Пока не позовёт Россия...

Мой отец Герман Эрастович Генералов, полковник царского производства, позднее последним Главнокомандующим Белых сил Юга России генерал-лейтенантом бароном Петром Николаевичем Врангелем произведенный в чин генерал-майора, был избран атаманом Нижне-Донского округа Всевеликого войска Донского. Когда на Дону взяли верх большевики, скрывался. Заболел карбункулом на шее. Зашел к фельдшеру, вер ному ему, и тот вскрыл корбункул. Когда вышел от фельдшера, его окружили казаки. Отец подумал: «Большевики! Пропал!» Большевики тогда расстреливали всех лучших казаков на Дону, которых называли «кулаками», всех офицеров. Но это были не большевики, а казаки, верные моему отцу, своему окружному атаману. И сказали ему: «Мы тебя ищем, атаман! Мы хотим поднять восстание против большевиков и просим тебя нас возглавить и командовать нами!»

В 1918 году, 18-го июля, мой отец одержал победу над большевиками, и его непосредственный командир генерал-лейтенант Африкан Петрович Богаевский поздравил отца по военно-полевому проводу с этой победой и с рождением сына. Это я родился тогда в Нижне-Чирской станице под гром пушек (теперь Нижне-Чирская станица затоплена Цимлянским морем, и в доме нашем, который мой отец своими руками построил, живут рыбы). Генерал Богаевский поздравил моего отца не просто с рождением сына, а – сына-казака!

До моего рождения отец имел трёх дочерей: Галину, Ольгу и Марию. Самый старший наш брат Владимир погиб на гражданской войне незадолго до моего рождения. Няня наша, Федотьевна, выехавшая с нами за границу, рассказывала мне, как она отговаривала моего брата Володю идти на войну добровольцем в Белую армию, а он ей сказал: «Няня! Ты хочешь, чтобы меня зарубили у тебя на глазах?»

Большевики рубили всех мальчиков-кадет, по неграмотности принимая их за членов партии КД – конституционных демократов.

Володя и сказал няне: «Пусть лучше меня зарубят в бою, чем дома у тебя на глазах и на глазах мамы и моих сестёр».

Няня рассказывала мне, а ей рассказал один казак, что он видел как на пулемётную команду, в которой был Володя, налетели будённовцы и рубили пулемётчиков. У няни оставалась надежда, что Володя мог случайно остаться живым. И эта надежда у всех нас оставалась. Ещё няня мне рассказывала, как мы отступали. Обоз и семьи казаков ехали в кибитках. Кибитку везли две или четыре лошади, на передней сидел верховой казак. Я, маленький казачок, не хотел сидеть с мамой в кибитке, плакал и тянулся ручками к всаднику, и когда он брал меня к себе в седло, переставал плакать и «чувствовал себя казаком».

Это мне рассказывала, повторяю, няня, а сам я этого не помню, а помню себя в Сербии, в городе Белая Церковь. Помню, как я играл с сербскими детьми на улице, и они меня спрашивали, где я родился и почему я живу здесь, а не живу там, где родился? Я об этом спросил маму, и она мне сказала, что я родился в России, но не живу в России потому, что была большая война, что русский царь заступился за Сербию, когда на неё напали немцы, а потом в России была война междоусобная, гражданская, русские убивали русских, и мы бежали из России в Сербию, и король Сербии, Хорватии и Словении нас принял. Я это объяснил сербским мальчикам.

Мои родители и все русские белые эмигранты «сидели на чемоданах», как они сами говорили тогда. Не распаковывали чемоданы, чтобы весной вернуться домой. Верили, что большевики не удержатся долго, и если не этой весной, то следующей они вернутся в Россию обязательно!

Проходили весна за весной. Стали русские эмигранты устраиваться на работу. Югославия – новое государство – нуждалось в интеллигентных работниках. Король Александр принял белых русских офицеров на службу в Югославскую армию. Но не все офицеры Белой армии пошли служить королю, потому что не хотели изменять присяге, данной своему царю, хотели быть готовыми создать опять Белую армию и пойти в поход на большевиков и спасти Россию. Такое убеждение было и у моего отца.

Король Александр, принимая на службу русских офицеров, сказал им, что они не изменяют России и своему царю, потому что он сам верен царю Николаю Второму и национальной России. И обещал отпустить офицеров, когда Россия позовет их. Он так и сказал: «Не подам руки убийцам моего царя Николая Александровича!».

Король Александр, будучи наследником, сам учился в России, окончил Пажеский кадетский корпус в Петербурге. А позднее в трудные для русских дни он принял в Югославию три кадетских корпуса, эвакуированных из Крыма. Крымский корпус, Донской и третий, соединенный из Одесского и Киевского корпусов, который по прибытию в Сербию, в город Сараево, был назван Сараевским.

В полном составе продолжило обучение на территории дружественной нам страны Николаевское кавалерийское училище. А также гражданский Мариинский Донской институт. В институте учились мои сёстры.

Все эти учебные заведения король принял на содержание югославского правительства. Программа кадетских корпусов была приравнена к программе югославских средних школ. По окончании кадетского корпуса и получения аттестата зрелости можно было поступать в университет или Военную академию.

Король Александр обещал русским кадетам после окончания ими Военной академии произвести их в офицеры Югославской армии. А когда позовёт Россия, отпустить их.

И я поступил в кадетский корпус с целью окончить его, потом окончить Военную академию, получить производство в офицеры, служить в Югославской армии, пока не позовёт Россия.

Я был приходящим в кадетский корпус, потому что мои родители жили в этом же городе, где находился корпус – в Белой Церкви. Каждое утро я заходил за моим другом Мишкой Гросулом-Толстым, который тоже был приходящим. Однажды, когда я зашел за Мишкой, он встретил меня возбужденным с сербской газетой в руках: «Смотри, в газете объявление! На Кавказе восстание. Повстанцы ограбили банк в Тифлисе и оставили на воротах банка записку: «Поступаем по заветам Ленина: «Грабь награбленное!» И по примеру Сталина грабим банки». Мишка свернул газету, положил в сумку с книгами и тетрадями, с видом заговорщика сказал мне: «По дороге поговорим».

Когда мы вышли из дома, Мишка изложил мне свой план: «В летние каникулы, как всегда, мы пойдем на Дунай ловить рыбу и купаться. Скажем родителям, что идем на неделю к реке. Я повезу тебя на раме своего велосипеда. В рыбачьем селе Дунайская Паланка продадим велосипед, купим лодку на эти деньги и отправимся по Дунаю до Черного моря. Потом вдоль турецких берегов доберёмся до Кавказа – на подмогу кавказским партизанам... Нужно запастись продуктами на дорогу. Я буду из своей кухни тащить понемножку муку, рис, фасоль, сахар, а я – из своей. Тем более, что твои родители содержат русскую столовую! Еще нужно запастись удочками, сетями, чтобы ловить рыбу на Дунае и в Черном море».

Я начал плести сеть, чему раньше научил меня отец.

У Толстых на чердаке стоял большой сундук, вывезенный из России, его берегли на случай возвращения домой. И мы стали складывать продукты в этот пустой сундук.

Кончался учебный год, приближались каникулы – срок нашего побега. Продуктов уже было собрано достаточно для плавания от Дунайской Паланки до Кавказа. И сеть была сплетена...

В одно утро, когда я зашел за Мишкой и принес в кулечке очередную порцию муки, он мне сказал: «Всё пропало...». И когда вышли на улицу, сообщил, что денщик его отца обнаружил наш склад продуктов. Кончался срок его службы и, прощаясь с капитаном, денщик сказал ему: «Господин капитан, я до сих пор Вам не говорил, не хотел ссориться с кухаркой, а теперь, уходя, считаю своим долгом Вам доложить, что кухарка ворует продукты и прячет их в сундук на чердаке».

Мишкин отец позвал кухарку и спросил её: «В чем дело?» Кухарка оправдалась: «Это не я, это ваш сын и его друг собирают продукты в сундуке». Тогда отец спросил Мишку. И сын рассказал правду отцу. Отец понял сына и его желание продолжить борьбу отца, но объяснил абсурдность наших планов: «На первой же границе вас задержат!.. Не делай этой глупости! Если хочешь служить России, учись. Твои знания будут нужны Отечеству!»

Мишка выслушал отца, но остался при своём мнении и сказал мне: «В этом году наш план не осуществился, отложим его на следующий год!»

Результат учебного года был такой: Мишка получил два неудовлетворительных, две переэкзаменовки; я – три неудовлетворительных, остался на второй год.

Начались летние каникулы. Мы, как всегда, стали ходить с Мишкой на Дунай. Ловили рыбу. Раз я зашел к Мишке и предложил заранее накопать червей. Мишка ответил: «Завтра не пойду на рыбалку, а пойду на собрание нацмальчиков... Ты не знаешь кто такие нацмальчики и что такое – НСНП? Это национальный союз нового поколения. Это террористическая организация, которая засылает в Россию смелых людей бросать бомбы и убивать большевиков из револьверов. Если хочешь, приходи и ты завтра в восемь вечера на квартиру Алёши Родзевича. Сможешь достать револьвер, принеси. Нас будут учить обращаться с оружием».

Я достал необходимое оружие у мужа моей сестры, который окончил юнкерское кавалерийское училище в Белой Церкви, и у него, конечно, был револьвер. Я попросил его мне «занять», а он мне его подарил – с несколькими патронами. Мишке дал револьвер его отец. И мы собрались у Алёши. Кроме нас, у Алёши Родзевича были приехавшие из Белграда на летние каникулы студенты нацмальчики. И недавно бежавший из СССР Володя Воронцов. Они нам сразу сказали, что НСНП есть организация, активно борющаяся против Советской власти, режима, террора, произвола и нищеты. Их цель – Национальная революция. И начинать нужно не с окраин, а бить Змея в голову – по Кремлю.

Все восстания в СССР до сих пор терпели неудачи, потому что начинались на окраинах – на Кавказе, в Сибири. Володя Воронцов, сам участник Сибирского восстания, рассказал нам о своей партизанской борьбе в красной России и дал всем урок обращения с револьвером. Алёша Родзевич прочел лекцию – по идеологии НСНП. За что бороться и рисковать головой?! Ведь до сих пор, начиная с Белого Движения, борьба велась против «зла большевиков». А за что? Не было идеи. Корниловцы пели: «Мы былого не желаем, царь нам не кумир. Мы одну мечту лелеем – дать России мир!». НСНП борется не за отжившее прошлое. Не во имя мести и сведения счетов, а за светлое Будущее, за Свободу жизни, за землю крестьянам, за раскрепощение трудящихся, за национально-трудовой солидаризм, за будущее страны. За Великую Национальную Россию!

После собрания мы все пошли гулять по вечерней парковой аллее, где росли старинные и молодые деревья, подстриженные кусты и было множество цветов. Австро-венгерская королева Мария Тереза имела вкус и любовь к паркам, красивым деревьям, по её указанию вся империя была украшена этими замечательными парками и садами. В Белой Церкви жители часто и с гордостью говорили: «Это посадила Мария Тереза!». Аллея тянулась до большого лесного массива Рудольер-парк, который тоже был посажен по распоряжению королевы. Рядом с аллеей была тропинка для велосипедистов, а дальше – не асфальтированная, грунтовая дорога. По ней ездили телеги, экипажи, летом автобусы возили пассажиров на речку Нэру – купаться.

Высоко в небо тянулись могучие платаны. Сияла луна. Воронцов, перебирая струны гитары, пел песни сибирских партизан, вздымая в наших душах восторг перед будущими подвигами во имя России:

Вперед! Авангардцы, смелее! Нам месть и победа нужна. Себя для борьбы не жалея, Ведь в мыслях Россия одна! Тебе наша кровь и усилья, Тебе наша дерзость в борьбе. И наши священные крылья, И жизни, Россия, тебе! Мы бросили жизнь, как обузу, В изгнании прожитых дней. Нет легче заветного груза, Чем наш – это смерть палачей! За наши сожженные села, Облитые кровью поля – Ответим мы песней веселой, Агонией, смертью Кремля! И в час, когда взрыв своим эхом Поднимет народ для борьбы, Каким торжествующим эхом, Друзья, обменяемся мы!

И еще запомнилась мне песня рабочих Ижевского и Воткинского железа и стали литейных заводов:

Люди, влюблённые в светлые дали, Люди отваги, упорства, труда! Люди из слитков железа и стали, Люди, названье которым – руда! Бьёт час борьбы нашей последней, Нас не смущает ни свинец, ни сталь! России зов всё громче, всё победней, Идём вперёд. Нам ничего не жаль! Чтоб зубы сжав на яростном разбеге, Вперивши взор в один трёхцветный флаг, Идти вперед в стремительном набеге, Как шли Юденич, Врангель и Колчак! Смерть не страшна, когда зовет Россия! Мы не одни восстанем, вся страна! И отдавая жизни молодые, Мы знаем, нам победа суждена! Вперед идёт наш Белый строй железный! Стеной! Стальной! Идём вперед над бездной. Метущим ураганом – на штурм, бойцы! Стремительным тараном!

Володя Воронцов нам рассказывал, что Ижевский и Воткинский железолитейные и оружейные заводы работали на оборону страны в Первую мировую войну. Государство обеспечивало рабочих этих заводов землей, домами. Семьи рабочих имели коров, свиней, птицу домашнюю. Когда пришли большевики, они посчитали рабочих за буржуев, кулаков, стали грабить, расстреливать. Рабочие с оружием восстали, прогнали большевиков. Когда пришел на Урал Колчак, рабочие присоединились к нему. А когда Колчак отступил, рабочие ушли с ним. Большевики расстреляли их жен, детей. Ограбили и сожгли дома.

Многие из рабочих, оставшиеся в живых, потом вернулись домой и образовали отряды белых партизан, в которых воевал и Володя Воронцов. Да, он меня воодушевил на борьбу за Россию, а сам погиб бесславно. Позднее, рассказывали мне, связался с немецким шпионажем в Югославии, был разоблачен и арестован сербской полицией, выведен на границу и расстрелян в затылок. Мы узнали: погиб, мол, «при попытке к бегству»...

Всё лето мы собирались у Родзевича, занимались политграмотой, курсом изучения СССР, готовились для подпольной работы в большевистском Союзе.

Кончались каникулы. Мишка выдержал свои переэкзаменовки, перешел в шестой класс, а я... так и остался в пятом на второй год. А ведь до пятого я учился очень хорошо, в основном на четверки...

Программа кадетского корпуса, как я уже говорил, была приравнена к программе сербских гимназий, рассчитанной на восемь учебных лет. После четвертого класса сдавали экзамен «малую матуру». А «великую матуру» нужно было сдавать после окончания восьмого класса. «Великая» открывала все права на получение высшего образования, то есть на поступление в университет и Военную академию. С «малой» можно было поступить в ремесленную и агрокультурную школы, в подофицерскую – на унтер-офицера. Я сдал «малую матуру» на четверки. Пятый класс был своеобразной передышкой. Но я его не одолел. Потому что в голове были уже другие идеи. Не ученье. Прозанимавшись второй год в пятом, еле перешел в шестой. Главными в эту пору для меня были конспекты НСНП, политграмота. Всё остальное считал неважным. Учился и до восьмого класса плохо.

Получил аттестат зрелости, но в югославскую Военную академию поступать не стал, чтоб не связать себя военной службой, а быть свободным для осуществления задуманного: отправиться на подпольную работу в Россию. Поступил на юридический факультет университета. В первый семестр входила группа из трёх предметов: римское право, политическая экономия и дипломатическая история. Сдал два предмета, а римское право провалил. В университете было такое правило: если один предмет провален, то нужно всё сдавать снова. Стал готовиться, но помешала Вторая мировая война...

Когда немцы оккупировали Югославию, они закрыли университет в Белграде. И предложили студентам ехать на работу в Германию с правом учиться в немецких университетах. А я только и мечтал о том, как использовать эту войну для борьбы за Россию. И тут я с друзьями услышал новость, что русский полковник Семинский набирает в Белграде добровольцев на эту борьбу. Поезда в Белград не ходили, поскольку Югославская армия, отступая, взорвала мосты. И мы, несколько человек, на велосипедах поехали к Семинскому.

Когда спросили полковника, на какое дело он нас набирает, Семинский ответил: «Кто решил служить России, не должен спрашивать, на что его посылают!».

Я записался без разговора. И таких добровольцев оказалось столь много, что Семинский, составив список, сказал, что «будет вызывать нас почтой – по очереди». До меня очередь шла долго и я вознамерился записаться добровольцем в другое начинание.

Дело в том, что генерал-майор Скородумов, неожиданно возглавивший русскую эмиграцию в Белграде, организовывал в те дни, как шли разговоры, «Русскую Белую армию для спасения России». И я устремился всем сердцем туда. Конечно, слухи про эту армию, а правильней сказать, Русский корпус, были разные. Одни говорили, что это просто создается из русских бедолаг немецкая охранная служба. Я же верил, что вступаю в настоящее патриотическое дело! Тем более, что фигура генерала Скородумова была достаточно известной. О нем и раньше говорили и писали немало в эмигрантских газетах. Для меня было важно, что молодым офицером он участвовал в боях Первой мировой войны, имел за храбрость крест Святого Георгия, был ранен, потерял руку и попал в плен к немцам. Вернулся в Россию после Февральской революции, получил чин полковника, потом генерала. Воевал затем в Белой армии, ушел с ней за границу.

Замечу, что прежняя Русская Белая армия перестала существовать как армия еще при Кутепове, когда генерал организовал Общевоинский Союз и в нем отдел подпольной террористической борьбы в СССР – «Братство Русской Правды». Отдел действовал главным образом в Белоруссии, где оставались наши партизаны после ухода Белой армии за границу. Но советская агентура разложила и «Братство Русской Правды», и похитила в Париже самого генерала Кутепова. Тогда офицер Белой армии Виктор Михайлович Байдалаков и организовал Национальный Союз Нового Поколения, чтоб продолжить дело «Братства Русской Правды». А профессор Георгиевский разработал идеологию НСНП, позже переименованного в НТС – национально-трудовой союз. Много было тогда разных патриотических начинаний «во имя спасения России». В этом «круге» оказался и я со своими устремлениями, также как и мои патриотически настроенные друзья.

С приходом в Белград немцев, где был центр НСНП, Байдалаков и Георгиевский разошлись по «чисто» идеологическим причинам. Георгиевский вдруг не согласился с Байдалаковым в его решении поладить с немцами, а держался англичан. И когда немецкая агентура узнала об этом, Георгиевскому пришлось скрываться.

Байдалаков, наверное, понимал, что немцы – враги России не только Советской, но и Национальной, и все ж он рассчитывал использовать оккупацию немцами части России, чтоб послать туда членов НТС вести агитацию среди населения СССР, оказавшегося на территории, занятой немцами. Он договорился с германцами, с их военным командованием, чтобы приняли членов его политической русской антикоммунистической организации в немецкие полувоенные сапёрные и строительные организации (ШПЭР и ТОДТ), работавшие на оккупированной территории России.

И вот это новое дело, о котором сказал выше. В Белграде, столице Сербии, генерал М.Ф. Скородумов (скоро думал! – шутили потом скептики) взялся создать настоящую «Русскую Армию». Конечно же, «для освобождения России»! Он поставил в известность германские власти и договорился с ними о задачах этой «армии», вернее сказать, корпуса, о его составе. В Русский корпус, в РК, каковым он и затвердился в наименовании, остался в истории Второй мировой войны, хлынули добровольцы. Записывались многие русские эмигранты, с началом войны лишившиеся работы и средств к существованию: казаки, бывшие офицеры, студенты, кадеты, гимназисты. Большинство офицеров, их было немалое количество, а всем не хватило командных должностей, стали рядовыми, готовыми по приказу командира корпуса пойти «спасать Россию». Но то ль командир корпуса не понял немцев, то ль они его, произошло недоразумение. Скородумов издал приказ № 1 по Русскому корпусу, где было сказано: «Оказав долг благодарности стране, приютившей нас Сербии, очистив её от коммунистических партизан, я приведу вас в Россию!».

Немцам такая формулировка в приказе не понравилась. И немцы тотчас арестовали Скородумова. Но недолго он был под арестом – два дня. Признав безопасным генерала, немцы его выпустили. А на его место начальником Русского охранного корпуса, как стал именоваться РК, назначили другого генерала Белой армии, с немецкой фамилией – Б.А. Штейфона. Генерал-майор Штейфон договорился с немцами точно как командир наёмного легиона – об охране немецких объектов в Сербии: мостов, складов и прочего военного имущества. Корпус стал полностью подчиняться германцам. Генерал договорился с ними о жалованьях офицерам, нижним чинам, об обеспечении их семейств. Его так и прозвали, Штейфона, «предузамач» по-сербски, а по-русски – «предприниматель».

Русский охранный корпус был обмундирован в разноцветную форму, где русские погоны сочетались с немецкими нашивками: мундиры сербские зелено-защитного цвета, штаны болгарские коричневые, обмотки румынские, ботинки опять сербские, шлемы чешские, винтовки югославского ружейного завода, из Крагуеваца. Корпусники имели не полный паёк немецкого солдата, а вспомогательных охранных частей. Имели право получать горячую пищу на немецких питательных пунктах, на станциях. Один русский старичок в такой форме как-то пристроился со своим котелком в очередь немецких солдат на станции в Белграде. К нему подошел гестаповец и спросил, кто он такой. Старичок не ответил. Тогда немец ткнул пальцем в его мундир, спросил снова: «Вас ис дас?» Старичок понял, бодро выпалил: «Дойче вермахт капут!». По-сербски «капут» – мундир, а по-немецки – крышка. Немец решил, что старичок сулит немецкому войску крышку, арестовал бедолагу. Когда его в гестапо допросили с переводчиком, недоразумение выяснилось, старичка отпустили и дальше воевать в победном немецком вермахте и в сербском зелёном капуте.

Трагического и смешного было немало...

Когда немцы вошли в Белград, они объявили полицейский час в десять вечера. После десяти были слышны выстрелы, а по утрам на улицах города находили трупы с запиской пришпиленной на спине: «10 и одна минута», «10 и пять минут»...

Трое русских выпивох, разговевшись в пасхальную ночь, забыли про полицейский час и пошли по улицам Белграда с пением «Христос Воскресе». Их встретил немецкий патруль и поставил к стенке, чтоб расстрелять. Выпивохи еще раз друг с другом похристосовались, попрощались, сняли шапки, поклонились немцам, сказали: «Ауфвидерзеен!» Немцы расхохотались, посадили выпивох в свой автомобиль и возили до утра, чтоб другой патруль их не расстрелял...

Прежде чем записываться в Русский охранный корпус, я предварительно зашел в полуразрушенный немецкой бомбардировкой дом на Неманской улице в Белграде, где собирались «солидаристы», поговорить с Виктором Михайловичем Байдалаковым, получить от него одобрение на этот шаг. Он мне сказал, что Русский охранный корпус несомненно разовьётся в Русскую освободительную армию, и что юнкерская рота в корпусе подготовит офицеров для будущей армии, и настоятельно посоветовал, чтобы я, когда стану записываться в корпус, обязательно попросился в первую юнкерскую роту.

Да, надо сказать, что потом, при нахлынувших в корпус добровольцах из русской молодежи была набрана и вторая рота, потом третья, был сформирован юнкерский батальон. Но я, пока исполняя желание отца, не терял связи с НТС, и в каждый мой выходной день ходил в дом «солидаристов».

Байдалаков уехал в Берлин, а я узнал вскоре: «Нас, русских членов НТС, а также других «добровольцев» из сербов, немцы повезут на работы в Польшу». Я сейчас же зашел в телефонную будку и позвонил Байдалакову. И он мне посоветовал: «Хорошо, езжайте в Польшу. Ближе к России!»

Нас привезли в район угольных шахт под городом Катовице, где как бы «стиснуты» три городка – Оржегов, Бобрик и Бойэн. Поместили в большое здание, то есть в общежитие поляков-рудокопов – на паёк сверхтяжелых рабочих. Здание было на краю Оржегова, на поле, которое и прилегало к городкам. Здесь мы должны были копать ямы и ставить в них громадные электрические антенны. Была осень, по полю дул холодный ветер с дождевой моросью. Дрожали, промокали до нитки. Но я был тогда молодой, здоровый, сильный. И к «вольному» тяжелому труду был приучен. Ведь еще в начале войны, когда немцы закрыли университет, я некоторое время работал на поправке и восстановлении мостов, взорванных сербами. Так что и с этой тяжелой работой мог справляться, а все мои остальные товарищи по стройке в первый же день валились с ног. Это были квалифицированные работники, не привыкшие к физическому напряжению – химические чистильщики белья, чертежники, шоферы городских автомобилей, почтальоны...

По окончании восьмичасового рабочего дня, что точно исполнялось в националистической Германии, мы вернулись в наше общежитие, где в столовой нас ждал обильный по тому времени ужин – по большой миске горячей похлёбки с куском хлеба. Поляк-рудокоп, сидевший рядом со мной, черный от угля с головы до ног, тяжело вздохнул: «Уголь копаю, уголь ем и уголь пью». Он был прав: немцы делали из угля маргарин, сахар и другие искусственные продукты, называемые – эрзац.

Я потом писал из Берлина девушке в Белую Церковь (там я дарил ей розы): «Не могу тебе настоящий цветок сорвать и послать, сорву цветок – и он эрзац».

Серб, который предупредил меня когда-то, что «едем в Польшу», сказал мне: «Мы пропали! Мы не выдержим эту работу! Но нельзя отказываться сразу, потому что это посчитают за забастовку и посадят в карцер, каждый должен ловчить по своему способу... Я начну этой ночью».

Под утро я проснулся от его крика: «Изгорела моя куча! Изгорела моя крава! – Сгорел мой дом! Сгорела моя корова!» Серб спал на верхнем этаже, нары – надо мной. Все проснулись – и сербы, и хорваты, и поляки, все его успокаивали, думая, что он сошел с ума. Знал только я, что он симулирует.

Прибежал администратор общежития, немец, обнял его, повёл в столовую, дал ему миску овсянки. Серб попробовал и закричал: «Это молоко моей коровы! А корова моя сгорела!»

Когда мы вышли на работу, все югославяне окружили мастера и подняли галдёж – по-сербски, по-хорватски, по-немецки! стали ему объяснять, что не могут работать, что их по ошибке сюда послали, что они записывались в Белграде на работу в Германию как специалисты.

Я не участвовал в этой забастовке. Взял кирку и стал долбить землю. Но мастер, немец позвал и меня для разговора, и сказал нам всем, что забастовка по закону карается концлагерем. Но он поведет нас в «арбайтсам», то есть на биржу труда, и не скажет, что мы забастовали, а что он сам нас снял с работы, потому что мы не можем, не в силах её исполнять. Что мы из южного климата, разболелись, что по ошибке сюда попали, что мы специалисты и записывались в Белграде как специалисты. И что он будет говорить, а мы должны молчать.

Так он всё и сделал – и всё уладил.

На немецкой бирже труда городка Оржегов я показал свою студенческую книжку юридического факультета и сказал, что немецкая биржа труда в Белграде нам, югославским студентам, гарантировала возможность учиться и в Германии. А то что я не явился на биржу труда в Берлине и не просил там работы, которая дала бы мне возможность учиться на юридическом факультете, так это из-за плохого знания немецкого языка. Конечно, все это я говорил не потому, что горел желанием учиться в германском университете, а для того, чтобы меня послали в Берлин.

Так и получилось. Мне дали железнодорожный билет до Берлина, денег на дорогу, продуктовые карточки и бумажку-документ – право получать горячую пищу на немецких военных пунктах, на железнодорожных станциях.

Нет, меня не интересовал юридический факультет, у меня была одна цель – служить России. И я явился к моему вождю Байдалакову. Он меня устроил рабочим на маленькую фабрику динамо- моторов, где не было контракта: фабрика не работала на оборону страны. Хозяином фабрики был немец из России, из немецких колонистов. Когда то он окончил в России юнкерское училище, директором которого был генерал Адамович. Тот самый Адамович, который был директором и нашего кадетского корпуса в Белой Церкви.

В России хозяин нашей фабрики динамомоторов был произведен генералом Адамовичем в офицеры и в Первую мировую войну воевал в русской армии против немцев, потом в Белой армии против большевиков. Когда генерал Врангель эвакуировал Белую армию из Крыма в Галлиполи, будущий хозяин фабрики как немец поехал в Германию, был легко принят. И быстро открыл свое дело, набрав в мастера и рабочие бывших сослуживцев по Белой армии. В большинстве это были русские офицеры, состоявшие в организации Байдалакова.

Я стал работать помощником мастера по намотке динамомоторов. Русского, бывшего белого офицера. Подавал ему провод, он его укладывал. И советовал смотреть, как он это делает. Учиться, чтоб стать мастером. Как-то он сказал мне: «Я знаю, что у вас на уме! Работа вас не интересует. Вы здесь на этапе, чтоб отправиться дальше на восток, в Россию. Я вас понимаю. Я сам был такой в ваши годы... Когда мы, белые, проиграли войну, попали сюда, думали, что мы здесь только до весны... И я так же, как вы, не интересовался этой работой. И потерял время. Годы потерял. И дальше мастера не пошел. А мой друг по Белой армии, работая здесь, записался на факультет электроники. И вот теперь он на этой фабрике, где начинал рабочим, главный инженер... Я хочу спасти вас от заблуждений, от повторения моей ошибки. Не надейтесь на Хитлера. Хитлер войну проиграет!..»

Мастер смотрел на меня изучающе и продолжал, продолжал: «Оставайтесь на нашей фабрике, научитесь этому делу, я пошлю вас на курсы электросварки. Можете и вы, так же как наш главный инженер, работая здесь, записаться на электротехнический факультет. И когда окончится война, будете иметь свою специальность, пересидев войну у нас на фабрике... Хитлер верил, что война будет быстрая, за одно лето он пройдет всю Россию до Урала и русских выгонит в Сибирь. Но осенью немецкие танки завязли в русской грязи, а зимой замерзали. Сами немцы не были обмундированы для русской зимы, им стали давать, как они сами говори ли, медали за «мороженое мясо», то есть за отмороженные руки и ноги...

Наши русские друзья, устроившиеся в немецкие тыловые части ШПЭР и ТОДТ, полувоенные, полусапёрные, как-то приехав в отпуск в Берлин, нам рассказывали: немцы бросают красноармейцам листовки с аэропланов. В листовках портреты Хитлера и надписи на русском языке: «Хитлер освободитель, освободит вас от колхозов! Бей жида-большевика! Морда просит кирпича! Сдавайтесь и сразу получите хлеб с маслом!» И – фотография пленного красноармейца, который ест хлеб с маслом. Эти листовки наши друзья привезли и нам показывали... Да, в начале войны у красных сдавались целые армии, а немцы окружали их колючей проволокой в поле под осенним дождем, бросали им через проволоку горстями сырую пшеницу... Хитлер – освободитель от колхозов не распустил, а оставил колхозы, как были, поставил колхозными начальниками своих людей, чтоб забирать весь хлеб и отправлять его в Германию, как делали это большевики. Немцам тоже колхозы оказались удобнее, чем частные собственники... Немцы разогнались на Урал, но просчитались. Русские стали оказывать сопротивление и местами даже перешли в наступление. И русские увидели своих товарищей, умиравших с голоду в немецком плену в полевых лагерях военнопленных, без крыши, без бараков. Увидели полуживые скелеты. Советское командование приказало разослать по всем полкам по одному или по несколько таких живых скелетов для пропаганды, чтоб не сдавались немцам в плен. И русские солдаты не стали больше сдаваться немцам в плен. Стали яростно сражаться против внешнего врага, который оказался не лучше внутреннего – жидов большевиков. Предпочитали, попав в окружение, уходить в партизаны, бить немцев, где только возможно. А немцы стали расстреливать по сто невинных русских за одного немца, убитого партизанами...»

Такие воспитательные беседы вел со мной мастер часто.

Устройство моё в ШПЭР или ТОДТ затягивалось, а оставаться на фабрике Юхана Хабнера, «пересидеть войну», как мне советовал мой русский мастер, и устраивать свою жизнь в Берлине меня не соблазняло. Меня потянуло назад в Югославию. И я по просил у Юхана отпуск в Белград, якобы по «студенческим делам». Юхан сказал: «Хотя вам еще не полагается отпуск, не прослужили полгода, но я вам, воспитаннику генерала Адамовича, всё сделаю».

Я вернулся в Югославию и опять же по совету моего отца поступил в Русский корпус.

Жаркое было лето

Меня направили в штаб первого полка, стоявшего в городе Лознице, на берегу пограничной, между Сербией и Боснией, реки Дрины. Уточню, что Сербия в то время, под немецкой оккупацией, возглавлялась сербским генералом Недичем. Генерал исполнял договоренность с немцами – бороться силами своих отрядов добровольцев-антикоммунистов с коммунистическими партизанами.

В Хорватии «сидел» самостийник Пелевич. Он договорился с немцами не как побежденный, а как союзник, немцы признали его Независимую Державу Хорватскую в границах самой Хорватии, Приморья Югославии, где жило совсем немного хорватов, а большинство – сербы, и всей Боснии до реки Дрины – с большинством мусульманского населения, то есть отуречившимися сербами, и меньшинством сербов православных.

В первом полку был такой порядок. Доброволец, поступивший на службу, должен был отслужить месяц в караульной команде первого полка, потом его направляют в ту часть, в которую он сам пожелает. Начальником караульной команды в Лознице был полковник Кожухов. Он каждое утро присутствовал на разводе караулов, спрашивал всякого в строю: «Имя, фамилия, чин? Ваши обязанности?» Полковнику надо было отвечать четко, точно. Как- то один из караульных на его вопросы ничего не ответил. Стоит, смотрит начальнику караульной команды в глаза и молчит.

«Господин полковник, разрешите сказать!» – начал было сосед по строю. – «Молчать! Не разговаривать! Не вас спрашивают!»

Полковник уже кипел, сердился, когда сосед все же сумел разъяснить ситуацию: «Господин полковник! Он – глухой!» – «А? Глухой? – не удивился полковник и навалился на следующего. – Почему у вас винтовка в левой руке?» – «У меня нет правой, господин полковник».

Доктор Плишаков, корпусный врач, признавал годными для военной службы инвалидов Первой мировой и гражданской еще по приказу генерала Скородумова, «чтоб инвалиды и калеки могли вернуться на родину». А вскоре это инвалидное и калеченое «войско» сумело отстоять мост на Дрине у села Заяча. Засели с тяжелыми пулемётами и косили партизан-титовцев, пытавшихся перейти из Боснии в Сербию. Большие силы этих партизан, гонимые казаками дивизии генерала фон Панвица, так и не смогли перейти Дрину, встретив сопротивление Русского корпуса, и по чти все были перебиты, остатки разбежались по горам и лесам Боснии, и сам Тито едва с чертовой помощью чудом ускользнул от казаков.

Наш юнкерский батальон тоже стоял на Дрине. И на вверенном нам участке берега Дрины было спокойно. Мы охраняли тот самый мост у живописного села Заяча. И на мост уже никто не нападал. Было жаркое лето, а вода в горной Дрине холодная. Мы купались, ловили рыбу в свободное от юнкерских занятий и караулов время.

А кругом шла война.

Хорватия под самостийником Пелевичем, как союзница Германии, находилась в состоянии войны с Англией, США и Советским Союзом. Босния, населенная сербами, в большинстве отуречившимися («потурице»), то есть перешедшими в ислам во времена турецкого владычества, немцами была присоединена к Хорватии до реки Дрины, на которой, как я сказал, и стояли мы, охраняя границу Сербии.

Пелевич и его войско усташей уничтожали сербское население, которое оставалось на территории Хорватии. Выводили всех жителей православных сел и расстреливали. Мужчин и женщин, детей и стариков. Один серб спросил усташа: «Я хочу знать, за что мы приговорены к смерти?» Усташ ответил: «За то, что православные. За то, что креститесь тремя пальцами».

Опустевшие села грабили и сжигали.

Мусульмане босанцы были союзниками с католиками хорватами, образовали мусульманский СС и тоже убивали православных сербов.

Сербы находились и по эту сторону границы, которую мы охраняли. С противоположной стороны, когда сербы работали на полях, по ним стреляли хорваты-усташи и босанцы «потурице».

Мы выходили на берег Дрины и кричали, что мы, представители немецкой власти, не позволим стрелять по мирному населению. На противоположном берегу хохотали и кричали в ответ: «Вы такие же немцы, как и мы!». Тогда мы давали залп из ружей. И на Дрине опять становилось спокойно.

Сербы, которых мы охраняли, были нам благодарны, называли нас братьями, православными, и угощали нас ракией, всякими закусками, свининой, законсервированной по сербскому способу в смальце...

В то жаркое лето, в июле 1943 года, меня произвели в подпоручики. Производство было торжественное. Приехал генерал Штейфон, командир корпуса, каждому юнкеру выдал погоны подпоручика и сказал речь: «Вы подпоручики будущей Российской царской армии! Царь признает вам эти чины! Не вольноопределяющихся, а настоящих подпоручиков! Не смущайтесь тем, что немцы не признают эти ваши чины...»

После был банкет. Попойка.

Наш командир роты полковник Котля после производства вменил в обязанность нам – кавалеристам-подпоручикам, корнетам и казакам, хорунжим и калмыку Петру Бакулину – отбыть по месяцу на конюшне. Для общей практики. И этим еще помочь конюшне и её обслуге. Не хватало конюхов.

Командир обоза и конюшни, старый казачий вахмистр, называя меня уважительно «господином подпоручиком», наставительно и строго отдавал приказание: «Господин подпоручик, почистите Настю!» Кобылу то есть...

Еще приметное событие. Вернулся «из командировки» один из добровольцев Семинского и поступил к нам во вторую юнкерскую роту первого полка. Это был мой друг Шурка Москаленко. Шурку забросили на парашюте за линию фронта в советской форме, при советской сумке – с немецким хлебом и немецкими консервами. Шурка подошел к командиру какого-то отступающего красноармейского подразделения и лихо по-кадетски отрапортовал: «Разрешите представиться! Отстал от такой-то части... Разрешите присоединиться к вашей?!»

Командир распознал его сразу: «Белогвардеец! Засланный! Взять его под стражу! Отвести куда следует!»

К Шуркиному счастью, в этот момент налетели немецкие «щуки», и все побежали прятаться кто куда. Шурка спрятался в кустах. Пришли немцы, и Шурка вернулся туда, откуда его посылали к красным. Его хотели послать второй раз, но он отказался.

Запомнилось и «пополнение» нашего полка большой группой советских военнопленных. Это были, в основном, молодые красные солдаты, наши сверстники. Их распределили по взводам и проводили с ними усиленную идеологическую работу. Командирам нашим казалось, что пополнение уже прониклось нашими задачами, вжилось в новую для них среду, старательно гаркало «Слушаюсь!» и «Рад стараться!». Казалось также, что борьба за души выиграна, но... вскоре почти все эти бывшие красноармейцы перебежали к партизанам Тито, не сделав, правда, ни одной попытки прихватить с собой, увести «на ту сторону» кого- то из бывших белых офицеров.

Да, немцы нашего «производства в офицеры» не признавали. Они, по правде сказать, едва ль о таких событиях в подчиненном им корпусе белых русских и знали. Но они поторопились учредить и свои «настоящие офицерские курсы» для желающих стать лейтенантами немецкой армии. Я на них не пошел. Меня уже не интересовала военная карьера. И воинственный пыл у меня иссяк. Война была проиграна, немцы отступали на всех фронтах. Хотя «непоколебимой уверенности в победе» у германцев еще хватало. Как-то прочел заметки в газете «Голос Крыма», не вспомню уж, каким ветром занесенной на Балканы недавней весной 43-го. Долго, за отворотом сербской шубары-шапки, таскал этот «пасхальный» (Христос Воскрес!) газетный номер от 25 апреля с напечатанными по-русски свидетельствами о зверствах большевиков в России, об успехах немецких, японских и итальянских войск. Заметки эти прямо-таки поражали количеством уничтоженного врага, потопленных кораблей, сбитых самолетов. Например, за один только день воздушных боев в небе под Новороссийском был сбит 91 советский самолет, немцы потеряли только два. В наступлении у Ладожского озера новейшие, сверхмощные танки «Тигр» уничтожили 200 советских бронированных машин «Т-34» и «КВ-1», «причем большевики не смогли причинить «Тиграм» ни малейшего вреда». В праздник Пасхи газета ругала Сталина, который, обратившись к церкви, «делает первые шаги к тому обману, от которого нас предостерегают священные книги». Другая заметка призывала отдать жизнь за Бога, за родину и родной народ – в смелой и бесстрашной схватке с «жидовским палачами России». Затвердились в памяти строчки о дне рождения Хитлера:

«В связи с 54-й годовщиной со дня рождения Фюрера в Берлине в большом зале берлинской филармонии состоялось торжественное заседание, на котором с большой речью выступил доктор Геббельс. Доктор Геббельс указал в своей речи, что сейчас, когда война охватила все пять континентов и приняла особо ожесточенный характер, немецкий народ все теснее сплачивается вокруг Фюрера и относится к нему с непоколебимым доверием. Доктор Геббельс охарактеризовал всю тяжесть лежащих в данный момент на Фюрере задач и выразил от лица всего немецкого народа непоколебимую уверенность в том, что германский народ под гениальным руководством Фюрера одержит решительную и безусловную победу над всеми врагами Германии и Новой Европы».

А события текли, наслаивались. Кроме лейтенантских курсов обнаружились другие: фельдшерские, ветеринарно-кузнечные, радистов, телефонистов. И я, увлекшийся неожиданно для себя лошадьми, просил полковника Котляра послать меня на ветеринарно-кузнечные курсы. А он отсоветовал: «Да что Вы! Интеллигентный человек, кадет, студент! Я Вам рекомендую фельдшерские курсы!» Согласившись, я поехал в Белград, в лазарет Русского корпуса. Доктор Плишаков, который был начальником и по лазаретам, повел меня в немецкий морг на вскрытие трупа. Возвращаясь из морга, где насмотрелся покойников «до жути», встретил Мишку Гросула-Толстого, с которым мы планировали поднять восстание на Кавказе; я спросил Мишку – не пахнет ли от меня трупом? Мишка усмехнулся и сказал: «Ещё нет».

Я был в немецкой форме, а Мишка в штатском. Я опять спросил Мишку: «Ты слышал, что Красная Армия теперь в погонах, как было в старину?.. Значит, это теперь не революционная банда, армия освободительная?!». Мишка на мои вопросы и размышления сухо пробормотал что-то про «красного удава» и замолчал.

Не только мои друзья и родные, а больше половины русских эмигрантов в Белой Церкви были под гипнозом этого, надвигающегося и на Балканы, как сказал Мишка, «красного удава». И она придёт, эта «освободительная русская армия», а за нею нагрянут отряды «смерша», НКВД, комиссары Тито, и начнут искать своих врагов. И русские – из «наших» в Белой Церкви – Шулеповы и Савченки, тайные агенты НКВД, приготовят списки «врагов», донесут на многих, поверивших в «эволюцию красной власти», арестуют и расстреляют оставшихся в Югославии, не ушедших на Запад с отступающими немцами. Среди них были мои друзья кадеты Свищев, Жуков, были и старые царские генералы и полковники Ткачев, Литвинов, Дрейлинг, Марьюшкин...

Савченко был преподавателем русского языка в кадетском корпусе, в Русском Доме Белой Церкви он читал даже монархические лекции (!). И вот такой настанет «поворот»! Только один из сыновей Савченко не будет предателем и не выедет потом с отцом и братьями в Москву. Останется в Сербии. Навсегда останется...

В Белой Церкви большевики расстреляют всех председателей и представителей политических организаций: отца моего, генерала Германа Эрастовича Генералова – бессменно выборного в течение двадцати пяти лет атамана Донской самостийной станицы; Аверьянова – единственного представителя Кубанской самостийной станицы в Югославии; Владимира Евгеньевича Хлодовского – председателя организации «Сокол» в Белой Церкви; последнего из родных храброго белого генерала Туркулова, старика-инвалида, потерявшего руку в Первой мировой войне.

Буду и я в этом списке – как председатель группы НТС.

«Удав» приближался. Что оставалось делать? Выбор передо мной был небольшой. И я перешел к чётникам, чтоб остаться с ними в лесах Сербии: не сдаваться – ни титовским партизанам-коммунистам, ни их союзникам-большевикам из России, ни англичанам, ни американцам. А чётники – не сдаются!

Организация сербских чётников создавалась в Первую мировую войну, когда сербская армия отступала зимой через Албанские горы во главе со старым королём Петром и престолонаследником Александром. В горных тылах Сербии и остались отряды партизан-чётников, которые поклялись не отступать, не сдаваться, не бриться, не стричься, пока не вернётся король.

В Первую мировую чётники дождались своего короля. Отступив с армией до Адриатического моря, король Петр по требованию русского царя Николая Второго был вывезен союзниками французами на греческий остров Корфу, потом с десантом союзников – в город Солун. И победно, вместе с наследником, вернулся в Сербию. Чётники побрились.

Во Вторую мировую войну чётники не дождались своего молодого короля Петра – сына Александра, вступившего на престол после смерти отца, убитого врагами Югославии еще в октябре 1934 года во французском Марселе во время государственного визита.

Молодой король Петр (родился в 1923 году) улетел в Лондон, когда немцы входили в Белград. Став марионеткой англичан, юный король Пётр отдавал под их диктовку приказы для Югославии по радио. Вождя коммунистических партизан Тито король объявил главнокомандующим всеми партизанскими силами страны, генералу Драже Михайловичу, вождю чётников, приказал подчиняться Тито. Драже по радио ответил юному королю: «Я генерал Гвардии твоего отца, не подчинюсь слесарю-коммунисту Тито». Тогда король отдал второй приказ по радио: «Объявляю генерала Драже Михайловича изменником и приказываю всем чётникам оставить его и перейти к Тито!».

Немногие чётники исполнили приказ, большинство не поверили, что это говорил король по радио, остались с Драже и сражались с титовцами.

Но с того дня, когда король объявил чётников изменниками, англичане перестали им помогать, а титовцы получали помощь оружием, продовольствием, что сбрасывались им на парашютах.

Выхода не было у чётников из-за приказа Драже – отнимать оружие у немцев, но не убивать их, поскольку немцы за каждого убитого продолжали расстреливать сто сербов.

Разобравшись в сложившейся ситуации, немцы сами стали снабжать оружием чётников, чтоб они не прекращали борьбу с титовскими партизанами.

Главные силы Драже Михайловича были в центральной Сербии. А около Белграда в окружении действовал капитан Гвардии короля Митич, правая рука Драже. Наш капитан, а я находился в его отряде, договорился с немцами пробиваться с ними из окружения в направлении на городок Шабац. И мы двинулись за немецкими танками через гору Авалу. Впереди гремел танковый бой. А над нами летали и жужжали советские истребители, обстреливали нас из пулемётов. Капитан приказал поставить наши камионы (автомобили) под деревьями, замаскировать их ветками, а самим спрятаться в лесной чаще.

Ко мне подошел чётник, который привел меня в этот отряд и представил капитану Митичу, заговорил со мной доверительно: «Капитан собирается вести нас в бой против советских танков на наших простых небронированных камионах. Мы все погибнем! Я решил вернуться в Белград. Если хочешь, идём со мной. У меня в саду закопаем винтовки и патроны, потом поднимем восстание против Тито. Наш король и англичане нам помогут». – «Нет! сказал я. – Я живой титовцам не сдамся. Лучше я погибну в бою!». Тогда чётник снял с плеча свою походную сумку, отдал мне, перекрестил меня и сказал: «С Богом!». Сумка была полна продуктов и папирос, которых я не курил, но папиросы были валютой.

Мы недолго стояли на Авале. Капитан понял, что на наших камионах мы не поспеем за немецкими танками, приказал вернуться в Белград. Остановились на центральной площади города, где капитан сказал короткую речь и отдал новый приказ: «Немцы нам предлагают отступить из Белграда на территорию Независимой Державы Хорватской. Усташи нас не тронут, они все бежали, а которые остались, перепуганы...»

Мы ехали с югославским флагом и с пулеметами наготове – на крышах кабин камионов – на случай нападения на нас титовцев или усташей. Хорватские села опустели, хорваты действительно все бежали, скрылись и усташи. Лишь в некоторых селениях встречались заставы. И усташи приветствовали нас по-фашистски, вскидывая руку, предупрежденные о нас немцами. Один усташ, злобно уставясь на меня, «черкнул» ладонью по горлу, мол, если бы мог, зарезал бы меня...

Сербские села тоже были пусты. С давно разрушенными, сожженными домами. Мы остановились набрать воды, но не нашли ни одного чистого колодца. Ну хоть бы один живой человек... Никого!

В конце похода, в городке Шабац, нас встретили босанские православные чётники и пригласили в свои окопы. По окопам ходил мальчик и разносил в шапке патроны – каждому бойцу по три патрона. Мы, чётники капитана Митича, богатые всем необходимым, брали эти патроны из приличия.

Где-то далеко гремели орудия, шел бой. Советские танки наступали на Шабац и вскоре выяснилось, что городок отрезан от Сербии, нам перегорожены все пути на соединение с Драже. И наш капитан приказал нам оставить окопы и собраться всем на поляне. Пригласили для разговора и босанских чётников.

Капитан Митич сообщил, что нашему моторизованному отряду нет возможности соединиться с отрядами Драже Михайловича. И что он, капитан, договорился с немцами быть их союзниками, но только на территории Югославии в борьбе с титовскими партизанами. На фронт – ни против красных русских, ни против англичан и американцев – нас не пошлют. Немцы дадут нам вагоны, мы погрузим наши камионы и поедем в австрийский город Грац – вербовать добровольцев. Немцы обещают выпустить там из лагерей югословенских военнопленных для пополнения нашего отряда.

Запомнился один пункт договора с немцами: «Ни один чётник, раньше в чем-либо виноватый перед немцами, не подлежит взысканию; ни один дезертир из немецкой армии, находящийся в отряде капитана Митича, не подлежит взысканию». Это особенно касалось меня и поляка поручика Грома со своими солдатами, дезертировавшими из Шпэра с тремя камионами, с оружием. Договор был письменный и скреплен подписями обеих сторон.

Капитан сказал еще, что поодиночке мы можем пробираться к Драже Михайловичу и попросил отозваться желающих. Я первым выкрикнул это желание. Капитан покачал головой: «Ты, Ацо! Ты хорошо, правильно говоришь по-сербски, но акцент у тебя русский. Тебя сразу разоблачат...»

Мы погрузились на камионы вместе с босанскими чётниками, места хватило всем, и двинулись опять по Независимой Державе Хорватской, брошенной хорватами, бежавшими в страхе, что придется им всё же рассчитаться перед сербами за свои кровавые дела. Впечатляющие виды. Пустые дома. Имения. С имуществом. С богатой мебелью. Куры, гуси, утки, поросята – всё это «воинство» тоже ходило без присмотра, голодное, дикое. Мы въехали в хорватский город Осьек, где немцы обещали нам дать вагоны для отправки в австрийский Грац. Остановились в богатых имениях. И опять – ни одного человека. Ни хозяев, ни батраков. А полные амбары пшеницы, кукурузы. Мы резали кур, гусей, индюшек. Свинину консервировали по сербскому способу в свином смальце, который тут же топили на огнях. И делали это, поджидая подачу вагонов, невдалеке от железнодорожного полотна. И когда нам подали вагоны, не остывший еще в огромном казане смалец пришлось затащить на товарную платформу и держать за ручки в пути, пока смалец остывал.

Первый раз чётники нарушили традицию – отступили из Сербии и побрились. И постриглись по приказу капитана, чтоб не появляться в цивилизованном Граце в диком виде – лохматыми, бородатыми.

Прибыли на место. Немцы отвели нам под казарму здание школы и зачислили на довольствие немецкого полка. Сразу вменили нам в обязанность приходить по наряду на полковую кухню и чистить картошку. И немки-кухарки быстро обучили нас экономно и тонко, а не «варварски», снимать кожуру с клубней.

Казарма школа стояла на краю города перед большим полем. Когда сирена пронзительно завывала о предварительной тревоге, мы выбегали на это поле, стремясь добраться на берег речки Мыры, текущей в Югославию. Вскоре прилетали американские или английские самолеты, на нас они бомбы не бросали, целили в железнодорожную станцию, в работающие фабрики, в военные объекты, не в жилые дома, но люди всё равно покидали жильё, выбегали в это поле. Под обрывом берега речки Мыры можно было надежней спастись от осколков снарядов немецкой зенитной артиллерии. Тут же прятались и русские девушки, насильственно вывезенные на работу в Германию. Они приносили с собой одеяла, складывали их в несколько слоёв квадратиками и клали на голову. Осколки, сыпавшиеся с неба, не могли пробить эту защиту. Помню, одного француза, работавшего на немецкой фабрике и без защиты выбежавшего при авианалёте в поле, осколок «прошил» насквозь.

Я подходил к обрыву, «пугал» девушек камушками, бросая их на квадратики одеял, но девушки не пугались, а только смеялись, принимая внимание молодого парня. Осколки-то настоящие, называвшиеся «шплитерами», жужжали, звонко пели.

Немцы имели свои бомбоубежища «луфтшутцчаум», иностранцев туда не пускали. Но, как я сказал, не все местные жители и немцы прятались в бомбоубежища, многие выбегали в это «наше» поле.

Одна русская девушка ничего не боялась, ходила по полю в полный рост и смотрела на аэропланы. Я подошел к ней и сказал, что это опасно. Она мне ответила: «Без воли Божьей ни один волос не упадёт с твоей головы». И залюбовалась на аэропланы: «Как ровно, красиво летят! Во-он! Тот крайний уже бросил бомбу. Не на нас. На наше поле они никогда не бросают. На станцию бросают. Так же, как вчера. Сейчас упадёт туда! Упала... Сейчас взорвется!» – и последовал взрыв там, где указала девушка.

Мы разговорились. Девушка, её звали Олей, была воспитана в украинской патриархальной семье, пережившей коллективизацию и искусственный голод на Украине. Бог миловал, сохранил Олю. А немцы насильно увезли её на работы в Дойчланд-Германию, попала в Грац – на фабрику. Работала посменно. Неделю днем, другую неделю в ночь. После дневной смены подружки Оли обычно прихорашивались, красили губки и шли гулять с французами. Оля не шла. Оставалась одна в бараке. А от соблазна решила работать только по ночам. В канцелярии фабрики желание это удовлетворили. Вот почему я при всякой дневной воздушной тревоге встречал Олю в нашем поле. А бомбежки случались практически каждый день. Американцы, англичане бомбили. Один раз долетел до Граца и советский аэроплан. Он появился над полем.

Увидел высокую трубу кирпичного завода и бросил бомбу. Прямо в трубу!

Мы в это время сидели с Олей на берегу речки. На нас летели пыль, куски земли, крошево кирпичей...

Мои друзья-сербы тоже интересовались русскими девушками, разговаривали с ними по-сербски, не зная русского языка, но и те и другие хорошо друг друга понимали. Что уж обо мне говорить. Русские девушки относились ко мне с симпатией, были рады встретить русского на чужбине. Но одна обошлась со мной довольно сурово: «Кто ты такой, что так хорошо говоришь по-русски?». «Русский», – отвечаю. «Какой же ты русский, если ты взял немецкую винтовку и пошёл воевать против русских?». Говорю ей: «Я имею винтовку сербскую, а не немецкую. Винтовка моя сделана на ружейном заводе в городе Крагуевац, и воюю я не против русских, а против сербских коммунистов-титовцев». Девушка не отступала: «Если ты русский, ты должен быть коммунистом, потому что Россия коммунистическая».

Познакомился на поле и с одной парой русских, мужем и женой. Когда разговорился с ними, рассказал о белой русской эмиграции в Югославии, они пригласили меня к себе. В отдельный барачек. Немцы устраивали такие отдельные барачки для работающих на фабрике семейных пар. Когда сирена проиграла отбой, мы вместе пошли в этот барачек. Меня угостили денатуратом, и хозяин разложил передо мной на столе «Манифест генерала Власова». Я прочел и сказал хозяину: «Да, это то, что нужно России. Прекрасный манифест!». А про себя подумал: «Все уже поздно. Теперь это как мёртвому припарка!».

Мужчина же решил пойти добровольцем во власовскую армию РОА, а жена его осталась работать на фабрике, но теперь уже не на правах насильственно вывезенной иностранки, а на правах, на жаловании и на продовольственных карточках жены немецкого солдата.

Мои друзья-сербы рассказали Оле о Югославии, о нашем задании набирать к нам добровольцев, а потом соединиться с главными силами Драже Михайловича, поднять восстание против Тито. И о том, что наш король и англичане помогут нам. И что нам нужна медсестра. И что они уже просили капитана принять в отряд её, «невесту нашего Ацо», и что капитан был согласен.

Но я сказал Оле правду: «Мои друзья-сербы хорошие люди, обожают своего короля и надеются на англичан. Но король предал нас, предал нашего вождя Дражу Михайловича. И Югославию предал коммунистам. И Черчилль предал коммунистам весь Балканский полуостров, кроме Греции, которую оставил себе, англичанам. И мы идём туда на дело обреченное, и я не хочу туда вести тебя на погибель...»

Оля и сама решила по окончании войны возвращаться на родину. И сказала мне: «Там теперь большие перемены. Открыли церкви, вернули из ссылки патриарха Алексия, армии вернули погоны, говорят, что скоро колхозы распустят...». Я возразил: «Обманут, как обманули НЭПом!». Глянула на меня и с горячей убежденностью «закрыла» тему разговора: «Нет! Теперь не смогут обмануть, когда народ-победитель имеет силу!»

Она записала мой югославский адрес в Белой Церкви, чтоб нам списаться потом, после окончания войны.

Прощались мы, как поется в песне «Уходили добровольцы на гражданскую войну»:

Он пожал подруге руку, Глянул девушке в лицо, И сказал ей: «Дорогая, Напиши мне письмецо». – А куда же напишу я? Как я твой узнаю путь? – Всё равно, моя родная, Напиши куда-нибудь!

Задачу нашу – набрать добровольцев на заведомо пропащее дело – мы не выполнили. Ни один серб, работавший в Германии, в австрийском Граце, не пошел к нам. Ни один военнопленный не пошел. Отсидевшись в плену всю войну, эти люди предпочитали сидеть до конца, чем идти к нам, объявленным югославским королем изменниками.

Прибилось к нашему отряду несколько хорватов, работавших в Граце, чтоб, наверное, доказать этим, что они были не с усташами, а с чётниками короля. Да еще, под видом пленных югословенских граждан, нам удалось вывести из плена двух летчиков – американского и английского, сбитых над Германией. И с этим набором «добровольцев» собрались мы опять ехать на поезде в Югославию. Погрузили наши камионы и поехали на последний еще не занятый красными кусочек Югославии – Словению. В главном городе Словении – Люблянах, где выгрузили камионы, капитан наш явился в немецкую комендатуру. Ему дали предписание направиться в горный район на соединение с Белой Гвардией, «Бела Гарда» – войском словенских антикоммунистических добровольцев под командованием генерала Крупника.

Действительно, в горных селах мы нашли... скудные остатки когда-то «громкого» по наименованию войска. И совместно с остатним отрядом «Бела Гарда» стали гоняться по горам за красны ми партизанами. В этом отряде словенском был русский, он мне представился: «Мишка!». А я ему: «Сашка!»

Сербы меня спросили, хочу ли я, чтоб русского приняли в наш отряд? Я к Мишке: хочет ли он перейти к сербским чётникам? Мишка с радостью согласился, поскольку «со словенцами он как глухонемой». Да! Словенский язык – это такая смесь языков: словенского, немецкого, мадьярского, словенца не может понять ни славянин, ни немец, ни мадьяр. Я понимаю всех славян кроме словенцев.

А Мишка отстал от казачьего полка, который шел из Франции на Балканы, чтоб соединиться с казачьей дивизией фон Панвица, и пристал к словенцам. Но так и не разобрался – с кем он?! «Сашка! Это мы к зеленым попали?..»

Сербы сказали мне, что со мной хочет говорить английский летчик. Он знал немецкий. Я понимал по-немецки, немного разговаривал. Летчик мне представился: «Лорд! Такой-то...» Не помню его имя и другие титулы. «Мне сказали, – продолжал лорд, что Вы сын генерала Российской императорской армии. А я летчик армии английской королевы... С американцем вы не говорите, он плебей!» (Потом и плебей, американец, и лорд, англичанин перебежали от нас к коммунистам.)

В словенских горах прятались от немецких репрессий местные словенские крестьяне. Они не были коммунистами, а командовали ими титовские партизаны-коммунисты. Крестьяне-словенцы нам сдавались без сопротивления. Капитан им кричал в рупор: «Мы чётники югославского короля! Мы вам не враги! Сдавайтесь!»

Не пожелала сдаваться только одна партизанка-коммунистка, которая была у крестьян командиром, отстреливалась, пока её не пристрелили чётники. И капитан наш сказал: «Хорошо, что её убили, а то бы мне самому пришлось её пристрелить».

Сдавшимся партизанам-словенцам капитан устроил что-то вроде суда публичного. Приказал расставить на поляне столы и скамейки. Рассадил всех по местам. И, как по написанному, «прочел» лекцию о вреде, о зле коммунизма. Крестьяне соглашались, кивали, поддакивали. И под конец капитан сказал недавним противникам, что если они хотят, то могут остаться с нами. Но... могут пойти и по домам. Все обрадовались, сказали, что пойдут по домам!

Так все и произошло. Словенцы разошлись по своим усадьбам, повидались с женами, детьми и – сейчас же убежали в леса к партизанам.

Стихли раскаты войны

В Словении же нас застала и капитуляция Германии. Капитан нам сказал: «Если не хотите сдаваться титовцам, то должны отступить из Словении в Австрию, в зону английской оккупации, и сдаться англичанам... Подчеркиваю, сдаться, а не встретиться с англичанами как с союзниками».

Как от лесного пожара бегут рядом олень и волк, и всё живое, так мы отступали от нахлынувшего «красного пожара»: мы, сербские чётники, рядом с нашими врагами усташами-хорватами. И тут же – и немцы, и казаки, и добровольцы генерала Недича...

Наступила зловещая тишина, стихли раскаты орудий и грохот воздушных бомбардировок, и стрекотание пулемётов, и жужжание надоедливых истребителей, еще вчера не дававших нам покоя на дорогах. Ни одного истребителя в синем безоблачном весеннем небе. Цветущие яблони и груши по склонам гор. И Мишка сказал: «Какая прекрасная весна! И конец войне! А ничего не радует».

Мы остановились на поляне у ручья и стали варить самое любимое сербское кушанье – фасоль со свиными копчеными рёбрышками. Конные казаки тоже дали себе отдых у этого ручья и стали поить коней. Сербы со всеми нами разговаривали. Позвали меня: «Ацо! Нашли твоего брата! Казак Генералов!»

Не может быть, чтоб – Володя, погибший в гражданскую... Не может быть! Да, так и оказалось, однофамилец. И не Владимир даже. На Дону было много Генераловых. И казак однофамилец, выслушав мой рассказ – о себе, о моем брате, о родителях, о белых русских в Югославии, стал говорить о своей жизни на Дону. О своём детстве. В ту пору большевики продолжали истреблять казаков. Расстреляли всю родню. Когда он пришел из школы домой – дом разорён, никого нет и собака воет...

Потом меня опять позвали сербы: «Ацо! Иди сюда, тут такой же русский из Югославии, как и ты». Это был моего возраста русский, окончивший сербское военное училище, произведенный в чин поручика, служивший в Югославской армии, а когда пришли немцы и дивизия фон Панвица, вступил в неё. Его приняли с тем же чином – хорунжим... И вот теперь сербы предложили ему перейти к нам. Русский сказал, что он офицер, не может оставить своих солдат. Сербы загомонили, потом согласились: «Имашь право! Ты прав!»

С нашим камионом, на котором сидели Мишка и я, поравнялся казачий камион, нагруженный продуктами. Сверху сидел казак. Увидев нас, он стал ругать нас последними словами: «Усташи! Проклятые! Такие-сякие... Убийцы сербов православных...». Я крикнул казаку: «Не ругайся, мы не усташи... Мы четники Дражи Михайловича!». Казак обрадовался, заулыбался: «А-а! Братушки! Сербы. Православные!» – и стал бросать нам пачки папирос, консервы. Потом словно опомнился, спросил насторожен но: «А кто ты такой будешь, что так хорошо говоришь по-русски?» Я ответил, что я сын белых русских эмигрантов. «А ты откуда будешь из России?» – и когда узнал, что я донской казак, повысил в возмущении голос. – «Что-о? Ты донской казак и служишь у сербов?! Ты не читал разве приказа генерала Краснова, чтоб все казаки объединялись в его дивизии, чтоб из всех частей немецких и других переходили к нему?! Генерал Краснов договорился с англичанами, что нашу дивизию целиком примут в английскую армию и мы пойдем с англичанами вместе воевать против большевиков!»

Я ответил, что не знал об этом. Казак почти закричал: «Так поспеши теперь исполнять приказ генерала Краснова!»

Через несколько минут он подскакал к нашему камиону верхом на вороном коне, а на поводу привел мне рыжую кобылу без седла. И бросил мне папаху. И крикнул: «На! Надень казачью папаху! Сними сербскую шапку!»

Я снял мою шубару, положил её около Мишки, нахлобучил на голову папаху и прыгнул с камиона прямо на спину рыжей кобылы. «Скачем к нашему майору!» – сказал казак. Я заупирался: «Нет! Сперва я должен явиться к своему капитану».

Мы обогнали все движущиеся камионы и остановились у легковой машины капитана, ехавшей впереди нашей колонны. В этот момент на дороге где-то возникла пробка, затор. Движение прекратилось. Я спешился, явился капитану и доложил, что хочу перейти в казаки. Капитан поморщился: «Ацо! Останься с нами. Мы идем сдаваться в плен, а не на соединение с союзниками. Пойми, казакам будет хуже, чем нам...» Казак насторожился: «Что он говорит?» – «Не советует». – «Не слушай его. Скачем к моему майору!».

И мы поскакали дальше вперед и догнали экипаж, запряженный одной лошадью. В экипаже сидел казачий майор – старичок, типа белого полковника, каких много я встречал в Югославии.

Воспользовавшись тем, что колонна еще стояла, мы оба спешились и предстали перед майором. «Донской казак, – представил меня новый товарищ старичку, – служит в чётниках Дражи Михайловича, не читал еще приказа генерала Краснова, а теперь узнал и хочет исполнить приказ немедленно!».

Старичок оживился: «Мне очень приятно! Меня очень трогает, что вы, донской казак, хотите соединиться с нами. Но не торопитесь! Подождите, пока мы сдадим немецкое оружие и немецкую форму. И когда будем приняты в английскую армию, получим новое оружие, тогда милости просим к нам. А пока оставайтесь с сербами».

...Когда мы перешли границу Австрии, то увидели американский танк с большой белой пятиконечной звездой. Сербы испугались: «Петокрака!..». Капитан всех успокоил: «Это не красная пятиконечная звезда, которая означает торжество коммунизма на всех пяти континентах, а белая, как видите, которая означает торжество демократии на пяти континентах!».

Из танка вылез американский офицер, наш капитан вышел ему навстречу и представился: «Капитан Митич, командир отряда чётников генерала Дражи Михайловича!». Американец пожал руку капитана: «Очень приятно! Я много слышал о вас, о наших союзниках чётниках генерала Дражи Михайловича!» – и пригласил нас всех сфотографироваться.

Все сербы радостно попрыгали с камионов и полезли на американский танк. И лишь один серб, как оказалось, благоразумный студент, не разделявший энтузиазма своих ничего не сведущих земляков, стоял в стороне. Да и американец по незнанию, что мы враги американцам, принял нас за союзников. И Мишка сказал мне: «Ну и дураки же твои сербы!»

Наконец американский офицер, видимо, разобрался в ситуации и сказал нашему капитану: «Теперь езжайте в Клагенфурт и явитесь в английскую комендатуру».

Мы не пережили неприятного, унизительного момента сдачи оружия. Капитан приказал нам сложить свои винтовки на дно камионов, мы ехали как обезоруженные. И когда проезжали мимо железнодорожной станции, увидели хорватов, усташей – уже пленных, работавших под охраной английских солдат. Один усташ крикнул нам: «Вы сложили оружие?». Сербский чётник поднял со дна камиона свой пулемёт, рассмеялся: «Гле! Шта србин има! – Смотри! Что серб имеет!»

Мы остановились на площади Клагенфурта. Капитан приказал нам сидеть на камионах, не слезать и ни с кем не разговаривать.

Долго мы ждали, вечностью казалось это время, пока в комендатуре решалась наша судьба. Наконец наш капитан в сопровождении английских офицеров невеселый появился перед нами. И сказал, что мы чуть не попали в лагерь пленных, охраняемый титовцами. Майор, английский комендант, тут же приказал капитану отправляться нам всем в лагерь военнопленных. Мы заволновались. А капитан наш начал уточнять у коменданта: «Кто будет нас охранять?». Майор сказал: «титовцы». Наш капитан посуровел: «Расстреляйте нас на месте, а титовцам мы не сдадимся!». Короткое замешательство кончилось тем, что англичанин на ходу принял иное решение: «Ладно! Поезжайте в село Перчах за Клагенфуртом и там расположитесь, а я к вам приеду, поговорим, что делать...»

Небольшое село Перчах, практически хуторок из нескольких домиков в котловине за городом, с маленькой зеленой лужайкой посередине. Капитан поставил палатки на лужайке – себе, офицерам и повару. Собрал нас всех и сказал: «Вы слышали, комендант Клагенфурта, англичанин, приказал нам здесь ждать его. Он обещал всё уладить и не выдавать нас титовцам. Но я англичанам не верю. В австрийском городе Лиенце англичане уже выдали казаков. Там тоже комендант Лиенца дал честное слово офицера Гвардии английской королевы, что не выдаст. И – выдал. Там же наших чётников англичане обманули, приказали им погрузиться в вагоны, чтоб ехать в Италию, мол, из Италии перевезут в Африку на соединение с сербской армией генерала Живковича. А что сделали? Повезли обратно в Югославию, через границу, через мост, через реку Драву. А на той стороне Дравы чётников уже ожидали титовцы. Они расстреляли чётников и сбросили в Драву... Я вам приказываю не оставаться тут со мной. А залезть на верхушки горок вокруг этой котловины и сидеть там! Взять с собой одеяла, ночью сюда не спускаться, спать там. А я останусь с офицерами и с поваром. Повар вас будет звать – свистеть! – к завтраку, обеду и ужину. Если увидите с горок, что нас окружают танками, разбегайтесь подальше...».

Но танками нас не окружили. Три дня никто не приезжал. На четвертый день увидели джип, приехал английский майор, один, без охраны. Капитан его встретил, поздоровались и все офицеры, и повар им стал подавать – сперва выпивку, сербскую ракию, закуски сербские. Потом обед. Потом – вино. У сербов обычай: до еды пить ракию, а после еды – вино.

Долго они пировали. Нас это радовало. Ясно было, что наш капитан и английский майор поняли друг друга и подружились.

Когда майор уехал, капитан стал свистеть и махать нам, чтоб спустились с горок. Мы скатились вниз и капитан объявил нам радостно, что майор приказал нам переехать дальше от Клагенфурта, в другое село, Вёльфниц, и там расположиться. И англичане будут снабжать нас продуктами питания, пока мы не устроимся на работы. Или – не разойдемся каждый «по своему усмотрению». И капитан сказал нам: «Я уйду последним».

Не все англичане подлецы. Капитан наш встретил хорошего человека. Такого же порядочного человека встретил у англичан командир Русского корпуса полковник Рогожин (Штейфон умер к той поре). Это был полковник английской армии, командовавший полком, которому сдался Русский корпус. Оказалось, что командир англичан был когда-то офицером связи в Белой армии и знал Рогожина с давних пор. И они поняли друг друга.

Английский полковник расположил Русский корпус лагерем в трёх километрах от Вёльфниц, где стояли и мы, чётники. Корпус получил «для самоохранения» четыреста винтовок, из тех, что были сданы при разоружении. Англичанин приказал также поставить караулы у входов в лагерь и не впускать ни титовцев, ни советские автомобили, кто бы в них ни находился.

И когда приехали НКВДисты, часовой их задержал, позвал караульного начальника. И тот стал звонить в штаб корпуса. Приехал на джипе английский комендант с Рогожиным и пригласил НКВДистов следовать за ними. Прибыли в штаб. Старший НКВДист стал говорить, что он не требует выдачи Рогожина и всего Русского корпуса, потому что старые белые эмигранты не подлежат выдаче, а требует выдать советских граждан, которые скрываются в Русском корпусе.

Рогожин сказал, что никого из советских нет. НКВДист закричал: «Это ложь! Мы знаем, что есть!». Англичанин ответил, повышая голос: «Если офицер Российской императорской армии сказал честное слово, что нет, значит, нет! И вы не смеете оскорблять офицера Российской императорской армии, и вам тут больше делать нечего, потрудитесь следовать за мной!» – и вывел НКВДистов из лагеря.

Когда мы расположились в селе Вёльфниц в просторном имении, капитан приказал нам разобрать винтовки, пулемёты, отделить деревянные части оружия и дать их повару для костра, чтоб варил фасоль, а металлические части густо смазать и закопать. На случай, если опять пойдём в Югославию.

Имение, в котором мы расположились, находилось у большой дороги на Грац. По этой дороге шли возвращавшиеся на родину.

Шли с песнями, веселые. Ехали и на камионах, с плакатами «Родина ждёт!», с музыкой, с гармониками. Мишка стоял и смотрел им вслед. «Мишка! – услышали мы крик, из движущейся толпы вышел человек. – Мишка, ты жив, а мы не знали, что с тобой случилось, ты как пропал в Словении».

Это был Мишкин друг и сослуживец по казачьему полку, от которого Мишка, действительно, давно отстал... А Мишкин друг возвращался на родину. И Мишку, вижу, потянуло на родину. И он мне сказал: «Идем с нами!». А друг его спросил: «Документы липовые имеете? Доказательства, что не служили в немецкой армии? Что насильственно вывезенные? Нет?.. Тогда нельзя идти без документов. У меня есть. Я пойду один на разведку, если дело будет дрянь, убегу. И вам расскажу».

Так оно и вышло. Через неделю друг Мишки, казак, вернулся и рассказывал: «Нас встретили с музыкой и плакатами, стали проверять имеющиеся документы. У кого их вообще не было и кто был в немецкой форме – в одну сторону, вторых, с документами, доказывающими, что не служил в немецкой армии, в другую. Нас, то есть при «нормальных» бумагах, отвели под конвоем в один лагерь, бездокументных, заподозренных в службе немцам в другой... Нам выдали лопаты и кирки, погнали в лес копать общие могилы. Мы не знали: себе копаем или другим. Ночью были слышны залпы расстрела, а утром нас погнали закапывать расстрелянных. Нас не расстреляли, но и не миловали, били, ругали, называли изменниками, фашистскими прислужниками, а девушек-остовок, насильственно вывезенных в Германию, насиловали пьяные красноармейцы... Да! Нет у них той дисциплины, что была, говорят, когда-то... Нам они кричали: «Не надейтесь, что вернетесь на родину! Дальше Польши вас не повезём, будете там, в Польше, разбирать завалы от бомбёжек...».

Мишка послушал и сказал: «Пусть моя жена в России думает, что я не живой. Останусь здесь, женюсь на австрийке...».

И стали мы с Мишкой и его другом работать в имении, где хозяин еще не вернулся с войны. И все дела вела хозяйка. В свободное от работы время я выходил от нечего делать на дорогу и наблюдал за проезжающими. И встретил немецкую боевую машину, а в ней друзей своих – бывших юнкеров 2-й юнкерской роты, теперь лейтенантов немецкой армии, прошедших законные немецкие курсы. Друзья мои были в полной немецкой форме, со всеми знаками отличия, но с власовскими значками на мундирах и с повязками на рукавах – РОА. Наш Русский корпус в конце войны тоже вошел в РОА. А я был в сербской шубаре с белым двуглавым сербским орлом на ней. Друзья остановились передо мной и закричали: «Шурка! Чётник! Ты жив! А мы твое одеяло пропили за упокой твоей души! Думали, что убит. Ну-у, долго будешь жить!.. А ты дезертир. Тебя нужно бы расстрелять, но мы тебя не расстреляем, потому что ты не к врагам перешел, а к нашим союзникам... Нас англичане принимают на службу в свою армию! Для войны против большевиков. Уже выдали нам несколько сотен винтовок. Приходи к нам, наш штаб корпуса находится в селе Тигринг. Не говори, что ты дезертировал, а скажи, что отстал при отступлении и пристал к чётникам. Так в шубаре и приходи...».

Я рассказал об этой встрече и предложении моих прежних друзей Мишке. Он ответил: «Нет. Я в плен не пойду».

Когда я явился в штаб корпуса, так и доложился, как советовали мне старые друзья. Меня спросили: «Ваш последний чин в корпусе?». Ответил: «Ефрейтор». Штабист покачал головой: «Нет, нет, скажи – унтер-офицер! Чтоб в английскую армию поступать прямо унтер-офицером».

Итак, я поступил в Русский корпус в третий раз.

Английский полковник, друг полковника Рогожина, конечно, не мог принять Русский корпус в английскую армию, а принял... в плен на привилегированном положении. И дал четыреста винтовок, действительно, для самоохраны: в Австрии хозяйничали титовцы. Не смотря на то, что это была зона английской оккупации, титовцы творили произвол, мародерничали, грабили.

Нас приравняли к пленным австрийцам, подключили к рабочим бригадам этих военнопленных. Послали на работы: одних на разборку развалин от бомбежек, других на фабрики. Я и мои друзья попали на сельскохозяйственные работы. Лучшего в нашем положении придумать было нельзя: в то полуголодное время в Австрии сельхозрабочих кормили хорошо. Австрийцев и отпускали из плена. Официально. И давали «этласунгшайн» – официальную бумагу об отпущении из плена, дающую право на бесплатный проезд домой. Нужно было только указать место, куда возвращаешься. Я сказал, что «моё родное место» Зальцбург. Предполагал, что там находились в это время мои друзья из Белой Церкви... (Один наш корпусник, попавший в плен к большевикам, потом сбежавший, рассказывал. Он раненый лежал в немецком лазарете, сошел за немца, был вывезен в Россию. И когда работал на разборке развалин, поднял кусочек газеты, чтобы скрутить папиросу, и прочел на этом клочке: «Русский белый корпус под крылышком английской королевы спрятался в Австрии, в Келеберге». Обрадовался: «Значит, живы наши!»)

В Зальцбурге я встретил старых друзей из Югославии – нацмальчиков, узнал, что НТС существует, несмотря на все гонения немцев. И что Виктор Михайлович Байдалаков отсидел в немецком концлагере и с ним все руководители Союза. И что НТС продолжает борьбу, засылает за «железный занавес» своих людей. И что ведает этим Алёша Родзевич.

Как только я услышал об этом, сразу пожелал увидеть Алёшу. Нашел его. Горя нетерпением отправиться «туда», всё спрашивал Алёшу: «Когда же?!». А он успокаивал: «Нельзя же так сразу быка за рога!». И познакомил меня с карпатороссами, которые собирались «туда», в Карпаты, которые были в то время полны партизан-власовцев и повстанцев-карпатороссов. Последние несколько веков ждали русских, а когда дождались... Пришли красные русские и стали их расстреливать. Карпатороссы ушли в горы. Вот я и загорелся желанием помочь повстанцам. И стали меня готовить к этому делу...

Однажды, придя на подготовительные занятия, услышал, что большевики послали в Карпаты антинемецких партизан – знатоков партизанского дела, они прочесали все Карпаты, уничтожили всех наших партизан, и ни мне, ни тем карпатороссам, что готовились со мной на борьбу, делать в Карпатах нечего.

И продолжил я разбирать развалины в Зальцбурге. Работал я в фирме Карякина, предприимчивого русского из Польши. Он организовал лагерь Ицлинг на краю города, на берегу речки Зальцах. Сговорился с американцами, чтобы этот лагерь считался рабочим лагерем, а все жители лагеря – рабочими фирмы Карякина. По карточной системе, которую американцы ввели после войны, рабочим полагалась карточка тяжелого рабочего в Австрии и американский пакет продуктов, который выдавался каждому эмигранту. Эти пакеты Карякин выписывал и на живые, и на мёртвые души. Себе, конечно, брал львиную долю. Но и нас не забывал, давал побольше, чем полагалось по норме. Случалось получать нам целые, не открытые банки консервов, которые – хочешь ешь, хочешь обменивай на другое, продавай.

Рабочие в фирме Карякина все были бывшие власовцы, казаки-корпусники. И всем хозяин устроил документы и продуктовые карточки рабочих тяжелого труда.

Инженер Теплицкий, начальник наш по разборке развалин, предложил нам «Цайт аккорд», то есть работать сдельно. Нет, не для того, чтоб хорошо заработать, нас не интересовали австрийские гроши-фенинги, а для того чтоб, выполнив дневную норму, можно было идти отдыхать. Согласились. И стали мы работать группами по три человека. Дневная норма на троих – кубометр кирпичей. Со мной были: мой друг по Белой Церкви и кадет Ванька Нагануцци и Павел Золотарёв, сослуживец по Русскому корпусу, раньше работавший двадцать пять лет на постройках в Болгарии. Мы с Ванькой стали собирать и сносить в кучу кирпичи, Павел складывал. В первый день мы сложили кубометр кирпичей к девяти часам утра. Кирпичей было много, везде валялись, разбросанные бомбардировками. На второй день норму выполнили к десяти. На третий – на поверхности уже не нашли ни одного кирпича. Чтоб добыть их, нужно было раскапывать кучи земли, массу пыли и песка, разбитой штукатурки. У Ваньки на это занятие не хватало терпения, и он мне сказал: «Шурка! Мы сегодня за восемь часов не выполним норму. Давай лучше подобьём вон ту колонну, и тогда упадёт мно-о-го кирпичей!... Давай!».

Я посмотрел на колонну и на потолок, который она поддерживала, и подумал: «Точно грохнется потолок на нас, если не сумеем вовремя отскочить!» А выше – тоже потолки. И все держатся на «нашей» колонне...». А Ванька, вооружившись кувалдой, начал уже колошматить из всех сил по этой опоре потолочной. Оглянулся на меня: «Что стоишь? Боишься?»

Конечно, боялся я. Но смелости придало то, о чем подумал я в те минуты: Ванька ведь не утерпит, не удержится у него – расскажет девушкам из соседнего лагеря, мол, «Шурка – трус!».

В Парше, соседнем женском лагере, были две сестры – Нонна и Нина. Ванька был влюблен в Нину, а в Нонну я был влюблен еще в Белой Церкви. И когда в Зальцбурге Нонна решила выйти замуж за Володю Кошкарова, кадета и нацмальчика, она спросила меня, как я к этому отношусь. Я в то время собирался партизанить в Карпатах, поэтому сказал Нонне, что я «ради России отказываюсь от всего!». Потом я был шафером на её свадьбе и свидетелем на гражданском бракосочетании в австрийском Зальцбурге...

Я взял кирку и стал помогать Ваньке подбивать колонну. Но тут прибежал Пашка Золотарёв и закричал: «Дураки! Сумасшедшие! Вон отсюда! Скорее!». Ванька засмеялся: «Пашка! Ты прибежал панику наводить?!». Пашка, просунув голову в окно, продолжал панически кричать: «Да выходите же... Песок сыплется – это первый признак, что сейчас будет обвал...».

Да. Из трещины колонны тонкой струйкой тёк песок. И я, как ужаленный, выскочил из окна. Ванька, помедлив еще какие-то секунды, неторопливо подошел к нам и сказал: «Смотрите! Колонна гнётся...»

Это продолжалось не больше минуты, а мне казалось вечностью. И вдруг сразу всё (!) рухнуло, кроме лестницы и верхней площадки строения. Посмотрев вверх, мы замерли. На необрушившейся площадке стоял контролёр фирмы Корякина. Стоял, видимо, боясь пошевелиться. Потом он осторожно ступил на первую ступень лестницы, потом на вторую... стал медленно спускаться, а когда почувствовал землю ногами, дал волю страху и злости, закричал: «Саботаж! Террористы!.. Инженер Теплицкий, узнайте имена и фамилии злодеев, запишите! Я их немедленно передам американским властям!».

Инженер Теплицкий, сектант евангельский, христианин, стал говорить нам: «Что вы сделали? Бог вам дал жизнь, а вы ею не дорожите! Кто бы вам вернул жизнь?».

«Фирма Карякина вернула бы нам жизнь!» – ответил ему Банька. А Пашка сказал: «Это я вам вернул жизнь! Ваши отцы дали вам первую жизнь, а я вторую. Я ваш второй отец. Купите теперь литр спирта и отпразднуем ваше второе рождение».

В этот день мы, не только наша тройка, а все тройки собрали и сложили быстро кирпичи и пошли гулять. Мы с Ванькой купили литр спирта, смешали с водой и угостили нашего отца Пашку. Он, охмелевши, стал нас обнимать и говорить: «Сыночки! Я вам дал вторую жизнь. Меня Бог послал вас спасти. Я складывал кирпичи, нанесенные вами, и у меня их было ещё много, как меня что-то толкнуло – где они, что-то притихли?! Я бросился бегом искать вас, самоубийц. Из-за лени, чтобы скорее закончить рабочий день, чуть не погибли, пережив войну!».

Одного литра спирта на троих нам было мало для такого большого праздника, мы хотели купить второй литр, но в Ицлинге у наших спекулянтов не достали, всё уж было распродано. В ту пору так много пили, что наши «снабженцы» не успевали с поставками. И я решил пойти в лагерь Парш. Там попытать удачу.

На трамвайной остановке один русский говорил своему собутыльнику, выпившему с ним в Ицлинге не меньше литра: «Садись на этот трамвай! Заплати двадцать веников (фенингов) и скажи кондуктору, чтоб сказал тебе, дураку, когда будет Муравей плац! Там слезешь... Кондуктор, скажи ему, когда будет Муравей плац». Кондуктор, возникший в дверях трамвая, покивал пьяницам: «Яволь, Мирабэль плац!»

Я не сел в трамвай. У меня было настроение пойти пешком в лагерь Парш – напрямик через поле.

Пошел и запел:

Над озером чаечка вьётся, Ей негде бедняжечке сесть. Лети ты в Сибирь, В край далёкий, Снеси ты печальную весть.

Меня остановил полицейский и попросил: «Битте шён никс зо лаут! (Пожалуйста, пойте не так громко!). Я показал ему на поле (фэльд) и сказал, что пойду петь в поле. Он мне разрешил петь в поле: «Я! Битте шён!»

И я пошел через поле и снова запел, переменив печальную песню про чаечку на боевые песни. И с боевыми песнями вошел в лагерь Парш. Мне потом говорил Володя Кошкаров: «Ты пел сербскую песню чётников «Преко крвы» – «Через кровь к своей цели». Ты так шагал, будто по колено в крови шагаешь...»

Почему так много пили в лагерях? Прошел слух, что нас выдадут большевикам. И началось. Пропивали всё: сапоги, шубы, шапки, всё, что было нажито, куплено, выменяно.

Пьяные куражились, вытирая слёзы, словно с жизнью прощались: «Пропали, как мухи!.. Когда выдадут нас на погибель, там всё отберут. Всё – пропивай! Всё меняй на шнапс. На австрийскую водку из гнилых яблок, из картофельной шелухи... Всё! Э-эх!..»

Под прицелом «СМЕРША»

Тогда уже были выданы «смершу» и прочим энкэвэдэшникам казаки. В том самом городке Лиенце. И не только казаки-белоэмигранты, воевавшие на стороне немецкой армии, выданы их семьи. Весь беженский лагерь был окружен английскими танками: и женщин, и детей, пытавшихся убегать (ходили слухи), давили танками, исполняя Ялтинский договор Черчилля и Рузвельта со Сталиным.

В первые дни по окончании войны англичане и американцы точно исполняли пункт этого договора. А когда сообразили, что это преступление противочеловеческое, дали приказ своим военным: прекратить выдачу! И стали вести переговоры с большевиками об изменении этого пункта Ялтинского договора, то есть выдачи всех поголовно бывших российских и советских граждан. Договорились с большевиками о том, что выдавать будут только дезертиров из Красной Армии и военных преступников. Учредили комиссии советской репатриационной, английской и американской миссий. Каждый русский житель лагеря должен был явиться на комиссию и доказать, что он не военный преступник и не дезертир.

Ещё до начала работы этих комиссий в лагеря беженцев приезжали советские офицеры, НКВДисты – уговаривать вернуться на родину. Американцы, а «наши» лагеря находились в американской зоне оккупации, разрешали им выступать со своими речами в большом бараке, который был в каждом таком лагере. Приходили добровольные слушатели. Силой американцы не сгоняли нас.

К нам, в лагерь Ицлинг, приехал советский полковник Шишанков. Комендант лагеря американец мистер Дальби предоставил ему большой зал столовой и театра. Шишанков начал речь с того, что Родина ждёт нас, ждут отцы и матери ждут, и если кто виноват в чём перед Родиной, то он своим трудом по восстановлению разрушений войны искупит свои грехи перед Родиной. В конце речи полковник спросил: «Всё понятно? Кому не понятно? Поднимите руки!».

Все мрачно молчали, словно ждали еще каких-то слов или действий советского полковника.

Наконец поднялась рука. Шишанков обрадовался – нашелся собеседник: «Вот там подняли руку. Вам что не понятно? Какой вопрос?». Скрипнула в тишине скамейка. И голос: «Нэ-эт! Не вопрос, а совэт тэбэ. Твая гаварыл! Гаварыл. Ныкаво нэ угаварыл. Твоя задание нэ исполнил. Твоя сама на Родину нэ поезжай, оставайся тут! Рядом со мной койка свободный есть. Американцы тэбэ дадут одеял, палтун, наски...»

Шишанков покраснел. Злой выходил из барака, под общий хохот.

Комендант нашего лагеря мистер Дальби нас понимал, хорошо к нам относился. И через русского помощника начальника лагеря Мошина, офицера Белой армии и лейтенанта немецкой армии Русского корпуса, объяснял нам, как нам вести себя на советских ко миссиях, что говорить. Не говорить, что был в Красной Армии, потому что в этом случае подлежит выдаче как дезертир. Не говорить, что был в немецкой армии, потому что в этом случае подлежит выдаче как военный преступник. Не говорить, что беженец от наступающего фронта, а говорить, что политический эмигрант, еще лучше говорить, что был преследуемый в СССР как классовый враг.

Мистер Дальби всё знал и понимал о большевиках, благодаря Мошину, который многое ему объяснял, рассказывал. О том, что они, в основном нерусские большевики, сделали с русским царём и русским народом в гражданскую войну и после, как уничтожали бывших царских офицеров и старую русскую интеллигенцию, губили крепкое крестьянство – «кулаков», преследовали их сыновей... Поэтому мистер Дальби особенно подчеркивал, чтоб сыны кулаков не скрывали своё происхождение, чтоб открыто и смело говорили об этом советским офицерам. А что касалось белых эмигрантов, то эмигранты до 1938 года не подлежали выдаче как политические.

Американцы решили создать в нашем лагере – для поддержания порядка и собственной охраны! – внутрилагерную полицию. Мистер Дальби поручил Мошину подобрать в полицию желающих. «Вы не бойтесь говорить мистеру Дальби, что вы военные, говорил с нами Мошин. – Он не хочет штатских в лагерную полицию, не раскланивайтесь перед ним по-штатски, а покажите военную выправку!». Бывший русский офицер Мошин построил нас в шеренгу и командовал парадом. Мистер Дальби жал каждому из добровольцев-полицейских руку, мы лихо щелкали каблуками.

Нам выдали форму немцев, воевавших в пустынях, в том числе и широкие тропические шлемы. И когда я был дежурным по лагерю, при случае носил в этом шлеме детей, развлекая их. Дежурный у входа в лагерь обязан был не впускать в лагерь незнакомых лиц, не поднимать шлагбаум никому, кроме мистера Дальби. Это было важно (держать бдительность!), когда стали приезжать в лагерь автомобили советской репатриационной миссии.

На советскую комиссию, по нашей общей договорённости, первыми пошли старые эмигранты, чтоб узнать: о чем спрашивают? В нашем лагере я пошел самым первым.

Советский полковник Шишанков сказал мне: «Садись! Хочешь закурить?» – «Нет! Спасибо, не курю». – «Имя и фамилия?» – «Александр Генералов». – «Что? Казачья фамилия?! В какой дивизии служил?» – «Нас не брали – не подданных Югославии».

«Что? Кого это вас не брали? В какую армию? В Югославии? Ты говоришь, что из Югославии, а доказательства имеешь?».

Я вынул из кармана мою студенческую книжку Белградского университета, написанную кириллицей по-сербски – такими же буквами как русские, с сербским двуглавым орлом и с моей фотографией. Он посмотрел на фотографию, на меня и сказал: «Да, вы белый эмигрант. Сомнений нет... Вопросов больше нет, вы свободны!» – и вернул мне студенческую книжку.

Я вышел и передал моим друзьям этот разговор.

Вторым пошел Володя Костенко, тоже старый белоэмигрант в немецкой форме. И сразу показал Шишанкову свой «нансеновский паспорт». Эти паспорта международный комитет выдавал не имеющим подданства русским белым эмигрантам, не пожелавшим вернуться на родину по амнистии. (В русской эмиграции знали о тех, кто вернулся в Россию по амнистии: большинство из них погибли в советских лагерях!)

Шишанков посмотрел на Володин паспорт и сказал: «Да! Сомнений нет. Вы старый белый эмигрант и, наверное, служили в немецкой армии, форму даже не сняли». И Володя ответил, чеканя слова: «Да! Я служил в немецкой армии – в Русском белом корпусе в Югославии, раньше служил и в Белой армии, и буду служить во всех армиях, которые будут воевать против вас!».

Шишанков не смутился: «Очень приятно говорить с таким храбрым и идейным человеком!»...

И Володя исполнил бы своё обещание: воевал бы в Корее, воевал бы во Вьетнаме, воевал бы в Африке, если бы не умер от рака печени в тот же послевоенный год. Рак печени – единственный скоротечный рак, случившийся среди нас в ту пору. И молодая жена Володи – только повенчались, не успели прожить вместе медовый месяц – сошла с ума от горя...

Когда мы, старые эмигранты, прошли комиссию и рассказали о ней новым эмигрантам, бывшим советским гражданам, они уже хорошо усвоили наставления мистера Дальби и исполняли их правильно.

Молодой хохол на вопрос Шишанкова, служил ли он в Красной Армии, выпучив глаза, ответил – «Нет!». Шишанков закричал: «Врёшь! В твои годы ты не мог не служить». – «Нас, классовых врагов, не брали. Сынов кулаков. Отца моего расстреляли. Мать голодом уморили». – «Довольно! Вопросов больше нет. Уходи!».

Советским офицерам не нравилось, когда их обличали при американцах. Присутствовавший при разговорах переводчик тут же все американцам и переводил.

Каждому вызванному на комиссию Шишанков предлагал папиросу. Один наш сказал на этот вежливый жест НКВДэшника: «Предлагаешь папиросу? А когда будет наган в зубы?». – «Какой наган? Что ты говоришь?». – «А когда меня раньше допрашивали в НКВД, мне сперва так же дали папиросу в зубы, а потом и наган в зубы всунули!». – «Уходи! Вопросов больше нет».

Вызвали грузина. И он, отвечая на вопросы, запутался в датах, не вспомнил, в каком году он выехал из России. И выйдя из терпения, закричал: «Пиши 20-й! Пиши 30-й! Пиши 38-й! Пиши, какой хочешь. Моя все равно на родину не поедет. Моя политыческий!».

Когда вошла на комиссию старушка, Шишанков усмехнулся: «Мадам! Нам с Вами не о чем говорить. Вы старая эмигрантка!». Старушка строго глянула на полковника: «Не-е-т, новая! Совсем новая. Вы моего мужа расстреляли! Мать с голоду умерла. А меня немцы спасли. Дай Бог им здоровья! Вывезли и на станциях горячей похлёбкой кормили... А теперь американцы, дай им Бог здоровья, и кормят, и поят!» – и старушка тут же, перед комиссией, стала раздеваться, показывать, «как её тепло американцы одели!». Переводчик переводил американцам, те хохотали, а Шишанков кричал: «Уходи, старуха! Уходи, сумасшедшая...».

Все советские граждане, наученные мистером Дальби, правильно отвечали на вопросы и избежали насильственной выдачи. Только двое сплошали. Первый на вопрос: «Служил ли в Красной Армии?», ответил: «Служил в рабочем батальоне». Шишанков кивнул: «Запишем – дезертир из рабочего батальона Красной Армии». Другой бывший красноармеец уже не по оплошности вовсе, а сознательно стал обличать большевиков перед американцами: «Да, служил в Красной Армии, в пехотном полку, политруком. И был хорошим политруком, идейным коммунистом. Попал в плен к немцам раненый, без сознания, не смог исполнить приказ товарища Сталина: «Не сдаваться в плен, застрелиться». Немцы положили меня в свой лазарет, вылечили. Я бежал, вернулся к своим. Меня судили и приговорили к десяти годам концлагеря и послали на передовую».

Тут вступил в разговор американский офицер: «Я не понимаю, как это могло быть, чтоб вас осудили на десять лет каторги и в то же время послали на войну?». – «Вы не понимаете потому, что у вас в армии подобного не могло быть, ни в одной армии мира этого не может быть! Во всех армиях мира бежавшего из плена и вернувшегося к своим награждают, а в СССР осуждают на десять лет концлагеря и посылают на войну, на передовую линию. И если до конца войны не будешь убит, то должен будешь сидеть после войны в концлагере на каторжных работах эти десять лет».

Шишанков тут вовсе рассвирепел, закричал: «Запишите! Дезертир из Красной Армии. И злостный пропагандист против Советского Союза».

Через несколько дней за двумя дезертирами-красноармейцами пришел автомобиль советской репатриационной миссии и автомобиль американской военной полиции. Мистер Дальби сказал Мошину: «Передай начальнику лагерной полиции, чтоб эти двое русских сейчас же бежали из лагеря задними воротами, а я скажу советским, что данных лиц в данный момент нет в лагере».

Бывший политрук бежал тотчас. Второй, что из рабочего батальона, находился на разборке развалин. Но НКВДэшники, сволочи, следили за нами, знали, где разбираем развалины. Поехали туда. Стали искать среди лагерников, выкликая по фамилиям. И «виновник» откликнулся. Хотел сразу же сесть в автомобиль советской миссии, но американец перегородил ему дорогу и сказал: «Нельзя так – без вещей. Соберите вещи, попрощайтесь с женой и... не торопитесь!».

Вернулся он быстро. При небольшом узелке. И только собрался садится в советский автомобиль, как американец опять перегородил ему дорогу: «Стойте! Не торопитесь. Вы, наверное, что-нибудь забыли. Вернитесь!».

Опять ушел. И опять быстро вернулся. Но американец в третий раз вернул непонятливого русского. Да и все в лагере говорили ему: «Дурак! Ты что, не понимаешь, американец даёт тебе возможность убежать. Убегай скорей!» – «Нет! Хуже будет, если убегу. Все равно нас всех выдадут рано или поздно. И кто скрывался, тому ещё тяжелей будет».

Дальше американец уже не проявлял усилий выручить бедолагу. Так и сел он в советский автомобиль со своим тощим узелком...

Лагерь наш Ицлинг, на окраине городка Зальцбурга – место живописное, берег речки Зальцах, берущей начало на горе Зальцберг, на которой до сих пор сохранились кресты и могилы суворовских солдат. От Ицлинга, как во всех католических городках, идёт дорожка на «Голгофу» – к трём крестам с распятыми фигурами Христа и двух разбойников. Вдоль дорожки – часовенки, на которых изображения истории страданий Христа. Суд Пилата и – всё по порядку.

Как-то один наш лагерник, неграмотный бывший колхозник Иван, попросил меня: «Сашка! Покажи мне Голгофу». И я пошел с ним, начиная «экскурсию» от первой часовенки. Иван, едва увидел Христа в терновом венце и свирепые лица еврейских первосвященников, закричал: «Сашка-а-а! Смотри, что сделали жиды живому человеку, колючки на голову одели!..». И дальше он уже «чисто по-русски» ругал мучителей Христа. Старушки австрийки, молившиеся у часовенок, не понимали искреннего возмущения Ивана, но на лице у него были «написаны» такие эмоции, что старушки в ужасе крестились.

Мы поднимались тропинкой в гору, встречая у каждой часовенки и усердно молящихся. И Иван всякий раз выражал по-своему возникающие в его душе чувства: не умеющий ни молиться, ни креститься, выражал эти чувства громкими криками. И вот опять, к ужасу молящихся, когда мы дошли до красивой церкви на горе, он, увидев фигурки ангелочков, закричал: «Сашка! Смотри, пацанята с крылышками!.. А у нас жиды-большевики, собаки, всё это уничтожили! Церкви поломали. Сожгли. Я там у нас ничего этого не видел!» – и опять послал в пространство громкие ругательства...

В обязанности лагерного полицейского входили обыкновенные заботы-полномочия – смотреть за порядком. Особенно строго смотреть, когда назначаешься дежурным по лагерю. Мне как-то везло. При мне всегда был порядок. Пили, напивались, но не скандалили, не было и пьяных драк в мое дежурство. И я любил возиться с детьми. Маленьких, как я упоминал, носил в большом тропическом шлеме. Мальчикам, что повзрослее, рассказывал сказки, были, небылицы. И они ждали, наверное, моего дежурства. Один мальчик, Лёня, часами мог слушать и постоянно подбадривал меня: «Дядя, вы рассказывайте, если даже это неправда, всё равно рассказывайте. Это очень интересно!». И сам Леня мне доверял своё. Однажды рассказал, как его папа в лесах Белоруссии воевал с врагами большевиками, залез на крышу хаты, где засели партизаны, и «бросил в печную трубу атомную бомбу». Наверно, такой случай и был, но не «атомную», конечно, бомбу, а ручную гранату бросил отец Лёни. Мальчик слышал, скорей всего, как отец это рассказывал за выпивкой с друзьями... А в то время мы такими подвигами остерегались хвалиться.

Раз во время дежурства меня позвали к Мошину. А он мне с порога, едва я доложился: «Что написано на стене в уборной? Не знаете!.. Вот вам бумага и карандаш. Пойдите и перепишите, и разузнайте, кто это додумался написать такое непотребство!». Текст надписи был, конечно, забавный, язвительный, но не столь обидный, как я полагал, для адресатов: «Спасибо нашему председателю колхоза Мошину и колхозному бригадиру Мариушкину, что поснимали перегородки в уборной! Просим поснимать перегородки и в женской уборной – под лозунгом: «Долой стыд!». Написал явно кто-то из бывших советских – лексика не белоэмигрантов. И Мошин на меня навалился: «Кто это сделал, я спрашиваю?!». Пожал плечами: «Не знаю». – «Какой же вы полицейский дежурный по лагерю, когда не знаете, что в лагере делается! Вы служите три месяца в лагерной полиции, а ни разу никого не оштрафовали, не побили резиновой палкой». Я согласился: «Да, я плохой полицейский. Увольте меня с этой службы!».

Я уволился из лагерной полиции, стал опять работать на разборках развалин.

А надпись в уборной была остроумной. С намёком. Дело было в том, что дочь Мошина вышла замуж за сына Мариушкина, заведующего работами по лагерю, действительно лагерного бригадира, и молодым негде было жить. Мариушкин нашел место в одном бараке и, не долго думая, отгородил семейный «пятачок», распорядившись разобрать на это сооружение деревянные перегородки в уборных...

Получив на месяц продовольственные карточки рабочего тяжелого труда, проработав неделю, я поехал по селам спекулировать. Большинство рабочих фирмы Карякина так и делали: неделю работали, затем две недели спекулировали. Американцы давали нам в изобилии не только свои сухпродукты в пакетах, а и одежду, обувь. Мы меняли это в селах на сало, яйца, окорока. По цене черного рынка продавали шнапс.

Еще я сбывал крестьянам гипсовые изделия моего производства. Наконец-то по-настоящему пригодились уроки нашего учителя рисования в кадетском корпусе Михаила Михайловича Хрисогонова. Еще тогда, в кадетах, он научил меня скульптуре из глины и гипса. Михаил Михайлович не позволял раскрашивать фигурки животных, которые я наспециализировался тогда делать, и вообще приучал нас относиться к искусству лепки и рисования, соблюдая классические традиции. Он объяснял мне, почему, например, не раскрашены древние фигуры эллинских богов и глаза их белые, как у слепых. Многое нам объяснял. И я каждый год под руководством Михаила Михайловича делал фигурки для лотереи в пользу кадет-выпускников, для покупки им костюмов. Лепил сперва из глины, потом Хрисогонов научил отливать на глине гипсовые формочки, потом, вынув глину, смазывать внутри формочки специальным веществом – шеллаком, чтоб гипс не прилипал к глине, и – можно было размножать фигурки.

Теперь, когда я стал лепить для австрийских крестьян бауэров, нужно было обязательно раскрашивать фигурки австрийских гномиков и цыплят, укрепив их на гипсовых подставках. Гномиков делал зелёными. Цыплят, конечно, красил в желтый цвет. Когда показывал фигурки австрийским ребятишкам, они приходили в восторг и просили своих матерей: «Мути, сауфе!». Мамы спрашивали меня: «Вас костет?». Я отвечал, что стоит моё изделие: кило сала или дюжину яиц! Деньги австрийские – ни фенинги, ни шиллинги – я не хотел. Когда мне удавалось обменять одеяло на окорок, я просил бауэра порезать этот окорок на куски. Бауэр удивлялся: «Варум?». Я объяснял: если полицейский меня остановит и спросит, что я имею, я покажу ему непроданные фигурки гномиков, и ветчину, и сало в кусочках по четверти кило, и докажу, что я не спекулянт, а торгую предметами своего изготовления.

Так и случалось. И не раз я «водил за нос», обманывал доверчивых австрийских полицейских.

Прыжок в неизвестность

Меня обогнал американский камион, и люди в американской форме кричали мне по-сербски: «Ацо! Ацо!» И показывали, куда они завернут, чтоб я зашел к ним. Я узнал их, моих соратников-чётников, и свернул туда, куда они приглашали. Там был лагерь американского рабочего батальона, в который были приняты мои друзья-сербы. Они предлагали и мне поступить на эту службу, а потом ехать с ними в республику Люксембург на сельскохозяйственные работы, куда их обещали устроить американцы. Я поблагодарил друзей, сказал, что я уже записался ехать в Марокко. Вот только дело с отъездом затягивается. Но все равно, мол, дождусь, поеду, коль записался.

Один раз я вернулся из села, где торговал своими изделиями, и у входа в лагерь меня встретил один мой друг и сказал с ходу: «Сашка! Едем в Венецуэлу! В канцелярии у Мошина записывают желающих ехать в Венецуэлу. И повезут через несколько дней, не так как в Марокко». Я спросил как бы между прочим: «А где эта Венецуэла? Это один из штатов США?». Друг ответил серьёзно: «Нет, это одна республика в Южной Америке. Идем, я тебе на карте покажу...».

Перед канцелярией Мошина вывесили карту обеих Америк – Северной и Южной. Когда друг ткнул пальцем в страну Венецуэлу, я оторопел: «Так это же самое пекло! Это же у экватора!». «Ничего, жар костей не ломит. А мистер Дальби нам советует ехать. Он был там по нефтяным работам. Дел много. Нефти там открыли большие залежи. Страна молодая, нуждается в иммиграции... Президент Венецуэлы первый из всех республик Южной Америки заявил, что примет иммигрантов из Европы в неограниченном количестве».

Кто-то рядом сказал: «Там гадюк много».

Привыкший делать прыжки в неизвестность, я записался и окончательно решился – в Венецуэлу.

...Был июнь 1947 года. Я снял рубашку и сидел перед бараками на солнце, загорал. Ковылял на костылях мой друг по Белой Церкви, много старше меня, калека от рождения, он успел окончить до войны химический факультет, инженер химик Женя Неверовский. Он остановился передо мной, опираясь на костыли, поднял одну руку, указательным пальцем указывая на солнце, сказал: «Ты проклянёшь это светило!».

Я промолчал. А он, продолжая указывать наверх, в зенит, говорил как пророк: «Загораешь на австрийском солнышке? Этот загар тебе не поможет там! Ты там поймаешь рыбу и она будет вонять нефтью! Ты там пойдёшь в ресторан обедать, а там вся посуда будет вонять нефтью! Там жара! Там малярия!..».

Первый транспорт переселенцев в тропическую Венецуэлу американцы повезли на большом океанском корабле «Генерал Штургис», на котором – и на многих других таких кораблях! возили транспорты американской армии: десанты в Европу в минувшую войну.

Заиграла гармоника, кто-то запел:

Раскинулось море широко, И волны бушуют вдали. Товарищ, мы едем далёко, Подальше от нашей земли. Не слышно на палубе песен, Лишь бурное море шумит. А берег высок и отвесен, Как вспомнишь, так сердце болит.

На палубе ко мне подошел уверенный человек средних лет в берете и представился: «Николай Федорович Булавин!.. Да. Потомок Булавина, поднимавшего восстание на Дону. Его внуки ушли потом с Дона на Кубань. Стало быть, я кубанский казак. Есаул Кубанского войска царского производства. И – обер-лейтенант немецкой армии казачьей дивизии фон Панвица. И ещё дипломированный художник – художественных академий в Петербурге и Праге... Мне сказали, что ты тоже художник. На вот тебе карандаш и бумагу, нарисуй что-нибудь».

В один момент я набросал парусную лодочку на море. Булавин сказал: «Да, ты художник. Хочешь, будем работать вместе? Ты умеешь разделывать под орех? Нет? Я тебя научу...».

Мы стояли у борта, смотрели в даль океана. Тяжело перекатывалась зыбь. Океан был пустынен, ни одного парохода вблизи, ни дальнего дымка над палубой такого же, как и мы, океанского странника. Давно отстали летевшие за кормой чайки. Неведомо, что ждало нас в чужих землях, коль рядом, за бортом, резиново качалась свинцового цвета вода, постепенно обретая бирюзовые краски, тоже далёкие от земного мира, являя лишь всполохи летающих рыбок, веерами разлетавшихся от бортов тяжелого, набитого народом судна...

Булавин еще раз глянул на рисунок с морем и парусом, продолжил разговор: «Ты почему решил ехать в Венецуэлу? Хочешь устроить жизнь на новой родине?». – «Нет! – сказал я в ответ.

- Я хочу посмотреть на пальмы и поскорее, при первой возможности, вернуться в Европу. Наймусь матросом и вернусь». – «Да ты же мой товарищ по настроению! Я тоже хочу переждать там до третьей мировой войны, а когда она начнётся, вернуться в Европу и воевать против большевиков...».

Мы прибыли в венецуэльский порт Ла Гуайра в день государственного праздника, за которым были суббота и воскресенье: никто не работал. И, конечно, выгружать нас тоже никто не собирался. Стали на якорь.

Вечерние сумерки были короткими. Погасли краски неба и наступила глубокая темнота, вылущив вдалеке множество огней. Булавин сказал: «Смотри, какие там небоскребы, и – все светятся!».

Утром, когда рассвело, мы увидели то, что приняли за небоскрёбы: впереди была гора, по склонам застроенная маленькими домиками из картона, фанеры и кусков жести. Каждый такой домик имел электрическое освещение, и ночью весь этот муравейник выглядел величественно.

Утренний вид вселял уныние. Безрадостное, бедное скопление этих карточных лачуг на склоне горы, лишенной зеленой растительности. Рыжая, глинистая земля. Колючки кактусов. Пальму я приметил только одну – искривлённую, полузасохшую, полуупавшую – кокосовую пальму.

Булавин, осмотрев это великолепие бедности и безысходности, произнес, глядя на меня в упор: «Ты приехал сюда посмотреть на пальмы и сразу вернуться! Посмотри на эту грустную пальму, и скорей спрячемся в трюм, чтоб нас отвезли обратно!..».

Я слушал сухой, какой-то надтреснутый голос Булавина и вспоминал такие же окрестности медного рудника Бора в Югославии: голую, рыжего цвета, сожженную ядовитым дымом рудника землю. Но там была близко – Россия...

На третий день нас поставили к причалу. Рабочие порта бросали нам на палубу фрукты оранжевого цвета и показывали, как их надо чистить и есть. Фрукты назывались – манго. А мы бросали рабочим пачки папирос. Их пока было у нас в достатке. Американцы выделили каждому прибывшему в страну по картонной коробке этих папирос и по десять долларов. Кажется, это была последняя благотворительная акция наших благодетелей. С ней, с этой «акцией», завершался прыжок в неизвестность. Для меня. Для моих товарищей по русской судьбе.

Институт венецуэльской иммиграции нанял для нас автобусы, чтоб отвезти в Каракас – столицу Венецуэлы. Погрузились. Горными дорогами добрались до города, расположенного в обширной котловине между гор и холмов, на высоте около тысячи метров над уровнем Карибского моря, где и принял наш транспорт порт Ла Гуайра. Семьи поместили в специально приготовленный большой отель «Иммигрант», холостяков разбросали по маленьким отелям. Нам сказали, что институт будет оплачивать наше проживание и питание в отелях, пока не подберем себе работу.

Стоял июнь 1947 года. Запомнилось было 27-е июня. Только что прошумел внезапно упавший с неба ливень, солнце сияло и блестело в испаряющейся ливневой влаге – на листьях пронзительно зелёных деревьев, которых в городе было множество. Старых, укоренившихся в каменистой почве, раскидистых. Колониального стиля здания в центре города, где размещались правительственные учреждения, конторы компаний, жильё состоятельных людей, внушали основательность и спокойствие. И ещё – этот нежданный, неожиданный райский климат уютно устроенной между горами венецуэльской столицы. Полная противоположность тому впечатлению, что испытали мы в Ла Гуайре, пройдя долгие мили в Атлантическом океане.

С Булавиным мы сразу пошли по главным улицам Каракаса, поскольку небольшой отель «Конкордия», в котором нас поместил институт иммиграции, находился в центре города. Булавин нюхом иль приметливым оком разглядел вывеску книжного и писчебумажного магазина «Дибрерия Хительман»: «Зайдем сюда! Здесь, кажется, говорят по-русски». И с порога: «Здравствуйте! Говорите по-русски? Как дела?». – «Как сажа бела! – ответил Хительман и добавил. – Дело в шляпе! Что вам угодно? Что желаете?».

Булавин, похоже, привык сразу брать быка за рога: «Мы художники, нам нужны акварельные краски и акварельная бумага». Хительман с улыбкой закивал, мол, какие разговоры: «Да. Пожалуйста, сколько угодно! Возьмите всё, что нужно вам. В долг. Когда заработаете, отдадите!».

Михаил Михайлович Хрисогонов, мой учитель рисования в кадетском корпусе, научил меня рисовать классически. Художник академий художеств в Петербурге и Праге Булавин сказал мне, что «это» теперь не модно, что теперь «в ходу» и в моде – импрессионизм и экспрессионизм, сказал ещё, что долго возиться с картинкой, отделывать её детально теперь тоже не модно, а главное непрактично для нас, для быстрой и дешевой продажи. И Булавин показал, как он быстро даёт главные эффекты, не отделывая: снежные горы – чешские Великие Татры, а на первом плане несколько ёлок или одна коряга на белом фоне белой акварельной бумаги, соблюдая правила акварели, но не употребляя белой краски!

Я понял. И тоже быстро набросал картинку, но не чешские горы, а то что увидел здесь, в Венецуэле. Пальмы, море, горы, кактусы, банановые деревья – яркими красками. Преувеличенно яркими: почему-то подумалось – венецуэльцам должно понравиться.

Все наши художества, сотворённые не просто в приливе вдохновения, а почти в экстазе, подогреваемые желанием побыстрей обзавестись деньгами, мы быстро распродали. И, во-первых: рассчитались с Хительманом. Во-вторых, хорошо обмыли удачу, успех.

И Булавин стал громко, на всю улицу, ругаться по-русски. А мне ничего не оставалось делать, как успокаивать товарища: «Николай Федорович, не ругайся так громко. В Каракасе есть русские, которые живут здесь давно. Услышат, неловко нам будет!». – «Их мало. Только сорок семей на весь Каракас. И будет чудо, если мы их встретим!»

И чудо не замедлило, свершилось. К нам подошла седая дама и сказала: «Ой! Как приятно слышать родной русский язык! Вы давно из России?». Булавин, как ни в чем не бывало, сделал даме полупоклон, сказал: «Мы давно из России, мы белые эмигранты. Я прожил двадцать пять лет в Чехии, а он – в Югославии». – «А мы сорок лет как из России. Мой муж – доктор Имбэр... А вы, кажется, прибыли недавно и еще не устроены на работу? Вот вам визитная карточка моего мужа».

Булавин, похоже, решил «зацепить» и эту русскую даму нашими художествами: «Мы пейзажисты-художники, продаём акварели». – «Так зайдите к нам завтра же! И принесите, если имеются, русские виды. Мы их у вас купим. Моя дочь София Имбэр напишет вам рекомендательные письма в рекламные компании, где требуются художники».

У нас не было русских картин. Но мы сейчас же нарисовали. Булавин нарисовал чешские Великие Татры, назвав их Кавказскими горами – Эльбрусом, Казбеком, и русскую тройку в стиле экспрессионизма. А я нарисовал шишкинских медведей.

По визитной карточке мы легко нашли квартиру доктора Имбэра. Находилась она вблизи нашего отеля. Позвонили. Открыл сам доктор в ермолке. Булавин ему представился, взяв «под козырёк», то есть приложив ладонь к художественному берету: «Есаул Кубанского войска Булавин!». И доктор радостно «козырнул». Коснувшись ладонью ермолки, сказал: «Я тоже офицер – армии Керенского... А вы офицер царской армии? Были и в Белой армии? Были и в немецкой армии? И вы не убили ни одного жида?».

«Нет! – сказал Булавин. – Не убил. Я не был в немецкой армии. Я сидел в концлагере у немцев. Меня самого чуть немцы не убили». – «Ой! Так вы пострадали от немцев, как наши жиды... Проходите, пожалуйста, выпьем кофе. Моя дочь напишет вам рекомендательные письма в рекламные компании – в АРК, в БРАКО. Покажите ваши акварели».

Мы развернули свои акварели.

«Ой, какие красивые, родные русские виды! Эльбрус! Казбек! Тройка! Медвежата... Я все куплю!».

Булавин одну и ту же гору, когда продавал акварель русским или евреям из России, называл Эльбрусом или Казбеком. Когда продавал чехам, говорил – Велике Татре, когда покупали немцы, называл – Шпиц Инзбрук. Для венесуэльцев он рисовал Шпиц Боливар...

После нашего первого транспорта из Европы пришли второй, третий. А может, и четвертый транспорт венецуэльских поселенцев. С одним из этих транспортов приехал мой учитель рисования Хрисогонов.

Как-то я зашел в магазин к Хительману, а он, встретив меня радостно, закричал: «Смотри, Генералов! Смотри! Я тебе покажу еще одного русского! – и начал представлять меня Михаилу Михайловичу. – Вы оба русские, вы можете говорить по-русски. Какое счастье!».

Михаил Михайлович, к моему удивлению, «поехал» что-то не туда, словно не узнал меня, растерялся: «Я не русский, я грек Крисогоно. Да, я говорю по русски, но я не русский».

Мы оба – и Хительман, и я – удивленно смотрели на Хрисогонова, не зная, как себя и вести с человеком. А он, наконец, улыбнувшись, обнял меня и стал говорить: «Шура! Я скрываю, что я русский, потому что здесь всех русских считают за коммунистов. А картинки покупают богатые люди. Они не будут покупать у «коммуниста». И тебе советую не говорить твоим клиентам, что ты русский, и не подписывать картины русской фамилией, а каким-нибудь псевдонимом...».

Хозяин отеля «Конкордия», где мы жили с Булавиным, поставил нам старый стол на балконе второго этажа, где мы обычно рисовали как придется, и разрешил «пачкать» этот стол красками. Хорошо стало работать. Удобно. И однажды, когда Булавин ушел продавать картинки, а я рисовал, раздался оглушительный топот по лестнице на балкон, так что она – старинная, колониальная! затряслась, готовая рухнуть. И вбежал пьяный человек, ругаясь по-русски. Поминая и царицу Екатерину Великую, и царя Соломона, и Фараона. И подал мне руку человек, как-то лихо представился: «Капитан потонувшего корабля!.. Да нет, это в шутку, а вправду – не капитан, а матрос. И не с потонувшего корабля, а напился я в Ла Гуайре и проспал свой корабль бразильский... Я русский политический эмигрант». – «Белой эмиграции?» – спросил я. – «Нет, раньше – 1905-го года. С первой революции, ушел с «Потёмкиным». – «А почему ты не вернулся, когда произошла большевистская революция в семнадцатом?» – «Потому что я с большевиками не согласен. Я анархист!.. Я приехал из Ла Гуайры в Каракас, чтоб явиться здесь в венецуэльскую корабельную контору – поступить временно на венецуэльский пароход, а когда придем в Бразилию, там слезу и вернусь на свой пароход».

Интересно, интересно! – вдруг забродили во мне старые намерения – наняться матросом и...

И я спросил неожиданного «пришельца»: «А когда ты туда пойдешь, в корабельную контору?». – «Сейчас же... Вот немножко посижу. Поговорю с тобой и пойду... Я зашел сюда... мне сказали, что тут есть русские». Тогда я сказал: «Пойдем вместе! Я тоже хочу поступить на пароход матросом». – «Хорошо... пойдем. Зайдем сначала к итальянцу Луису в винную лавку, выпьем и пойдем... А ты на каких пароходах служил?».

Когда выпили у итальянца, я признался пришельцу: «Не служил я никогда матросом!». – «Ладно... Тогда не говори, что ты матрос. На теперешних кораблях работа матроса не такая простая, ты не сумеешь её исполнять. Скажи, что ты кочегар!» – «Так я и кочегаром никогда не работал!» – «Справишься. Теперь кочегары не кочегарят. Теперь корабли венецуэльские и бразильские ходят на нефти. И дело кочегара – лёгкое... Я тебя буду рекомендовать, как служившего кочегаром со мной на одном корабле!»

Так и сделали. Зарегистрировались в корабельной конторе. И нам сказали прийти через неделю. Мы пошли в наш отель «Конкордия», по дороге обмыв удачное начало, застали в отеле Булавина весёлого, хорошо распродавшего картинки и тоже обмывшего это дело.

Когда мы с новым приятелем рассказали Булавину про наш план, он огорчился: «Что же вы меня не подождали? Я же штурвальный, я имел свою яхту в Крыму и управлял штурвалом».

Пошли в пароходную контору и с Булавиным. И он, не зная испанского языка, говорил на немецком: «Их бин штурвалман!» и жестом показал, как он может управлять целым кораблём.

Запись Булавина в штурвальные тоже обмыли.

Матрос, наш новый приятель, вскоре как-то незаметно исчез. И больше нам не встречался. Но на душе было хорошо. Я затеял дело, которое приближало меня к возможности вернуться в Европу. А там...

На другой день Булавин задумчиво произнёс: «Знаешь, пойдем-ка лучше к мистеру Дэну, посоветуемся о поступлении на морскую службу – на венецуэльские корабли!»

Мистер Дэн был поляк, служивший в английской армии у генерала Андэрса, теперь он был представителем организации ИРО в Венецуэле. Эта интернациональная организация занималась перевозкой эмигрантов и устройством их на новых местах.

И мы пришли к мистеру Дэну. И мистер Дэн не посоветовал нам поступать на какой-нибудь неизвестный венецуэльский пароход: жалованье везде там скудное, кормят плохо – одной черной фасолью. И еще – пароходики маленькие, далеко не ходят от берегов, но качка при волнении страшная... А у него, у мистера Дэна, как раз есть предложение набрать команду из иммигрантов для стотонного корабля самого большого местного миллионера Мендосы – для курсирования от Да Гуайры до города Боливар на реке Ориноко. Команда требуется небольшая: капитан, два матроса и механик, знающий дизельмотор.

«Отлично! – сказал Булавин. – Есть капитан, есть и один матрос, нужно найти еще одного матроса и механика». – «Вы знаете капитана?» – спросил мистер Дэн. – «Да! Капитан – я, матрос – Шурка! Мы найдем механика и другого матроса».

Недалеко от нашего отеля я встретил одноклассника по кадетскому корпусу в Белой Церкви, с которым не виделись со дня окончания корпуса, Вовку Вишневского, и сразу спросил его: «Ты еще не нашел работу? Ты дизельмотор знаешь? Ты можешь служить машинистом на стотонном корабле?».

Вовка ответил утвердительно, что он знает дизельмотор и может работать машинистом на стотонном корабле. Я повел Вовку в отель и представил капитану. «Отлично! – сказал капитан Булавин. – Не хватает одного матроса».

«Я сейчас приведу матроса! – сказал Вишневский. Он тут живет, на плаце Конкордия. Он серб Иованович, он работал на сербских пароходах на Дунае. Матросом». «Отлично! в который уж раз веселел капитан. – Идем к итальянцу Луису, всю команду угощаю!»

Когда пришел в сопровождении Вовки матрос Иованович и команда в полном сборе отправилась к итальянцу, заняла места за столиком, капитан спросил нового члена команды: «Ты правда настоящий матрос? Ты Шурку научишь, а то он матрос у меня липовый, никогда не служил на море».

Хорошо выпили и Булавин стал говорить Вишневскому на ухо, будто бы по секрету, но не шепотом, а громко: «Скажу тебе, Володя, тайну! Имею задание от мистера Дэна возить урановую руду из города Боливар, которую недавно нашли в этом венецуэльском штате...»

Но морские наши дела затянулись. Стотонный корабль нужно было еще ремонтировать. Очистить и от нароста раковин, и от разных наслоений – днище и борта до ватерлинии, то есть всё то, что «прилипло» к посудине в долгом-предолгом неподвижном стоянии её в порту Ла Гуайра...

И нам подвернулось другое дело. В том же большом здании, где находилась канцелярия мистера Дэна, я встретил предприимчивого латыша Карлстона, с которым плыл в Венецуэлу тем первым нашим транспортом. Карлстон меня спросил: «Генералов, вы казак?» Я ответил: «Да! Казак!» – «Какой?» – «Донской!» – «А ваш друг Булавин?» – «Есаул Булавин – Кубанского войска». – «Джигитовать умеете?» – «Умеем!» – «А где есаул Булавин?» – «Сейчас спустится с верхнего этажа». – «Так скажите ему, что я вас жду в соседней кофейне».

Когда Булавин спустился, я сказал ему, что латыш Карлстон набирает джигитов, и что я ему сказал – мы джигиты! – «А зачем ты сказал, что мы джигиты, когда мы никакие не джигиты? Хотя... Хорошо! Мы попросим аванс на обмундирование!»

Мы зашли в кофейню и застали там Карлстона и Юрку Щербовича, бывшего нашего кадета старших классов, а потом и моего сослуживца по Русскому корпусу. И Юрка меня тут же подвёл: «Шурка! Какой же ты джигит? Ты же верхом ездить не умеешь! Ты же со мной в пехоте служил в Русском корпусе».

Но Карлстон на это Юркино замечание и бровью не повел, не собираясь вот так сразу меня оставить: «Вижу, вы гимнаст! Вы можете делать номера на турнике? Вы сумеете на подвижном турнике между двух всадников крутиться?» – «Могу!» – «Покажите ваши мускулы».

Я засучил рукава и показал свои бицепсы. И Булавин засучил рукава. «Вот это да! – сказал Карлстон. – У вас обоих мускулища-а-а!» – «Конечно! – кивнул Булавин. – И не вздумайте нас обмануть. Не забудьте наши мускулы!» – и Булавин тут же по требовал аванс на «пошив обмундирования для выступления на арене». Но Карлстон аванса не дал: «Ребята, какой аванс?! Я не имею никакого капитала. Мне помогает институт Венецуэльской иммиграции организовать это дело. Я не имею чем платить заранее. Вот когда заработаем, заплачу».

«Не забудьте наши мускулы!» – напомнил ему есаул Булавин.

Командир кавалерийского полка в Каракасе (венецуэльская армия) пообещал нам и другим казакам-джигитам, по просьбе института иммиграции, занять лошадей для выступлений. На первую репетицию предстояло явиться в новый цирк амфитеатр, предназначенный для боя быков. Когда мы пришли в точно назначенное время, Булавин снова потребовал аванс на обмундирование: «Я не намерен протирать об седло мои последние штаны!»

Юрка Щербович достал из чемодана лозу из здешней вербы саусэс, чтобы Булавин рубил лозу шашкой, но он отказался рубить, потому что не дали аванс.

«Генералов! И вы отказываетесь выступать?» – спросил меня Карлстон. – «Нет, я не отказываюсь». – «Так подать вам лошадей?» – «Подавайте!»

Два всадника с железной перекладиной, привязанной к лошадям, выехали на арену и остановились. Я взялся за перекладину, стал крутиться и делать гимнастические турниковые упражнения. «Отлично! – закричал Карлстон. – Можно – шагом?» – «Давайте шагом!» – закричал и я. Лошади пошли шагом, а я продолжал крутиться. «Можно – рысью?» – спросил Карлстон. «Давайте рысью!» – кричал я весело. И на рыси продолжал делать упражнения.

Карлстон был в восторге. И кричал в новом приступе этого восторга. И эхо неслось под самый купол цирка: «Молодец! Генералов! Отлично! Можно галопом?» – «Давайте галопом!».

На галопе развязалась или соскользнула веревка, которая держала железную перекладину, я успел схватиться за гриву ближней ко мне лошади и повис, брыкая ногами, доставая бедную лошадь по морде. «Отставить! – закричал Карлстон. – Генералов не умеет джигитовать!»

Я отцепился, наконец, от перепуганного животного, подошел к Карлстону и сказал: «Не я не умею джигитовать, а вы не умеете рейку привязывать!» На этом и закончились наши с Булавиным «выступления» на арене цирка.

Потом я встретил Вишневского, опять на том же плаце Конкордия, и на этот раз не я предложил работу машиниста на корабле, а он – «совсем лёгкое дело»: стоять контролёрами у входа в этот же цирк, строившийся все же не для джигитовок на конях, а для кровавых сражений разъяренных быков.

И тут надо сообщить некоторые подробности. Главный вход в амфитеатр – с воротами в мавританской стиле, где стоял старший контролёр Вишневский – был не один. На случай паники в кровавом цирке, напора неуправляемой толпы или просто наплыва зрителей имелось несколько маленьких ворот, куда требовались дополнительные контролёры, в которые и завербовал нас Вишневский. Кроме меня и Булавина подрядился проверять билеты друг есаула – старый эстонец, бывший офицер Российской императорской армии, любивший царя и царскую Россию. Мы заняли свои места, ожидая большого наплыва публики. Но пришло немного. Карлстон явно был в расстройстве... Как выяснилось потом, мало сделали рекламы в городе. Да и в Каракасе еще помнили других русских казаков, тех «настоящих джигитов», казаков белой эмиграции, объехавших весь мир, поражавших его своей джигитовкой. И я видел тех казаков в Белой Церкви, их выступления на большом поле, где обычно занимались маршировкой сербские солдаты и мы, мальчишки-кадеты.

Казаки, настоящие джигиты, выступали только в поле, а не на арене цирка. И не по кругу, а по прямой линии. Арена же нового венецуэльского цирка была неудобна для наездников. Да и джигиты были липовые, падали с коней. Ни один не срубил лозу, и лошади были не натренированы, пробегали далеко от лозы, нервничая от запаха крови быков, недавно убитых на арене.

Самый эффектный номер джигитовки – похищение невесты, когда казак лихо, легко, одной рукой подхватывает невесту и сажает в седло – не удался. Невеста, стоявшая в центре арены, была красивая, но высокая и тяжелая женщина. Где было молодому казаку Усачёву, сыну настоящего, но престарелого джигита Усачёва, наблюдавшего за выступлением сына из зала, подхватить тяжелую женщину одной рукой. И он крутился вокруг женщины. Лошадь нервничала, фыркала и почему-то шарахалась от этой невесты в белом, пока она сама, не изловчась, подпрыгнула, схватилась за седло, взобралась на спину лошади и погрузила жениха в свои могучие объятия.

Конечно, она, «невеста», Валентина Людмилина, была когда- то хорошей балериной московского театра и ловкой гимнасткой. И мне её находчивость понравилась – это был единственный вы ход из создавшейся на арене ситуации. Но публика не оценила, и публика свистела и кричала: «Казакос пиратотас! – Липовые казаки!»

Есаул Булавин оставил свой пост и прибежал ко мне: «Шурка! Давай удирать! Первых, кого будут бить – контролёров!».

На другой день, под вечер, мы шли втроём к новому цирку. И эстонец, бывший офицер Российской императорской армии, любивший царя и царскую Россию, сказал: «Боюсь, что этот латышонок нас обманет, нам не заплатит». – «Что-о?! Не заплатит? – возмутился Булавин. – Он знает наши мускулы!..».

Послышался топот казачьих коней и появилась группа всадников, скакавших друг за другом. Булавин вышел им навстречу, поднял руку и закричал так, как он командовал эскадронами в дивизии фон Панвица: «Сто-о-ойте, ребята! Латышонок вас обманет. Не заплатит. Возвращайтесь по домам!» Казаки осадили коней и тоже закричали наперебой: «Заткнись, Булавин! Ну тебя к черту! У самих настроение – никуда... а ты еще каркаешь!»

Когда мы той же боевой троицей зашли в главные мавританские ворота цирка, Булавин остановился, закатал воинственно рукава рубахи, по дороге он уже хорошо хлебнул у итальянца Луиса, и начал громогласную речь: «А где этот латышонок, который нам не хочет заплатить за то, что так отважно вчера держали напор публики? Где, я спрашиваю?.. Карлстон, не прячься, выходи, выноси деньги!..»

А тот уже давал распоряжения своему старшему контролеру – выйти к нам навстречу. Володька вышел, он принёс деньги и устное распоряжение Карлстона о том, что «нас сегодня сокращают по причине малочисленности публики!»

(Как мы узнали потом, ни казакам-джигитам, ни Юрке Щербовичу, который привозил лозу в чемодане, ни бывшей балерине Людмилиной, ни самому старшему контролёру Вовке Вишневскому Карлстон не заплатил. Цирк «латышонка» просто-напросто прогорел.)

Получив с Карлстона, мы хорошо посидели в первом же кабачке!

С Булавиным мы дольше всех других приехавших в Венецуэлу из Европы находились на содержании института иммиграции. Жили в отеле «Конкордия» бесплатно, потому что ответственный за нас чиновник института взял у нас много картин для продажи, а нам не заплатил ни боливара. Продал, мол, в долг, но должники не отдают деньги, и попросил дюжину новых наших картин. Но и за них с нами не рассчитался. Так и продолжалось два месяца: чиновник продавал наши картины, а нам продлевал содержание в «Конкордии». Впрочем, мы успевали рисовать не только для чиновника, немало наших – «русских», «чешских», «немецких» и «местных» – пейзажей украсили стены квартир и особняков венесуэльской столицы, окрестных городков и селений.

И все же к концу второго месяца «вольготная» наша жизнь в Каракасе закончилась. Чиновник направил нас в городок Маракай, в отдел института иммиграции с письмом к его другу – председателю Маракайского отделения института. Чиновники хорошо договорились, и маракайский чиновник принял нас с Булавиным, как ТОЛЬКО ЧТО приехавших из Европы.

Мы готовились к любой черной работе, но нас поселили в отель «Ингенио Боливар», устроенный в бывшем имении Боливара освободителя Венецуэлы, в тридцати километрах от городка. И – «забыли».

Место называлось Сан-Матео. Это было живописное село с речкой, на вид чистой, но зараженной тропической болезнью «билярсией». И нас предупредили, что в речке купаться нельзя.

Но рядом простиралось еще более живописное озеро.

В большом колониальном доме Боливара жили семьи земледельцев из Югославии – сербов, хорватов и русских казаков белой эмиграции, женатых на сербках.

Казаки рассказывали: «По приезде нас обещали посадить на землю, а повезли через узкий перешеек, как Перекоп, на полуостров, на котором ничего не растёт. Песок и колючки. И попробовали посадить нас там, на песок и на колючки, а мы воспротивились. Тогда нас привезли сюда. Мы тут ловим рыбу в озере и продаём в Маракае. Жены наши делают искусственные цветы и тоже продают в Маракае. Живем тут, как на курорте, на всём готовом. Каждые три недели нам меняют простыни, хорошо кормят, еду привозят из Маракая – из «семидор популар» – из народной столовой, которые учредил президент Венецуэлы Ромуло Бетанкур во всех городах страны. Народные столовые с завтраками, обедами и ужинами за один боливар. Но мы не платим этот боливар, за нас платит институт...»

Бумагой и акварельными красками мы запаслись в Каракасе, так что сразу начали рисовать и ездить на автобусе в Маракай продавать наши картинки. Булавин продолжал писать чешские Великие Татры, поскольку чехов оказалось в тропическом городке много. Венесуэльцы требовали у художника свой Шпиц Боливар. И требуемое от Булавина – получали.

Я увлекся тропическими видами окрестностей, рисуя их в классическом стиле, то есть в реальном изображении, но с допущением более ярких красок и фантазий. Булавин называл это импрессионизмом, а мой учитель Хрисогонов, когда в Каракасе я показал ему свои пейзажи, пришел в восторг и определил это – «оригинальным стилем преувеличенной яркости». Он говорил мне: «Ты выдумал новое художество, так и продолжай утрировать тона, цвета. Этот синий цвет не хуже синего периода Пикассо... Я дам тебе несколько уроков, чтобы усовершенствовать твою новую школу, и тогда тебе нужно будет переменить подпись, потому что под твоей подписью Генералова, и Булавина тоже, – вся Венецуэла заполнена дешевыми картинками».

С Булавиным мы договорились: не делать друг другу конкуренции! Он мне сказал: «Шура! Ты продолжай изображать свои тропические виды и не копируй с меня мои Татры, а я не стану писать тропики!»

Наше пребывание-гостевание на курорте «Ингенио Боливар» затянулось. И томило мне душу. Хотя все другие проживающие в райском уголке были довольны. Казаки продолжали ловить рыбу, продавать, копить деньги, их жены преуспевали в изготовлении искусственных цветов, которые тоже ходко раскупались местными жителями. Впрочем, процветала и наша торговля акварелями.

И Булавин не понимал меня: «Живем в доме самого Боливара! Что тебе еще нужно? Тебя кормят, тебе стирают. Выпиваем! Благоденствуем, как богатые туристы. Ну, чем недоволен?!». – «Так нельзя, есаул! Надо начинать жить и работать по-настоящему. А то мы как в богадельне, опять за счет этого института... Нам же обещал чиновник в Каракасе, что его маракайский друг даст нам расписывать только что построенный в Маракае театр! Так когда же?».

«Не будем спешить, Шура! Всему свое время... На службу не напрашивайся, как говорят, и от службы не отказывайся...»

В имении Боливара был у нас администратор и переводчик из румын, такой же, как и мы, иммигрант. Я и к нему приставал с вопросами о «настоящей работе», и он мне отвечал как Булавин: «Что вам нужно? Живете в доме Боливара! Вас кормят, простыни вам стирают. Картинки рисуете. Продаёте в Маракае».

Богадельня эта продолжалась месяц. Кажется, и в отделе института в Маракайе о нас не вспоминали, как вдруг пришел приказ из центра, из Каракаса: «Немедленно устроить всех на работы!»

Подкатил камион, и стали мы грузиться. А потом привезли нас на край города, на место, где были уже начаты приготовления для постройки лагеря европейских переселенцев. Залита цементная площадка. Составные части бараков – дощатые стены и крыши громоздились рядом. Над разворачивающейся стройкой летали и кричали дикие попугаи, веселя ребятишек. Но по ночам, в кромешной темноте, безумолчные крики этих тропических аборигенов, не крики даже, а гвалт, похожий на ругань, конечно, всюду досаждали и приученным к невзгодам взрослым людям.

А пока тормознул наш камион. И нам строго приказали: «Слезайте! Выгружайте ваши вещи, ставьте бараки и живите здесь!»

Все послушно выгрузились, кроме Булавина и меня. И Булавин сказал: «Их никс перро! Их бин Европео!»

Есаул говорил на смешанном языке – немецком с испанским. И прозвучавшая в горячем тропическом воздухе абракадабра означала: «Я не собака. Я европеец!» Но есаул продолжил: «Везите нас в отель, я сам буду платить!»

Переводчик-румын перевел это встретившим нас чиновникам, нас поняли и повезли в самый дешевый маракайский отель, где мы сняли помещение. Не квартиру, не комнату, а место под навесом. Потом нас, не мешкая, повезли на работу.

Проехав немного в кузове камиона, мрачно молчавший Булавин вдруг встрепенулся, закричал: «Шурка! Да ты посмотри: театр! Нас везут расписывать театр!»

Я тоже обрадовался: чиновники исполнили своё обещание! Но увы! Нас провезли мимо. (Этот маракайский театр, не то что «не расписанный» по меркам искусства, а даже просто лишенный покраски в какой-нибудь колер, так и простоит в сиротстве множество лет!)

Камион тормознул перед железными воротами. Потом эти ворота отворили люди в полицейской форме и нас провезли внутрь глухого каменного двора. Да, как мы уже догадались, это была тюрьма. Вокруг были клетки, в которых сидели, как звери в зверинце, арестанты.

«Шурка! Доигрались... Ловчили, не хотели работать. Вот нас и посадили!» – сказал Булавин.

Но нас не посадили, а попросили красить высокие стены тюрьмы. Уже были поставлены леса – шаткие, примитивные, и на верхнем ярусе этих лесов махал огромной кистью смуглый венецуэлец, красил потолок. Венецуэлец спустился вниз, и нас приставили к нему в помощники. Неожиданный для нас начальник дал нам кисти, банки с краской и показал пальцем – вверх. На этот жест неожиданного начальника Булавин криво усмехнулся и ответил по-немецки, что он вверх не полезет, а будет красить внизу. «Шурка! – сказал он мне. – Ты тоже не лезь на эти леса. Они тебя не выдержат. Они выдерживают этого маленького дохлого человечка. Он сам их сделал, смотри как плохо!»...

Но я полез и стал красить потолок. Булавин мне кричал: «Шурка! Слезай!»

Недолго Булавин работал. Быстро устал и опять крикнул мне: «Слезай... Я бросаю это дело... У нас есть непроданные акварели, идём продавать!»

Но я упрямо продолжал «возить» кистью. И вскоре, после ухода Булавина, подо мной хрустнула доска, переломилась, и я в одно мгновение очутился внизу – на каменной площадке двора. К счастью, ни за что не зацепился: как стоял на лесах, так и встал на «пол». Успел еще подумать, что надо приземлиться на носки, не на пятки, как нас учил преподаватель гимнастики в кадетском корпусе...

Ко мне подбежали полицейские, подхватили под руки и повели в тюремный лазарет. Доктор ощупал мне ноги и живот, поднёс стакан какой-то бесцветной жидкости.

Я спросил: «Это Канья Клара – тростниковая вода?». – «Нет. Это слабительное, чтоб облегчить внутренности», – ответил доктор тюремного лазарета.

Пришел Булавин, весёлый, хмельной, распродавший картинки: «Что, жив? Здоров, невредим?.. Мне сказали полицейские: твой друг – парашютист!.. Ничего у тебя не болит? Можешь идти? Так не мешкай, идем продавать картинки. Рисовать и продавать!..»

И мы продолжили жизнь, как в отеле «Конкордия». Рисовали и продавали. Спали под навесом на свежем воздухе.

На дереве, у навеса, была привязана обезьяна – на длинной и звонкой цепи. Обезьяна прыгала на крышу отеля, на наш навес, на проходивших мимо людей. В первую ночь я вышел по нужде, на цинковой крыше отеля раздался грохот упавшего на крышу предмета, и вдруг какой-то зверь прыгнул мне на голову... С ума можно сойти от неожиданности!

Булавин проснулся и забурчал в темноте: «Шурка! Брось играть с обезьяной ночью. Всех побудим. Не дразни обезьяну!»

Маракай тогда был совсем небольшим городком, за месяц мы наполнили его нашими картинками и вернулись в Каракас, в тот же отель «Конкордия». И теперь уже сами платили за проживание, за хлеб насущный, за всё на свете, перейдя на писание наших популярных пейзажей масляными красками.

Жизнь вертелась в том же пространстве. Прежние и новые наши знакомства как бы переплетались и ложились в русло многообразной действительности. Что-то отпадало, уходило в небытиё иль возникало в нашей жизни новыми гранями.

Все реки текут в Ориноко

Пока мы рисовали, джигитовали и путешествовали по ближним окрестностям Каракаса, в Ла Гуайре продолжал стоять у причала предмет наших недавних устремлений – стотонный корабль Мендосы, неотремонтированный и обросший кораллами. В конце концов, этот ископаемый Карибского моря так и догнил бы, привязанный за ржавый кнехт причала, если бы не нашелся настоящий моряк, бывший краснофлотец из России, который согласился привести корабль в порядок. И много дешевле согласился, чем заламывали венецуэльские специалисты, которые брались за ремонт машины корабля и за очистку корпуса от кораллов, но так и не смогли довести дело, требуемое Мендосой и сиянием морских далей, до конца.

Краснофлотец пообещал за три недели «поставить корабль на ноги», с условием, что Мендоса доверит ему эту посудину на одно плавание от Ла Гуайры до устья реки Ориноко, далее – до города Боливара на Ориноко. Мендоса согласился. И русский краснофлотец с командою своих друзей вывели корабль в море, дошли до места, до города Боливара, и отправились на берег гулять и пьянствовать. Мендоса дал команде хороший аванс, которого хватило вволю пошиковать по ночным ресторанам. Ровно через три недели команда пришла на корабль, уже нагруженный, и экипаж вместе с кораблем благополучно вернулся в порт Ла Гуайра. Корабль был чистым, как новенький: в пресной воде Ориноко все наросты и налипы умерли и отпали...

Жалея о несбывшихся наших устремлениях – послужить морскому делу, мы глядели с причала порта в морскую даль, в сторону, откуда восходит солнце, поджидая очередной транспорт с переселенцами-соотечественниками.

Наш первый транспорт из Европы был своеобразной разведкой, авангардом переселенцев в Венецуэлу – в большинстве холостяков. И мы писали на другую сторону Атлантического океана, холостым друзьям в Европу, восторженные письма: «Попали в рай земной! Нет зимы, нет холода! Вечный май! Дешевизна! Сахар и хлеб стоят один боливар! Работу даёт институт иммиграции!

А хочешь искать золото и драгоценные камни, валяй на юг за Ориноко! Там, на венецуэльской Гран Саване, завались всего, только собирай!..»

Другой холостяк писал: «...А баб с собой не везите! Баб тут хватает!». Впрочем, не все были в восхищении от местных креолок, потому институт иммиграции помогал нам выписывать европейских невест. Тот самый чиновник, который за акварели держал нас бесплатно в «Конкордии», а потом устроил месяц пребывания в курортном имении Боливара, обещал мне ускорить приезд моей невесты Нины из Зальцбурга. Я заполнил специальную анкету. И написал об этом Нине. Она сообщила мне, что прошла медицинскую комиссию, но у неё нашли какую-то «точку» в легком, выезд в Венецуэлу из-за этой «точки» задерживается...

Потом я долго не получал от Нины писем, и она не получала моих, хотя я писал постоянно. Через год одно из моих писем вернулось в отель «Конкордия» – почему-то из Австралии, с австралийской печатью на конверте. Да-а-а, венецуэльские почтовые чиновники в то время так «хорошо» знали географию, что «не заметили» разницы между Австрией и Австралией!

Почтовая марка в Австрию и во все остальные страны Европы стоила 67 сантимов. Письмо нужно было отдавать чиновнице почты взвешивать, она назначала стоимость отправления. Я подал письмо, адресованное в Югославию, чиновница взвесила, сказала цену – 75 сантимов! «Почему, – спросил я, – в Югославию дороже, чем в другие страны Европы? Мне всегда на всех письмах в Югославию отмечали – 67 сантимов». Чиновница ответила: «Югославия не Европа! Югославия принадлежит Оттоманской империи, относится к Азии!»

Не стал я с чиновницей спорить, налепил на конверт марку за 75 сантимов и отправил – в «Оттоманскую империю».

Не имея от Нины писем, я узнал от приехавшей в Венецуэлу подруги Нины, что невеста моя должна прибыть следующим транспортом. Но пароход причалит не в Ла Гуайре, а в порту Кабэйо. И оттуда привезут иммигрантов в новый, только что построенный лагерь около Маракая, названный – Трампийо.

И я приехал на автобусе в Трампийо, стал искать и спрашивать знакомых из Австрии, из Зальцбурга, из лагеря Парша. Увидел знакомую даму с двумя дочерьми. И – к ней: «Вы знаете Анненковых и Кошкаровых?» – «Да! – ответила дама. – Но они не приехали с нами, приедут следующим транспортом... А вы, как я понимаю, тот самый Генералов, жених Нины Анненковой, который писал ей и нам всем, звал нас приехать сюда? В рай земной?!» – «Да. Я тот самый Генералов. А что вам тут не нравится?» – «Это не рай. Это ад! Адская жара! А не «вечный май», как вы изволили писать... На крыши бараков с деревьев падают предысторические чудовища!..»

В местности около Маракая, действительно, много ящеров остатков предысторического времени, но ящеров совершенно безвредных, травоядных. Они лазают по деревьям, едят листья и фрукты, а когда падают или прыгают на цинковые крыши бараков, производят страшный грохот. Называются эти предысторические животные – игуаны.

Потом, через какое-то время, я встретил эту даму в Каракасе: мадам Полякову с дочками Леной и Кларой. И мадам, увидев меня издали, закричала: «Опять этот проклятый «первый транспорт», который нас обманул, заманил сюда: ни квартиру, ни работу не можем найти!»

Прошло много лет, я встретил мадам Полякову в церкви с одной из дочерей и мужем её, из местных. Другая дочь вышла за французского консула и уехала во Францию. Семейство пригласило меня на обед. И уже не ругали. Были довольные, счастливые, что нашли вторую родину.

А Володя Вишневский, «соратник» наш по венецуэльскому цирку, окончивший в прежнее время югославское военное училище и произведенный в подпоручики, не имея никакой другой профессии, кроме военной, стал работать автомехаником. Он приехал в Венецуэлу уже женатый, по приезде у него родился сын. Как военный, знавший топографию, работал в разных фирмах по этой специальности, успевал учиться на заочном инженерном факультете, записавшись в университет США.

То были годы расцвета Венецуэлы – под диктатурой генерала Марко Перец Хименеса. Военный диктатор сам бы, наверное, не сумел поднять страну, если бы не подобрал себе хороших помощников. Из колониального Каракас перестроили в большой модерновый город. По всей стране проводили горные дороги, автострады. Генерал Хименес заключил контракт с итальянской компанией «Инокенти Фиат» о постройке железолитейного завода на Ориноко.

Вишневский в то время уже работал как инженер по передвижению земли в итальянской компании, был приглашен работать на Ориноко. Эта компания, «Саепик», подписала контракт с «Инокенти Фиат» на подготовку площади для завода, и Владимир Александрович Вишневский взялся за эту сложную работу. Ему дали группу из двадцати человек итальянцев, старых служащих компании, предложили взять нескольких русских в помощники. По венецуэльскому закону в каждой такой компании, работавшей в стране, должно быть 75 процентов венесуэльцев и 25 – иностранцев. Генерал Хименес разрешил итальянцам не соблюдать этот закон для пользы дела, потому что венецуэльцы тогда были ленивы.

Вишневский взял на работу и меня, и еще одного соотечественника – Субботина Павла Федоровича, пытался набрать и других русских, но больше не оказалось желающих уезжать из хорошего климата Каракаса, где тогда тоже было много работы.

Павел Федорович Субботин, в прошлом офицер Белой армии, в Югославии работал водопроводчиком. Когда он приехал в Венесуэлу, в институте иммиграции его спросили – знает ли он другое какое дело, кроме водопроводов? Остро требовались специалисты по производству деревянных спичек. Спички в Венесуэле были картонные. И Субботин назвался специалистом по выработке спичек, хотя знал, что на территории страны нет подходящей для этого производства древесины. В Европе спички делали из сосны.

Когда мы с Вишневским на двух крытых брезентом автомобилях камионах (для перевозки рабочих) поехали на Ориноко, я как художник любовался на виды и делал зарисовки, а Субботин, уже наспециализировавшись к той поре в породах и свойствах венецуэльских деревьев, просвещал меня в «практической плоскости». Вот дерево, называемое индио дер нудо – «голый индеец» по-русски, цвет ствола имеет медно-красный – цвет тела индейца, для изделия спичек непригодно, потому что растет извиваясь, а не ровно, как сосна. Но – кому что! С моей точки зрения художника «голый индеец» – живописное, прекрасное дерево!

Когда мы выехали в степь, где ни одного дерева, только трава и коряжистые кустики, Субботин просветил, мол, кустики эти называются чапарро, тоже непригодны для спичек, но по своей крепости годились бы для железнодорожных шпал, если бы имели достаточную для шпал толщину.

Когда в степи венецуэльской стоит засуха, степь – рыжая, неприглядная, только на чапарро листья зеленые. Стебли этого кустика полны воды – запас от прошедших ливней. И запаса этого хватает чапарро на весь сухой период.

Случаются пожары в степи, всё сгорает, чернеет, а ствол и ветки чапарро только слегка обугливаются. Полное воды, деревце выживает, через несколько дней на ветках появляются ярко-зеленые почки и затем разворачиваются такие же ослепительно яркие листья. Зелёное – на черных от пожара ветках. Чапарра есть разных сортов. Деревце, что называется мерей, даёт круглый год фрукты – малосъедобные, терпкие, как дёрн, но полные воды. Один старик в штате Боливар мне сказал, что Бог создал эти фрукты, чтоб спасать людей и животных в степи, когда засуха. Его самого спасли эти фрукты, когда хозяин завёз его далеко – в самое глухое имение, как завозят состарившуюся, больше не нужную собаку. Подальше, чтоб не смогла вернуться и сдохла. Так и старику хозяин оставил немного продуктов, чтоб сторожил ветхий домик, пустые сараи. И когда продукты эти закончились, а вода в колодце высохла, старик пошел по степи в город Боливар, питался и утолял жажду фруктами мерея.

По степи струится много рек и ручьёв, и все текут в Ориноко. По берегам рек зеленые заросли и длинными рядами – пальмы, издали они выглядят как посаженные. Это веерные пальмы, называемые моричалами.

Субботин показал мне на деревья, которые обвиваются вокруг стволов других деревьев, стискивают и стволы пальм. Это мато рало – дерево-убийца, душащее в своих объятиях соседей-сородичей. Не раз я видел потом в лесах за Ориноко эти мато рало, захватившие в свои объятия и по два и по три дерева, будто гигантские удавы сплетенные в страшной схватке. Побеждает в итоге мато рало: в середине сплетения можно потом найти засохший ствол «задушенной» пальмы...

В июне на берегах Ориноко вызревают плоды пальм моридже, они похожи на большие сосновые шишки – с такой же шелухой- корочкой. Внутри плода тонкий оранжевый слой совершенно безвкусной массы, а сердцевину плода занимает объёмная косточка. Попробовал я эту оранжевую мякоть, едва проглотил. Туземец, работавший со мной, сказал, что фрукт только созревший, невкусный. Хороши те, что упали в воду, раскисли, набухли. Туземец собрал несколько таких фруктов, один предложил мне попробовать. «Заквашенные» плоды моридже что надо! Потом я пил квас из этих фруктов. Квас развозил на ослике старик-туземец – в больших банках, в которых импортировали тогда продукты из США. Старик продавал квас нам, работающим, подавая напиток в картонном стаканчике с кусочком льда.

Мост через Ориноко построит позднее все тот же генерал-диктатор. А теперь мы переехали Ориноко на пароме и, не останавливаясь, помчались в порт Ордас. Там уже была оборудована пристань для океанских кораблей – работа американской компании «Ориноко майн компани». Портовики грузили один из пришедших сухогрузов – рудой железной горы Сьерро Боливар, которую американцы разрабатывали и эксплуатировали по договору с венецуэльским правительством.

Скоро генерал Марко Перец Хименес будет строить здесь национальный железолитейный завод и прекратит продажу руды иностранцам. Он изберет место для строительства в двадцати километрах от порта Ордас. Не случайно. Место символическое для свободной Венецуэлы. Называется оно по-испански матанца, то есть бойня. На этом месте и была кровопролитная схватка во время войны за освобождение Венецуэлы от испанских колонизаторов. На этом месте по приказу генерала Пиара, сподвижника Боливара, были зарублены мачете испанские монахи-миссионеры.

Когда мы подъехали к порту Ордас, расположенному у слияния рек Карони и Ориноко, с возвышения увидели, как черная река Карони вливается в желтые мутные воды реки Ориноко, и вода не сразу смешивается, а течет двумя полосами.

Там же, у слияния рек, американцы построили свой лагерь: не бараки, а домики модернового тропического стиля. Но у самого берега образовался «самозахватный», без планировки, поселок Катиллито – крепостишка на чужой земле, кои возникают в Венецуэле не случайно. Рядом с крепостишкой – большой модерновый отель, построенный по договору с хозяином земли. Туда, в отель, и поместила нас компания «Сапиес», оплатила содержание: стали мы жить на всём готовом!

Кстати, о «крепостишке». Закон Венецуэлы не карает бедных людей за постройку домиков на чужой земле – частной и государственной. И если хозяин земли захочет снести домик бедняка, он должен уплатить за постройку домика его владельцу. Государство платит столько, сколько запросит собственник домика. А он запрашивает обычно больше, чем стоит скудное его жилище. На этом бедняки зарабатывают: тайно, обычно под покровом ночи, начинают строительство на государственной земле, там, где предполагается проведение дороги или другое госстроительство.

Переночевав в отеле «Карони», мы поехали на работу. В вышине над нами летел гавиан – здешняя хищная птица с ярким оперением. Гавиан нес в клюве змею. И вдруг змея полетела камнем вниз. Я заметил спутникам: «Смотрите, гавиан уронил змею!» – «Не уронил, – сказали спутники, – а бросил нарочно на асфальтированную дорогу! Там, где нет дороги, он бросает живую добычу на камни... Так и теперь: вернётся, съест разбившуюся змею».

Мы размеряли участок, предназначенный для первой постройки, и зажгли степь. Когда все сгорело, кроме стволов и веток чапарро, два тракториста – один итальянец, другой негр раз гребли тракторами гарь, расчистили и разровняли участок, и я не смог различить кто негр, а кто итальянец. Да и все мы были черные, как кочегары, будто бы отработавшие смену у паровозной топки.

Построили большой барак с высокой крышей, как аэропланный ангар, чтоб в него могли войти все большегрузные и малые машины, чтоб их чинить здесь, ремонтировать, смазывать, заправлять топливом. Тут же соорудили механическую мастерскую и столярную. Потом начали строить бараки для жилья, и самый большой барак – для столовой, кухни.

Из Каракаса пришли семь машин-тернопулей для передвижки земли. Такая машина, вроде мощнейшего трактора, гребёт землю своей передней частью, как пастью гигантского чудовища, а задней частью вбирает ее в свой объёмный «живот» и перевозит на другое место, куда необходимо перевезти при строительстве или при расчистке площади.

Словом, жизнь в жаркой стране наполнялась новым содержанием...

Раз, вернувшись с работы, зашел я в зал столовой отеля «Карони» выпить пива. За одним столиком сидел белобрысый человек русского типа. Проходя мимо него, я спросил: «Русский?» – «Нет! Польский! – ответил он. – Садись!»

Много пива выпили мы с поляком Мишкой, много он сообщил о себе горького, трагического, о своих товарищах-поляках, их эпопее, их почти кругосветном «путешествии» от Польши до Дальнего Востока; потом в Африку; потом в Европу, в Италию; потом сюда – в Южную Америку...

Но я расскажу только малую часть повествования-эпопеи моего нового друга Мишки-поляка.

...Когда Хитлер и Сталин поделили пополам Польшу, поляки оказали героическое сопротивление немцам, польская кавалерия атаковала немецкие танки и вся погибла. А русским поляки сдавались без сопротивления. Потом (ходили слухи) большевики-НКВДэшники, говорил Мишка, в Катынском лесу расстреляли всех командиров Польской армии, а нижние чины и рядовых солдат вывезли в сибирские концлагеря. В одном из лагерей работал и Мишка. Ненавидя большевиков-НКВДистов, Мишка полюбил русский народ. Русские, сами голодные, бросали полякам хлеб через колючую проволоку лагеря. Часовым на вышках было приказано стрелять по всем, кто приблизится к территории лагеря, но русские женщины приходили и бросали хлеб пленным, рискуя своей жизнью...

Для меня многое открывалось в разговоре с Мишкой-поляком. Во что-то верилось безоговорочно, в чем-то возникали сомнения. Ведь события минувшей войны эмигранты толковали порой по своему, не зная «подоплеки», не ведая о «сговорах», о «договорённостях» вождей и фюреров противостоявших сторон, о союзнических отношениях русских, англичан и американцев. От Мишки узнал, что Черчилль договорился со Сталиным, чтоб выпустить из плена поляков, желающих пойти в английскую армию: Черчиллю нужно было пушечное мясо!

Поляков – добровольцев в английскую армию – везли под конвоем НКВД во Владивосток и под конвоем же погружали на английские пароходы. Когда Мишка прощался с русской девушкой, конвоир кричал: «Живее! Проходи! Не задерживайся, хватит целоваться, если не хочешь обратно в лагерь!»

И англичане создали из польских пленных Польскую армию под командованием генерала Андерса, и послали в Африку воевать с немецким генералом Роммелем. После Африки высадили в Италии, и там в решительном бою против немецких эсэсовцев, под Монто Касино, поляки сломили сопротивление немцев, победили, но почти вся армия Андерса полегла...

Потом, когда англичане выдавали большевикам русских казаков, поляки спасли часть казаков, прятали или переодевали их в польскую форму...

Мишка уцелел во всех мясорубках войны. Но война закончилась, и надо было где-то искать пристанище – в Польше разрушенной или в иных краях... Англичане предложили уцелевшим польским солдатам работать в угольных шахтах Англии. Но в этот раз добровольцев не объявилось. Тогда остатки польского войска Андерса посадили в аэропланы и «повезли» по странам Южной Америки...

Мишка мне сказал:

«Вас, русских белоэмигрантов, использовали и обманули немцы, а нас – англичане!..»

На строительстве завода у реки Ориноко заправляли, в основном, итальянские компании. И, конечно, старались побольше набрать своих рабочих-итальянцев. Венецуэльцев, которые были тогда не только ленивы, но ничего не умели, брать на работы было пустым делом, но итальянцы игнорировали рабочих и других национальностей. Инженеру Вишневскому, директору этого строительства, стоило большой борьбы и споров с итальянцами, чтобы принять венецуэльца, русского, поляка, югослава или испанца. Пришел к нему в канцелярию человек и сказал по-сербски, что он грек из южной Сербии. И начал разговор с Вишневским: «Господин инженер, вы русский православный, а я православный грек. На стройке требуются специалисты моей профессии, а итальянцы меня не приняли, потому что я не католик. Наверно, злятся, что греки много в минувшую войну итальянцев побили. Муссолини посылал десант в Грецию – своё отборное войско фашистов, потомков римлян, но войско это оказалось слабым. Греки в горах били итальянцев как мух, пока им не пришел на помощь Хитлер...»

Вишневский ответил греку: «Пойдите и скажите католикам итальянцам, что я приказал вас принять, потому что вы православный! Именно так и скажите!»

А потом...

Здесь моим скитаниям – выходит крутой поворот.

На строительстве возле Ориноко появился, как говорили знакомые, «странный» русский, он опять вернулся из знаменитой Гран Саваны, с приисков. Ничего не нашел. Но он сказал директору строительства Вишневскому, что «найдет в следующий раз, когда закончится сезон дождей». И попросил принять его на работу. Опять временно. Русского приняли. И он хорошо работал. Но когда прекратились дожди, у него «опять», по его признанию, «зачесались пятки». И стал он просить инженера отпустить его. Инженер Вишневский, выполнив все условия венецуэльского приема и увольнения, выплатив русскому рабочему все что полагается, с Богом отпустил.

Но ушел в соседнюю от наших строительных работ Гран Савану русский не сразу. Разглядев, видимо, во мне «родственную натуру», склонность если не к авантюрным приключениям, то к романтическим подвигам, пристал ко мне, уговаривая вдвоём пойти известными ему тропами в «неповторимо красивые места Венецуэлы»: «Если даже ничего не найдешь, ты как художник увидишь Гран Савану! Залезешь на скалу и будешь часами смотреть в бесконечную даль, на виды, которых больше нигде на земле нет!»

Да! Гран Савана...

Я слышал о ней, читал о ней. Кто там был один раз, его тянет туда опять. Есть об этих местах роман венецуэльского писателя под названием «Канайма». Роман тоже, как Гран Савана, потрясает пылкое воображение... Индейский бог Канайма очаровывает людей. И кто пошел в Гран Савану искать «диаманты» (то есть бриллианты) и ничего не нашел, и вернулся в город Боливар или в Каракас, чары Канаймы его не оставят, потянут опять туда, в горы Гран Саваны, пока не найдёт человек «диаманты» или не погибнет!

В Гран Савану идут и венецуэльцы, и иностранцы.

Не столь задолго до моего прихода туда североамериканский лётчик Джимми Ангель открыл там водопад – самый высокий в мире: 1000 метров падения. И водопад этот назван в честь лётчика – Сальто Ангель.

Джимми Ангель был летчик опытный, служил у одного престарелого богатого североамериканца. Возил его на маленьком самолёте в Гран Савану. Хозяин знал места залежей самородков золота, но не открывал своему лётчику секрета. Прилетал с ним на плоскогорье, шел куда-то в одиночестве и возвращался с глыбой золота величиной в человеческую голову.

Когда умер старик-хозяин, Джимми полетел искать те залежи золота, но испортился мотор его маленькой легкой авиэтки. Летчик сумел спланировать, удержать машину, опуститься на одно из плоскогорий Гран Саваны. Эти плоскогорья называются месэты, то есть столы. Джимми опустился на месэту с индейским названием Ауйан Тэпуй, что означает «гора злого духа».

А гора эта несет – смерть...

Конечно, история с североамериканцами тоже несет на себе «налет» легенды, этакой фантастичности, как все, что связано с уникальным на земной планете местом, куда человек не успел пока проложить надежных дорог, куда, как сказано, можно добраться только трудными каменистыми тропинками, прошитыми узлами корней и корневищ джунглевых кустов и деревьев, одолеть путь на лодке или самолетом, вертолетом.

Пусть живет эта «нереальность», как и вполне реальный водопад Сальто Ангель.

«Канайма» же по-индейски – дьявольский дух, отрицательное, опасное место. Но оно, это место, с фантастическими красками и единственной в мире высотой падения природных вод, проникает в тебя, чарует, захватывает восторгом дух твой, дух каждого, кто старателем или туристом пришел в Гран Савану.

Позднее, по прошествии лет, узнаю еще одну историю с «пленником Гран Саваны», поразившую своей необычностью, неожиданностью и романтичностью всю русскую колонию на венесуэльской земле, поскольку эта история принадлежит русскому, такому же, как и я, донскому казаку.

А звали этого человека Анатолий Почепцов. С семьей, родителями и сестрой он так же прибыл на тропическую землю с одним из транспортов, перевозивших переселенцев из Европы. Поселились в городе Валенсия. Как-то обустроились, но, видимо, не столь удачно. Больше повезло сестре. Она вышла замуж, уехала на жительство в Канаду. Родители же засобирались с отъездом на Родину. И говорили потом, что они оказались единственными из приехавших русских, которые вернулись в Россию, то есть в Советский Союз.

Анатолий же, плененный чарами Канаймы, достиг Гран Саваны, поселился в шалаше на речном островке – вблизи этого самого высокого в мире водопада Чурум Меру, как называет его тамошнее племя индейцев – немоны. Индейцы же научили Анатолия своим премудростям – управлять лодкой-курьярой, выдолбленной из цельного ствола дерева, ловить рыбу, не опасаясь хищных рыб – пираний, отпугивать огромных черных пауков, жить в соседстве с леопардами, со множеством ядовитых змей, населяющих джунгли. Ложась спать в шалаше, он выставлял в блюдцах молоко для змей, а вокруг шалаша – для отпугивания ползающих гадов – клал косу из сплетенных трав, густо пропитанную чесноком.

Вскоре Анатолий построил небольшой домик, обзавелся семьёй, то есть взял себе в жены местную женщину из индейского племени, стал поживать как и все аборигены Гран Саваны. Ему повезло: он получил место наблюдателя за уровнем воды в реке, имел небольшое государственное жалованье.

У индейцев Почепцов научился их языку. К тому ж, зная испанский и отчасти английский языки, которыми гиды-индейцы, сопровождающие туристов, владеют идеально, русский Почепцов тоже стал экскурсоводом, подрабатывая на жизнь, показывая прилетевшим сюда на маленьких самолетах или вертолетах богатым людям все достопримечательности дикого края.

И все же, все же! Основными, неафишируемыми занятиями Почепцова было – промывка золотоносного песка и поиск диамантов. Раз в полгода он появлялся в Каракасе, привозил завязанные в тряпичке (носовом платке) «камушки», за бесценок продавал ювелирам-евреям, искусно занимавшимся огранкой бриллиантов, имевшим от своей перекупки и ювелирного мастерства немалые деньги.

В Каракасе Почепцов бывал в домах знакомых соотечественников, рассказывал о жизни в джунглях среди диковинных цветов- орхидей, среди зверей, невиданных в обычном мире птиц, бабочек, насекомых, поражая воображение городских русских, которые с радостью откликались на его просьбу – сварить «хорошего наваристого борща», по нему столь тосковал он среди диковинных камней и водопадов...

Никто точно не скажет теперь, как погиб Анатолий Почепцов. Тело его, покусанное пираньями, нашли прибитым быстрой водой горной реки к берегу. Возможно, он возвращался на своей пироге ночью домой, но напоролся на камни-пороги, ведь сама по себе индейская лодка-курьяра перевернуться не может.

Индейцы похоронили Почепцова на островке, где он прожил несколько лет. И сам островок с той поры аборигены и туристы стали называть Анатоль. Потом приезжала из Канады сестра Почепцова, заказывала панихиду в русской церкви, посетила место погребения брата, поставила на могиле православный крест.

Еще одна русская судьба, печально закончившаяся вдали от родины, среди джунглей и молчаливых камней, что, как сказано уже, называются по-индейски – месэты...

Месэты стоят неподвижно от сотворения мира, крепкие – из гранита и базальта. Дождями миллионов лет унесено всё, что легче гранита и базальта.

Месэта Ауйан Тэпуй эрозией миллионов лет испещрена фантастическими фигурами, и куски гранита и базальта торчат, как клавиши рояля. На них и опустилась с небес авиэтка Джими Ангеля...

Да, плоскогорье Ауйан Тэпуй совсем не плоское.

И я увидел это место. Одни глыбы камня осели, другие приподнялись, а некоторые из-за эрозии минувших столетий приняли фантастические и причудливые формы. Если ещё добавить воображение и фантазию, то некоторые камни могут показаться фигурами невиданных предысторических животных и человеческих существ.

Я видел каменные арку, ворота, стоящие в воде и отражающиеся в ней. Они всегда – эти причудливые камни, клавиши и фигурки – стоят в воде. И в этой чистейшей воде, подобной которой нет нигде на земле, есть водоросли, которых тоже в иной природе не существует. Они сохранились здесь, в Гран Саване, с предысторических времен.

Обозревая диковинные виды, полные чудных красок, очертаний и форм, вспоминали лекции и беседы моего учителя по кадетскому корпусу, художника Хрисогонова, который и здесь, в Венесуэле, продолжал быть моим наставником. Приходя в его мастерскую, я слушал продолжение его уроков-бесед о магнетизме и самовнушении, о способах изготовления красок, о правилах камуфляжа в модерновых приемах изображения, о технике средневековых фресок... Дом Михаила Михайловича в Каракасе, как и тот дом в далекой Сербии, тоже полон набросков, рисунков, картин. Со стен смотрят на тебя цыганки в ярких нарядах, экзотичные турки среди песков древней Византии, а пышные букеты хризантем, сирени, царствующие на холстах, превратили мастерскую художника в чудесный сад. Михаилу Михайловичу много лет, но он уверен, что доживет до ста. И самым плодотворным в его жизни станет последнее, завершающее жизнь, десятилетие! А потом Господь призовет его, художника, в свою Мастерскую, где он найдет те краски, которые так настойчиво, не всегда успешно искал всю жизнь на земле, и тогда Бог отпустит ему и простит все прегрешения, совершенные за столетний земной срок...

Всё плоскогорье полно воды. Это, по сути, громадное озеро. Но и не озеро. Потому что – не сплошная вода. Озеро это нельзя назвать и болотом: нет грязи, ила, топкой массы, как бывает на болоте.

Вместо грязи – вода.

Вместо ила – камни.

И вся масса божественной влаги нашла выход из плоскогорья и падает самым высоким в мире водопадом. И вода, встречая сопротивление воздуха, рассыпается и до низа падает не массой воды водопада, а мелким дождем, водяной пылью.

Как и жизнь человеческая – на излёте, в конце своего пути, праведного и грустного, светлого и трагического пути, которому ты не изменил, не предал и самого себя, считая этот путь самым справедливым и честным.

О, Гран Савана!.. Как вознаграждение за пути и страдания земные!

Эпилог

Императорский посох, по-испански – бастон дель эмпередор, высокий, напоминающий крепким и желтым своим стволом бамбук, украшенный яркими бутонами, всякое утро этот могучий цветок-растение напоминает мне о том, как «далеко я, далеко заброшен».

Впрочем, можно и не цитировать продолжение чудной есенинской строфы о том, что здесь «даже ближе кажется луна», потому что это на самом деле так: тропические луны по ночам висят отяжелённые, как бы набрякшие влагой испарений, среди непривычных для северного взора созвездий, они «огромней в сто раз», нежели луны наших заснеженных широт.

Но любоваться этими лунами хорошо в океане, с ночной палубы сухогруза и в штилевую погоду, скажем, где-нибудь на траверсе острова Шри-Ланка иль архипелага Зеленый Мыс вблизи африканских берегов. А здесь, в Каракасе, как во всяком городе, эти луны меньше всего заботят своей огромностью.

И меня, сибиряка, занимают в ночах Каракаса не луны вовсе, а, как я говорил уже на предыдущих страницах моих загранповествований, крики попугаев, ведь да – по утрам твари эти летают над улицами, словно у нас сибирские вороны иль сороки. И этот императорский посох занимает, который я приветствую всякий раз по утрам, обильно поливая водой из шланга, потом берусь за «шанцевые инструменты» добровольного уборщика обширного двора, выложенного кафельной плиткой, по ней так замечательно скользит тяжелая влажная швабра, напоминая о подзабытых сноровках моряка дальних плаваний.

– Оставь ты эту швабру, придёт человек и все сделает как надо! – всякое утро пытается отстранить меня от «старого профессионального занятия» Георгий Григорьевич Волков. Да не получается с этим запретом у хозяина «кинты Симы» – просторного русского дома-кинты, названного тоже по-русски в память о давно похороненной на югославской земле бабушке Симе.

– Сегодня ж последний раз швабрю! – говорю я. И отяжелённо проникаюсь ощущением, что, действительно, это последнее утро из чудно проведенных у русских венецуэльцев почти тридцати неповторимых, наверное, дней. И ловлю себя на том, что и сам за этот месяц перешел на местное русское произношение, принимая звук «ц» вместо привычного «с», как мы произносим в «далёкой России» – венесуэльцы.

И я уж уверился за этот праздник общения, за множество встреч с соотечественниками, разговоров, застолий, сотен километров горных и приморско-карибских дорог (русские венецуэльцы произносят – караибских), что они больше нас, живущих в Отечестве, РУССКИЕ.

На самой первой встрече в Каракасе, на братском ужине, я говорил, что не разделяю русскую историю, для меня она едина, хоть при князьях, царях, императорах, хоть при вождях. А поскольку я родился и вырос при вождях, то это моя жизнь, моя русская и советская история страны, в которой далеко не всё было плохо.

И вот последнее моё утро в Каракасе. И швабрю я в последний раз. Когда еще удастся? Да и удастся ли вообще встретиться? Георгий Григорьевич часто говорит мне – «это хорошо, успел приехать!» Он «чует», что там, в Отечестве, неладная ситуация и что скоро «всё может измениться».

Он говорил об этом, будучи у меня в гостях в Тюмени осенней порой 90-го. И потом в письмах повторял: «Спеши оформить визу!»

И вот теперь, в июньское утро 91-го, швабрю я в последний раз кафельную «палубу». И бравый цветок бастон дель эмпередор в своей бамбуковой стройности, как славный гренадер – одобрительно приветствует мои веселые утренние труды.

Потом, послеполуденной чередой, заезжают русские – попрощаться. Приносят сувениры, подарки. А мне хочется взять в дорожную сумку побольше редких книг, еще дореволюционных изданий, «которые всё равно скоро некому будет здесь читать... истаивает русская белая колония в Венецуэле...»

В последние минуточки перед посадкой в автомобиль возник известный в русском зарубежье художник Александр Германович Генералов. Принес две живописные картинки: «Вот, на память!» Он скромен, как и прежде при наших встречах-разговорах. И сейчас, похоже, не хочет «обременять» хозяев дома, скоро уходит.

Ах, знакомо: спешил Генералов, масло красок на картонках совсем еще не просохшее... Одинокая пальма на фоне желтой горы, на другой картонке – синее плоскогорье и синий-пресиний водопад. Понимаю: это ж заветное! И надпись: «Соотечественнику Николаю Денисову».

– Не довезешь, Коля! Всё перемажешь в чемодане. Отложи пока, – говорит Волков. – Шуре я пока ничего не скажу...

Потом был аэропорт имени Симона Боливара на кромке берега Карибского моря. Горячее солнце в тропическом зените. И зримая – но уже не по рассказам русских венецуэльцев, а воочию, под крылом лайнера авиакомпании «Виаса» – рыжая гора с картонными домиками бедноты на её склоне и пальмой, возможно, той самой, что встретила когда-то русских казаков-художников Генералова и Булавина: «Шурка! Ты хотел увидеть пальму и сразу вернуться в Европу? Смотри, вот она! Посмотрел? Так давай теперь поскорее спрячемся в трюм, чтоб нас увезли обратно...»

Обратной получалась только моя дорога.

И я еще не предполагаю, не ведаю, что в конце этой дороги свершится в Отечестве новобольшевисткий переворот, и я наконец сердцем, не только разумом, приму и пойму те далекие романтические порывы и устремления «белого молодогвардейца» Шурки Генералова – конкретно «бороться за Россию, когда позовёт Россия».

Но кто мы и что мы, русские в России, в конце двадцатого века, как и в начале его?.. Опять нереализованные патриотические всплески, опять вялая и бесконечная конформистская интеллигентская болтовня, апатия, томление, скука, ничегонеделание, как говаривал Бунин в «Окаянных днях». Опять – ожидание того, что «воспрянет русский мужичок и всё само собой образуется!»

Но ничего не образовывалось. Опять, как записал когда-то в своём дневнике государь Николай Александрович, «кругом предательство, измена, трусость»... Опять – новая разруха, всероссийское воровство, грабеж. Как после Февраля семнадцатого, как во времена гражданской и «комиссаров в пыльных шлемах», которые возникли вновь, продолжив своё комиссарство, на этот раз без ритуальных кожанок-фартуков, но при ритуальных телеящиках, глумясь над зачумленными и, как всегда, доверчивыми «россиянами».

А что российский мужичок, на которого уповала интеллигенция? Он бывал разным. Сметливый да разумный судил так: «Из нас, как из древа – и дубина, и икона». Понимай, мол, не иначе: кто это древо строгает – божеский человек иль разбойник.

А новые революционеры?! В дорогих «валютных» галстуках, да всё больше при кудряво-барашковых прическах?

Когда-то на заре революций российских Герцен написал примечательные строки: «Нами (т. е. революционерами – Н.Д.) человечество протрезвляется, мы его похмелье... Мы канонизировали революцию... Нашим разочарованием, нашим страданием мы избавляем от скорбей следующие поколения...»

Если б так! Да нет, что-то они, поколения, не протрезвляются никак!..

...В апреле 1993 года я получил из Каракаса очередной номер журнала белой русской эмиграции «Бюллетень № 34», где прочитал горькие строки, подписанные председателем объединения русских кадет в Венесуэле Георгием Григорьевичем Волковым: «22 марта, будучи сбит налетевшим на него автомобилем, на улице Каракаса погиб наш добрый товарищ Александр Германович – Шура Генералов, кадет 18-го выпуска Первого Русского Великого Князя Константина Константиновича кадетского корпуса.

Родился Шура еще в России, в восемнадцатом году, ребенком увезен в Югославию, где его семья осела в Белой Церкви, в том самом городе, где было размещено Николаевское кавалерийское училище, Крымский корпус и Донской Мариинский институт.

Еще в юношеском возрасте у Шуры проявился талант к рисованию. Товарищи вспоминают, что по их просьбе он мог в несколько минут изобразить любого воспитателя или педагога в нормальном или карикатурном виде. По окончании корпуса он делал много попыток, чтобы усовершенствовать свой талант серьёзными занятиями. В этом ему помогал преподаватель Донского корпуса, известный художник М.М. Хрисогонов.

В Венесуэле Шура долго жил на юге страны – за рекой Ориноко, в семье своего товарища по корпусу В. А. Вишневского. Потом, по возвращении в Каракас, его принял в свой дом другой его кадетский товарищ Б.Е. Плотников, в семье которого он и жил до самой своей кончины. И тут он продолжал свою художественную деятельность. У нас нет сомнения в том, что в каждом доме членов нашего кадетского объединения имеются его картины. Есть они в русских домах Соединенных Штатов Америки, Канады, Австралии, в европейских странах и многих городах стран Южной Америки, куда их увозили наши гости.

Скромный, тихий, ненавязчивый Шура был постоянным членом наших кадетских собраний и других мероприятий – русских и православных праздников. Любую просьбу Шура выполнял охотно, со своей неизменной улыбкой на лице.

В православном храме Каракаса на отпевание Шуры собралась почти вся русская колония, все товарищи кадеты, имевшие возможность и здоровье прибыть на прощание с Шурой Генераловым. Задушевно служил отец Павел Волков. Гроб вынесли на своих руках три поколения семьи Плотниковых, возглавляемые старейшим – Борисом Евгеньевичем.

Да успокоит Господь душу новопреставленного раба своего Александра в селении праведных Своих. Да найдет он своё место в том кадетском строю, что предстанет пред Императором-мучеником Николаем Александровичем.

Мы же считаем своим долгом принести от лица всего нашего объединения глубочайшую признательность семье Плотниковых, и в первую очередь Татьяне Александровне, нашей милой Тане, и дорогому Борису за всю их заботу о покойном, за всё внимание и дружбу, которыми они наполнили многие десятилетия его жизни в их доме.

Да живет в памяти кадет облик милого Шуры Генералова ещё многие годы».

На этом и я завершаю житие славного казака, талантливого сына Дона, Белого русского зарубежья, России.