Наши окуневские вёсны с теплом и глубокой синевой в небе — обычно соответствуют календарю. Ко второй половине марта оседает снег на самой близкой и обширной равнине — на озере Долгом. Жесткая кора сугробов на озерном стекле и в камышах, державшая взрослого человека, делается ноздреватой, пористой, крупчато-рыхлой. Ступишь на предполагаемую твердь, а она раздастся, погрузит в себя по пояс. Блестят острые, наждачные кромки наста.
Слышу разговоры взрослых об удачной охоте на косуль. По насту они кровавят ноги, останавливаются, с тоской в глазах ждут выстрела. Не люблю эти разговоры, не принимает их душа.
Зимой через озеро ходили обозы, наторив плотную снежно-ледяную дорогу. По ледоставу — коняги с санями и розвальнями, а с январским метровым льдом и трактора волочили на цельных березовых волокушах или металлических «пенах» тяжелые зароды и клади с дальних тундровских и сорочинских покосов.
Оплыл близь дороги снег, а сама дорога с подтаявшими узорами тракторных гусениц обнажила накрапы солярки, масел, конские глызы, клочки сена. И дыбит темные свои колеи над белым еще пространством. Но однажды в ночи буйная сила ветра взломает ледовый панцирь, откроет зияющие провалы парящей воды, кроша ледовые поля на мелкие льдины. Дрейфовать им по озеру до мая.
Сначала лед отъедает от берега, от мостков, где черпают воду, где летом бабы полощут постиранные рубахи, где причаливают, продравшись сквозь камыш, лодки. Затем тает лед возле уреза камышей. В синие полыньи-промоины мужики ставят мелкоячеистые сети-гальянницы. Карась еще не поднялся со дна, а гальяны прут. Эта прожорливая, хищная рыбешка размером в палец (с современную магазинную мойву) набивается за ночь едва ль не в каждую ячею. Мы всем семейством, в непременном присутствии дежурящего кота, выпрастываем принесенную с озера снасть. Наготове глубокая чугунная сковорода, яйца, молоко. Смесью молочно-яичной заливается на сковороде будущая жареха. Конечно, порублено на крошево несколько головок лука. И когда отпылает в русской печке большой огонь, а на прокаленном печном поду заалеют, уже притухая — без синеугарных огненных змеек — березовые угли, мама ставит сковороду в печь.
Озеро Долгое.
Оно то зимнее, заснеженное, то летнее, парное, протянулось от нашего окраинного огорода в даль и заканчивается узким клином воды и новой стеной камыша. Угол! В этот «угол» уплывают порой окраинные наши рыбаки в надежде на хороший улов. Три версты машут веслом — в один конец. Да обратно — тот же путь, чаще в сумерках — с полной карасями лодкой. И мама в такую пору обычно ждет отца на мостках, то и дело приставляя к косынке ладонь козырьком, вслушиваясь в плески воды, в стук весел о борта лодки.
Озеро наше.
Солнышко плывет над ним в перистых облачках практически весь день. Взойдет над Головкой — юго-восточной окраиной — круглой, с топкими берегами и радуется. Головка соединена с основной гладью озера протоками-ручьями. Струятся они, не пересыхая и в знойное, суховейное лето, питая камыш, осоку, кустистые поросли жирного широкопёра, гусиного лука, где гнездятся и выводят птенцов гагары, серые касатые утки, чернети, чайки, певчая камышовая мелкота. Полнятся эти заросли множеством голосов, писком, кряканьем, гомоном мартынов, глухими, тревожными по ночам, вздохами потайной выпи.
Как большинство степных озер, Долгое неглубокое. Разве что на средине озера попадаются места, где шести-семиметровый шест не достает дна. Редко где упирается шест в твердь донного песка, чаще легко уходит в илистую бучу, из которой прут богатые водоросли. В донной буче и жирует карась. Порой на радость будущего семейного пирога: с перловой крупкой, с запеченными дольками лука, этакие «лапти» заваливают в ряжевку, что не вместишь потом и в десятилитровое ведерко.
Подпортили наши озера заезжие рыбаки. На Долгом и втором «домашнем» озере Бердюжье зимой неводила бригада татар, нагрянув из своих северных деревень. Зимний — государственный лов для нас диковинка. Все б ничего, как вздыхали наши мужики, да повычерпали неводами татары и карасий подрост, который у нас выбрасывают за борт лодки…
Долго скользит над летним озером солнышко, пока проплывет из конца в конец, в западный угол, считай, день миновал. Для ребятни, толкущейся на береговом мелководье, ничем и не выделится этот день. На час-другой помрачнеет небо тучей, просияет страшными молниями, ударит сухими раскатами грома, ломая камыш, кружа в вихре осоку, пройдет ливень. Еще с часок погуляют на озере большие волны — беляки-беляши. Опасные они, если застигнут плоскодонку рыбака на открытом пространстве. Тогда греби успевай к берегу.
Мне, младшему из братьев, не выпало в детстве «сурьезное» рыбацкое дело. Помочь выбрать из сетей рыбу, поднести-отнести весла, тычки, выпутать морогу из ячей — это дело пустяковое. Особой науки не требовало. И лодки наши — привычны.
Мерещилась, манила, томила душу мечта о дальних плаваньях под мачтами и парусами больших кораблей. Какими путями вошли в душу мечты эти? Не знаю.
Озеро Долгое. Помнится первый самостоятельный «поход» на охоту. По ранней весне. Едва подали из камыша голос прилетевшие с юга гагары, засыпал я в патронную гильзу пороху и дробь, запыжил куском газеты, ушмыгнул через огород к озеру. В камышах — лед. Протолкнул лодку по наметившейся промоине. Едва за камыши выбрался, и застрял во льду. А гагарешка так азартно стонала в ближней курье! Так зазывно.
Выбрался я обратно к пристани, приковал лодку. И бабахнул в холодное небо. Как сладко пахнуло пороховым дымком. Ликовала душа.
Рано возникшим моим охотничьим страстям взрослые не препятствовали. Верно ли поступали? Не знаю. Все шло привычным порядком. Туго было с припасами, с дробью особенно. Саша изловчался плавить на дробь олово, раздобывал и свинцовую проволоку. Потом уже, когда отец поступил на работу в охотконтору, дроби было — завались: от мелкой, бекасинной, до крупной — нолевой. Купили и курковую двустволку. Одностволка — с удлиненным стволом, которую отец свободно покупал в сельмаге еще за сто пятьдесят сталинских рублей, как бы закрепилась за мной. И шастал я с ней по камышовой окрестности Долгого за чирком, гагарешкой-лысухой, чернетью. Случалось завалить длинношеею огневку-нырка. Батя усмехался: раньше огневку потребляли, мол, с голодухи! Немилосердно пахла рыбой. И теребить ее — одно наказание. Но мама, жалеючи добытчика, теребила, клала тушку в чугун — для борова. Сжирал за милую душу.
В пору осеннего пролета северной птицы — гусей, казарок, гоголей, опытные наши стрелки приносили домой по два и по три десятка добытых птиц. Не мечталось мне о такой удаче, даже в день открытия осенней охоты, когда стояла канонада, как говорили мужики, будто на Орловско-Курской дуге. В лучшем случае — страсть! — хотелось принести домой и небрежно кинуть на пол возле кадки с водой настоящую касатую утку или селезня, с фиолетовым отливом пера на шее и крыльях.
Касатая! Это не чирок с мозолями на крыльях!
Как-то безуспешно просидев в скрадке озерной курьи, в темноте уже проталкиваясь к своей пристани, вспугиваю в гуще камыша утиную стаю. Не поднялась на крыло стая, а громогласно раскричалась, раскрякалась: вот, мол, не дают покоя ночные бродяги! А при мне на этот раз отцова двустволка. Ударяю, раз за разом, из стволов. Еще громче утиный крик. Стал шарить вокруг лодки — в камыше. Есть! Килограмма на три-четыре завалил утку! Наконец-то! Это вам не гагарешка, не огнёвка! Дома сияет «молния» под потолком. Семья сидит за ужином.
— Ты где это взял? — говорит Саша.
— Где, где… Завалил! Соксун, знать-то, настоящий!
— Со-о-ксун! Это ж домашний селезень. Завтра бабка Фетинья или Сидор Сорокин хватятся. Видали его, соксун!
Отец, чую, недоволен. Но молча хлебает щи. У мамы вырывается подобие стона.
Деваться некуда. Отнес «соксуна» в погреб до утра — на холодную землю. Никто не хватился…
Это нынче сентябри в нашей местности пошли никуда не годные — с дождями, холодом, слякотью. А тогда, если уж приспевало бабье лето, то радовало сушью, паутиной, воспрянувшими бабочками-капустницами. На озере хоть купайся вновь. И купались в такую пору.
Спускаюсь к дому с пригорка, размахиваю школьной сумкой. А посереди озера, Господи, ста-ища уток! Пролетная, северная.
Мама одна в огороде толчется. Картошка на днях выкопана, просушена, ссыпана в подполье. Остались островки морковных гряд, свеклы, «бомбочки» капустных кочанов, остатки помидоров на жухлых кустах. Лыжными палками торчат из земли стебли подсолнуха — без семянных шляп, никому не нужные, лишние теперь. Тепло пахнет черноземом. По вечерам, возвратись с поскотины, в огороде шастают корова и овцы. Им воля теперь в огороде. Лишь доглядывай — не забрели бы в капусту, не помяли кочаны.
— Ты куда это? — поднимает от помидоров голову мама, заслышав мои шаги.
— Да щас, ненадолго! — вскидываю на плечо двустволку.
Сладко пахнет варом-смолой недавно проконопаченная лодка. «Броненосец», как именует её Саша. На бортах броненосца серебрится карасья чешуя, в корме зелень озерная плавает в лужице воды.
Несколько упоров шестом — и я на озёрной глади. На ближнем (дедушки Павла Замякина) садке, торчащем на полметра из воды, сидит горбоносый мартын. Караулит, не всплывет ли в садке карась. Мартын недовольно крутит башкой — помешали разбойнику! — всхлапывает крыльями, утробно горготнув, опускается вдалеке на воду.
Взявшись за весло, шурюсь на встречные солнечные лучи, в азарте рассматриваю чернеющую вдалеке утиную стаю. Сидят!
Как вот только подобраться к стае на ружейный выстрел? Понимаю, не подпустят близко дикие утки, улетят. Ну метров на сто, куда ни шло, позволят охотнику подплыть, а затем сорвутся, баламутя гладь воды, и поминай как звали!
Гребу, прижимая лодку к береговым курьям. Понятно, птица, изведавшая канонаду на недавнем открытии охоты, пуганая-перепуганая выстрелами из потайных камышовых скрадков, выбрала для отдыха и кормежки безопасное открытое место.
Сидят! Я уже различаю отдельные очертания птиц: крутят головами, вспархивают крыльями, кружат на водной глади. Как будто не на нашем домашнем озере, тысячи раз пронизанном дробовыми зарядами, а на спокойном, полевом, где всегда найдется непростреливаемая галейка воды.
А тут, будто невдомек утиной стае, что рядом дома, огороды, камыши. Из каждой камышовой гущи может прилететь горячий свинец. Эвон сколь в последние годы стрелков развелось! И в этом — резон.
Нынче мы, слава Богу с хлебом. Со своим. Отец запас в кладовку несколько мешков муки, мама с вечера замешивает в просторной корчажке квашню. А поутру так упоительно-сладко пышет хлебным духом печка, дымы из трубы над крышей веют пшеничным горячим караваем. А давно ли бывало, что садились к столу, а хлебца — ни куска, ни крошки. Для совхозников-то, хоть рублевка на хлеб отыщется, но надо выстоять в магазине очередь-битву. Да не всегда удачно. Тогда и выручала тушка-другая опаленного в утренней печи чирка или гагарешки.
«Сбегай, — говорил отец, — выменяй на калачик!» Чаще всего Шурка Кукушкин (колхозники они) и выручал.
«Бартер», ядри его за ногу, эвон когда еще познали мы!
Сколько не таись, не подкрадывайся, не жмись к берегу, а пора и выплывать на открытое стекло озера. И вот направляю «броненосец» прямо на утиную стаю. До неё еще метров двести. А двустволка бьет наповал с тридцати-сорока. Работаю веслом из всех силенок. И после нескольких напористых гребков лодка идет уже своим ходом. Осторожно, без стука, откладываю весло. И уже стволы двустволки холодят ладони. Надлежит острожно вывести курки. Жду — вот-вот, подняв плеск, молниеносно, как это бывает с пуганой птицей, снимется она с воды, рассыпется стремительно по синеве неба. Но ничего не происходит. Утки, едва повертев клювами, устремились от приближающейся лодки к средине озера, загребая лапками, едва не выстраиваясь в геометрически правильный строй.
Ах ты, боже мой! Что-то подозрительно спокойна стая? Но азарт уже вершит свое дело. Резко вскидываю стволы, посылаю вдогонку уплывающей дичи — оба дробовых заряда.
Раздавшись в стороны — с недоуменным домашним кряканьем, стая оставила в центре образовавшегося полукруга бьющую по воде крылом, крупную «добычу».
Дошло. Наконец-то дошло! Вляпался опять в «историю». На деревенской улице прогремела бортами машина. На ближнем огороде показалось, будто кто прокричал. О чем прокричал, не разобрать.
Ах ты, боже мой! Ведь было уже! Чьи же это утки? Вот будет делов-то!
Подгреб к подранку. Достал из воды. Трепещущую, напуганную, втиснул под беседку. Да, конечно, парой дробин зацепило бедолагу.
Уныло, с живой «добычей» на руках, осторожно прижимая её к груди, дошагал до родной ограды. Опустил подранка возле поленницы. Волоча крыло и припадая на лапу, утка заковыляла по щепкам, протяжно вскрикивая, будто молила о пощаде.
— Ты че это натворил опять? — вышла на крыльцо мама. — Ну и как будешь отчитываться теперь?
— Отчитаюсь!
— Отчитается он…
— Может, голову надо отрубить утке-то…
— А кто рубить-то будет, кто? Не собирай никого. Может, хозяин объявится. Молчи уж!
Хозяин явился скоро. Иван Галактионович Копытов. Тракторист совхозный. Вечный тракторист, сколь знаю. Встал посреди ограды, не ругался, только головой качал.
— Как же ты, а? Разбираться пора, в кого палишь, а!
— Дядя Ваня, а чё это ваши утки — с другой улицы — и на нашем озере плавают? — дурнину порю. И понимаю это сам!
— Он еще, язви его возьми, и разговариват! — всплеснула руками мать, наблюдая за нами в открытое окошко. — Он еще и выкомариват! Дубиной бы надо…
Ничего больше не сказал дядя Ваня Копы-тов. Взял промазученными ладонями подстрелянную бедолагу, прижал к груди, повернулся и, притворив за собой калитку, зашагал на свою улицу.
… Давно уж не беру в руки охотничьего ружья. Не заманишь и на охоту. Что-то пропало в душе, исчезло с той поры, как покинул навсегда родное село, наши озерно-полевые просторы. Но дичь-то водоплавающая, конечно, никуда не делась. Есть она, может, только поменьше её, чем в наши годы. И кому-то из пацанов нового поколения так же рвет душу осенний охотничий азарт.
Сохранилась отцова курковая двустволка. Распоряжается ей по-прежнему брат Саша. Приезжая в родные места, первым делом идем на могилки к отцу-матери и даем над их холмиками громогласный салют. Так батя наш завещал. «Не надо никакой музыки, слез лишних, когда хоронить будете! Салют дайте — дуплетом из обоих стволов! И потом — салютуйте!»
Патроны еще есть в запасе!
Но отчего-то озеро Долгое, что осталось в тех же невысоких равнинных берегах, и все так же протяженное — от болотисто-трясинной Головки до угла, как бы уменьшилось в размерах. В детскую пору казалось оно огромным и сурово-опасным при ветре и буре, когда водная гладь вспарывалась холодными волнами.
Догадываюсь почему возникла эта «зрительная метаморфоза». Куда-то делись заросли камыша. Чахлые, невысокие камышинки окаймляют нынче озерные берега. Через перешеек между Головкой и Долгим, где протекали глубокие ручьи, по которым можно было протолкнуться сквозь гущу зарослей на лодке, проложена капитальная дорога, напрочь перерубившая асфальтом живоносные протоки. Словно вены, артерии перерубили. С далеких ледниковых времен подпитывали друг друга два водоема-близнеца — Головка и Долгое. Такими же протоками-ручьями соединялись они с болотами, а болота — с озером Бердюжье. И дальше — с другими озерами. Умно устроила природа, творя места наши. Теперь — ни ручьев, ни протоков. Перерублены они сталью бульдозеров и ножами грейдеров…
Конечно, нет теперь и «крюка» — с детства знакомого объезда вокруг Головки и Долгого по солончаковым хлябям. Легко нынче «Нивам» и «Жигулям», а то и новорусской иномарке — просвистеть пару километров асфальтом до ставшего модным, благодаря целебным грязям, озера Соленого. Его отделяет от Долгого небольшой черноземный перешеек. В пору юности, точней, отрочества, пахал я здесь пары на С-80. Еще не в качестве тракториста, прицепщика. Тракторист Валька Копытов, не на много старше меня, высматривая из грохочущей кабины вечерние огни села, рвался в клуб на танцы и вздыхал. Я «разрешал» Вальке сбегать. И он урывал часок-другой, оставляя меня за рычагами огромной машины…
Стою на перешейке этом — меж озер, на бывшей пашне, поросшей «перестроечным» пыреем и молочаем. На противоположном берегу Долгого июль возносит над домами села кипень палисадников с сиренью, тополями, кленами. Живы березы Засохлинского острова, подступающие к нашей окраине, жива и совхозная Чаща, из которой текут полевые дорогие на Уктуз, Полднево, Глубокое.
Зеленые, чудные места!
А тут вовсе — белокрылые чудеса: посреди Долгого озера большая стая белых клювастых птиц. Лебеди? Не может быть… Это же пеликаны. Поселились в наших краях, размножились. Южная теплолюбивая птица. А у нас юг!
Но отчего-то приходят на память, всплывают в воображении далекие весенние льдины на озере, что, наподобие вот этой пеликаньей белой стаи, медленно плыли, дотаивая на майском или апрельском солнышке.
«Перево-о-з!» — кричал кто-то из механизаторов или сеяльщиков, работающих неподалеку, закончивших смену и стремящихся поскорей попасть домой — на отдых. Делать крюк пешим ходом по расквашенным солонцам отчаивались не все.
«Перево-о-з!»
«Хрен в но-о-с!» — отвечал так же протяжно кто-то из находившихся на деревенском берегу озера. И все ж отковывал лодку, отталкивался веслом, тычкой, плыл на зов — чей бы он ни был! — и переправлял человека через озеро.
Вот в такую посевную пору шагал из школы наш Саша. Конечно, как у любого рано познавшего охотничью страсть парнишки, взор его обращен на озерную, еще в густых льдинах, холодную гладь. А там, в разводьях льдин, чернела пара крупных уток или опустившихся для отдыха пролетных гусей?! Саша бегом в дом. За ружье! И — к лодочной пристани.
«Спаси-и-те, помоги-и-те!» — услышал он уже за камышами. И сразу все понял: люди тонут!
Из последних сил держались за края льдины Валентина, учетчица тракторной бригады, и бригадир трактористов Василий Корушин. Сели бедолаги в вечно дырявую лодку дедушки Павла, столкнулись со льдиной и вот тебе: почти утопленники…
Заволок кое-как шестиклассник Саша Валентину в свою лодку. А когда попробовал тем же манером перевалить в нее и бригадира, броненосец наш черпнул воды. «Оставь меня, Шура, я уже пожил свое, а то все утонем!» — простонал Василий. «Держись за корму, дядя Вася, держись! Я буду потихоньку грести…»
На берегу собрался народ. Подъехал кто-то на телеге. В пору как раз. Выволокли «утопленников», положили в эту телегу и махом к первой попавшей горячей бане.
Суббота была в тот день…