полного провала.

Можно отрубить человеку руку, но нельзя пришить ее обратно.

Можно незаконно перевести деньги с одного счета на другой. Но вернуть их невозможно.

Руслан наверняка пустил все в оборот. Дома, акций, денег — ничего этого уже не существует.

Капкан захлопнулся.

Вернувшись в номер, я обнаружил там Руслана.

Он сидел в кресле с бокалом в руке. На губах — улыбка спокойного превосходства.

Поднял на меня насмешливый взгляд.

Я с угрюмой злобой смотрел на него. Меня охватила ненависть… и страх. Священный ужас, который преданный всегда испытывает перед предателем.

Я прошел к мини-бару, плеснул в стакан из первой попавшейся бутылки. Там мог быть и яд. Но если бы вздумалось прочесть этикетку, я не разобрал бы ни одной буквы.

Я сел на диван. Руслан смотрел на меня. Я смотрел в угол, боясь встретиться с ним взглядом. Отпил, не чувствуя вкуса.

Секунды тянулись, как часы.

— Ну? Как дела?

Вздрогнув, я посмотрел ему в глаза. Глухим, спокойным голосом ответил:

— Я все знаю.

Руслан кивнул.

— Это хорошо. Я думал, ты никогда не сообразишь.

Я глядел на его холеное лицо, лихорадочно подыскивая нужные слова. Которые раздавили бы его. Но, конечно, невозможно было найти их. Это я был раздавлен. Мне оставалось только делать то, что делают все проигравшие — сохранять лицо.

— Может, объяснишь, в чем дело?

Дурацкая, дурацкая фраза! Голос мой полон чувства собственного достоинства, праведного гнева — смешного в моем положении.

Руслан пожал плечами.

— А что объяснять? Все и так ясно.

Он наклонился ко мне.

— Все очень просто, Павлик. Ты используешь свой дар. Даешь людям веру. Успокаиваешь свою сраную совесть. Мы — делаем на тебе деньги. Обычный бизнес.

— Мы? — спросил я, хмуро уставясь в стакан.

— Мы, мы. Все остальные — кроме Андрея — в доле. Кроме вас двоих, все с самого начала знали, чем мы занимаемся. Народ получает зрелища. Мы — хлеб.

— Это были мои деньги, — убитым голосом сказал я.

У Руслана от изумления задвигались брови.

— ЧТО?! ТВОИ? Ты получил эти бабки в наследство от жены, которая сдохла в богадельне для умственно отсталых. От жены — которую ты убил, Паша. Как и своего сына.

Да, да, можешь не смотреть на меня своим взглядом злобной собачонки! Я прекрасно знаю, кто ты и что ты. Ты такой же ублюдок, как и я. Только не такой хитрый.

Он допил вермут. Встал, поставил стакан на столик.

— Не советую тявкать, — он одернул пиджак. — тебе это богатство все равно ни к чему. На этих деньгах кровь твоей жены и сына. Так что, все к лучшему.

Я откинулся на диване. Прикрыл глаза.

— Я ухожу. Все. Лавочка закрыта.

— Еще как не закрыта, — сказал Руслан. Обошел диван, обнял меня за шею.

— Про любовницу-то свою забыл? — прошептал он мне на ухо. — Про ту, из прошлой жизни? Которую ты окотил?

Я похолодел.

— Ты не тронешь ее. Не посмеешь.

— Милый мой, посмею. А ты что — думал, до конца жизни сможешь гадить и убегать, чтоб не нашли по запаху? На сей раз, дружок, ты просчитался.

Руслан выпрямился.

— Прости, Паша, не могу тебя отпустить. Уж больно шикарный из тебя получился мессия. Хотя Христос — я верю, что Он существовал — был поумней тебя. Помнишь Его слова? „Враги вам домашние ваши“. Христос вовремя избавился от привязанностей. Знал, умник: те, кого мы любим — наше слабое место. Спокойной ночи, Паша. Жду тебя в субботу.

Я окликнул его. Руслан обернулся на пороге, посмотрел на меня с усталой усмешкой.

Я впервые увидел его по-настоящему.

— Господи, — прошептал я. — Неужели ты тот, о ком я думаю?

Руслан улыбнулся.

— Тебя это пугает?

Я молча смотрел на того, кто в облике Руслана Кривицкого ходил по земле, под маской благотворителя губя людские души.

ЕГО глаза сверкнули.

— Лучше тебе забыть то, что ты увидел. Навсегда.

Он вышел.

Я упал на диван — ноги не держали. В голове не было ничего, кроме звонкой пустоты.

К ночи я был вусмерть пьян.

В тот вечер мой успех зашкалил. Прихожане пришли в неистовство. Одна женщина пыталась прорваться ко мне. Она кричала и рвала на себе одежды. Моя охрана грубо вытолкала ее из зала.

Забыл сказать: меня ведь теперь охраняли. Двое лбов в костюмах, насколько я понимаю, скрывающих бронежилеты. Покуда я распинался на сцене, ребята с хмурыми рожами стояли внизу, сложив лапищи на самом важном.

Руслан не являлся на встречи. Со мной был Андрей. Он вмешивался, когда толпа наглела. Впрочем, я не чувствовал благодарности.

Мы с Русланом встречались только в коридорах многочисленных отелей. Мы перелистывали города, как страницы романа. Сухо кивали друг другу и расходились по номерам.

Я пропадал в барах, перестал являться на выступления. Руслан, скрежеща зубами, подыскал на улице парня, похожего на меня. Его волосы выкрасили в каштановый цвет, и сходство стало поразительным. Андрей писал ему речи на мятых листках, список вопросов, которые якобы приходили от прихожан, заранее заготовленные ответы.

На каждом вечере среди паствы сидели подсадные, чтобы не было осечек. Иначе нельзя: мы высоко взлетели, прямо-таки гремели на всю страну.

К весне 2001-го мы достигли потолка. Я перестал интересоваться чем-либо. Прошлое занимало меня сильнее настоящего. Лица, слова и картины, искаженные и расцвеченные сознанием: детство, Таня, семейный ад с Катей — все казалось прекрасным, усеянным красивыми цветочками с нежными лепестками.

Последний разговор с Русланом закончился ссорой. Босс нервничал, бегал, запинаясь о ковер, орал, брызгал слюной. Я сидел в кресле, ехидно улыбаясь. Кажется, я просек причину его терзаний. Я больше ему не нужен. Я поднял состав Руслана в гору, теперь осталось толкнуть с вершины, сам наберет ход и покатится по заранее проложенным рельсам. Мавр сделал дело и может выметаться к чертям, НО: Руслан не мог от меня избавиться. Потому что парень с крашеными волосами похож на меня… но чего-то не хватает. Хоть тресни. Нет в нем Света. Я — единственная гарантия, что мероприятие не накроется.

Меня же мучили газеты. Первые полосы кричали о похищении детей. О том, как дети под влиянием какой-то религиозной секты сходят с ума, становятся наркоманами. Многие не старше восьми лет. Лица этих детей мелькали передо мной в пылающей темноте. Они кричали у меня внутри.

Эта секта использовала какую-то хитроумную схему финансовой пирамиды. Сеть охватывала всю страну. Это доканывало больше всего. Получается, эти парни действовали параллельно с нами, и с тем же размахом. Черт возьми, возможно — кто знает? — они ездили по тем же городам и останавливались в тех же гостиницах.

Секта работала с населением так же, как мы: собраниями. Но эти ребята не боялись использовать дешевые методы: гипноз, одурманивание наркотическими веществами — даже детей — демонстрация фильмов с 25-м кадром. Они использовали в освещении залов особый набор цветов, определенная комбинация которых вызывала религиозный экстаз, оргазмы у женщин и — помимо прочего — конвульсии, эпилептические припадки и рвотные спазмы у ребятишек.

Среди безумия тех дней я не находил себе места. Встречи на некоторое время прекратились. Состав затормозили на полном ходу. Раскрыли секту. Следом за ней лопнули еще три-четыре пиявки помельче, действовавшие где-то за Ярославлем. Как я узнал, самое громкое дело раскрыл Точилин. Треск и грохот судебного процесса слышали даже на Луне.

Руслан нервничал, бегал по комнате, как таракан.

— Чему ты не рад? — спросил я, вливая в себя вино и пиво самого разного качества. — Точилин, сам не зная, нам помог. Теперь никто не будет вставлять палки в колеса.

Руслан остановился в середине комнаты, с презрением глядя на меня.

— Ты пьян.

— И что? — я взял новый бокал. — И тебе налью.

— Что хуже, ты еще и тупица. Сегодня они, завтра — мы.

Я пожал плечами. Откинулся на спинку кресла.

— Чего нам шарахаться? У нас все чисто…

Бокал замер у моих губ.

— Или нет?

Руслан с отвращением отвернулся.

— Я так и думал, — прошептал я и опрокинул яд в желудок. Поднял пустой бокал к потолку: — Виват, Павел! Мои сердечные поздравления. Тебя опять поимели!

Я много бродил по улицам, петляя, словно путал следы. Одевался как можно неприметнее, ни на одном углу не задерживался более чем на минуту. Не оставлял окурков. То и дело озирался, кутаясь в плащ. Страх терзал меня — будто кто-то ищет взглядом. Странное дело: в толпе прохожих отпускало. Но, как только я оставался один в комнате, и запирал дверь — ужас черной волной захлестывал душу.

— Руслан?

Озираясь, я стоял на пороге его номера. На столике два бокала, початая бутыль виски. И горстка белого порошка.

В ванной послышался невнятный голос бывшего друга.

Я сорвал с лица черные очки и, как был, в синей ветровке и кроссовках, зашел в Храм Воды.

В пузатой ванне, до краев полной голубоватой воды (души), полулежал Руслан. На его коленях сидела голенькая малышка лет десяти. Светлые волосы, голубые глаза.

Руслан расплылся в улыбке.

— О… Павел, — пьяно пробубнил он, стискивая в объятиях малолетку. — Я тебя ждал.

— Кто это? — я кивнул на девочку.

— Познакомься: Маша. Она скрасит мое вечное одиночество этой ночью. Как я одинок! И сколько еще одиноких ночей впереди!

Маша заелозила на коленях Руслана, что-то там тыкалось ей в спину. Руслан вздохнул, стиснул ее сильнее.

Девочка выглядела заторможенной. Скорее всего, Маша здорово обдолбалась.

— Ты притащил ее с улицы?

— Что? — на роже Руслана появилось театральное изумление. — Нет! Это было бы слишком пошло. Маша — дочь одного из тех тупых скотов, которые таскаются на твои „концерты“. Умная, воспитанная девочка. Играет на пианино. Маша, сыграешь что-нибудь для меня?

Маша вяло, по-коровьи повела золотокудрой головкой.

— Синие огрызки, — сказала она, хихикая.

— Умничка, — Руслан погладил ее по волосам. Рука его переползла на детскую грудь.

— Я привел ее сюда. Сказал, что дам ей конфетку. А она предпочла кокс. Начала плакать, биться в истерике. Загнала дядю Руслана в угол. Все богатеи такие. Гнилье, — он поморщился.

Я поймал в запотевшем зеркале свое отражение: черные круги под запавшими глазами, губы в трещинах. Бледный мертвец на балу безумцев.

— Дядя Руслан, а что ты сделаешь, когда тебя обвинят в педофилии?

— Найму лучших юристов. Они все продажны, как Папа Римский.

Тут Маша начала бить по воде ладошкой, истерически хохоча.

Я вышел из ванной. Некая сила потащила меня в кабинет.

На письменном столе лежала пачка листов, придавленная к столешнице золотым пресс-папье в облике рычащего льва. Я сел на стул, убрал льва и взглянул. При этом у меня в голове звучал осуждающий голос, мол, нехорошо читать чужое.

Убористый, тонкий, паутинный почерк с витиеватой „Т“.

„Долгие годы, с самого его рождения, я наблюдал за Павлом.

Милый дурачок, блуждающий во мраке.

Вспоминаю один разговор, который мы имели после одного из выступлений.

Я: Такая жизнь не для тебя. Тебе бы жениться, детей завести.

Павел (вздрагивает): Человеку лучше вовсе не иметь детей.

Я — весь святое изумление.

Павел (продолжает): Дети — всего лишь оружие, которым Бог наказывает родителей. Средство унижения. Мы рожаем детей не для того, чтобы любить их, или чтобы они любили нас — никакой любви между поколениями не существует. Скорее, это стоило бы назвать взаимной ненавистью. Мне кажется, дети каким-то непостижимым образом выявляют пороки и слабости родителей. Так Богу легче все контролировать.

Я (хохоча): Да, у старины Бога диктаторские замашки.

Мы помолчали, воздав должное вину.

Я: Ну, а жена?

Павел (морщась): Да чего ты пристал?

Я (с улыбкой): Уж не скажешь ли ты, что и супружеской любви нет?

Павел (глаза его начали стекленеть): Любовь — вид безумия. Потом болезнь проходит — в этой жизни все проходит. И ты просто принимаешь осознанное решение взрослого человека — буду любить ее“.

Он отпил из бокала.

— Любовь — просто навык. Ты учишься работать, ладить с людьми, понимать другого. И любить жену, которая дурнеет, неизбежно стареет, когда ты еще молод и полон сил.

Я: Ты презираешь институт брака?

Павел: Мне уже все равно. Это еще одна иллюзия. Например, все хотят иметь дом и семью. Это миф — будто дома нам будет хорошо. Совершенно ясно, дом — это место, где тебе хуже всего, где тебя поджидают самые главные опасности, а твоя семья — твои враги.

Я: Слова Христа. Ты веришь в Его проповедь?

Павел: Каждый философ создает философию для себя. Учение Христа эффективно только для человека, у которого такой же цельный характер, как у самого Христа. Мы не такие. Мы слабы. Потому Он и не смог нас спасти.

Я встал, осушил бокал и пожелал другу спокойной ночи.

Павел рассмеялся и послал меня… к дьяволу“.

Дрожащими руками я перелистывал рукопись. Сердце колотилось так, что, казалось, вот-вот выскочит из горла.

Среди дневниковых записей попадались отрывки труда, озаглавленного как Черное Пророчество. Буквы — черные кляксы. Кровь Руслана, а может, кого-то еще.

„Внимай, Черный Ангел, что Князь Тьмы говорит Тебе: служение Свету требует жертвы.

И, так же Князь Света тысячелетиями забирал жизни, проявляя животную ненасытность, так Ты прибирай души, мсти Ему за жадность Его.

Ибо Я, Его кровавое детище, взбунтовался против воли Его, прежде рода человеческого. Да будет так: сын пойдет с ножом на отца, дочь выдавит глаза матери.

Сын есть тайна отца, ставшая явью. Дочь есть воплощенный порок матери: где низость родителей, там дети впитают само Зло.

И сделай, Черный Ангел, рек мне Король Червей, чтобы невинные стали тайным оружием против Пастыря Овец, ибо не справедливы, но ТОЛЬКО милосердны. И через невинных и просветленных Зло прямой Стезей хлынет в глотку рода людского.

И сделай, Черный Всадник, чтобы не знали Тебя. И чем сильнее стремились к Добру, тем вернее служили Злу…“

Далее снова дневник:

„Павел… слабая нервная система делает его добреньким. Он не подозревает, насколько озлоблен против Бога. Я восхищаюсь им, когда вижу силу, заключенную в нем. И презираю, потому что он слабый, жалкий, сломленный человек. Мое видение, несомненно, есть взгляд божий на человека. Он не рефлексирует, ибо Его власть дана Ему собственной волей. Босс получил власть из вторых рук, потому все сомнения — от Дьявола.

Я сказал Павлу, что знаю его историю: как он предал любимую и женился на богатой сучке без мозгов, как он намеревался придушить собственного сыночка подушкой. Несомненно, глупое и непродуманное решение, да он и сделал бы сие неумело.

Он сам не знает (я думаю) о значении той ночи. Тогда две его сущности — Свет и Тьма — вошли в столкновение. Выплеснулась психическая энергия колоссальной концентрации. Судьбы многих людей изменились в одночасье. Но главное: Павел отделил часть себя от себя. С той секунды некая Тень (Черный Капюшон, чудовище, так пугавшее его в детстве, хотя Павел об этом и не помнит), зажила собственной жизнью — безумной, бессознательной, звериной. Тень витает в пустоте, не привязанная ни к Свету, ни ко Тьме. А значит, сущность Ее — Справедливость. Равновесие. Дух сей ищет, в кого бы воплотиться, и воплотится, когда Павел свершит новое Зло. Тот, в чье тело вселится Тень, станет истинным…“

— Истинным… — прошептал я.: — … Судьей.

Я откинулся на спинку стула. В висках стучала кровь. В голове только белый шум, ни одной мысли.

В ванной слышался плеск воды. Руслан нежно ворковал. Он мог вылезти из ванны, накинуть халат и явиться сюда. Застукать кота, который крадет еду из шкафа. О последствиях лучше и не думать.

Но я не шелохнулся. Даже не собирался заметать следы преступления. Мир вокруг рушился, словно картонные декорации воображаемой реальности, где все хорошо и все тебя любят.

Я встал. Огляделся.

Взгляд наткнулся на золотого льва. Я взял его. Взвесил в руке. Килограммов пять. В нерешительности я стоял, слушая звуки из ванной.

Поставил льва на стол и быстро направился к выходу. На пороге развернулся, чертыхнувшись, вернулся и снова схватил льва.

Внезапно в ванной зазвучал новый голос, грубый, не похожий на бессвязный лепет Маши или мягкий баритон Руслана. Я так испугался, что чуть не выронил Царя Зверей.

Выскочил в гостиную. Первое, что жестокая реальность бросила мне в лицо — входная дверь открыта. Вторая пощечина — два негромких хлопка в ванной. Будто кто-то выбивает ковер.

Я ворвался в ванную и замер на пороге.

Андрей, в черной кожаной куртке и темно-зеленой вязаной шапочке. В правой руке, затянутой в черную перчатку, „беретта“. В воздухе растворялся запах пороха. Девочка сжалась в углу.

Я повернул голову.

Труп Руслана сползал по стене, оставляя на кафельной плитке игриво-розового цвета кровавое „good bye“. Левая рука, прикрывая разинутый в немом крике рот, сползла на грудь. Член колыхался под водой, как малиновый моллюск. Красная дырочка на левой стороне груди выплевывала розовые сгусточки, окрашивая воду.

Голова Руслана сползла по фаянсовой стенке ванны и ушла под воду. Из раны на лбу выплеснулась кровь, и все заволокло алым.

Я перевел взгляд на Андрея. Он раздвинул в дьявольской улыбке чувственные губы вампира.

— Я давно этим не занимался, — посмотрел на пистолет в своей руке. — Но не облажался. Привычка — великая сила.

— Привычка ко Злу? — спросил я.

Андрей несколько секунд изучал меня глазами, полными ртути и серебра.

— Что есть Зло?

Я трепетал под его взглядом, но не отводил глаз.

— Тьма, — сказал я. — Которая притворяется Светом.

Андрей пожал плечами, сунул „берету“ за пазуху, сорвал с вешалки пушистое полотенце.

Присел перед девочкой на корточки. Начал обтирать тельце, покрывшееся от холода пупырышками.

— Хочу к маме, — она заплакала.

— Успокойся, — сказал Андрей. — Сейчас я отвезу тебя к маме. Где ты живешь?

— В аду, — личико девочки исказилось отвратительной гримаской. — В холодном аду, где падает белый снег!

Она захихикала.

Я заглянул в ванну. Руслан глупо таращился на меня сквозь толщу розоватой воды. Волосы на голове, под мышками, на лобке плавно покачивались.

Я взглянул на Андрея. Его спина и затылок были беззащитны.

Я подошел сзади, занес над головой золотого льва. Маша пронзительно закричала. Я обрушил пресс-папье на затылок Андрея. Треск. Из раны хлынула кровь. Тело рухнуло на пол. Я нагнулся, вынул из-за пояса его джинсов пистолет и посмотрел на девочку.

Остановился на перекрестке. На улице несколько прохожих. К счастью, мы им до лампочки.

Моя рука крепко сжимала маленькую ручку Маши. Девочка, одетая в изорванное платьице (я нашел его под креслом) казалась равнодушной ко всему.

— Где ты живешь? — я облизнул губы. — Маша, где твой дом?

Мимо нас по тротуару кралась кошка. Замерла, глядя зелеными глазищами. Встопорщила усы.

Маша просияла. С широкой улыбкой потянулась к кошатине.

— Киса, — пролепетала она. — Кис-кис.

Кошка, шевеля ушами, понюхала землю. Вытаращилась на Машу.

— Да, киса, — согласился я, вздрагивая каждый раз, когда мимо по шоссе проносился автомобиль. — Пошли, Маша. Мама ждет.

Маша с озлоблением вырвалась. Я разжал пальцы — не сделай этого, ее рука оторвалась бы от плеча. Маша направилась к кошке.

— Кис-кис!

Ощущение безумия навалилось на меня.

С превеликим трудом я усадил Машу в такси. Кинул водиле пятьсот сверх счетчика — „если что, ты нас не видел“. Таксист кинул взгляд на Машу. Девочка безвольно привалилась к моему плечу. Зрачки не реагировали на свет. Кожа начинала зеленеть.

— Она под кайфом? — спросил он.

— Трогай, — грубо ответил я, отводя глаза. Таксист усмехнулся.

Я довез ее до областной больницы и оставил прямо на пандусе, у приемного покоя.

И сбежал. Снова сбежал, потому что меня — я был уверен — уже искали. Или менты, или дружки Руслана, а может, и те и другие.

Застыл на пороге номера. Тишина.

Вынул из-за пазухи пистолет.

Андрей лежал на полу ванной.

Руслан безвольным куском плавал в воде. Кровь из дырки на лбу перестала.

Стискивая оружие, я нагнулся. Пристально вгляделся. На миг почудилось, он подмигнул.

В гостиной схватил с дивана подушку. Вернувшись в ванную, вскрикнул.

Руслан сидел, привалившись к стенке ванны. Лицо исказил хищный оскал. Стеклянные глаза уставились на меня с бессильной ненавистью.

Через подушку я сделал еще один выстрел в голову.

У двери прислушался. Спустился по лестнице. Мне встретились два швейцара. Поздоровались. Я мрачно кивал.

В безумстве, вместо того, чтобы бежать из Новгорода, направил стопы на Великую улицу, где снимал квартиру.

Юра стоял там. В углу, между шкафом и телевизором. В забрызганных кровью клетчатых одеждах арлекина. На голове — бумажный колпак, руки вылезают из длинных рукавов. Под глазами тушью нарисованы слезы.

Будь осторожнее, папа, прошептал он. Тьма ищет тебя.

Начал исчезать. Я кинулся к нему. „Постой, не уходи!“

Но Юра ушел.

За окном послышался смех, звонкие голоса. Я вздрогнул. Я даже не подозревал, как соскучился по смеху, людям, которые приняли бы меня, вытащили из мрака.

Они меня звали. В нестройном хоре детских голосов я расслышал отчетливое: „Павел“ Иди играть! Павел!»

Бросился к окну. Чертыхаясь, сбивая ковры, вжался носом в холодное стекло.

Внизу у подъезда дети водили хоровод. Призывали меня.

На бегу накидывая плащ, бросился вон из квартиры.

На лестничном пролете чуть не свернул шею. Выбежал в осеннюю слякоть. Как безумный, три раза обежал двор. Ни души.

Вернулся, сел в кресло, присосался к бутылке. Призраки прошлого окружали меня. Кричали. Смеялись в лицо. Сулили царства и власть над миром. Я им не сдался. Так и сказал: «Пошли все на…»

Отхлебнув, посмотрел в угол. Надеялся увидеть Юру. Там был не он.

Судья смотрел на меня.

— Пришел по мою душу? — прошептал я. И бросил в Него пустую бутылку. — Катись в Ад!

Случилось то, что никогда больше не повторялось.

Бутылка не пролетела сквозь Него, не разбилась о стену. Хлопнулась о плащ, скатилась к Его ногам и покатилась обратно к креслу.

Я обмер, и смотрел на Него, не в силах пошевелиться. Свет за окном померк. Комната погрузилась во мрак. Тело под одеждой покрылось «гусиной кожей». Дыхание выплескивалось изо рта облачками пара.

И Он заговорил со мной.

«Ты боишься?»

— Да, — ответил я без колебаний. — Всегда. Но сейчас — сильнее, чем раньше.

Судья коротко рассмеялся. Звуки выкатывались из-под капюшона, как тяжелые валуны. И еще: пар не вылетал изо рта Судьи, если у Него был этот проклятый РОТ.

— Когда Ты приходишь, очень холодно, — сказал я. — Почему?

Он склонил голову.

«Я несу в себе холод зимы. В Моей душе никогда не светит солнце. Там всегда идет снег».

Он достал из-под плаща судейский молоток. Через всю комнату тенью скользнул ко мне. Занес орудие возмездия над моей головой.

Крича, я закрыл голову руками.

Страшный удар потряс мой череп. Комнату озарила яркая белая вспышка, а в моем сознании раздался звериный вопль Судьи.

Я пал на ковер, ощущая, как по волосам течет горячая кровь. Сквозь туман видел: Он стоит надо мной, глядя на молоток. Поза Его выдавала детское недоумение и животную ярость.

— Ты не можешь убить меня, — прохрипел я. — Ты — мое порождение…

Перед тем, как провалиться в небытие, я услышал, как Судья прошипел голосом Юры:

«Мы еще встретимся… отец!»

Когда я очнулся, Судьи в комнате не было. Я тронул лоб. Брови покрылись инеем.