Он стоит на якоре в пяти кабельтовых от нас, пережидая, как и мы, забастовку в порту, в надежде взять в свои пустые трюмы какой-нибудь груз, чтоб не тащиться порожняком оставшиеся моря и мили — до порта приписки. Ободранный, побитый в арктических льдах, он больше похож на пиратскую посудину, на флибустьера, каким рисовало его моё, уже наработанное, морское воображение…
Подобрался к рейду он в вязкой тропической ночи, а утром мы разглядывали его — от клотика до ватерлинии — в восьмикратный бинокль, дивясь его ободранности, его воинственному, заносчивому виду. Высоко задранный над водой форштевень напоминал грудь старого бойца в рваных доспехах, и мы согласно нарекли соседа по рейду «самоходом». Почему? Что-то было в нем и «этакое»!
Вскоре стала известна и причина появления в здешних водах убого-живописного покорителя арктических широт, каким и в самом деле был «самоход», не сумевший в минувшее лето, как многие суда, работавшие короткий летний сезон в арктических морях, пробиться из Чукотского моря сквозь невиданные нагромождения торосов в Беринговом проливе. Пришлось в сопровождении ледоколов двигаться на запад, в Мурманск, а там, оформив загранпаспорта членам экипажа, совершать вынужденную кругосветку — в стремлении добраться до родного Приморья — во Владивосток. Да, соседство неприглядное, когда кругом блистательные суда сверкают колером бортов и надстроек. Но «самоход» — соотечественник! Истосковались мы по родному, русскому!
Двенадцатые сутки укачивает нас круглосуточная монотонная зыбь Бенгальского залива, двенадцатые сутки наш теплоход стучит обивочными машинками, сдирающими вековечную тропическую ржавчину. Тратим припасы нитро-и масляной краски. Начинаем сиять. Хорошо! Одно неудобство — все заметней и катастрофичней истончается в кранах подаваемая раз в сутки пресная вода. Конечно, в каких-то полутора-двух милях лежит «страна чудес» Индия. Сегодня это порт Мадрас, куда пришли мы глухой ночью, а утром, на ранней апельсиновой заре, дивились неописуемому количеству рыбацких «фелюг», бегущих под разномастными и разнокалиберными парусами за кромку бенгальских бирюзовых вод. И так всякое утро.
По вечерам это зрелище повторяется в обратном порядке: «фелюги» летят к городским берегам. И кто-то из полуголых рыбаков-индусов, осклабясь в улыбке желтыми зубами, пытается предлагать нам для покупки или обмена небогатый свой улов. Ничего мы не меняем, не покупаем. «Не положено» — констатируют просвещенные в заграничных тонкостях мореманы. Зато на корме, в курилке, дают волю иронии относительно качества и вида этих утлых, но поразительно мореходных индийских суденышек: «Две плахи сколотили, подняли на кривой мачте рваные штаны, и вот тебе — рыбацкое судно!»
Вдали золотеет шпилями, башнями дворцов и храмов сам город Мадрас. Там бродят, как и всюду в «стране чудес», бесхозные священные коровы, а в порту, где привычные глазу моряка рукастые краны, разгуливают, никого не боясь, нахальные и тоже священные — крысы, каждая величиной с доброго сибирского кота. И еще — вороны! С одной уже здесь, на рейде, я успел познакомиться. Прилетела, опустилась на бизань-мачту — «кар-р!» Чего надобно? А ничего! Оповестила, что тоже священная!
Ну, «самоход», ну, земляки бедовые! Пока мы выдумывали причину, чтобы встретиться, найти знакомых, они сами проявили инициативу. Прибыли в каком-то фантастическом железном боте, какими обычно оснащают танкеры, в боте, способном прорываться сквозь огненный кошмар пылающих в море солярки или бензина. Подошли, потребовали подать трап, и через какие-то минуты горластая ватага рассредоточилась по теплоходу, каждый по «своим» каютам и ведомствам. Первый помощник раздобыл у нашего полуторамесячной свежести газеты, сварщик выцыганил у сварного две пачки электродов и моток проволоки, боцман — краски в подшкиперской, а старпом разжился в артелке каспийской селедкой, консервами, просил сливочного масла, но наш чиф не дал, за что тут же получил характеристику «жлоба».
— Да ладно, мужики! Не обижайтесь! — сказал старпом «самохода». — Приезжайте завтра к нам на товарищескую встречу по волейболу! Идет?!
Ну, а как же не идёт! Как же! Последнее развлечение такого рода было в Бангкоке, на площадке в советском посольстве. Там состязались в «земных условиях», цивилизованных, с представительским кофе, бутербродами, с которыми наши бойцы-спортсмены и не посчитались, надрали заносчивых и самоуверенных москвичей посольских. Не бог весть с каким перевесом в счете, а все же!
Как же — не идет!
И на следующий день, в шестнадцать ноль-ноль, желанное объявление по трансляции — «отплывающим захватить с собой индивидуальные спасательные средства!» — собрало нас на спардеке. Сошлись при полном параде, в чистейшей экипировке, с собственным мячом, у соседей лопнул еще в Средиземном море, а переклеить не удосужились.
Снаряженная боцманом шлюпка с ржавым скрежетом тросов заскользила к воде, плюхнулась и заплясала на зыби вместе с приводнившимися в ней чифом, четвертым механиком и матросом. Они поочередно крутят ручку движка. Он отлаивается двумя дымными выхлопами, глохнет и из выхлопного коллектора ударяет гейзер воды.
— Подготовили, называется, плавсредства… Деятели! — недоволен на спардеке стармех. Высокий, жилистый, молодой еще для деда океанского — теплохода, он явно рисуется перед «толпой», недавно назначенный на эту высокую должность.
— Вы уж там не подкачайте! — подходит к «толпе» помполит, человек в годах, как всегда в застегнутой до горла непроницаемой рубахе. Меня он успел проинструктировать заранее, после игры в волейбол полярники пожелали послушать мою «литературную лекцию», как выразился помпа, и, конечно, «смотрите там! — задавать будут всякие вопросы!» Я попытался было отбояриться, но разговор с помполитом мог принять и нежелательный оборот. Да и вообще-то, кому из собратьев приходилось прилюдно звенеть рифмами посредине Бенгальского залива? Не припоминаю. А перед первым помощником я малость все же покочевряжился:
— Вообще-то я третий механик по судовой роли, Николай Гаврилович, а не лектор!
— Понимаю… Не Пушкин Александр Сергеевич… Но — надо. Честь экипажа… Так что… вот так!
Ишь ты, вот так… В Бангкоке помпа устроил унизительную проверяловку всем побывавшим на знаменитом бангкокском базаре. Разложили мы в салоне барахлишко из полиэтиленовых пакетов. Ничего вроде недозволенного, если б не пара календарей с эротичными тайками-красавицами, обнаруженными у матросов. «Так что — вот так! Предупреждаю пока…»
В шлюпке зафырчал движок, она как-то неуправляемо рванула от борта, минуя спущенный к урезу воды трап, куда мы устремились было оранжевым горохом.
— Пошли на ходовые испытания!
— Айда лучше на полдник чай пить… Никто никуда не поедет! Видишь, неисправная…
— Наладят…
Наконец, шлюпка какими-то острожными рывками подобралась к трапу. И мы в оранжевых жилетах валимся вниз. Поехали.
Освобожденность, ощущение возвышенного простора неожиданно охватывает меня в тесной от народа шлюпке: вот она стихия и пучина совсем рядом, до неё можно дотянуться рукой, попробовать из ладони на вкус! И восторг подхватывает и возносит до поры дремавшее в груди романтическое, флибустьерское.
Хорошо! Но бог мой, какие паруса! Какие базальтовые скалы! Фантазии поэта Гумилева… Но я уже чувствую, знаю, что запомню на веки вечные вот эти ощущения как бы вдруг обретенной свободы, не ограниченной никакими условностями. Просто — густой тропический воздух, просто — кипение соленой воды у борта многоместной шлюпки. Вода осыпает нас дождиком, пока стремительно и вольно одолеваем эти пять кабельтовых до борта «самохода», который и не ведает о своем ироничном имени.
И — тихое поматеривание чифа — старпома нашего — забыли опознавательный кормовой флажок. И ворчание стармеха-деда: что-то неладно с охлаждением второго цилиндра, не заклинило бы…
Но стихия, простор, праздник. И — подходим уже! И — с высокого борта «самохода» смотрит на нас женщина. В легкой панаме, в развевающемся на ветерке светлом платьице. Женщина! О-ооо!
— Женщин только не трогать!
— Своих не трогаем, а чужих и подавно…
Ржавый трап «самохода» спущен к воде почти
вертикально, но все равно — до крайней ступеньки высоко. Мы с ловкостью акробатов ловим моменты, когда шлюпка поднимается на бугор зыби, поочередно цепляемся за ступеньки, поручни, ползем наверх.
— Здравствуйте!
Как только плавают полярники?! Ржавчиной всевозможных расцветок и форм пропитана всякая железная снасть, палубы, стрелы кранов, настройки. Ржавчина тут же въедается в подошвы обуви, поскрипывает при ходьбе, кажется, вот-вот заскрипит на зубах и осыплет коричневой пудрой чистейшие наши футболки. Но, однако! Тут и там сквозит порядок бедности. Старательно свернуты одеяла, матрасы, пакеты, простыни, полотенца, — отчего палубы похожи на биваки или обжитые туристами лесные лужайки. Кондиционеров, понятно, на старом судне нет. И команда дни и ночи обитает на «свежем» воздухе. Притулившись к надстройке, по-домашнему стоит бачок с питьевой водой. И алюминевая кружка на цепочке, как в каком-нибудь общественном месте: автовокзале, стройконторе в глухой российской провинции. Чуть в стороне, сколоченный из горбыля стол, пара скамеек — пристанище доминошников, некий «красный уголок», где воля-вольная анекдотам, историям, прочей морской травле свободного от вахт народа. Но, похоже, здесь и вахты несут лишь по необходимости: машинеры, электрики, конечно же, камбузники…
Прохаживаются живописного вида личности: молодежь в шортах, то есть в грубо обхватанных ножницами донашиваемых джинсах, народ постарше — в одутловатых суконных трико. Поджарые, подсушенные уже на тропическом солнышке, словно индусы-рыбаки на снующих «фелюгах».
— Приветствуем земляков! — из ржавой рубки возникают моложавый капитан и первый помощник — наглаженные, в неожиданно белых форменных рубашках, при погонах, щедро благоухая отечественным «Шипром».
И вот уже волейболисты лезут по скобтрапу в глубочайший трюм, где натянута вполне приличная волейбольная сетка. Непременное построение. Физкульт-привет! Свисток судьи. Подача. Начали!
Настороженная минутами раньше, а теперь азартно реагирующая рвань болельщиков «самохода», по-воробьиному усыпав кромки растворенного трюма, с высоты следит за поединком. А рыжее солнце, не успевая остывать, настойчиво садится в залив. Коснувшись воды, словно брошенная для закалки поковка с горячей наковальни, с шипением пара гаснет, распространяя в окрестностях банный вечерний парок. В этих парах и я спускаюсь в сражающийся трюм.
— Переход. Переход… Давай, Витек, подавай внимательней!
Вспыхивают прожекторы, подсветки, на миг ослепляя сражающихся.
— Переход, переход…
Пустой куб трюма вдруг напоминает мне совхозную мастерскую, из которой после ремонта выгнали на посевную всю технику. Но пахнет не мазутом, не железными опилками, а стойким духом квашеной капусты, огурцов, лука, выгруженных «самоходом» в каком-нибудь Тикси или Амбарчике. И дух этот, не выветрившийся за долгий путь судна, навевает знакомое…
… Вот и мы в Арктике. На траверзе мыса Шмидта. Ледяной рейд. Столпотворение сухогрузов, желающих поскорей опростать свои трюмы. В чреве нашего тоже бочки и ящики всяких припасов для «заполярных товарищей». А рядом — борт о борт — другой сухогруз, полный австралийской баранины, пришел из Сиднея. Портовики, проявляя героические усилия, торопятся, пока не схвачены, не прошиты морозной дратвой разводья, завершить разгрузку, иначе — хана и труба в долгой зимовке.
Мы ходим в тяжелых, застегнутых до подбородка шубах, стучим валенками о ледяные трапы, а по утрам, как дворники городских далеких микрорайонов, аврально скидываем деревянными лопатами палубный снег за борт, принимаем чалки с зачуханных самоходных барж, которые, приняв порцию бочек солонины, рады рвать когти сквозь разводья к утлой пристанешке.
Торчит в иллюминаторе снежная скала мыса. Застревают во льдах самоходки. Льдины напирают и на наши океанские борта, лезут на якорные цепи. Мы меняем место стоянки, где побезонаснее.
На берег бы! И мы с приятелем, раздобыв длинные шесты, отваживаемся — на свой страх и риск дал добро чиф! — добираемся по льдинам до берега. Эх, это уже земная твердь, засугробленная, но с колеёй гусеничного вездехода, с утрамбованной колесами «Уралов» центральной площадью посёлка. У нас «боевая задача» — запастись куревом для команды, опустить письма, возжелавших послать их домой из ледовых широт, по-пластунски ползем к замеченному в сугробе голубому почтовому ящику, бросаем письма: летите с приветом! С ответом разберемся, когда вырвемся из этого дикого льда, так стремящегося не пустить нас в такое же неуютное, но уже талое Берингово море…
«Самохода» льды не пропустили…
— Физкульт-привет!
Отыгрались. Соперники приветствуют. И наши приветствуют валясь с ног от непривычной нагрузки. Два-два. Победила дружба. Ура! Наверху галдят. Пообщались. Знаю, когда наши приедут домой, выйдет к борту капитан и спросит: «Надо ли поднимать вас на борт? Может, не заслужили?!»
Едва не ночь на дворе. «Самоход» в огнях. Пахнет теплым морем, ржавчиной, а от камбуза несет жареной рыбой. Аккуратно, тем же манером, что поднимались, сползают наши волейболисты и болельщики в шлюпку.
— Счастливо! — кричат землякам «самоходы». Страдальцы! А ведь, господи, так ходили в кругосветки в предшествующие века многочисленные герои-Колумбы, Куки и прочие Васко да Гамы. Какие кондиционеры, какие холодильники-рефрижераторы! А какие дали, континенты открыли!
— Завтра-то хоть возвращайся! — кричат мне из шлюпки.
Отсияв последними оранжевыми красками, небо густеет до липкой синевы, затем столь же стремительно чернеет, вылущивая желтые фасолины крупных созвездий. Вот-вот на северной небесной кромке вспыхнет ковшик Большой Медведицы, напоминая, что мы все же находимся в своем родном Северном полушарии…
В кают-компании, слава дизелям и генераторам, электричества, как и живописных шевелюр и бород, в изобилии. И только крахмальная форменная рубашка первого помощника — не столько укором своим, сколько знаком внимания к гостю.
Два наждачно жужжащих настольных вентилятора обдают секущей крупкой горячего воздуха, как бывает, наверное, в песчаную бурю-самум где-нибудь в близкой отсюда Сахаре или Аравийской пустыне. Но — итак!
Сочинял это в Сангарском проливе. Мы возвращались из тяжелого штормового рейса в Петропавловск-Камчатский. Светились в ночи японские берега, вскидывались на волнах, опасно перебегая нам дорогу у самого форштевня, рыбацкие суда. Фосфоресцировали во мгле шары-поплавки сетей, и наш вахтенный матрос, запахнувшись в ватник, неотрывно дежурил с биноклем на крыле ходовой рубки.
Грохала тогда доминошными костяшками столовая-салон. Азартно, словно этот азарт мог приблизить возвращение в родную гавань… Вот, говорят еще, домино — второе «интеллектуальное» занятие после перетягивания каната. Что ж!..
Ожившие лица, взоры, благодарная реакция. Попадаю в «струю» желаний одичавшего за долгие месяцы экипажа: полный вперед! Привычные к северным морям, куда ходят эти мужики всякую навигацию, неожиданно, за краткий срок, побыли еще в средних широтах, хлебнули бискайских ревущих сороковых субтропиков, и вот недавно, огибая Индостан и Цейлон, едва не зацепили форштевнем и ржавыми мачтами — горячий экватор!
Нет, нет… Что это — заговорили вдруг, запечалились о малой родине?! О снегах. И моя малая — снега и вьюги девять месяцев в году.
— Проведите по карте перпендикулярную прямую от нашей стоянки, как раз она пройдет по моим сибирским весям!
— Тайга и тундра, степные косули и северные олени… Да еще знаете, ребята, родина Гришки Распутина. Григория Ефимовича…
— Знаем. Мы только недавно читали Пикуля у «Последней черты»… А дом Распутина живой, стоит?
Я был в Покровском, когда дом еще стоял. Добротный, он возвышался над остальными, приютив в себе сельскую мастерскую по пошиву легкого платья. Вышла из флигеля старушка, сказала, что знает о Григории Ефимовиче «все на свете». И еще сказала, что приезжает много ученого народа: не сохранилось ли чего? Сохранилось, только она, пока жива, никому не отдаст подлинные распутинские — часы с кукушкой…
Какие разговоры ведем под Южным Крестом! Русь наша — Родина! Везде она с нами… Русь многострадальная…
Я говорю мужикам, что и дом снесли. Как-то по-варварски. Зачем? Деревенские мужики с кольями в руках противостояли. Не получилось…
В ту же пору убрали и Ипатьевский дом — узилище последнего православного русского царя. Какие силы? Теперь я знаю, какие. Но скажи тогда изголодавшимся по информации «самоходам», завтра откровения сии будут известны нашему идейному помполиту. Он бдителен. Он не пьёт даже тропическое вино, которое выдает из артелки чиф — по две бутылки в неделю на «рыло». Он употребляет демонстративно, при свидетелях, разбавляя водой, как рекомендует медицина, но… об этом молчит наш судовой доктор. «Толпа» употребляет цельное, неразбавленное…
Ну вот и все — выполнил задание помпы! Ладно — не Пушкин… Удачи вам, полярники, на оставшую дорогу!..
В лоцманской каюте, куда определён на ночлег, та же духота и зной. Те же скрежещущие вентиляторы гонят колючую жару. Ее иглы, будто осы, впиваются в лицо. И все тело в липкой испарине, как у больного. Что ж, теперь стану ценить преимущества наших морозов. На дворе, конечно. Когда в избе пылает печурка и припасена вязанка березовых дров. Конечно, воспою и былые ночевки в снегу, когда, раскидав горячую золу от бурно сгоревшего костра, стелил еловый лапник и засыпал мертвецким сном под тулупом в соседстве таких же таежных путешественников…
А моя каюта на цивилизованном теплоходе!
Завтра выкатит из моря солнце, спустят на воду этот фантастического вида мотобот и доставят домой.
— Ну как, — спросит первый помощник, — поработали?
— Да, — скажу, — Николай Гаврилович, поработал! Поддержал честь флота! Пора и на вахту.
Но — печет. Но вибрация от молотящего в глубине корпуса двигателя. Обычно вибрация привычна со временем, но эта колотит такими припадочными толчками. Вызванивает пробка графина на тумбочке. И мутная водица колеблется в лунном луче, заглядывающем в квадратное окно-иллюминатор.
Выхожу на ботдек, где раскидались в маятных снах обитатели «самохода». Пробираюсь к трапу, перешагиваю через чьё-то лицо, откинутое покрывало, задеваю пустое ведёрко, оно оглушительно опрокидывается, катится, звеня, словно будильник.
— Кого носит?
— Спите, спите…
В окрестностях полубака скользят тени, что-то размашисто летит за борт, плюхается в воду, и пара косматых голов свешивается с фальшборта в напряженном внимании. При полной луне, облившем медным светом окрестные воды, хорошо вырисовываются мачты, могучая труба «самохода» выдвигается в небо черной колонной, а там, на полубаке, среди темнеющего такелажа, усердствуют рыбаки, кои присутствуют на любом судне. Их и хлебом не корми, дай закинуть в море какую-нибудь ловушку. На рыбу-иглу, скумбрию, живописного морского окуня, что хватает наживку так же азартно, как на какой-нибудь степной речушке. Здесь, в Бенгальском заливе, в моде звероподобный, с фосфорными глазами, тунец.
— Тунца промышляете? — подбираюсь к рыбакам.
— Вот ведь зверюга — на обыкновенную блестящую ложку идёт, но срывается… Попробуем острогой подлеть?
— У нас пробовали, подвесной насест изобрели даже, но гарпунщики мажут…
— Мы не промажем!..
Как там на родном борту? Может быть, завтра поставят нас в док под погрузку. А?! Там привычно подкатит к трапу машина из нашего консульства — с почтой, с письмами из дома. И, знаю, какая сладость вчитываться в долгожданные строки: что там, как там?..
Третий месяц распочали, как вышли в этот рейс, а конца-краю ему еще и не видно. На «дворе» конец марта, так что набирайся терпения, морячок, еще на пару с хвостиком месяцев до возвращения домой…
Мерцает приглушенный фонарным плафоном свет на корме. Иду туда, попив мимоходом по дороге из знакомого бачка с кружкой на цепочке. И опять пробираюсь на этот кормовой свет, в котором угадывается фигурка женщины.
— Это ведь вы встречали у трапа нашу шлюпку?
Переступают на железе палубы каблучки. И свет желтого плафона теперь ложится на нас двоих, падая за корму на близкую воду, где снует рыбья мелочь. Женщина доверительно смотрит на меня: в загорелом лице, во взгляде — расположение, интерес. И возникает ощущение, что мы где-то встречались раньше. Это ощущение растет, углубляется по мере того, как возникает и у меня доверие к её живому взгляду, крепенькой фигуре под легкой тканью светлого платьица. Пожалуй, ей, как и мне, где-то за тридцать…
— Я была в кают-компании, слушала вас…
— Вы сидели в дальнем уголочке, молчали…
— Да, да. Хочу спросить: вы ведь на Ямале бывали. А я в Салехарде работала, так что, выходит, мы земляки…
— Даже так! Что ж, в самом деле мир тесен… А здесь, пожалуй, вы за буфетчицу или за доктора?
— Фельдшер.
— Гляньте, какая страхолюдина подплыла!
Желтый круг воды молнией прострелила рыба-игла, распугав мелочь, а из донной глуби показался не то внушительных размеров краб, не то морская черепаха, плавно помахивая неуклюжими ножками-плавниками.
— Какой ужасти тут только не водится! Я люблю вот так стоять вечерами и наблюдать. Впервые попала сюда, ведь все больше во льдах, в холодах…
Качнулась на каблучках, обожгла прикосновением.
— Говорите, ужасти!.. Вот при мне в одном рейсе случай был… Хотите, расскажу. Вы ж доктор, в обморок не упадете. Ну так вот… Любовь у нашей буфетчицы приключилась. К молодому механику. Поначалу все было, как всегда — взаимность, встречи, страсть, все прочее. Рейс долгий. И к концу рейса что-то разладилось между влюбленными. Домой шли. Южно-Китайским морем. И она решила не то испытать, не то просто попугать парня. Тихо было, солнце жарило. Шли полным ходом. Свободные от вахты — кто в курилке сидел, кто в бассейне плескался. Механик в курилке байки травил с мужиками… И вот она, Ларисой её звали, подошла к нему, что-то сказала и… на виду у всех перекинулась через кормовой борт… Наверно, ее винтом ударило, без крови, понятно, не обошлось. Потому что через какие-то мгновения в бурунах вскипели акульи хвосты. Крикнуть не успела… Когда застопорили ход, оказывать помощь, спасать было некого. Чистое море. Ни приметы, как говорят, ни следа…
— Да, это ужас…
— Вас Верой звать, правильно?
— Да, Верой…
— А почему не спрашиваете, откуда знаю?
— Наверно, у капитана спрашивали.
— Совсем нет, Вера!.. Вы помните ямальский поселок, вьюгу, чум возле посадочной площадки для Ан-2? Помните, мы неделю не могли улететь в Салехард на о-очень Большую землю. Ненец, хозяин чума и главный аэродромщик, кормил нас строганиной из печени оленя, а парни-попутчики бегали в магазин за спиртом, томатным соком и мы пили «кровавую Мэри».
— Выдумываете! — засмеялась женщина. — Да я никуда из Салехарда не выезжала тогда, работала в санчасти аэропорта…
— Ну хоть один-единственный раз выезжали… Всего один?
Подошел контейнеровоз, огромный, японский. Заслонил полнеба, кромку луны, загремел якорными цепями. Еще один бедолага — ждать и ему, когда индусы закончат бастовать.
Присели на лавочку. Я закурил.
— Вы помните, Вера…
А в небе горит неправильный четырехугольник Южного Креста. И упрямая зыбь накатывает, шумно поддает в задранную корму. Бог мой, лови редкие лирические мгновения морячок! И она уже не сопротивляется рассказу, уютно дышит рядом, руки на коленях, русалочья россыпь волос.
— К вечеру мы уходили на ночлег в какое-то общежитие, а может, это была гостиница оленеводческого совхоза. Там никого не было, кроме нас да парней-попутчиков. Охотниками они назвались, мехами хвастались… А через трое суток пурга улеглась, приземлился Ан-2, но взял только одного пассажира из местных, тому надо было «вовсе позарез». Вечером мы снова пили «кровавую Мэри» в этой гостинице…
— Вообще-то кроме шампанского я ничего не употребляю, — укоризненно-весело говорит женщина. — Ну и дальше…
— А дальше мы оказались с вами одни в комнате и отчаянно целовались…
— О, ваши приключения…
— Это уж потом парни мне рассказывали. Потом, в салехардском ресторане, когда через неделю туда добрались. Юра, один из парней, и говорит: «Захожу в комнату, а он целует мою невесту». Я, говорит, мехами обещал ее, то есть вас, завалить, если выйдет за меня замуж!
— А он вам ничего не сделал, этот Юра?
— Вообще-то я не предполагал, что вы его невеста!
— Ну вот, приехали…
— Представляете, прошло ведь двенадцать лет, а надо же — где встретились!
— Господи, спать вы собираетесь?
— Пробовал, не получается… А ведь у нас не будет вот такой индийской ночи. А, Вера?! Никогда! И разве вам не интересно, что потом с нами было?
— Двенадцать лет назад я, действительно, вышла замуж. За летчика. Он все летал да летал. Долетался…
— Погиб?
— Разошлись мы шесть лет назад… История скверная и для северян нередкая. Пил… Дальше больше. Кем стал, вспоминать не хочется… Собрала дочку и махнули мы куда подальше. Во Владивосток. Родственники там у меня…
— Печально… Но это все было после… А в тот декабрь мы так и не улетели из этого поселка. Еще пару дней просидела в чуме. Пришел вездеход гусеничный, а в кузове, под брезентом, народ. Такие же страдальцы, как и мы. Всем — на Большую землю! Водитель вездехода почему-то нас с вами, Вера, выделил, залезли мы в теплую кабину. Помните, как уютно тарахтел мотор, а мы полдороги пели, водитель тоже пел. Потом вы задремали, уснули и так сладко приникли… Я это хорошо помню, прямо осязаю эту дорогу сквозь вьюгу…
— Допустим, так и было. С вами было! — улыбается женщина. — Ну вам не привыкать фантазировать, а наши завтра скажут, что доктор Вера Николаевна гостя на корме завлекала…
— Мы тогда бы точно заплутали в тундре, сгинули в пурге, если б не взяли ненца-проводника. Закутали его в меховую малицу, в тулуп, усадили с хореем на кабину. Водитель и держал курс по этому хорею…. В Салехарде вы как-то сразу исчезли. Искал вас… А в ресторане гостиницы пел хромой солист и часто объявляли: «По желанию гостя из Яр-Сале исполняем песню на слова рязанского поэта Сергея Есенина «Не жалею, не зову, не плачу…» Юра все заказывал. И целый вечер добродушно долдонил за нашим столом: «Парни, — это как же, а? Захожу, а он мою невесту обнимает! А ты, друг, не обижайся! Я тоже не обижаюсь… Но захожу, а он…»
Остаток ночи провожу в санитарной каюте, на прохладном клеенчатом топчане. «На сегодня это лучший закуток на судне при такой жаре!» — сказала женщина.
Когда поднялись в надстройку, прошли в коридор командирских кают и она открыла ключом дверь в пахнущую лекарствами и ровно гудящую во тьме холодильником каюту, как-то поспешно и голодно приникли друг к другу. Целуюсь, позабыв все на свете.
— Прошу, оставайся, Вера…
— Нет, нет… Пароход же стеклянный, понимаете…
— Все равно оставайся… Это ж невозможно так! — настаивал я отрешенно и тупо.
— Хорошо, — вздохнув, произнесла женщина, — Вы только не закрывайтесь, я скоро приду…
Утро встало желтое, прежнее, солнечное. «Самоход» монотонно раскачивало, и я, будто впервые за эти часы, расслышал, как он скрипит и жалобно постанывает железными вздохами — от глубоких пустых трюмов до мачтовых рей и клотика. На ржавых палубах коричневели слабые лужицы ночной конденсации, на поручнях трапов, леерах светились бисеринки. Скоро, скоро их высушит, испарит горячее небо.
На палубе, в закатанных до колен трико, делал физзарядку моложавый капитан. Остановился, поинтересовался о самочувствии, сказал, что наши связались по радиотелефону, просили доставить меня к завтраку.
— Готовы?
— Все при мне.
Потом боцман быстренько снарядил железный бот, залез в него последним, нас опустили на воду. Механик завел мотор. Оттолкнувшись багром от ржавого борта, мы побежали, взбираясь на пологий, какой-то тягуче-резиновый бугор зыби.
Никто не махал вослед.
Вечером сосед по рейду, не дожидаясь погрузки, выбрал якоря и ушел в море.