Приезд дяди Пети в отпуск из Германии — большой праздник. Если уж ни для всей деревенской окрестности (она у нас просторная, людная), то гулянка на весь околоток, когда набьется в застолье много соседей и родни. Радуется бабушка наша Настасья: сынок единственный, уцелевший в битвах, прибыл жив-здоров, мать и родичей почитает. В радости — сеструхи дядины, а их у дяди Пети три, включая нашу мать. В радости и мы, малышня, племянники, племянницы. Никого не обойдет отпускник германским подарком — губной гармошкой, шелковым платком, отрезом на платье, белоснежной тюлью на занавески. А кой-кому из зятьев-мужиков выпадут в подарок карманные часы «штамповка». Вещь недорогая, разовая, зато с красивой цепочкой и звучно щелкающей крышкой циферблата. Правда, тут требуется уточнение: подарки распределяются под строгим надзором самой — бабушки Настасьи Поликарповны.
Который уж год после окончания войны и взятия Берлина служит дядя Петя Корушин на сверхсрочной. Столько прислал в письмах фотографий из Германии. Все простенки у матери завешаны застекленными рамками. И там и тут повсюду он — старшина, командир танка. То в парадном кителе, при наградах, то с однополчанами на броне боевых машин «Т-34» или тяжелого «КВ», в комбинезонах, танкистских шлемах, в заломленных ухарски пилотках со звездочками, или опять при фуражке да при хорошо пошитой гимнастерке под офицерским ремнем, да с открытой коробкой папирос «Казбек» на переднем плане фотоснимка. А вот улыбчивые, веселые сослуживцы — сержанты, старшины, а в центре снимка — капитан с аккордеоном. Победители!
В сельском околотке среди затертых, с заплатами, мужицких штанов, средь измызганных на работах фуфаек, средь стираных-перестираных кофтенок и юбчонок появление облаченного в парадную форму молодого бравого военного, отпускника, шик и блеск! Один вид золоченых галунов, лычек и нашивок чего стоит! А офицерское сукно и диагональ, из которых пошиты гимнастерка и темно-синие бриджи! А тончайшего хрома сапоги! А бархат околыша танкистской фуражки, а сияние звезды на ней! А награды — во всю грудь! Блеск этот сводит с ума не только нас, мальцов, но, по разговорам, и деревенских молодок. Промокают тайком глаза молодые вдовушки, чьи юные мужья остались на полях войны. А мужики-фронтовики, видавшие виды, простреленные, покалеченные в недавних сражениях? Их тоже, наверное, завидки берут.
Не жалеет страна, не жалеет Верховный Главнокомандующий лучших материй и золоченого щитья на мундиры и погоны победителей!
Наикачественнейшие яловые кожи, тончайшей выделки хром отпускается на пошив сверкающей обувки офицерского и сержантско-старшинского корпуса Великой Армии и Флота. Офицеры, начиная от лейтенанта, и в отпуске ходили при пистолетах — в кобурах на поясном ремне, а флотские и летные командиры еще и — при сверкающих золочением кортиках!
И мне уютно и светло там — в блистательном, духоподъемном времени, скудных на быт, порой полуголодных, сороковых и в начале пятидесятых! В полуразрушенной, полукриминальной, но азартно встающей из пепла стране. В эпоху донашиваемых фронтовиками солдатских гимнастерок и шинелишек, хлопчатобумажных гражданских штанов, боевитых кирзачей-сапог. В годы великой веры в справедливое устройство мира! Во имя которой и одолели, повергли сильного врага — и на суше, и на море.
Вот он стоит посреди сельского родительского двора — Победитель! Двадцати с небольшим лет от роду. Улыбается, разгоняя ладонями под широким поясным ремнем складки командирской гимнастерки. Стать ладная, богатырская. Попробуй обидь! Позвякивают медали, блестят знаки отличия. Как они сияют! Вот всеми салютами мира переливается медаль «За взятие Берлина». На негнущихся, из плексигласа, погонах, не уставных, понятно, отпускных, горят Т-образные старшинские лычки с золотистой эмблемой танка, уральская мощь которых одолела, пересилила в сражениях крупповскую броню!
— Просись на службу в танковые войска! — скажет мне через много лет дядя Петя, Петр Николаевич.
— Почему в танковые? — подивлюсь я совету, давно решивший, что лучше Морфлота для меня нет.
— За броней надежней! Видишь, я уцелел. Даже не ранило ни разу!
Было несколько приездов дяди Пети в отпуск. Не разграничить по отдельности эти праздники. Так и помнятся они, сливаясь в один общий праздник. Оттого ли, что всегда форсисто звенели медали! Оттого ли, что содвигались на летнем дворе длинные праздничные столы, на которые выставлялось все, что в скудную пору припасла к приезду сына хозяйственная наша бабушка?! Оттого ли, что в каждый приезд в подарок мне доставалась очередная губная гармошка?! Оттого ли, что среди «взрослых» подарков-гостинцев был общий и главный ярко-праздничной расцветки велосипед марки «Диамант». Он затмил все другие нужные в ту пору вещи. Даже наиценнейщую швейную машинку затмил. Один Бог ведал, как, сойдя с поезда в Ишиме, сумел наш дядюшка, нагруженный парой чемоданов, в пору распутицы и бездорожья, за 70 километров дотартать до Окунево этот велосипед?!
На том немецком «Диаманте» (он стал третьим велосипедом в селе) обучались езде не только ровесники Саши, но и мы, малышня, из-под рамы крутя педали…
Пройдет столько-то лет, станет направляться «жисть». И первые «лишние» рубли потратят мужики на велосипеды. Ударит велосипедный бум, хвалясь расцветкой, прочностью рам, формой рулей, кожей сидений, грузоподъемностью багажников… Радостным пересверком колесных спиц наполнятся улицы и проселочные дороги. Универсальное это транспортное средство было тогда отечественным. Знали в Отечестве, как ладить велосипеды — прочно, надолго! Как подбирать металл и резину, чтоб выдерживали они наши ухабы. Выдерживала техника! Но спасибо и «Диаманту», неразорительному для Европы трофею, что принес в село воин-отпускник. Нам на диво. На радость. На пользу.
Улыбается мирному солнышку дядя Петя. Денек-другой для вольготного отдыха. А там — засучивай рукава: помощь нужна!
А пока всякий рад заманить земляка в гости, выставить на стол скудный припас. Разговоры о житьё-бытье, о германской стороне. Что там и как? Не намечается ль новая бойня? Эвон как американцы грозить стали да размахивать «атомом»! Разговоры простые. Не дадим и «мериканцам» спуску! Но глянет отпускник, бедно на родине, трудно. Столько мужиков побито! А кто вернулся с войны, в большинстве — калеки. Домишки обветшали, покосились. Но дух у народа — задорный: наладим «жись». А все же, заборы, прясла, как не подпирай кольями, валятся. Материн пятистенник ремонтировать надо, хоть с виду ладен. А тронешь, труха от стен посыплется, новый дом нужен. Добрый, под железной крышей. И мать все донимает: «Расставайся со своей сверхсрочной. Приезжай домой. Навоевался, наслужился!» Так-то оно так. Да прикипел он к службе. И должность, и довольствие офицерское. И платят хорошо. А здесь? Думы — в раздрай. Не все просто. А принимать решение надо — в ту или в другую сторону.
Так размышлял тогда воин. Не только догадываюсь, знаю. Позже не раз возвращался Петр Николаевич в разговорах к той поре, когда по настоянию матери оставил службу. Что особенного вроде произошло: из башни танка пересел в такую же железную кабину трактора. А вся судьба перевернулась. И я, малец, в ту пору чувствовал, как дядя Петя любил воинскую долю. И жалел о ней.
В сорок четвертом он ушел на войну. В начале января ему исполнилось восемнадцать. И точнёхонько через год, первого января 1945-го, железнодорожные платформы с укрепленными на них «Т-34» вышли с танкового завода в Нижнем Тагиле. Состав, где ехал в теплушке свежеиспеченный механик-водитель младший сержант Корушин, помчался догонять фронты наступающей армии. Догнал в Польше. Оказалось — первый Белорусский фронт под командованием Жукова. Разгрузились. Получили распределение по полкам и батальонам. Танкистам выдали свеженькое обмундирование. И — на плацдарм!
До окончательной победы оставались недели, месяцы. Может быть, потому новобранцев сорок четвертого года не торопились бросать в бои. Основательно обучали. Около года, считай, пробыл в учебных полках дядя Петя. Сначала в пехотном, где учили на младших командиров, потом как тракториста перевели в учебный танковый полк.
С чего начался отсчет боевым верстам? Семнадцатого апреля сорок четвертого, получив повестку, отправился будущий танкист пешим ходом из Окунево на призывной пункт Бердюжского военкомата. Мать не плакала. Видно, кончились слезы при получении повестки на мужа Николая, который давно уж где-то пропал без вести. Закаменели, что ли, слезы? Она вынесла за ворота икону Николая Угодника, перекрестила сына, надела на него, сняв с себя нательный крестик: «Возвратись живым!»
Потом… Тут в нашей родне много «разночтений». Одни вспоминают, будто Петра усадили на телегу и повезли полевой дорогой в райцентр. Сам же он утверждает, что за рощу окуневскую его провожали мать и две старших сеструхи. Одна несла на руках ребенка, которому было шесть месяцев от роду. Кто нес? Кого несли? Поскольку в апреле 44-го шестимесячным был из всей родни я один, быстро установили: это я — на руках моей матери! — провожал на войну будущего Победителя! В пеленках. Ну а в чем же еще?! Сам же будущий воин шагал по весенней распутице, где в березовых колках лежал еще снег, в стареньких пимишках.
Взрослым, запоздало, я случайно узнал о «боевом» факте собственной биографии, не на шутку загордился: мол, краешком и я «причастен» к Великой Победе! Потом открыл еще одну параллель с победителем: почти двадцать лет спустя уходил я на службу из села той же полевой дорогой. Та же родня, отгуляв на проводинах под раздольные гармони четыре дня подряд, махала и мне во след: не забывай, возвращайся!
С родней мне и надо сейчас разобраться. Рассадить её честь по чести в застолье по случаю приезда отпускника. Доброе слово сказать. Хотя бы о самых близких…
Начну по старшинству — с бабушки Настасьи Поликарповны. В деревенском околотке — Колихи. И по первому мужу, погибшему на войне с германцами в 1915 году, и по второму, тоже Николаю, сгинувшему безвестно в начале второй мировой. Вот она, бабушка наша. Молодой я её не застал: и в 60 и в 94 была она «вечной» бабушкой! Прямая, статная. Сдержанная, но властная. Без нажима, но всегда продиктует волю свою. Попробуй перечить! Покаешься не раз. Как, скажем, отцу нашему возражать. Та же песня. Лучше стерпи, помолчи в тряпочку…
Гремучую смесь замесили предки наши, сойдясь в кровном родстве на этих лесостепных, черноземных, солончаковых землях. На исходе мрачной северной тайги и в начале мягкой южно-сибирской лесостепи, где в январе завывают клубящиеся с северов арктические циклоны, а в июле жарко дышат знойные полупустыни верховий русских рек Иртыша и Ишима.
На природном контрасте, в противостоянии севера и юга Западно-Сибирской равнины, в столкновении разных климатов, в смешении племен, религий, темпераментов, мировоззрений, выковывались, притирались друг к другу здешние люди. Все вбирала в себя, переплавляла в горниле своем русская нация, сибиряки, становясь народом с могучим духом, что известен повсеместно и на века!
Первые служивые люди из русичей еще при Петре Первом, а возможно и раньше, казаки Ермака основали здесь сторожевые поселения. На случай набегов кайсацких племен возвели вдоль южно-сибирских границ крепости, укрепленные городища. Сюда же Екатерина Великая селила участников разгромленного пугачевского восстания. А это народ гулевой, вольный, дерзостный. В ту же пору и раньше — с Никоновских церковных реформ селились здесь старообрядцы. Соратники, если можно так выразиться, огненного протопопа Аввакума. Перейдя немалым числом через Урал, занимали они плодородные земли Южной Сибири. Это были люди из сурового европейского Поморья. Говорящие имена-фамилии этих русичей-старообрядцев свидетельствуют сами за себя: рассказывают, из каких мест пришли они на сибирские земли? Каргополовы, Устюжанины, Холмогоровы, Денисовы, Сысолятины, Вычужанины… Основывали они крепкие двоеданские, как называют их в Сибири, деревни, распахивали пашни, возводили часовни, староверческие скиты и храмы, блюдя уставы своего строгого стояния за старую, истинную веру православную.
Одним из видных, известных центров этого «стояния за веру» считалось в Западно-Сибирских, Зауральских краях — родное мое село Окунево. Поздней здесь проходили съезды и соборы старообрядцев. Здесь текли жаркие споры, дискуссии по вопросам веры, здесь замышлялось издание староверческих газет, журналов. В начале XX века, когда ослабли хула и гонения на старообрядцев, в Окунево, в летний день 1908 года, высокие чины Пермско-Тобольской старообрядческой епархии, среди них была два епископа, открывали службу в новом окуневском старообрядческом храме, где в иные года, позднее, батя наш звонкоголосый пел на клиросе. Здесь же принимала старообрядческое крещение, перед тем как обвенчаться с отцом, и мать наша Екатерина Николаевна.
Старообрядцы — мои родители. Теперь уже навеки. Вечный покой обрели они на своем двоеданском погосте. За рямом, в ковыльной, ромашковой степи…
А бабушка Настасья? Она принесла в нашу родову еще одну бунтарскую кровь — польскую. Ох, бунтовала и не раз против российского верховенства высокомерная польская шляхта. И немалым числом шла этапом на восток, оседая в сибирских краях.
В Тобольске и граде Ишиме — особенно. Кучковались поляки своими колониями. Не голытьба, они возводили непременно свой храм-костел. Да, никуда не денешься, смешивались кровями и родством с русскими. И все же и все же! «Да, мы дворянами были!» — во взрослые мои года, отвечая на мои распросы, утверждала бабушка. Чистых кровей полячка с родовитой и почитаемой в Польше фамилией — Коханская. Отца ее Поликарпа привезли в Ишим четырнадцатилетним родители — бунтари 1863 года. Большими торговыми делами ворочал потом в Ишимской округе Поликарп Коханский. За богатство и пострадал. Убит был на большой дороге грабителями.
Если в самом Ишиме сосланная польская шляхта, хоть и превращалась с годами в законопослушных «россиян», но все ж кучковалась вокруг костела, помнила, не забыла свои истоки. Семьи же, которые очутились в русских селах, быстро окрестьянивались, опрощались, переходили в православную веру.
Сходятся два огня в весенний пал в лесостепи! Один должен пересилить другой: в стычке, противостоянии! Так и здесь: сошлись польская католическая вера и русская двоеданская. Верх взяли старообрядцы. Опростилась и бабушка наша, сохранив лишь внешние приметы былого — осанку дворянскую, некий форс с редкими всплесками национального гонора. Выдали её в юности замуж в большое русское село Зарослое. Родилась в нем первая старшая дочь Катерина, моя мама. Панночкой, наверно, называли б её, родись она, к примеру, в каком-нибудь Краковском воеводстве. Но подобного обращения к матери нашей и представить не могу. Далеко до него неграмотной деревенской бабе, не ведавшей ни о каких дворянских корнях, ни о каком шляхетском гоноре, всю жизнь ломившей тяжелую долю русской крестьянки-сибирячки.
Однако, если мать, посещавшая церковно-приходскую школу всего одну зиму, обучившись маломальскому письму и счету, не вникала ни в какие родословные, то отец в этом толк понимал. В начале 30-х он окончил совпартшколу. Перед ним могла открыться хорошая карьера. Да вот в ВКП(б) он по каким-то причинам не вступил. Правда старшие мои браться утверждают, что батя сам выложил, распсиховавшись, партбилет из-за несогласия с колхозной политикой местной власти.
Эти годы совпадают с выходом отца и матери из колхоза и отъездом их на строительство Магнитки. Впоследствии батя и нас как-то не подталкивал к вступлению в партию, хотя всю жизнь был активистом, сельским депутатом, пристально следил за «текущим политическим моментом». Конечно же он разбирался в классовых и национальных противоречиях. Среди родичей — особенно.
— Катерина, подай ременные вожжи! Пойду эту полячку-кулачку вешать! — дернув стакан-другой бражки и вспомнив какую-то обиду, учиненную тещей, метался по дому батя. Шарил на полатях, в кладовке, в сенях, зыркая шутливо-гневно на мать, неподвижно сидящую на лавке или гремевшую ухватами. Наконец вожжи отыскивались. И обрядившись в выходную тужурку, добрые валенки, с вожжами на плече, усмехаясь, отправлялся он «казнить тещу». Не вспомню, за что. Но из лексики той поры выпирает, выплескивается звучное словцо — «карахтер». Конечно ж, за обоюдную зловредность: двоеданскую и польскую, за неумение уступать. Между отцом и бабушкой возникали трения, кончавшиеся упоминанием Сусанина, Минина и Пожарского, Лжедмитрия, крайней меры, на которую под хмельком решался «зятек дорогой». Следом за отцом, быстренько собравшись, летела на другую улицу села мать — мало ли что устроит.
Случались такие «путешествия» обычно в выходной, точней, в какой-нибудь большой праздник. В рабочее время дисциплинированный отец не позволил бы себе таких приключений и куража.
Возвращались родители домой глубокой, темной ночью. Долго гремели задвижкой в сенях, нашаривали скобу избяных дверей, вваливались через порог. Отец висел на плече матери, пробовал петь, а порой и лыка не вязал. Славно заканчивалась разборка у тещи! Отца клали на софу, снимали с него валенки, пиджак, оставляли в покое. До утра.
А по утру, поднимаясь первым в любом самочувствии, отец в летнюю пору уплывал на плоскодонке выбирать сети, зимой — шел проверять скотину, подкинуть ей сенца в кормушки.
Вот так с заранее предсказуемым финалом кончались эти порывы наказать за что-то тещу — полячку — по причине классовых иль национальных противоречий. Кончались миром. Матери оставалось лишь как-то половчее, не поднимая гамуза, выручить забытые отцом у тещи ременные вожжи.
Проходило время. И все возвращалось на круги своя. Так или иначе, вольно или невольно в детскую душу запало и укрепилось на все времена «подозрение» к полячеству, несмотря на то, что и в моей крови гомонилась часть этой «коханской» крови, то и дело возмущавшей отца…
Что ж, если близкие родичи «приварили» бабке Настасье прозвище — кулачка, то в бедняках у отца состояли, понятно, мы — сами. Еще тетка Анна Кудрявцева, родная сестра матери: пролетарка! «Кто такие пролетарии? — поясняла тетка Анна. — А те, которых в чем-то «пролетели»! Так вот, муж тетки Анны, Петро Иванович, по прозвищу «братка» — вечный труженик-батрак. Про него говорили: колхозный председатель его похвалит, а он рад уж и совсем пуп сорвать! Пластался Петро, особенно когда помоложе был, на самых тяжелых работах. Двужильный. Себя не щадил. За вилы брался, так самый тяжелый навильник сена поднимал, за бревно, так становился под толстый комель. Редкий работник. И Анну свою, пролетарку, сильно любил. Та в молодости пожила в Омске и Новосибирске в прислугах у какого-то большого начальства, на вольных хлебах. На бралась городского духу, коротко подстригалась по моде тридцатых годов, будто ударница, носила красную косынку.
Не в пример старшей сестре Катерине, спокойной, углубленной в домашние хлопоты, она, тетка Анна, могла пособачиться с родной матерью, пообещать выхлестать все стекла в оконных рамах.
— Кулачка, богатейка! — колотила в уличную раму тетка Анна. — Спалю дотла! — орала дочь матери.
А чего орала? Сама же шла к матери, когда приходилось туго. А туго приходилось часто. Бабка Колиха, не в пример дочерям, была и умелой, и распорядительной, и экономной. Когда в войну при нехватке мужиков в селе её попросили быть бригадиром в колхозе, пошла. Справлялась? Еще как!
Сквозила в бабке нашей этакая генетическая, наследственная интеллигентность, родовитость, не понимаемая даже родными детьми. То, что ни на каких вольных хлебах, ни в совпартшколах не приобретешь. Это можно лишь унаследовать от предков, по традициям, пусть и порядком утраченным, забытым и изуродованным на путях-дорогах судьбы…
Подкатывает вечер, предзакатная пора. Самое время садиться за столы. Схлынет жара, от нагретых озер потянет банным парком, запищат в камышах гагары, кто-то брякнет в вечерней тишине веслом, поплыв на лодке-плоскодонке за камыши ставить сеть, чтоб снять её с уловом на утренней зорьке. И опять тишина…
Вечерняя прохлада имеет у нас свойство — хранить парной дух воды, свежесть камышовой зелени всю ночь. В такую пору так сладко гуляется и поется под гармошку, так нежно обниматься влюбленным. Одежда — тонкие рубашки, легкие ситцевые платьица. Благодать…
Разномастными клеенками накрыты сдвинутые впритык столы. Установлены, где не хватает табуреток, чурки. Положены на них плахи, вынутые из полатей. Расставляются тарелки, блюда, прозрачные граненые и зеленые маленковские стаканы. Исходит соком в двух больших тазах винегрет. Вот-вот подадут в деревянном корытце студень. Станут разрезать на ломти. В кути дома-пятистенника топится печь, но уже давно доварены мясные блюда. В вазы на высоких ножках уложены булочки, пирожки, хворост, печенье, пряники из магазина. Нас, пацанов, больше всего занимают карамельки в цветных бумажных фантиках. За печкой в 30-литровой фляге томится, отбушевав три дня назад, крепкая брага на огородном хмелю. Снуют бабкины помощницы: несколько вдовых бабенок, что всегда у бабки на подхвате. Бабка Колиха не обидит, бабка Колиха напоит-накормит. И с собой в подол юбки не пожалеет угощенья: неси домой ребятишкам…
Ожидание вечернего застолья — праздника, когда для первого тоста разливается по стаканам (для мужиков) и рюмкам (для женщин) водка. Белая! А на уменьшительно-ласкательном наречии — беленькая. Водочка на один тост. Затем идет в ход брага. С этой «оказией» ограничений нет!..
В ожидании, наверно, больше всего волнений у нас, пацанов. По причине малого возраста нас не сильно задействуют в подготовке торжества. Но сбегать за кем-то, что-то передать — тут нам нет замены. Потому мы и крутимся невдалеке от расставленных столов. Выбрав удобную позицию — как раз на тропинке из сеней в завозню, куда нет-нет да проследует бабушка. Вынесет в решете или сите загодя приготовленную стряпню, глядишь, какую-то творожную или морковную шаньгу сунет и нам с двоюродной сестренкой Валей.
Валя — тетки Анны дочь. Она постарше меня, похитрей: знает, где и как попасться на глаза бабушке Настасье! В кармашках ситцевого платьица у Вали всякие фарфоровые и стеклянные «чечки». Хвастается! А мне-то какое дело до этих «чечек»? Наплевать! Мне б добраться до бабушкиного патефона или понажимать кнопки гармони.
Гармонь в этот раз привез из Германии дядя Петя. У хромки по двадцать пять кнопок с обеих сторон, перламутровые планки, ремни из настоящей кожи. Как жар, горят и пахнут неслыханным духом мехи! Тут и сравнений никаких не подберешь! Гармонь стоит на угловом столике под божницей, накрытая кружевной накидкой, сияя, маня. Брать нам, мелюзге, ее не дозволяется. Да и патефон тоже самовольно лучше не трогать. Заводится он никелированной кривой ручкой только под присмотром взрослых. Хотя эка сложность — патефон! Бери поосторожней хрупкую казеиновую пластинку, ставь, отпускай стопор, прилаживай головку с иглой к пластинке. У бабушки их большая стопа — в бумажных пакетах. На пакетах написано большими буквами — «Апрелевский завод».
Самая популярная у гостей пластинка с песней «Когда я на почте служил ямщиком». И другая, правда, с некоторых пор с дефектом — отколотым краем — «Шумел-горел пожар московский». Отец наш виноват в порухе. Как-то облокотился неосторожно на стол с пластинками, одна возьми и тресни по краю. Тут опять бабка отца укорила. Говорили, требовала возместить убыток. Зятек терпел, помалкивал, но, как уже сказано, до поры до времени…
Один из приездов дяди Пети совпадает в моей детской памяти с весенней «помочью», то есть с копкой огорода и посадкой картошки. Так и вижу отпускника во всем его блеске нашивок и наград. А во дворе околоточное воинство с лопатами. Десятка полтора соседских баб и ребятня. Лет по 12–13. Мы, малышня, тоже при лопатах, черенки которых поголовно выше нас. Большинство подростков знакомы с куревом, пробовали и бражку. У бабки того и другого припасено. Стало быть, только свистни помогать, на крыльях народ летит! И хоть у Колихи работы много — и земля возле дома, и на берегу озера еще загородка под посадки табака и капусты, но большой оравой, с подначками и шутками управляются как раз к полудню. А там — мыть руки и за столы! И вот наелись, нагулялись, наплясались под «музыку» банного тазика, печной заслонки, разбрелись по деревне с песнями. До утра будет шуметь и голосить улица…
Застолье продолжает родня: сестры, зятья, свояки, свояченицы. Дальние. Ближние. Здесь же — соседки-помощницы бабки.
— За тебя, Петя! С приездом, Петр Николаевич!
Всё так. А для бабушки важно, что, в первую очередь, не обижены, накормлены, напоены работники. Как бы походя, вскопан огород, посажена картошка. Осталось управиться с грядами: лук, чеснок, морковка, свекла, калега, капуста! Столько всего! А еще плантация «зверского» табака-самосада. Ох, и выручал он, табачок, в военную пору, ох как выручал! Как теперь бы сказали, «расчетной валютой» был в женском крестьянском хозяйстве. С работниками-помощниками табачком и рассчитывались. Потом припасать будут в крестьянском хозяйстве для вспашки огорода или вывозки сена другую «валюту» — бутылку водки. Провались она пропадом. Но трактористы-шофера иного расчета и не признавали.
Вернемся в застолье. Нарядно в нем. Хорошо. И хоть не сравниться никому с блистательным отпускником, а все же и родня обряжена в самое-самое! Пиджак суконный на отце, платье яркое бумазейное на матери. Диагоналевые брюки-галифе с синим френчем на Петре Ивановиче.
О себе он повествует: «На фронте не был, работал в трудармии». Ясно. Но военную форму «братка» сильно уважает. На этот раз, похоже, танкист-старшина привез ему в подарок фуражку с бархатным околышем. Блеск!
Тетка Нюся — третья сестра дяди Пети. Она в модном крепдешиновом платье. Аккуратно и тоже по моде уложены ее волосы. Пахнет тетя Нюся духами. Она у нас «антиллигенция», как говорит тетка Анна про младшую сестру, поскольку та работает секретарем сельсовета.
Прибыл как раз к застолью кто-то из ишимской бабушкиной родни. У неё там много сестер, зятьев, племянниц и племянников. Тот самый коханский выводок. Он и останется в моей памяти загадочным, далеко не крестьянским племенем. Образованной, культурной городской родней, о которой мне надлежало знать, положено было родниться или хотя бы запоминать их чудные для крестьянского слуха имена и польские фамилии. Но так уж сталось, что прошли они, едва коснувшись моей жизни загадочным городским родством своим, нездешние, не по-деревенски разодетые, пахнущие дорогими одеколонами, кушающие с ножа и вилки…
Другая бабкина родня, по второму мужу Николаю Даниловичу Корушину, она понятней. Фамилия для Окунева свойская. И тоже многочисленная, обильная мужиками, бабами, мальцами. Плохо разбираясь в родстве, с кем-то из них я дрался в ту пору, не щадя живота. Потом уже разобрались…
Гордясь дворянством, высокородным происхождением, купеческим званием польских родичей, бабка в данном случае сошлась с окуневскими пролетариями, из которых известен в сибирской округе революционный комиссар Тимофей Данилович Корушин. (Нынче одна из улиц Ишима носит его имя!) В 1918 году двадцатитрехлетний унтер-офицер, фронтовик, а в Ишиме член уездного ревкома, он был в должности комиссара печати и народного образования. Во время мятежа бело-чехов арестован. Содержался в тюрьмах Ишима, Тобольска, в Иркутском Александровском централе. Узники централа подняли восстание, многие погибли. Тимофею повезло. После скитаний по тайге встретил он наступающие красные части Блюхера. Стал комиссаром одного из полков 30-й блюхеровской дивизии.
После гражданской, а пришлось ему повоевать и в Крыму (брать Перекоп), демобилизовался. Снова работал в Ишиме в той же должности «интеллигентной». Затем занимал крупные партийные посты в Уральском областном комитете ВКП(б), заведовал земельным отделом, был на съезде колхозников, встречался со Сталиным. Умер в тридцатых в возрасте 37 лет…
Конечно же, мало ведали мы в ту пору о своём комиссаре!
«Сильно стоял за Советскую власть! Окуневские, бывало, заезжали к нему в гости в Ишиме. Обходительный был. Никого не обижал». Такие разговоры в детстве слышал я от родни, но мало вникал в них. Потом, работая над поэмой о «Комиссаре Корушине», узнал, что произошло с Тимофеем в родном Окуневе, куда он приезжал агитировать мужиков за Советскую власть. Едва не прибили его богатые мужики-земляки. Зарубины, Вьюшковы да их сообщники. Зарубиных я не вспомню, не было их в селе в мою пору, а «главный враг» — Трофим Вьюшков преспокойно работал мельником на колхозном ветряке. Все детство мое махал ветряк крылами на пригорке возле лога.
Случилась та история весной восемнадцатого. Собрал Тимофей сельчан возле церкви и — с речью к ним! За новую жизнь! «Убьем!» — заорали Вьюшковы. Еще ухарей набралось и — за колья, за топоры. Не будь Тимофей при нагане, неизвестно чем бы закончилась эта агитация. Выхватил наган: «Не подходи!..»
Скрылся от озверевших преследователей в ряму. Рям наш хоть и глухое место, а выход из него с любой стороны — на голую степь. Обложили мужики рям, долго сторожили комиссара. Буквально чудом удалось ему под утро выползти на сухую степь, обхитрив караульщиков. Лес недалече. По лесам и болотам добрался пешим ходом до Ишима. А там уже белочехи хозяйничают. Ревком разгромлен, председатель его Пономарев погиб в перестрелке, кто-то бежал, других, как Тимофея, арестовали, заперли в местной тюрьме…
После, когда Тимофей Данилович вновь был при власти, окуневские мужики спрашивали его: «Почему не прищучишь тех, кто гонял тебя, убить грозился?» — «Пусть живут и трудятся, правда ведь победила! Правда на моей стороне! Я и тогда знал об этом!»
— Хороший он был, приветливый! — только и смогла вспомнить тетка Анна-пролетарка, отвечая на мои вопросы о комиссаре.
— Жалко Тимофея. Рано он помер, — говорила бабушка Настасья, подарив мне единственную сохранившуюся у неё военную фотографию деверя. — Дак чё и сказать, испростыл весь, когда в холодной воде в ряму скрывался от мужиков, по тайге скитался — тоже не сладко было, когда из тюрьмы-то иркутской убежал.
А застолье в самом раздолье, нас, малышей, усаженных в конце стола, вдоволь накормленных, одаренных конфетами, отправили в горницу слушать патефон. Но веселей, занятней в эту пору наблюдать за взрослыми. Захмелевшие, раздобревшие, они гомонят, порываются затянуть песню. Батя наш в этом деле всегда зачинщик. Но тут, будто с неба, во дворе возникает гармонь. Это заявился один из местных гармонистов Ленька Фадеев — развеселый парень. Конечно, не в наглую пришел выпить, а готовый, под хмельком. Леньку усаживают в компанию, наполняют брагой стакан до краев. Картину эту можно дополнить обильным куском жаркого, что подкладывает в тарелку гармониста тетка Анна-пролетарка. Но мы, выбежав из горницы во двор, видим уже пляску. Первыми выпорхнули на круг бабенки вдовые — бабкины помощницы. Они вытягивают на полянку отпускника. Дядя Петя, как и положено, сидел до того во главе стола под высокой изгородью, на лучшем из бабкиной мебели плетеном венском стуле — в соседстве с тетками из Ишима. Бабенки разгоряченно повизгивают, вскрикивают, готовые сыпануть частушками. Но пока все зачарованно смотрят, как сыплют звоном, колышась на груди, медали старшины, как празднично сверкают начищенные хромачи, выделывая отважные коленца.
— Ух, ух, а ну сыпь, Леня, позабористей! — отрывается от закусок прямой, высокий Петро Иванович. Он рад блеснуть своими галифе, поскрипеть тоже надраенными ради праздника выходными сапогами. Он и тетка Анна (та вдогонку ладится на круг), оба глуховаты, потому громогласные, шума, гама от них, как на многолюдной артельной работе, в лесной деляне, иль на зернотоке, иль на сенокосном лугу. И тетка Анна выплескивает первую припевку:
Кто-то из баб подбирает валявшуюся возле плетня заслонку и черную, тысячи раз загребавшую в загнетку горячие угли — шаболу, ширкает по жести заслонки в такт «подгорной». Присмотрелся: это же мама «выделывает» музыку на заслонке! Ух ты! Звенят медали, скрипят сапоги, пылают частушки тетки Анны. Гармонист фигурно рвет меха хромки. А из-за ограды — мычание коров, щелк кнутовища. Это вернулось в деревню со скудных майских поскотин деревенское стадо. Бабкина помощница тотчас кидается к калитке встречать «ведерницу». Проводив её, равнодушно оглядевшую людское скопище, в пригон, бабенка бежит в куть за подойником. Застолье тем временем, успокаиваясь, рассаживается по своим местам.
Чинно сидит по обе стороны отпускника солидная коханская родня. Тетя Нюся при высокой прическе, молодая, моднящаяся, тоже в ближнем соседстве с братом. Тетка Анна с «браткой» Петром Ивановичем, мои родители. Если взглянуть с нынешних возрастных высот, то ведь и они не старые были, как мне тогда представлялось — сорокалетние! Но, господи, за плечами сорокалетнего отца: коллективизация, Магнитка, строительство медеплавильного завода в Кировграде, срочная служба на острове Даманском, финская война, Великая Отечественная, тяжелое ранение, трудовой фронт в тылу… Представить только это в нынешние дни!..
Всему голова в вечернем застолье — бабушка Настасья.
— Мама, да присядь ты с нами за стол, мама! — настойчиво приглашает отпускник. И бабушка наша, кажется, в хлопотах своих так и не пригубившая рюмочки, как бы спохватясь, — пора и сына в застолье приветить! — подплывает мягко к столу, чинно принимает маленькую рюмочку с налитым для нее красным сладким вином, привезенным из города:
— С приездом, сынок! Спасибо! Ну, дорогие гости, родня наша, выпьемте! Всем здоровья и радости!
Глухой стук налитых стаканов. Мельканье вилок. Хруст ядреных огурчиков, грибов. Чесночный дух студня, уже тронутого теплом, готового осесть в большом блюде.
Гармонист берет раздольный аккорд. И вот возвышающая дух, проникающая до сердечных глубин, до спазм в горле песня, которую, не сговариваясь, заводит вдруг застолье. До сих пор без тоски в сердце не могу её слушать:
Мы, малыши, как по команде, закончив свои игры, замираем, завороженные тем действом, о котором поется в песне. «А молодого командира несли…» В командире том почему-то чудится дядя Петя. И странно как-то, и радостно, что вот он, командир танка, сидит цел и невредим за столом. Без бинтов, без повязок, как вроде бы положено быть раненому в голову. Не слышу голоса дяди Пети, но вижу — издалека — он тоже включился в песню. Сосредоточен. Скорее — напряжен, словно что-то вспоминает из своего недавнего, огневого.
Выделяется высокий голос нашей матери. Ишимская родня, чинно поджав губы, внимает песне. Слышал я, кто-то из них тоже был на войне, кто-то пострадал от репрессий. «Братка», округлив глаза, напряженно, аж горло краснеет, подхватывает песню, озираясь по сторонам, словно проверяя — целы ли соседи по столу, в здравии ли, не истекают ли кровью. Убедившись, что все, слава Богу, не задеты ни снарядом, ни фашистской пулей, он удовлетворенно вскидывает подбородок, приглашая к песне тех, кто еще не успел подключиться.
Долго, эпизод за эпизодом, плывет, вздымаясь в небо, фронтовая баллада.
Про танкиста в наших застольях поют всегда. И я жду, когда батя, вздымая накаленным голосом самую трагическую ноту, опрокинув недопитый стакан иль смахнув со стола тарелку с винегретом, хрястнет по столешнице кулаком левой, не искалеченной на войне, рукой, выражая полноту чувств. Но привычней, что и делает он сейчас, не докончив песни, прослезится, никого не стыдясь, не смущаясь. Вслед за ним запромокают глаза кулаками и подолами рубах и другие крепкие, но расслабленные песней мужики.
Потом после пронзившего всех оцепенения, разряжая обстановку, гармонист ударит по басам, пробежится по ладам, создавая другой настрой, возвращая к реальности. И батя обрадованно подхватывает: «Выпьем за Родину, выпьем за Сталина, выпьем и снова нальём!»
Эх, непросто уйти от пережитого… И тогда тетка Анна вдвоем с мамой, никого не дожидаясь, заводят лирическую:
Мне теперь и не вспомнить, чем все закончится, в какие сроки. При лампе или фонаре, при полной луне, что осветит деревенские закоулки, но стихнут за столом мои родичи. Разойдутся по дворам, по домам. Бабка Настасья, следя острым взором за порядком, уложит спать на перины сына и городских гостей. Незаметно сунет старшей дочери Катерине завернутый в газету комок ременных вожжей, забытых батей с прошлого визита. Потом задвинет за последним из гостей жердь на воротах и калитке. Отгуляли!
Сколько еще предстоит таких встреч-застолий! Все мы еще в хорошем, счастливом возрасте. Нам, малышне, кому по шесть, кому по восемь лет, самой бабушке Настасье лишь за пятьдесят, остальные — в самой работной мужицкой и бабьей поре…
А записываю эти строки, считай, через полсотни лет. И вот случись бы невероятное: живи сейчас на свете белом бабка Настасья Поликарповна, задумай она собрать нас на своем дворе?! Что бы получилось из бабушкиного приглашения?
Непременно, постанывая, кряхтя, размяв по дороге ноги, суставы-косточки, притопала бы в нарядном платке тетка Анна-пролетарка, недавно отметившая свое девяностолетие. Не растратившая памяти, только потерявшая на последнем десятке лет много зубов, а то до семидесяти сверкавшая полным ртом.
Пришел бы, бодрясь в свои 76, и Петр Николаевич, дядя Петя-танкист. Вот сейчас пишу ему открытку-поздравление с 52-й годовщиной Победы. Он видел её, победу, собственными глазами, подкатив на «Т-34» прямо к рейхстагу в майский день 1945 года.
Из родичей, кроме нас, бывших мальцов, игравших в тот вечер на полянке возле бани, никого уже теперь не дозовешься.
Просторная оградка на двоеданском кладбище приняла в свои вечные пределы отца и мать, старшего брата бати — Василия-первого, дважды Георгиевского кавалера, его жену тетку Пестемею, невдалеке могилка братика Вовы, умершего на третьем году жизни — зимой 51-го, когда я учился в первом классе… Остальные родичи, не двоедане, на мирских могилках — под березами Засохлинского острова. Вечный труженик Петро Иванович Андреев, тетя Нюся, принявшая насильственную смерть от деревенского бандита в недавнюю пору. Сама бабушка Настасья под теми же березами православными. Пережила она своего дорогого зятька ровно на полгода. Отец умер на 72-м году от тяжелой болезни в Октябрьские праздники 81-го. Бабушку Настасью привезли к поминальному застолью на легковом автомобиле с другого конца улицы нашего большого села. В траурном платье, черной кружевной косынке — прямая, все еще статная, никак не скажешь, что ей давно за девяносто. Сказала доброе слово о зяте, до дна осушив поминальную рюмку.
Через полгода, в День Победы — 9 мая приехали мы с братьями в родное село навестить могилку отца. Вернулись с погоста, и тут пришел Петр Николаевич, сказал, что бабушки нашей больше нет… Почти до последнего своего часа была она на ногах, в полной памяти и здравии. Внезапно слегла, потеряла сознание, затихла во сне…
Да, лишь небесные грозы гремели в наших краях. А крестов и пирамидок со звездочками, здесь будто после больших танковых сражений…