Над Крутинским увалом сгорала заря, Как всегда, были краски чисты. Но впервые манили – С высот сентября – Биотоки ее красоты. И решил я! (Большак был один – на Ишим.) И пошел я – сомнения нет! – Мимо зябких озер, Буксовавших машин, Мимо сумрачных взоров – вослед. А заря все звала, Не жалела огня, Золотила осеннюю грязь. Сколько лет прошагал я! В селе без меня Вот уж целая жизнь пронеслась. Так случилось... И вправду я будто оглох К зову пашен, где сеял и жал. Телеграммы и те настигали врасплох: «Приезжай хоронить...» Приезжал. И белел солоней, И скудел чернозем, И ветшали калитки оград. И еще я приехал, как умер отец. Золотел на селе листопад. Были в золоте крыши, Ступеньки крыльца И вершины стогов на лугу. «Ну так, что ж! – я услышал, – Заменишь отца?..» Я ответил: «Уже не смогу...» Да, конечно, ответ мой Не стоил гроша, Невеселые вышли дела. Слишком долго она отвыкала, душа, От обыденной жизни села. Слишком многие дали открыл мне простор, Слишком ярко пылала заря – Над Крутинским увалом, Над хмурью озер, Над короткой красой сентября.
Когда перепалку закончат моторы На рыжих, на солнечных хлебных увалах, Опять мои думы уносятся в город - К неоновым звездам высоких кварталов. Пусть ночь эта в душу глядит, как чужая, Но возле пустынного парка на страже, На мокром асфальте луну отражая, Всегда мне напомнит о сельском пейзаже. Я грустно на жердь запираю ворота, Промасленный ватник в кабину забросив, Гляжу, как, печально поднявшись с болота, Крыло неокрепшее пробует осень. И мне хорошо бы умчаться к любимой В тот город, но дождь барабанит: куда ты? Шоферы устало сидят по кабинам И мрачно толкуют про лысые скаты...
В этом доме простом и прекрасном, В синих окнах, дрожащих слегка, Как и прежде, под солнышком ясным Проплывают мои облака. Проплывают родную окрестность, Машут веслами мимо ворот. Отыщу ли надежное средство, Чтоб продлить их медлительный ход? Вот скользят на озерную пристань, Вот в темнеющий омут глядят. И предчувствием осени мглистой Над моей головою летят. Принимаю их путь безмятежный, Понимаю их грустный привет. И над полем, над озимью свежей, Долго вижу их тающий след...
И гусь ущипнул. И коза Боднула и глянула тупо. Потом загремела гроза Пестом о чугунную ступу. Потом в поднебесном огне Последнюю тучу спалило. И кто-то на рыжем коне Промчал, как нечистая сила. И снова, далеко маня, Просторно проглянули пожни. И гусь не шипел на меня, А мирно щипал подорожник. И весело травка росла, Умывшись водой дождевою. И даже коза не трясла Страшенной своей бородою.
Над Абатском, Над Абатском Не погашены огни. Мне никак нельзя расстаться С деревенскими людьми, Мимо пристани проехать, Где течет Ишим-река. Здесь стоял когда-то Чехов, Поджидая ямщика. Мимо клуба, где танцуют Моряки-отпускники. Дайте, парни, покажу я, Сколько стоят каблуки! Вот по кругу я лечу И с девчатами шучу: «Полюбите меня, девки, Целоваться научу!» Эх, не выдержит подкова На веселом каблуке! Вышла Оля Иванова, Синь-косыночка в руке. Выходила, наступала, Под сапожками – картечь. И куда моя пропала Вся изысканная речь? Пусть ведет она со мною Непонятную игру, Я под желтою луною Белу рученьку беру. Мы уходим в чисто поле, Далеко слыхать шаги. Только мне не хочет Оля насовсем отдать руки... Над Абатском, Над Абатском Бродят звезды января. Мне заря велит прощаться, Над гостиницей горя. Вот уже над сельсоветом В золотой трубит рожок. Никого со мною нету, Только зря скрипит снежок. День подкатывает ловко К полутемному крыльцу. Вот и срок командировки Приближается к концу.
...Как-то был я портовым жителем. И в деревне моей родной Горевали мои родители: Видно, спутался со шпаной! Я ж суда разгружал с товарами И в работах мужал и рос. Грохотали лебедки тарою: Вира! Майна! – до самых звезд. По утрам, затянувшись «Севером», Как летел я на свой причал, Где над мачтой и тонким леером Пароходный гудок кричал! Были дни не всегда задорные, Были горьки и солоны, Как тельняшек полоски, черные, И, как вены, напряжены. Нет, не рвал я от жизни лишнего, А сквозь грохот и суету Так хотел, чтоб меня услышали, Как призывный гудок в порту.
Из пенных вод по мокрым плитам, Кому-то весело крича, На берег вышла Афродита, Откинув волосы с плеча. В полосках узкого нейлона Прошла, прошествовала – ах! И бронзовел песок каленый В ее божественных следах. Она прошла, как ослепила, Весь берег замер, не дыша. А море вновь волну катило, Сердито гальку вороша. Я долго клял себя, разиня, Смущенье глупое свое, мне б подойти. Спросить бы имя, Земное имя у нее.
Взметнувшийся там, за окопом, Отрытым на прошлой войне, Он чудится мне – перископом Подлодки, что – на глубине. Ведь блещущий золотом цоколь Запомнил не все имена. И павшие за Севастополь Не знают, что стихла война. Мелодии траурной звуки Не слышат они из глубин. И плиты над ними, как люки, Следящих врага – субмарин.
Так вот она, Графская пристань, Прославленный флотский редут. С восторгом подходят туристы, Чтоб увековечиться тут. Я слышу – звенит мандолина, Но чудится: Склянки звенят! И пушки со стен равелина По вражьей эскадре палят. А рядом «полундра» густая Несется сквозь грохот и дым. И гильз шелуха золотая Течет по ступеням тугим. «Ни шагу... ни пяди... ребята!» – Слабеющий голос хрипит... И вновь, будто парус фрегата, Рубашка на мне пузырит.
Турецкий ветер смоляной. И ночь темней сукна шинельного. Свистят сверчки над Корабельною, Над самой главной стороной. Свистят над рощицею тополей. Так голоса напряжены, Что все бульвары Севастополя Высокой лирики полны. Свистите, милые, без устали, Пусть каждый трудится солист! Мне что-то яростное, русское Напоминает этот свист!
Розовел полумрак, Огоньками разбужен, Просыпалась поземка В глуши камыша. Санный путь сторожила Январская стужа, Но от лая собак Согревалась душа. Вот уже и околица За поворотом. Я замерз – и супонь Развязать не смогу. Но на конном дворе Кто-то вышел к воротам И шубенки коснулся: «Ступай, распрягу!» Я не помню: дошел Иль добрел до порога, Как к печи мне отец Подставлял табурет, Но в мальчишьих глазах Все стояла дорога, Расплескав неземной Фосфорический свет. Может, завтра под длинную Песню полозьев Вновь умчат меня розвальни Вдаль по селу. Но по-прежнему верю я После мороза Русской печке – Привету ее и теплу. Где не раз под тулупом Тяжелым, как туча, Благодарный своей Человечьей судьбе, Забываясь от всех Неурядиц гнетущих, Засыпал я счастливым Под песни в трубе.
Мне гармошка как будто не трогает душу, Соловьиное время, наверно, прошло! Как играл я, как пел я – бывало послушать Полуночной тропинкой сходилось село. Иль у песен теперь не хватает запала Возле белых моих деревенских оград? Даже Валька Барышников – наш запевала – Самый модный транзистор завел, говорят. Не забыли еще подгулявшие люди На кругу разрешать затянувшийся спор. Но стоят, с подоконников выпятив груди, Радиолы старинной гармошке в укор. И горят над моим над возвышенным домом На высоком столбе городские огни. Только жаль, что русалки покинули омут, Как последнюю сказку, где – жили они. И когда ту тропинку асфальтом остудят, И костер, где картошку я пек на золе, Все же с Валькою вспомнить нам радостно будет Тех людей, что родились на этой земле.
В чужом дворе колю дрова, Морозные поленья. Хозяйка, – кажется, вдова, Кладет поленья в сени. Она проносит ладный стан, В избу позвать не смея. И я молчу, как истукан, Да ей во след глазею. Да, да, конечно, приглашай, Веди в свои палаты! И вот уже дымится чай, В кути гремят ухваты. Трещит старательно сверчок, Запечный житель звонкий. И светит бойкий уголёк В глазок печной заслонки. Она присела у огня И, косу заплетая, Так посмотрела на меня, Как ни одна другая, И виновато – на буфет, Поправив полушалок. Мне ничего не надо, нет! А вот чайку – пожалуй! Я так, немного посижу, На улице простудно. Я просто мимо шел, гляжу, Что человеку трудно. Я просто шел, тропа вела, На сердце было слезно. Ах, сколько в горнице тепла От чурбаков морозных!
Стирала женщина белье, Как всюду водится, стирала. И тело гибкое ее Движенья эти повторяло. Устало голову клоня, Но, видно, зная, что красива, На постояльца, на меня, Лукаво взглядами косила. И сам смотрел я на нее, Как на апрельскую погоду. И помогал отжать белье, А после стирки вынес воду. А там, в ограде, у стены, Уже твердея от мороза, Сушились мужнины штаны Такой кощунственною прозой.
Замороженный кустарник, След олений в стороне. Ах вы парни, парни, парни, Зря вы руку жмете мне. Не уехать, не проститься В этот чертовый мороз, Где твои дрожат ресницы Не от холода, От слез. Что ж, забуду этот серый Сумрак около дверей. И водителя Валеру В полушубке до бровей. Жаль поземку, жаль порошу, Жаль луну в твоем окне. И любви – твоей хорошей, Что достанется не мне.
Яр-Салинская пороша Ткет льняное полотно. Я с тобой, такой хорошей, Рядом сяду все равно! И скажу: – Ты знаешь, Вера, Я с тобой почти знаком! Пусть теперь Москвин Валера Нас прокатит с ветерком! Пусть ударятся в погоню Телефонные столбы И под гусеницей стонет Крепкий лед Обской губы. – Что ж, садись! – Согласна Вера. Откровенно говоря, У меня такая вера, Что мы рядышком не зря! По снегам полночным, серым Мимо чумов, мимо нарт Хорошо везет Валера В стольный город Салехард. За дорогой смотрим оба. Что дорога? Прямиком! Только ягель под сугробом К мерзлоте припал ничком. Только там – в небесных сферах, Вьюги новые ворчат... Ничего не слышит Вера Возле теплого плеча.
Сюда тропинок не торят, Здесь больше крыш не мастерят. Пока добрёл, намаял ноги. Ничей – ни злой, Ни добрый взгляд Меня не встретил на пороге. Куда ушел из отчих мест Былой привет? Да уж не в гости Не даст ответ и свежий крест На забурьяненном погосте. Ни обогреться, ни прилечь! Курю – одна душа живая, Как бы единственная печь, Дымком округу согревая. Какие каверзы судьбы: Без проводов гудят столбы! Стою и плачу Виновато У заколоченной избы, Любовно срубленной когда-то...
В сиянье заснеженных крыш Великая дремлет природа. Быть может, пронзительней тишь Была только в детские годы. А сколько таится чудес В лыжне, убегающей с хрустом! И вечер, и пашня, и лес Созвучны движениям чувства. И то, что мы снова с теплом, Спасибо избушке угрюмой, Где можно, хоть поздним числом, О собственной жизни подумать.
Паром, погоди, Не гуди, не спеши, Успеешь еще переплыть Эту реку! На том берегу Не видать ни души И некому слово Сказать человеку. На том берегу Начинается грусть, Там лужи прихвачены Слабым морозом. Паромщик, постой! Я к любимой вернусь И вновь поднимусь По Никольскому взвозу. Там окна погасли В знакомом дому, Там словно чужая Душа поселилась. Там не откликались Звонку моему, Там, кажется, что-то С любовью случилось. Но шкипер серьезен, Он знает свое. Ну что ж ты! Дай ходу – обратно – Машинам! Когда погибает любовь, То ее Спасать полагается, Слышишь, Мужчинам!
Вот и уносит печали Реченька тихой волной. Где-то в полях запропали Годы, прожитые мной. Выйду на голос гармошки, Где он – в закатном дыму? Кажется, эта дорожка К детству ведет моему? Песни моей колыбели Не позабыла заря. Сам я в веселье апреля Слышу печаль сентября. Вижу над желтой половой Редкую сетку дождя. Каждому доброму слову Радуюсь, будто дитя.
Маленький дятел – лесной барабанщик, Не уставая, стучит день-деньской. Как я жалею, что месяцем раньше Не был с тобою в его мастерской. Возле надломленной бурею ели Ладно устроена жизнь муравья. Может быть, завтра снега и метели Вновь ополчатся на наши края. Липшими станут фургон и телега. Что-то уляжется, что-то замрет, Что-то до нового таянья снега, Не огорчаясь, под зиму уйдет. Может, устало петляя по тропам, Переселяясь поближе к жилью, Заяц подскажет мне, где – за сугробом Видел он утром улыбку твою.
Срывая бас, Метель гудит по роще, И соловьи ушли за окоем. Но в стужу я сжимаюсь Только жестче, Чтоб испытанье Выдержать огнем. Сибирский я, Отмеченный, Кондовый. Я в землю врос Корнями кедрача. На мне и сталь Кольчуги ермаковой Под шубою – Не с царского плеча, А под мужичьей! Что по стати сшита, Что не берут Метельные штыки, Под той, что перед миром Знамениты, Когда в них шли Сибирские полки.
Звенел апрель, шагая тропкой вешней, Косым лучом месил в сугробе снег. В селе развесил белые скворечни Апрельский день – хороший человек. Еще сугроб корявый, темнолицый, У кромки леса плакал, чуть живой, Он уходил, вернувшимся синицам Зеленою кивая головой.
Блеском реклам затоплен, Город всю ночь кружит: Мчится то «Форд», то «Оппель», То полицейский «джип». Дышит в окно простудой Северная весна. Музыка «Барракуды» [1] Стихла. Но нету сна. Вспомнился – в лунном свете Сельский пейзаж простой, Наш участковый Петя С кобурою пустой, Неторопливой речки Шелковый говорок, Домик отца, крылечко С выбоинкой от ног. Сколько б ни жил на свете, Знаю – душа чиста – Чудится, будут эти Ласковые места: Галки над крышей храма, Лошади вдалеке И у калитки мама В майском своем платке.
Чего он хочет, голос странный – В два тридцать ночи, черт возьми! – За телефонною мембраной, Как бы за темными дверьми? Всю душу вытянул по нитке, Я как привязан к проводам. И не выдерживаю пытки: – Ну что не спится вам, мадам? Распахнул окно пошире: Дождит нерусская весна. А может там, в полночном мире, Любовь, пожар или война? Гуляет поздняя пирушка Под сенью вымокших аллей. Вот так и вспомнишь: где же кружка, С которой сердцу веселей? Настойчиво, гортанно Звонят мне без конца И снова за мембраной Не разглядеть лица. Теперь мне в ухо дышит Таинственно и зло. Заочно ненавижу «Клиента» моего. Ну что он в самом деле, Хоть трубку на куски! Ворочаюсь в постели, Зверею от тоски. Гляжу остекленело, Но думаю пока: «Хорошенькое дело – Незнанье языка!» Всю ночь в окошке узком Качается звезда... Послать его по-русски, Пусть думает – куда?
Грозны башни древнего колосса, Но за узким таинством дверей Пыль веков собрали пылесосом, Полумрак сбежал от фонарей. Гид ведет направо да налево, Непростые зрелища суля: – В этом зале – ложе королевы, Этот зал – покои короля... Сам король – с картины Смотрит строго: Безупречны локоны и стать, Молодой, наверно, равный богу, Так и ждешь – начнет повелевать! Голубая лента, эполеты! ... Я ж, признаться, думаю о том, Как он ночью шел на ложе это Мимо сонной стражи босиком.
Как не приветить гостя: все ж сосед, Одним плетнем граничат огороды, Одной тропой бегут здесь наши годы – Его – в закат, мои еще в рассвет. Опять прознать все надо старику: – Со службой как? Не видно было что-то? – Был в отпуске... – А, понял, – в отпуску... – И это надо, коли заработал... Мы говорим, как будто ни о чем, Коль понимать не сердцем, а рассудком. А он – ладони в рупор над плечом – Мои слова улавливает чутко: – Да вот поездил, был в чужой стране, Да без забот пожил себе у моря... – Оно и мне случалось... на войне. И вдруг всерьез: – Что там о нас гуторят? – Да разное... – Киваю головой. – Так, так оно... – – Махру вдыхает злую, И узловатой жилистой рукой Оглаживает бороду седую.
Тук-тук-тук – проснулся первый молоточек, Заиграл-запел над лезвиями кос! Тук-тук-тук – упало эхо на лужочек, Распрямись, трава! В деревне сенокос! Над оградами, домами, гаражами Звук старинный прокатился за версту. Как я вовремя приехал, горожанин, Нынче руки у деревни на счету. Ты отбей, Василь Ермилович, мне косу, Оселком поправлю, будет хоть куда! Я-то знаю, все вселенские вопросы Отступили перед временем – Страда! Вот идет она, На зорьке пламенея, Синевою умывая и бодря, Даже наш медовый месяц, не жалея, Приказала отложить до сентября.
Старый конь провалился под лед, Не бывал он в такой передряге. Не поспей на подмогу народ, Не вернуться бы с речки коняге. А потом он дрожал у плетня. – Хорошо бы под теплую крышу! – И под звонкие крики мальчишек В крайний дом затолкали коня. Сокрушаясь, хозяин нагреб Полведерка овса из сусека: – Это видано ль, граждане, чтоб... Чтоб скотину – в жилье человека! Грустно старый коняга заржал, Ржанью вьюги откликнулся тонко, Может быть, он в тот миг вспоминал Вольный луг и себя жеребенком...
Дымя соляркой и бензином, Рядком шли тракторы, звеня... Негородская та картина Опять встревожила меня. Я вспомнил час побудки сонной, Рев «пускача» и стан ночной, Где спал, не сняв комбинезона, В обнимку с рыжею травой. Ведь там как раз, в зените лета, Набрав подоблачный предел, В лучах июльского рассвета Счастливый жаворонок пел.
...А умру, вы в обком не ходите, Оградите от лишних помех, В чистом поле меня схороните, Где хоронят трудящихся всех. Там и лягу в глухой обороне, Там додумаю думу свою – Ту, что я на земле проворонил, А порою топил во хмелю. А подступят бесовские хари, С ними я разочтусь как-нибудь. В одиночку, вслепую нашарю В небеса предназначенный путь. Снова будут дороги крутые. И в конце, как простой пилигрим, Постучусь во врата золотые: «Слава Богу, добрался к своим...»
В долине теней вечерних, Где пела беспечно птаха, Я взял ее двадцать весен, Она отдала без страха. Восторженно и поспешно Слова дошептали губы. И якорь на медной пряжке Увлек нас на травы грубо. Еще, трепеща и ластясь, Шуршали ее наряды. И жарко теснились груди, Нетвердо прося пощады. Долину сокрыло мраком, Отбой протрубили в части. Как флаг пораженья, тело Белело огнем и страстью. Я должен был в ноль двенадцать Быть в роте пред командиром, Но все позабыл в восторгах – Уставы и честь мундира. Прошла морская пехота На стрельбы ночные звонко. И снова метались бедра. Как два – взаперти! – тигренка. Не скоро освобождение Мы стихли, как два пожара. Ее заждались уж дома, Меня – гауптвахта, нары. Пока, отгорев, лежала Она в полутьме покорно, Раздавленную клубнику Ножом соскребал я с формы.
Ни припевок, ни баб у колодца. Кроме клуба, в домах – ни огня. Там Фадеева Мишку, сдается, Осаждает опять ребятня. Нынче Мишка в себе не уверен, Но мальчишки-то знают давно: Он костьми может лечь возле двери, Но без денег не пустит в кино! Мишка курит, как водится, возле Тех дверей. И порядок блюдет. Он и сам уступил бы, но после В сельсовете ему попадет. Мишке не удержаться на месте: Напирают на дверь пацаны. Каждый слышал хорошие вести – Те, что ждали четыре весны. – Да ведь наши подходят к Берлину, Гитлер-идол спасется навряд! Мишка плюнул: – Идите в картину, Он за все и расплатится – гад!
Утро. Выстыло жилье. Изморозь на раме. За окном хрустит белье, Машет рукавами. И ведет с дровами дед По привычке речи: Мол, на весь-то белый свет Не натопишь печи. Потрудился, полежал. Ну а как иначе! Тут беседу поддержал Самовар горячий. Дед встает чайку попить, Посидеть на лавке. Жалко – нечего чинить. Хомуты в отставке. Стужа чистит закрома, Но приятно глазу: Сыновья везут корма – Пять зародов сразу. Вечер. Замерли в окне Тыщи вьюжных змеек. Сколько сразу на стене Шуб и телогреек. Стережет уют жилья Веник на крылечке. И сидят, как кумовья, Валенки на печке.
Вот они на бревнышках, чуть свет, Шелестят, дымя неторопливо: Чем не сходка сельского актива – Мужики за чтением газет! Собрались, обмысливают «жись»: – Глянь, жулье продернули... отлично! – За партейных... надо же ... взялись! И кивают враз дипломатично. – Ну-ка, глянем, что за рубежом? Так и есть, нет ладу на планете... – Не скажи, опять грозят нам эти... – Не живется, лезут на рожон! Я молчу, не лезу в разговор. Но опять – услуга за услугу! – Раздаю по-братски «Беломор», Зажигалка щелкает по кругу. – Фельетон! – Оставим про запас... – И глядят пристрастно и ершисто На портрет гостившего у нас Из чужой страны премьер-министра. Вот они – от плуга, от земли. Им сейчас на пахоту, на сутки! Президенты, принцы, короли... – Сохрани, сойдут на самокрутки.
Отравили Тарзана. За что же? Кто ответит? Молчит конура... Мой отец, ни на что не похоже, Горевал посредине двора. Самокрутка дымила надсадно, Боль, наверное, мало глуша. Коровенку порушили б, ладно, Все не так бы болела душа. Не сутулил бы грузные плечи, Отправляясь за сеном в пургу. Да и летом бы рук не калечил На сыром сенокосном лугу. Отгорит еще сердце не скоро, Не затопчешь, как спичку, в пыли. Был он пес – инвалиду опора, Заповедник вдвоем стерегли... Кто-то пел за селом безмятежно, Полыхали герани в окне... А отец на оглобле тележной Горько думал о прожитом дне.
Я трижды проклял бы урманы, Где каркал ворон: «Быть беде!» Где звезды падали багряно, За каждым шагом по звезде. Где утром в сумраке и злобе Все тот же ворон каркал: «Жуть!» А мы лопатами в сугробе Заре прокладывали путь. Мороза гулкие раскаты. И за сугробом вновь сугроб. Почти пещерные лопаты. И невод в розвальнях, Как гроб. Круша валежник без пощады, Мы торопились неспроста: За нами новые бригады Пробьются в рыбные места. И снова сонно и громадно, Катилось солнце кое-как. И кони снег хватали жадно, Сухой и грубый, как наждак. Поземки пасмурное пенье Цеплялось за душу, знобя. Я проклял бы свое рожденье, Когда б работал для себя.
Я засыпал на хвое колкой, Пока костер недолго чах. Мороз тяжелою двустволкой Натужно бухал в кедрачах. А после дымными хвостами Нас встретил домик на пути. В нем пахло сеном, хомутами, Печеной брюквою – в кути. Те захолустные, пустые Места, где вывелся народ, Обжили – с виду Львы Толстые – Чалдоны с кипенью бород. Там на постой пускали редко, Но, поджидая новостей, Тесней сдвигали табуретки И хмуро слушали гостей. Теперь бы вспомнить всю до точки Простую быль о давних днях, И поцелуй хозяйской дочки В ночных бревенчатых сенях. И как она шептала жадно, Как душу, косу теребя: «Возьми с собою, ненаглядный, Как буду я любить тебя!» Но утром как-то торопливо, Едва забрезжила заря, Мы запрягли коней ретивых, За хлеб и соль благодаря. И бородач, кивнувший еле, Наверно, слово не найдя, Присвистнул. Розвальни запели, Легко полозьями скользя. Я снова спал на хвое колкой, Где стужа жалит в сотни жал. «Возьми с собою!» – долго-долго Ту встречу ветер остужал. И каждый день до злого пота На восемнадцатом году Ломил я грубую работу С рыбацким неводом на льду. Но неотступно – там, у тына, Как беспощадный приговор, Ее глаза смотрели в спину: Знобят и жалят до сих пор.
Парк ишимский. Тополя. Крик грачей, за гнезда драка, Да штудируют Золя Третьекурсницы с литфака. Да торчит, – пора на слом, – Пьедестал в аллее жаркой: Физкультурница с копьем Стережет устои парка. Но сидит со мной одна – Сарафанчик из сатина. – Я люблю тебя, Ирина! Дрогнул томик... Тишина. Буду думать о Золя, О любви. Присяду ближе. Как там любится в Париже? Парк ишимский, тополя...
Звезды падают в синюю мглу, За деревнею, в ближнем околке. На вечернем покосном лугу Не устали кричать перепелки. Вот маячат большие стога. Реактивный проходит со свистом. И на месяце старом рога Так же ярки в дымке серебристом. И паромщик поет на корме, Над водой свесив ноги босые. И сдается, что двое во тьме Нежно шепчут слова дорогие.
И вот вхожу в знакомую страну – Цветов и трав, и пашни незабытой. И коршун держит в лапах тишину, Кружа своей разбойною орбитой. И злой комарик с криком «Помоги!» Напрасно бьется в лапах паутины. И по тропинкам ползают жуки Как тяжело груженные машины. Я слышу вновь крестьянский зов земли! Она парит к полуденному зною. Над ней, как пули, носятся шмели, В нектар цветов ныряя головою. А там, где с пашней слился окоем, Найду друзей по тракторному гулу. Былинной Русью пахнет чернозем. И вновь в себе я чувствую Микулу!
Он в ночи полыхнул вдобавок, Прибежали – с полатей, с лавок, Кто ведром, кто багром звеня. Но куда там – стена огня! Подступись тут! Рвались патроны, Сам собой бил свинец каленый – Из охотницкой кладовой – Дробью крупною, нолевой. Утром в печке, торчащей знобко, Уцелевшей, горшок с похлебкой Порывался – в который раз! – Сдетонировать, как фугас. Мы вздыхали на головешки, Из последнего – чашки, ложки – Погорельцу несли: возьми! Так всегда было меж людьми. При фашистах иль печенегах, Кем бы он, погорелец, не был, Не бросали в беде. Потом Возводили и новый дом. Под раскатом любого грома Русским людям нельзя без дома. Чтоб всегда в стороне родной – Крыша, ставни и дым печной! Вот и встал он – былого краше! На пригорке, в селенье нашем, Недалеко от большака, Как задумали – на века.
Принимает пушнину приемщик и спец – Дым махорочный стелется низко, – Он сидит на полу, как восточный купец, Назначает он цены без риска. Он хозяин участка и, не торопясь, Принимает за штукою штуку: Слева лисьего меха гора поднялась, А соболья – по правую руку. А на струганых лавках, степенность храня, В полушубках тугих, как кольчуги, Восседает сибирская наша родня – Все охотники здешней округи. Будет к вечеру дом наш ходить ходуном, Будет сплясано за ночь немало! Вот меня отряжают за красным вином: Загудят мужики небывало! А приемщик хитро намекает на жен: Что, мол, скажут? Заявятся скопом! Но охотники тут же идут на рожон, Рукавицами хлопая об пол. И сдается приемщик, он к стенке прижат. Он расчет совершает по кругу: Четвертные и сотни – все справа лежат. Ну а трешки – по левую руку. Будет к вечеру дом наш ходить ходуном. Будут стены качаться от пляски! А окрестные зайцы за снежным бугром – В первый раз ночевать без опаски.
К экзотике столь знаменитой, Конечно, душа не глуха: К хорею, к лягушке расшитой, К тынзяну в руках пастуха. Сполохи, сполохи, сполохи! Но вдруг упирается взгляд В деталь современной эпохи, В соседство моторов и нарт. Я слышу, как воют долота, – Глубинный штурмуется пласт. В разорванной хляби болотной Гудит геометрия трасс! Сдалась под напором металла Полярных земель тишина. В старинный орнамент Ямала Железная нить вплетена.
Не случайно запомнил: Мы там ночевали И глазели па кирху С трефовым крестом. городок Наантали, Отель «Наантали»! Что-то русское Слышалось В имени том. И красивая девушка Возле киоска так щемяще мои Всколыхнула года, Что совсем было близко До внешнего сходства С городками, где счастлив Я был иногда. Вспоминается, Как с приближением ночи, Невозможно о милой грустилось Хоть плачь. И напрасно – с рекламы Зеленые очи Зазывали утешить От всех неудач. А на утро мы тот городок Покидали, Не заманит назад Никаким калачом. Но опять я шепчу: «Натали... Нааитали...» И жалею, жалею, Не знаю, о чем.
Ободряя кивком головы И озябшей улыбкою грея, Приводил он с бульваров Москвы Амфибрахии, ямбы, хореи. И Пегаса – лихого коня, Он стегал полюбившейся строчкой, Полновесною рифмой звеня, Будто сельский кузнец молоточком. Не кудесник из древних поэм, А хранитель весеннего чувства, Он однажды ушел насовсем, Молодым завещая искусство. Друг за другом пошли холода В доказательство зыбкости мира. Но могла ли остыть навсегда Столько песен взметнувшая лира! Мне не верится. Ночь у окон... Вдруг опять за метелью незрячей С Александром Сергеичем он Засиделся за пуншем горячим?
Только смолкли лягушки-царевны И уснул заколдованный лес, Разбудил среди ночи деревню Неожиданный грохот с небес. Я дрожал, дожидаясь рассвета, Испугался тогда не шутя. И звенели на крыше монеты Серебристой чеканки дождя. И опять, прогремев в колеснице, Громовержец ломал облака. Кинул молнию огненной птицей И сразил наповал мужика. А под утро за лошадью пегой, Что, наверно, оглохла в грозу, Проскрипела в деревню телега, Где лежал человек на возу. И со страхом его провожая, Выли бабы в проулке косом. А живая вода дождевая За тележным неслась колесом...
Промокший, зеленый от злости Нахохлился день у ворот. Измаялись в отпуске гости – На родине дождик идет. И нет ни желанья, ни воли У солнышка высушить грязь. Комбайны остыли на поле, Издергана местная власть. И лязгает попусту трактор, И падает резко удой. Но нет оправдания фактам, Что в пору хоть в голос завой. А небо вконец затянуло, И туча за тучею прет. И лишь на обветренных скулах Слыхать, как щетина растет. – Когда это кончится, боже? – Да что это в небе стряслось! И я дождевик, будто кожу, Содрал и повесил на гвоздь.
Он там остался – за порошами, Тот гарнизон в судьбе моей, И скрип ботинок неразношенных, И лейтенантских портупей. И версты марша надоевшего, И штык, примкнутый наголо, И месяц, как заиндевевшее Противогазное стекло. И шутки ярые, рисковые О том, что «дембель» впереди, В морозном паре клуб-столовая, Команды: – Стройся! Выходи!.. Там мы звались морской пехотою, Там командирский бас звучал. Там понял я, прощаясь с ротою, За что я в мире отвечал!
...Я из толчеи городской Не вижу обратного хода, Как будто костюм дорогой Надел и стесняюсь народа. Когда-то пахать-боронить Досталось на тракторе лично. Но поздно! Оборвана нить. Потерян тот след гусеничный. Да поздно ли? Слышу, нет-нет, Рокочет – из толщи метельной... Но это бушует сосед За тонкою стенкой панельной.
То разъезды, то полустанки, – Транссибирский привычный вид! Поднавьюченные гражданки Уплотняют вагонный быт. И опять, нагоняя сроки, Поезд катится. Путь далек. У титана пылают щеки, Круто варится кипяток. С разговором не лезут в душу. Перемолвимся невзначай. Проводник освещенье тушит, Закругляя вечерний чай. Пробегут за окошком елки, И уж не на что бросить взгляд. Только глянет солдат на полке На светящийся циферблат. Только спутницы жарким потом Обливаются. Нипочем! Обжигаюсь на поворотах То одним, то другим плечом.
Шел мокрый снег. Но – не до снега, Когда такие чудеса: Патриархальная телега! Скрипят четыре колеса. Я в туфлях брел. Что делать? Мода! Вконец расквасились они. Одно спасение – Подвода! – Подбрось-ка, дядя, до родни – Садись!.. Конек бежит прилежно, С ним рядом Шарик, – Хвост в репьях. Я знаю толк в езде тележной. Хоть больше ездил На санях. Возница хмур, Не ласков что-то. И мне, скажу, не до речей. ... А Шарик рад, что есть работа И лает, лает на грачей.
На взгорке выдохлась машина, До большака не довезла. И накалившуюся шину Шофер пинает: – Подвела! Машина – зверь, Машина – птица! Вздохнул шофер: – Слезай, старик! Кювет проверил: Не годится С тяжелым грузом Напрямик. Как будто в рейсах Не был сроду, Как будто малое дитя, Надулся, Матушку-погоду По имя-отчеству честя. Зачем, земляк, напрасно злишься, Рычишь на небо, будто пес? Проглянет солнце – И помчишься, Аж только пыль из-под колес!
Из туманов белесых Поднялись косари. И клубника в прокосах Пьет остатки зари. Рукоплещут осины Ветерку – вдалеке. Как крестьянскому сыну Усидеть в холодке? И опять мы с народом, Навалившись гурьбой, Понаставим зародов, Как покончим с косьбой. По-хозяйски согласно, По-мужицки ладком. Будем – на зиму – с маслом И с парным молоком.
Однажды пасмурно и кротко Я возвращусь домой один. Отец нальет в стаканы водку: – Давай за встречу выпьем, сын Давай, давай... И прослезится, Тряхнет тяжелой головой. А в окна строго постучится Ноябрь – уж близкою зимой. И вновь предъявит нам печурка Свои сезонные права. Расколем кряжистые чурки, Наносим в комнату дрова. И снова выпьем за удачи, Пуская дым под потолок И философствуя, и плача, Как все, кто душу уберег.
На всем скаку мороз идет, Грозя, играет саблей. Без ветра около ворот И лозунги ослабли. Ослаб напор машинных трасс, Ребячий гвалт у школы. В конторе пишут в первый раз Без спешки протоколы. И я в тепле, сибирячок, Укрылся оробело. Но вот шагает старичок: – Я, граждане, по делу! Шагает, сам чему-то рад, На посох налегает, Где псы угрюмые сидят, Привычно греясь лаем. Где санный путь позамело – Вдоль изб заиндевелых. И уважительно село Глядит во след: «По делу!» И долго-долго у оград, Что инеем повиты, По насту валенки скрипят И посох деловитый.
Без пропуска и визы Пришел черед весны. Хрустальные карнизы Сбивают пацаны. И «газик» с запчастями, Влезая на бугор, Идет, гремя цепями, Как электромонтер. Берет его с разгону И дальше мчит, скользя. Вслед каркает ворона Простуженная вся. Зато – меж рам, Взгляни-ка, Там вид совсем не плох: Оттаяла брусника И зеленеет мох.
Асфальт, налитый жаром, Парил и тут и там. Шла лошадь тротуаром, Как ходят по делам. Прохожие смотрели, Как смотрят на коней. И оводы гудели, Летящие за ней. Куда же ты, гнедая? Отбилась от кого? Юнцов косматых стая Кричала: – Мирово! Гражданочка с поклажей С глазами, как магнит, Ворчала: – Да куда же Милиция глядит? А лошадь шла, щипала Былинки на ходу Да гривою мотала В бензиновом чаду. Шагай смелей, гнедая, Сквозь этот гул и звон Туда, где луговая Трава, а не газон, Где табуны пасутся И вольные стада... Туда б и мне вернуться Однажды навсегда.
Село косило. Трактора Гремели за лесочком. Чтоб быть повыше, клевера Тянулись на носочках. Я тоже, как веретено, Был у страды во власти. Мотор постукивал давно И требовал запчасти. Но мне работалось легко, И в мамином лукошке Еще не скисло молоко, Румянились лепешки. Еще не просочился зной Сквозь облачное сито. И хмурый ястреб надо мной Висел, как в небо вбитый. Я думал думы о земле, О девушке, о роще. И вдруг, как черт на помеле, Примчал ко мне учетчик. Свихнулся, что ли: поутру?! Конек в поту и в мыле, А сам кричит: на северу, Мол, керосин открыли! Повествование ведет, Как про Фому-Ярему. Включил, мол, радио – орет, Хоть убегай из дому. Такой подняли ералаш Про топи и болота. И заключил: – И ты покажь Ударную работу! Я честно выкосить елань Пообещал к обеду. Вот кочка старая, А, глянь, Провел политбеседу!.. Катилось эхо по полям, Скользя неуловимо, По Приишимским ковылям, Багульникам Шаима. Я знал, там есть Конда-река, И видел – над Кондою Героев лица, что пока Не узнаны страною. Косил я – к стеблю стебелек, Что пашня нарожала. На запад, север и восток Тюменщина лежала. Таежный, хмурый материк, Что славен будет скоро. Был где-то близок Усть-Балык, Глубины Самотлора.
В ноябре – в глухом ненастье, Посреди военных лет, Факт отмечен сельской властью, Что родился я на свет. Факт простой, которых столько Все ж случалось в недород: Ленька, Шурка, Петька, Толька – Жаркой выпечки народ. ... Крикнет мать: – Картошка стынет! Марш домой, отец велит! Подчинялись. И доныне Этот крик в груди щемит. Крепко помню я кожурки Тех картофелин парных, Тольку, Петьку, Леньку, Шурку... Докричись теперь до них! Как они – на самом деле, Добры жители земли? Поженились, повзрослели, Ребятишек завели? Без нужды в селе исправно Поживают. Гладь да тишь? Сам бы жил! Но вот недавно Написал один: «Шалишь! Надоело – жар да холод! Распродам и скот и кур, Все спущу, подамся в город...» Да не спустит: чересчур, С баловства он брякнул лишку. Вот опомнится едва, Разберется – не мальчишка, Сам же скажет: – С баловства! Помолчит. Ворота смажет. Не скрипят Расчистит снег От крыльца. Уж так отлажен Славный сельский человек. Сеет хлеб, Начальство кроет, Задарма портвейн не пьет, В отпуск выйдет – баньку строит, Белу каменку кладет, То рубанком гонит стружку, Сел и курит на бревне. Может складную частушку Сочинить в отместку мне: «Коля, Коля дровны колет, Коля песенки поет. Коля в новенькой рубашке На деревню не идет!» Вот приеду, Стол накрою, Чарки – рюмочки подам. И в ответ строкой другою (Пусть пока не золотою) Всем, друзьям, Я честь воздам! Крикну всех. Придут – уважу. Вот тропа – расчищен снег. Так устроен, так отлажен Добрый русский человек.
Сапогами скрипя фартово, В блеске пуговиц – к ряду ряд, Брал меня в городке портовом Почему-то хмельной наряд. Чудный месяц смотрелся в воду. Сочиняй, о судьбе гадай. – Ах, поэт! – обступили сходу, Развлекались: – Документ дай! Нет! И разом под дых и в зубы: «Слишком грамотен, получи...» Закусив изумленно губы, Расползались в ночи бичи. А наряд покурил недолго За нечаянный интерес. И с исполненным чувством долга, Каблуками гремя, исчез. «Ах, поэт? Развелось поэтов! – Заклинал я в горячке строк, – Встань, мой дед, ты за власть Советов бился яростно... Вот итог! Встань, как раньше во поле чистом, Замогильно – не время спать, Освистим их трехпалым свистом, Прости Господи, в душу мать!» Написал и – в газету: нате! Возмущались и терли лбы. Но стихи не прошли в печати, Мол, по части идей слабы. И клинками словес сверкая, Убеждали, подумай сам: Это ж пища врагам какая, Подлым радиоголосам! Успокойся, совету внемли, Тихо топай к себе домой... Убедили – враги не дремлют, Вон как вздыбились, боже мой!
Простой советский сочинитель, Подручный партии родной, Я помещен был в вытрезвитель, Прошу прощения, – хмельной. И по утру – раздавлен, скручен, Уже безропотно, без сил – Я там проснулся туча тучей: Ах, что вчера наколбасил? Немного вспомнил я, трезвея, И думу горькую решал. И гражданин при портупее Мне очень нужное внушал. Мерцала лампа вполнакала И утверждал подвальный свет: «Шипенье пенистых бокалов» Воспел ошибочно поэт. Посомневался я. Однако, Кольнуло что-то под ребро. И вдруг, о господи, из мрака Возникло все Политбюро. Портрет к портрету по порядку – По генеральной колее, Подретушированы гладко В державном фотоателье. Смотрели Маркс и Энгельс с полок, И Брежнев, изданный с «колес». Тут Суслов – главный идеолог, Мигнул мне: «Коля, выше нос!» Я ободрился. Рядом чинно Писал «телегу» капитан. «Заметь, – сказал я, – вот мужчины, Пьют исключительно «нарзан»! Был и у них, конечно, вывих, С Хрущевым вспомни кутерьму! Но тут политика, а вы их В ночную пьяную тюрьму. Но трезвых слов не замечая, И крика – робкого – души, Ответил «мент», ногой качая: «Я разберусь... Не мельтеши!» Потом я наскоро оделся: «Михал Андреевич, прости...» На волю вышел, огляделся, Позвякал мелочыо в горсти. Рассвет умыв, сияли лужи, К достойным целям шла страна. Пошел и я... Отмыть бы душу, Да переможется она.
Народ – на поезда С баулами, с мешками. А ты, дедок, куда? И дед развел руками. Мол, так я – меж людей! При толчее веселой, При пенсийке своей Шестнадцатирублевой. С кошелкою льняной, – Не тягостною ношей, В обувке выходной – Резиновых калошах. Душа его парит, Блаженствует в зените, Как будто говорит: «Зажился, извините!» Вот, выдохнув, присел На краешек дивана, От булочки поел, Достав из целлофана. Покой облюбовал, Опять воспрянул духом. И долго воевал С назойливою мухой.
Блестел на планках яркий кант, И значилось название Какой-то фирмы «Диамант» В поверженной Германии. И гармонист, любя-шутя, Смоля махру казенную Держал трехрядку, Как дитя, Под бомбами спасенное Опять волнуя не одну Молодку подгулявшую, За всю проклятую войну Ни разу не рожавшую. И вновь играл. Но был момент, Такой момент особенный: Ронял он чуб на инструмент И ремешки застегивал. И таял ламповый огонь За горькою беседою... Пылится старая гармонь У нас в кладовке дедовой.
В этом городе, вправду огромном, На базаре, где брал керосин, Отыскал я и комиссионный, Как советовали, магазин. Это мама дала мне поблажку, Постреленку зеленых годков. А купить мне хотелось фуражку Со звездой, как у фронтовиков. От соблазна душа так и пела: Ребятню, мол, сражу наповал! Что кепчонка? Привычное дело! А в фуражках я толк понимал. Захожу. И что деется, братцы! Так с порога и кинуло в жар: Ведь на полках, где б им красоваться, Бесполезный навален товар! Но держусь я, худой и голодный, Деловито рублями тряся: Не найдется ль фуражечки летной Или флотской, что в золоте вся? Продавец – на щеке бородавка (Думал, злюка: проси не проси!) – Неожиданно из-под прилавка Подает, как по блату: носи! И в село по дороге тележной Шел в обновке я, любо взглянуть: То сбивал на затылок небрежно, То на бровь, то на ухо чуть-чуть. Вот и мама спешит из ограды, Отпирает калитку с крючка. Показалось еще – и награды Тяжелят мне борта пиджачка.
Эта девочка снится всегда, В легком платье – полет и парение! Школьный бал. Выпускные года. Торопливое сердцебиение. Что я делал? Да переживал. По земле я ходил? Не по небу ли? На гармошке играл? Ну, играл. Объяснился в любви ей? Да не было... Были весны в другие лета, Торопливые клятвы, признания. Но вальсирует девочка та, Обретая второе дыхание...
Теперь на местном рынке Запрещено винцо. Зато, как на картинке, Все фрукты налицо! Прицениваюсь нежно: Какие румяна! Цена, она, конечно, Кусается цена. Поют веселым скопом Под гирями весы. Торчат, как из окопов, Нездешние носы. Они торчат недаром, Делишки не плохи. Останутся с наваром, А мне опять – стихи! Хожу-брожу нелепо, Чеканятся слова: – Почем, хозяин, репа? – Попробуй-ка сперва...
И день и ночь, строча, портняжа По токовищам косачей, Остатки зимнего пейзажа Уносит труженик-ручей. И облачка, что к солнцу жмутся, Еще по-блоковски чисты, По, глянь, над пашнею прольются. Над чем же мучаешься ты? А ты, прижав портфель к костюму По грязным лужам держишь путь, Ведь он, портфель, не фунт изюму Не пара строф каких-нибудь! В нем все, что надо: Птичья тушка, И рыба – спинка муксуна, И даже ранняя петрушка. И хрен. А этот... на хрена? А чтоб жене ответить с толком, Докинув шляпу до гвоздя: – Достал! – и радоваться долго, Жестокий дух переводя.
Поленница к поленнице – И кладка хороша! Труды мои оценятся, Ведь вложена душа. Я по-крестьянски бережно Минутой дорожу. Безвестности, безденежью Топориком грожу. Поленница – к поленнице, Кладу, не устаю. Красивой современнице Полешки подаю. Хоть комары-комарики Едят нас, будь здоров, Не отступлю от лирики И на укладке дров. Да-да, зимой оценится Старательность моя: Поленница к поленнице Березовая!
Несут как по воздуху сани! Морозно. И кучер с кнутом. В огнях неусыпных гераней Сияет родительский дом. Приедем, на печь завалюсь я: – Кто сладко мурлыкает здесь? Кот Васька проснется на брусе, Наэлектризованный весь. Как вкопана, встала упряжка. – Э – гей! Распрягай рысака! – И мама... И падает чашка... Лет двадцать прошло? Иль века? Опять нас встречают герани. Но скольких не вижу огней... Ах, сани, морозные сани, Безжалостный топот коней!
В гимнастерке застиранной, скромной, Да и выправкою – не орел, Он стучался к нам полночью темной, Обогрелся и дальше побрел. Детство, детство! По белому свету Сколько сирых прошло и калек! Но запомнился сумрачный этот, Неприметный ночной человек. Может быть, на побывку спешил он, Может, в полк возвращался назад? У дороги проселочной стылой Похоронен боец, говорят. И душа – то болит, то отпустит: Столько было чудес на земле, Что не верится собственной грусти, Безымянным могилам во мгле. Вот узнать бы в селеньях окрестных, Старожилов бы надо спросить: Не стучался ли к ним неизвестный, Не просил ли кваском напоить?
В Сургуте мороз. И в гостинице тесно. У солнца о нас не болит голова. Я тоже застрял, и пока неизвестно, Когда отогреют к полету Ан-2. Ну как тут не вспомнишь крестьянские сани Возницу в тулупе, себя на возу, Как прямо с мороза в натопленной бане Сияет распаренный веник в тазу. Ну как не заметишь, что город в запарке, И в орсовской лавке не продан товар, И густо над крышей вон той кочегарки Клубится совсем неизбыточный пар. В такую бы пору за чаем семейным Посиживать мирно, не зная хлопот. Но требует «шайбу» на поле хоккейном Охочий до зрелищ сургутский народ. В глубины уходят долота и буры, Вот только железо – серьезный вопрос – Нет-нет да не выдержит температуры, И снова руками разводишь: моро-оз!
И тишина, и белый русский снег На деревянных улочках Увата. И на снегу резвятся пацанята, И я брожу, бывалый человек. Вон трактора с прицепами бегут, Они спешат, наверно, за соломой. Вот катерок во дворике райкома, А там паром и зимник на Сургут. Не пережив разора и беды, Здесь снова ждут с тревогой половодья Губительная мельница воды Не раз топила лучшие угодья. Разгул стихии! Бог ее простит. Но от людей бежали зверь и птица. Какая тут душа не загрустит И в торжестве добра не усомнится! Когда ж опять взбунтуется Иртыш, Грозя разором целому району, Я так хочу, чтоб радость этих крыш Не потревожил холод похоронный, Чтоб где-то был паром на берегу, И ребятня на улочке знакомой, И катерок, зимующий в снегу, И «Беларусь», спешащий за соломой...
Со всеми грачами, стрижами Хоромы – считай, терема – Берут за гроши горожане В пустующих селах дома. Летят «Жигуленки» и «Лады» По следу телег и саней. Не стало привычного лада У старых лиричных плетней. Случайно в тенетах чердачных То прялка, то серп удивит. По все же расчетливый, дачный, Спеша, утверждается быт. При всяких лихих переменах Мы рады кивать на судьбу. Я тоже купил за бесценок В сибирском селенье избу. Конечно, морковка, редиска, И речка, и поле – близки. Но чувство – как будто у близких Все это отнял воровски.
Прямо к ужину и подоспели, Видно, дом наш попал на пути. Половицы скрипели и пели, Занавески плескались в кути. Помню точно, что не было пира, Было хлебушка полкалача. Но дымилась картошка в мундирах Из ладони в ладонь. Горяча! Это мать подала. А у печки Батя шумно лучины тесал. Над коптилкою слабым сердечком Керосиновый свет угасал. И наутро мы их покормили Лишь потом, проводив за порог, Я спросил: – Ну а кто это были? Мать вздохнула: – Да люди, сынок...
Да, идиллии нет и не будет, И пора, не сваляв дурака. Без гордыни подумать о людях И отчаливать из Кармака. Что ж, пора! Потихоньку оденусь И поверю, что жизнь хороша. Боже мой, а куда ж еще денусь. Коль и здесь не на месте душа! Коль и в этой избе придорожной Запереться навек не смогу – От себя, от друзей ненадежных, Что злословят в досужем кругу. Будет в жизни и горше и слаще, Но сегодня, светлея лицом, Все любуюсь на иней бодрящий: Побродить бы еще с ружьецом.
«Вечер памяти Ермакова». Над Казанкой – добро взглянуть, Накаляется поселковый Забураненный млечный путь. Над Казанкою – крыши, крыши, То задумчивы, то светлы. Вот и мы содвигаем ближе Наши праведные столы. Новый клуб нагревали долго Ермаковские земляки. А за окнами ветер волглый, Неокрепшие топольки. А за окнами стог соломы, И под снегом трава жива. Но в груди застревают комом Необкатанные слова. Вечер памяти... Вечер, вечер – Скромный и дружеский ритуал. Жил, как праздновал, человече, Книги солнечные писал. Поклонялся родному полю, Добрый вырастил урожай. Слышу давнее: «Пишешь, Коля? Если взялся, не оплошай!» Слышу во поле завируху, Завивает – не разобрать. В этом поле, хватило б духу, Будем яростнее стоять! Не о том ли шумят в застолье Сотоварищи и друзья? Только слышится: «Пишешь, Коля? Оплошать нам никак нельзя!»
Еще не пир поганых птиц, Не крики и не стоны, – Он слушал – доят кобылиц Наложницы и жены. Еще туман не отступал От бивака Мамая. Но Челубей коня седлал, Утробно отрыгая. Еще зарей был обагрен Ковыль у коновязей. Но Пересвет из-под знамен Ждал только знака князя. И жаждал, жаждал русский меч Кровавого объятья. И молвил князь Димитрий речь: За Русь ударим, братья!» Когда ж рассеялся туман, Когда настало время, Впервые вздрогнул грозный хан, Ловя ногою стремя.
К полудню даже стало жарко, На солнце вышли старики. А снег в накрапинах солярки Еще годился на снежки. Такой денек не зря подарен, Мы дружно встали по местам... Тут и настигло нас: – Гагарин! – Тут и узнали мы: Он – там! Да, он уж в далях неба мглистых Победно мчал за окоем Над нашей школой трактористов В железном спутнике своем. Он мчал над домиком под горкой, Что ждал на праздники меня, Мчал над Москвою, над Нью-Йорком Он видел: вертится Земля! Как я мечтал об этой доле, Как я хотел взлететь тогда! Но пусть не в космосе, а в поле Моя осталась борозда. Ведь те поля, что мы вспахали. Подняли к солнцу зеленя, Его, гагаринские, дали С родной землей соединя.
Солончаки, солончаки. От зноя спекшиеся трапы. И ни колодца, ни реки, Один лишь суслик у капаны. Да чудом держится пырей, Хоть просит дождика из тучки. А дальше снова суховей Качает красные колючки. Но что поделаю? Кулик И здесь нахваливает кочку! Я тоже барин не велик, Иду-бреду себе пешочком. Вновь перелески да поля, «Ижи», наделавшие грому. Да это ж родина моя! Иду и радуюсь живому.
Хочу забыться сном желанным. Уснешь ли, – В хлопотах родня. А тут сосед набрался рано, Явился, Шарика дразня. А он не злится, мирный Шарик, Он смотрит преданно в глаза. И я, студент-гуманитарий, Взрываюсь сам: – Оставьте пса! Оставил. Что ж, читаю Блока, «Дыша туманами» пока. По вот несется с зернотока Густой фольклор кладовщика. До книг ли тут? Бегу галопом На зерноток и – до темпа. Потом в кино идем всем скопом – Конечно же, на Шукшина.
Парадное волненье, Юнцов неровный строй. Встречает пополненье Оркестр полковой. Подобраны красиво Фуражечки к лицу. Все это было, было Со мною на плацу. Гвардейская осанка. И барабанный шквал. «Прощание славянки» Венчало ритуал. Мы износили честно Обувку не одну. Под почести оркестра Простили старшину. А что потом? Узнать бы Гуляло полсела. Славяночка на свадьбе Счастливая была.
Только снег да мороз, отходящий ко сну, Только груды бульдозером столканной глины, Только губы опять услыхали весну – Это зной долетел из Ферганской долины. Это горькая накипь отпала с души, Это снова со мною старинные книги. Это жаждет прохлады далекий Карши. Ледниковой остуды желают арыки. Там гранатовым соком рассвет окроплен, Но живучи во мгле поученья Корана. Это, видно, оттуда сквозь микрорайон – Снег копытя, промчалась орда Чингисхана? Что ж вы плачете, нежные строфы мои? Что от топота стонешь, морозная рама? Это просто мираж! А вошел Навои. Это просится в руки мне томик Хайяма. Я беру. Ни разлада, ни сумрачных лип, Ни дрожанья чинар, ни тоски кипариса, Ни печально бредущих в хвосте колесниц Полонянок, чья кожа белее кумыса. Только острые стрелы восточных очей, Только лики красавиц шафранного цвета. «В этом мире глупцов, подлецов, торгашей [2] ». Может быть, красота лишь спасает поэта! Это снова дохнула в окно Фергана, Это сумрачных слей качаются пики. Я глаза поднимаю: в полнеба – луна. И да здравствует мир красоты луноликий!
То ли кара настигла какая, То ли магия чья догнала? Прочитал. И что делать, не знаю: Невеселые наши дела! Помрачнел, как от грубого фарса, Поднял взор в поднебесную жуть: Две орбиты – Плутона и Марса – Направляют мой жизненный путь. Две звезды агрессивного толка – Над всемирным коварством и злом. Помолчал я в раздумии долгом: Поделом тебе, брат, поделом... Но такая уверенность' крепла: Нипочем ни пожар, ни потоп! Вот строка: «Возродишься из пепла!» Обещал мне легко гороскоп.
Села родного не узнать, Как будто власть переменилась. Мрачней отец, старее мать И я угрюмей. Что случилось? Как будто мир его и лад К былому разуму не тянет, Как будто много лет подряд Здесь правят инопланетяне? На «москвичах, на «жигулях» Пылят и катят незнакомо. Безлюдно к вечеру в полях, Зато битком у гастронома. Глаза прикрою: ты ли, Русь? Во мгле полыни и пырея? И снова мрачно оглянусь: Не пугачевщина ли зреет? Строка, быть может, не права, Поищем лучшие глаголы. Но не хочу плодить слова И соловьем свистеть веселым. Не то чтоб нечего сказать, Не то чтоб правда не по чину А просто горько сознавать, Что я и сам тех бед причина…
Спилили кресты. И поспешно Иконы и фрески – в куски! Конечно, трудились успешно Уездные еретики. И тут же над куполом – Небыль! – Багряно расправился флаг. Казалось, обрушится небо: Содом и Гоморра, И – мрак! Держались небесные дали, Как после набата, гудя. И галки, крича, Пролетали, Насиженных мест не найдя. Свобода! Ни черта, ни бога! Желанное время пришло. А время всевидящим оком Смотрело И дальше текло. В работах и в битвах сгорало, И в сталинском гневе крутом, Восторга слезу утирало И слезы безверья. Потом.
Какие здесь травы шелковые были, Какие цветы здесь не ведали зла! Поутру косилки клинки обнажили, И рубка направо-налево пошла. И степь замерла от железной прополки, И плуг солонцовую землю вспушил, И вольную песню ночной перепелки Однажды химический дождь потушил. Ни пенья, – лишь ветер сухой и колючий; Ни шелеста – редкие здесь колоски. Лишь только дождишком пробрызнула туча, Как будто бы слезы смахнув со щеки, Как вновь самолетик стрекочет над полем, И дух химикатов шибает под дых, И кто-то вздыхает, с надеждою, что ли: «Должно быть, не наши придумали их...»
Топили печи, но в домах Дрожали почему-то. В ту пору русская зима С нас спрашивала круто. В дому и куры и телок, Лишь на дворе – телега Да плоскодонки утлой бок, Торчащий из-под снега. Но сам я, к зависти дружков, Походкою усталой Шагал с охоты на волков, Как человек бывалый. Залезешь на печь под пальто, Укладываясь рано, Сквозь полудрему слышишь: Без спроса брал капканы?» Отец – он тоже был в пути Вошел с мороза звонко. А мама шепчет из кути: «Не разбуди ребенка...»
В ту пору зеленый пострел, Я только с крапивой сражался. Пусть шмель, будто «юнкер», гудел, Он все ж стороною держался. В ту пору к добру и любви Над родиной мир воцарился. И мама сказала: – Нарви Цветочков... – И я заблудился. Казалось, уж выхода нет, Но вот расступились березки... Большой получился букет: Все больше – кукушкины слезки
Им будто не до нас, Беседуют келейно. Горит иконостас Медалей юбилейных. В критических речах – Огонь и посверк стали: На этих, мол, плечах Отчизну поднимали! Нетрудно ублажать, Не только из приличья, Их воинскую стать, Седины и отличья. Окончили поход – Кто чист, кто тайно грешен. Мы тоже – в свой черед Сойдемся, старость теша. О чем же вслед ворчит Вон тот бывалый тертый, И посохом стучит, Как царь Иван Четвертый?
А может, уехать, с привычным проститься, Какие-то узы утратить в пути, На что-то решиться, в кого-то влюбиться И то, что не смог я обресть, обрести? Спасибо тебе, моя жизнь, моя вера, И так не на тихом я жил этаже! Спасибо за то, что не вспомню примера, Когда б не дала ты работу душе. Не то чтоб высоко меня поднимала, Но не испытал ни «„умы, ни тюрьмы. И женщине той, что меня обнимала, Спасибо, – привычку не создали мы. Пусть где-нибудь в далях, в каких-нибудь весях И в скромной моей деревенской избе Я был не настолько задорен и весел, Как это, наверно, хотелось тебе. Спасибо еще, что есть други-поэты, Они не всегда же сидят за вином! Что все же из странствий по белому свету Ждала меня мать на пороге родном. А надо опять вот уехать, проститься, Мучительно выдохнуть это: прости! На что-то решиться, в кого-то влюбиться И то, что сумел растерять, обрести...
Поселочек Самбург! Добротные срубы, Дымок зверофермы, дощатый забор, Оленьи упряжки, плакат возле клуба, А мне-то казалось – другой коленкор. Я думал: действительно, город, который Ну скажем, от Гамбурга повесть ведет! Но в мирном уюте совхозной конторы Ответили весело: «Кто разберет...» Над Самбургом ясные плавают луны, – Как раз для романтика и моряка! И верю: однажды заморские шхуны Приветила Пур – ледяная река. Да вот она рядом: рыбачьи баркасы, В угрюмой воде – чешуя облаков. Как трапы, скрипят короба теплотрассы, И веет экзотикой средних веков. И чудится парус на мачте смолистой, И, взором в Полярную вперясь звезду, Сам Петр инкогнито сходит на пристань, Ботфорты поскрипывают на ходу.
Скудный ягель у тощих поленниц И короткий полуденный свет. Да и сам я – как тот окруженец: Ни харча и ни курева нет. В ожидании срочного борта Я торчу, как осколок судьбы, На околице Нового Порта, В километре от Обской губы. И в сельмаге – бревенчатой хате (Продавщица уж очень мила!) Разоряюсь на кильку в томате И пирую: была не была! И решаю, бродя у поленниц: «Если б не было отчих полей...» И о тундре тоскующий ненец Говорит, что и там веселей.
Блекло. Сумрачно. Пусто. Лишь рябины красны. Холодеющим хрустом Налились кочаны. Напиталась, набухла Зябкой влагой земля. Одиноко пожухла На меже конопля. И низины и кручи Иней осеребрил. Бечеву свою в тучах Тянет крохотный «Ил». Но веселое дело: Вот – за далью оград Вновь, как ратники, в белом Березы стоят.
Много снега и света в окне; На рябине притихли синицы. Может, лучшее дело и мне – Успокоиться, остепениться. Для надежности выпить вина, Развеселое будет начало! И навеки забыть имена, От которых душа трепетала. Вьюга вой и рябина гори, Замерзай и березка нагая! Но душа говорит: не дури, Где сегодня твоя дорогая? Я не знаю. И сердце молчит. А в окошке, толста и носата, Только снежная баба торчит, Не мигая, торчит до заката...
...Похвалился бы да нечем, Все над рифмами корплю, Сигаретами калечу, Сокращаю жизнь свою. Через час приедет Римма... В тонком таянье духов Посидим, поговорим мы, Не касательно стихов. Никого не замечая, И не зная, как нам быть, Потихонечку вздыхая, Разбирая жизни нить. Помолчим при тихих думах До интимного темна. Из высоких чешских рюмок Выпьем легкого вина – За шальную, проливную, Поднимающую ввысь, За нескладную такую Человеческую жизнь...
А дождик то сыпал, то лил На купол, на белые стены. И колокол, колокол бил, – Христос поднимался из тлена Там пели, там был полумрак, И веры там – полная чаша. Но не пропускала зевак В церквушку милиция наша. Сурово держался дозор. И, как протодьякон с амвона, Апостольским басом майор Вещал из трубы мегафона: «Вы шли бы, ребята, домой, Хорошие ж вы человеки!» Мы шли, целовались с тобой И верили – это навеки! В ту ночь – хоть у неба спроси! Сердца наши нежно стучали. Уж после мы, утром, в такси, Как грешные ангелы, мчали.
Я люблю тебя все сильней, Я примчусь к тебе, – долги ль сборы! Растреноживаю коней, Выбираю, резвей который. Нету времени размышлять, – Опоясан, экипирован. Вот и конь, молодая стать, На четыре ноги подкован. По-разбойничьи прискачу, Заупрямишься, знаю штуки; И калыма не заплачу, И погоне не дамся в руки! Ахнет Азия. И окрест Долго будут не верить слуху. Азиаточка, – вот те крест! – Я и сам азиат по духу. Выбрось загодя все ключи, Все замки, не жалей потери. И не вздумай держать в ночи На железном запоре двери.
Попили «ситро». И опять Прибавилось сил и отваги. Приказывай крепости брать, – Падут перед доблестью шпаги! Вели! Будут петь соловьи, Расступятся стены любые. Я знаю, у нашей любви И небо, и кровь – голубые. Коня мне и полю небес; Вернусь после битвы опасной. Пора! И рука на эфес, Другая – для дамы прекрасной. И руку я ей протянул. И надо ж, в такие моменты, Сержант подошел, козырнул: «Прошу, гражданин, документы...»
Автоэкспресс – По Тюмени, по улицам летним! Серый асфальт, Отдыхающий от перегрева. Так мы прощались, – Летели экспрессом последним, Чинно сидели, как будто – Король с королевой. Неотвратимость, Нелепость разлуки полночной – Все принимала Уставшая за день планета. На голубом был очерчен Твой профиль восточный, Взгляд утешительно Вспыхивал ласковым светом. Так мы и мчали В каком-то экранном скольженье Мимо домов И соседей, взирающих строго. Губы томились И руки искали сближенья... Это потом уж Я брел через ночь одиноко. Грустно ли было? Не помню. А помнится чудо! – Наш поцелуй под раскат Самолетного грома... Вот и сейчас ожидаю Я радость оттуда – Из поднебесья, Из грохота аэродрома. Прямо с высот – Из пленительной повести лета! – Борт реактивный на шинах горяч Подкатит. Выйдешь ты вся в золотинках Осеннего цвета, Как тебя ждал я, Рассказывать жизни не хватит.
Тане В серое одевали, Все порешив, врачи, Словно околдовали, Выследили в ночи – Хрупкие эти плечи, Гордую эту стать. Мне защитить их нечем, Грудью на грудь не встать. Если б во поле белом, Если б – кругом враги, Ее ли б такое дело... Господи, помоги!
Ну, конечно, родная, Давай удерем Мы из этой больницы На солнце, на волю! Ровно в полдень За Волгу уходит паром, Хорошо там в просторном Ромашковом поле. Мы бы шли через поле, Счастливо близки, Мы бы заново мир Открывали чудесный. И о нас рассказали бы Нам лепестки, Им про «любит – не любит» Все точно известно. Через час и в палатах Закончат обход. И никто не заметит, Ведь случаи были! Возле пристани ждет нас Еще теплоход. Мы бы в море Каспийское Вместе уплыли. Астраханский бы ветер Нагуливал вал, Апшеронские луны Сияли б весенне. Я тебе показал бы, Где Стенька гулял, Где персидские звезды Прославил Есенин. Ну так что же дежурной Сказать медсестре? Молодецкое утро Сияет над Русью! Дай мне руку, Взгляни, как светло во дворе, Даже в этом, Где много печалей и грусти...
Да что говорить... После грустной палаты больничной, Линялых халатов и серого – в рамах – стекла, Мы словно воскресли в торжественном мире античном, Легко вознеслись в восходящих потоках тепла. Когда же с высот опустились мы на землю жестко, Когда осмотрелась, хлебнувшая неба, душа: Обычный народ тормозил у пивного киоска И дюжий дружинник за шалость ругал малыша. Ну чем недовольны: и этот – уставший от жизни – Охрипший прораб и малярша – картошкою нос? Ах, делали базис манящих вершин коммунизма, Но – гиблое дело! – бетон самосвал не подвез. А робкий студентик с подругой, похожей на мышку, Купивший на мелочь последний с минтаем пирог? А этот кричавший на грязной реке катеришко? Он требовал чалку. И смолк. Докричаться не мог. Больная страна. И сограждане – чаще – больные. В почетных могилах укрыты от гнева вожди. Кончается век. Открываются точки пивные. Бетон не подвозят. И сеют заразу дожди. Какая тоска! И что делать, тоску наблюдая? Опять в небеса? И опять мы взорлили вольно – Над всем, что стряслось, и что в будущем нас ожидает Но это – о радость! – хоть это нам знать не дано.
Никого впускать не станем, Мы устроим эту месть. Верить скептиков заставим, Что любовь на свете есть! Дверь – на ключ, стучать напрасно Не откроем. И – привет! Занавеской темно-красной Занавесим белый свет. Мы и пищи не попросим Даже сто часов подряд. На костер любви подбросим Наши души. Пусть горят! Пусть огонь взорлит победно – В небеса, во все концы! Пусть пожарных в касках медных К дому вызовут жильцы. Пусть взломают в самом деле Эту дверь и косяки, Пусть бетонные панели Разбивают на куски. Переладим, перестроим, Перетерпим и – вперед! Все равно свое живое Жизнь, как водится, берет.
Две недели писем нету, Телеграммы не несут. Есть лишь воля: Встал до свету На заре, в шестом часу! Окатился по привычке У колодца, во дворе, И на чай принес водички В оцинкованном ведре. Почеркал в своей тетрадке. И до полудня, считай, В магазин ходил, там в кадке Рыба скучная – минтай. Что скрывать, на сердце слякоть, Бестолково хлопочу. Можно б с небом покалякать О погоде. Не хочу. Сад грустит, Цветы угасли, Листья медленно летят. Пожурил ворон на прясле, Горлопанят, как хотят. Ничего бы мне не надо, – Пожил, знаю, что почем! – Если б ты шагала рядом, Говоря, бог весть о чем. По траве сухой, шуршащей Просто б шли – в руке рука. Я бы на почтовый ящик Не смотрел, как на врага...
Не удержать тебя, лети! Но, завершая ход по кругу, Я мог бы выдохнуть: – Прости, Ведь мы теперь нужней друг другу! – Непобедимо хороши, Мы оба чувствовали это. И было больно. Боль души Гасил я горькой сигаретой. Гордясь, чего-то там сказал, Теперь припомнить бы, Да – что ты! Я проклял аэровокзал, Возненавидел самолеты. Куда нас, право, занесло? Судьбе ли мы бросали вызов? Зачем, кому твердил назло: – Держись, Денисов...
Любила, мучила, жалела, Сковала тысячей оков. Какого черта! Надоело. Я взял билет – и был таков. Под стук железный, Стук колесный, Легко сойти за бодрячка За разговором несерьезным И за игрою в дурачка. Но я и в карты отупело Гляжу: валеты, короли... Любила, мучила, жалела. Любила ли?
Прилетал самолет... А зачем? Уж теперь не узнаю! Пусть побольше загадок останется нам на Руси. Помню, в озере Долгом, зеленую тину глотая, От моторного рева ушли в глубину караси. Самолет покружил, опускаясь во поле широком, По которому резво коняга трусил под дугой. Помню, мы от винта раскатились веселым горохом, И ковыль заклубило спрессованной силой тугой. И казалось – небес опускался за ярусом ярус, Чью-то кепку удуло в угрюмый дурман конопли, Чьей-то белой рубахи надулся восторженный парус, И смущенные бабы держали подолы свои. Из кабины ПО-2 показался таинственный летчик, Он на землю сошел и «Казбек» мужикам предложил. Сразу несколько рук потянулось, и только учетчик Угощенья не принял – он, знать, в РККА не служил. Прилетал самолет... Пустяки, приключенье какое! Ну село всполошил, от работы, от дел оторвал. И поднялся опять. Но надолго лишил нас покоя: Ведь не зря же, конечно, он, тратя бензин, прилетал? Нет, не зря... Ах, как он растревожил меня, шпингалета: «Буду летчиком – точно! – решил, – А доверит страна, Сам сюда прилечу я со сталинским важным пакетом, Папирос дополна и конфет привезу – дополна! А на землю сойду – от сапог только солнышко брызнет! И на чай, на блины со сметаной родня позовет. В ту уж пору, конечно, мы все заживем в коммунизме...» Дальше спутались грезы. Позвали полоть огород. Снова возле домов мужики с топорами потели, Так никто и не слышал мальчишечью думу мою. На Засохлинском острове сильно березы шумели, И журавль у колодца раскачивал долго бадью.
По двору ходит Миша. Мирно, светло ему, Походя ребятишек Учит тому-сему. Валя жива-здорова, Тело из кофты прет. Пойло несет. Корова Теплое только пьет. Есть еще бабка Настя, Настует порося, Много в ней было власти, Да испарилась вся. – Миша! – зову несмело. – Некогда! – говорит. Вижу, как то и дело Он за водой пылит. Вот уж за вилы Миша Взялся, несет сенцо. Грудь под шубейкой пышет, Смотрит заря в лицо. С думой о росном лете Тоже смотрю в рассвет: Кажется, на планете Зла и раздора нет...
Грубо стучался в сени, Рявкал, «качал права», Руки ломал сирени, Выдержала едва. С петель содрал воротца, С маху и – в колею. В черную пасть колодца Кинул, гремя, бадью. Не сомневаясь в силе, Враз раскачал избу. Ведьмы, какие были, Вылетели в трубу. С треском свалил ограду, С крышей наколбасил. Что-то ведь было надо – Столько потратил сил!
Кличет и кличет телка Женщина возле ракиты. А у меня, рыбака, Спит поплавок, как убитый. – Где же ты бродишь, варнак! – Все еще кличет, хлопочет. Шустрая речка Кармак Острые камешки точит. Да, усмехаюсь, беда! Вслух говорю шаловливо: – Здесь же не выгон... вода! И поплавок заводило. Бросила прутик в траву: – Благодарю за науку... – Надо ж, крючок на плотву Выловил, кажется, щуку!
Шуршит белесый ягель, И громче звуков нет, Как будто по бумаге Печатается след. Плашмя ложатся тени, В овраг ведет тропа, Где жертвенных оленей Белеют черепа. Устроен зло и просто Потусторонний мир. Я кланяюсь погосту С названием – халмир. На тундровой дороге – Случайный интерес: Языческие боги Мерещатся окрест. На сумрачные лики Шагаю прямиком, Жемчужинки брусники Хрустят под каблуком.
Серый волк свернул с дороги, Скрылся в снежной кутерьме. Уношу скорее ноги: Что у зверя на уме? Нападет, ему недолго, Обстановка – благодать: Так и так, ругал, мол, волка? Потрудись ответ держать! Фантазируя без меры, Словно в чем-то виноват, Шел я, жуткие примеры Вспоминал до крайних хат.
У озерка – коровий стан, Старик пастух в кепчонке потной, О том, что рядом Казахстан, Напомнил всадник искрометный. И с ястребиной высоты Неуловимо пекло льется. И жадно жалят пауты Круп молодого иноходца. Хрестоматийная печаль: Промчал седок и чисто в поле! И все равно кого-то жаль По-настоящему, до боли.
На ель уселась снова От голода вздремнуть. Нет дедушки Крылова, Помог бы чем-нибудь. На сумрачные кроны То снег летит, то дождь. Все косточки вороны Пронизывает дрожь. Конечно, жизнь воронья Сплошная маята. Но каркнула спросонья И, вроде бы, сыта!
Блестящий зал! Веселье и уют. Искрят манишки, Платья в позолоте. Вот оркестранты С трубами встают И приступают С удалью к работе. Столкнулась медь – И ожил вмиг партер. Танцуют все: Изволь поторопиться! А я – вполне приличны Кавалер – Стою один. Прости меня, столица! Пусть этот зал Оркестром окрылен, Пусть он возвышен! Я не протестую. Как мастерски Выводит саксофон За парой пару, Тонко волшебствуя! А как солист прекрасен, Боже мой, Когда откинет голову Устало, Что «бабочка» С манишки золотой Вот-вот от блеска Выпорхнет из зала! Так почему ж, скажите, Этот зал Меня уносит с грустью К той поляне, Где я парням И девушкам играл На безотказном Стареньком баяне?..
Скрип розвальней, скрипы гужей, Свет ламповый, печь да ухваты, Глухой говорок ворожей... За окнами год сорок пятый. За окнами трели скворца И первый ручей с косогора. Но нет еще с фронта отца. Придет! И, наверное, скоро. Недаром, черны, как грачи, Старушки сошлись у колодца, Мол, было явленье в ночи Георгия Победоносца! И грозный Илья прямиком Мчал по небу в яркой рубашке. И пахли густым деготком Гужи его громкой упряжки. И все это – к миру, к любви! Но главное – бабке Меланье Привиделся храм на крови, А это к родне и свиданью.
Не помню лиц и глаз, Примет особых нету: В кроссовках «Адидас», В одежке из вельвета. Прижали – будь здоров! И весело, и рьяно Простых моих штанов Обрыскали карманы. Плечистый паренек Постанывал убито: «Какая, кроме строк, Наличность у пиита!» Не пентюх, не дебил, Как понял по тираде, «Иди!» – он процедил, В глухом смятенье глядя, Как тропкою прямой, В штиблетах ширпотреба, Я пошагал домой, К себе домой – на небо.
Избыток сил не от вина – От праздника души. Я шел на службу и одна Мне крикнула: «Пиши!» Я обнял мать, отца обнял, С друзьями покурил. И зашагал на свой вокзал, Такой счастливый был. Такой огромный материк Стелился от крыльца. И я забыл горячий крик, Черты ее лица. Но поняла меня страна И бог меня простил. Да заприметил Сатана И бесов напустил. Был первый в чине старшины, Второй – алкаш-старлей. Один – под каблуком жены, Другой – овчарки злей: «А ну ко мне! – и я лечу, – Романтик, вашу мать! – Дохнул «портвейном», – Растопчу!» И ну (вдвоем) топтать. Терпел я. Мускул не один Не дрогнул на лице. Сжимал три года карабин, Чтоб дать салют в конце. Прощайте все. Имею честь, Старлей и старшина. Я понял: в мире зла не счесть, А Родина одна! И снова шел вперед, вперед, Былому не бывать. Лет десять минуло. И вот: – Ты счастлив? – Как сказать... Она возникла – хороша! – На будничном пути. – А ты? – заинела душа. – А я спешу...прости... Был день, как день, Но, черт возьми, Хоть жизнь напополам! Малышка годиков семи Звала: «Скорее, мам...» Ей было в мире, как во сне Предпразднично светло. Но оттого не легче мне. И легче оттого.
Не надейся, я не спился И ума не растерял. Я трудился, не ленился, С кем попало – «не кирял» Был оседлым и бездомным, Всяко по свету вело. Может, был излишне скромным Наглым больше повезло. Но имел свою задумку, И она смогла помочь... Что закис-то? Дерни рюмку И катись отсюда прочь!
Вся-то баталия проще простого: Марш изнуряющий, бомбы, паром. Клюнуло там на Дону, под Ростовом, При отступлении в сорок втором. И опрокинулось знойное небо, И захлебнулось шрапнельной икрой. Вот и в Берлине – не выпало... не был, А следопыты решили: герой! Шаг за шажком и – взошел на крылечко. Выдали угол... (На власть не ворчи!) Вот и кулек диетической гречки, И валидол – прописали врачи. Скрипнула дверь, постоял на пороге, Сердце сдавило, припал к косяку, Крупкой коричневой сея под ноги – По домотканому половику. Много недель было в комнате тихо, Думали выехал... Богом храним. Вновь следопыты пришли... А гречиха В рост поднялась и шумела над ним.
Мороз! Ну что мороз? Согреет перемена. Отчаялся завхоз – Дровишек ни полена. Отдал в растопку шкаф, Крылечко разбирает. А печка, что удав, – Не давится, глотает. Трубим себе – гурьба, Крещеная войною: «С контрольною – труба!» (Эх, если бы с одною!) Ну что ж! Не в первый раз! Дотерпим до проталин, Ведь думает о нас В Кремле товарищ Сталин! И с довоенных лет– Кузбасса и Магнитки! – Висит его портрет На очень прочной нитке: Улыбка на губах, Задумчивая поза, В шинельке, в сапогах – Точь-в-точь, как у завхоза...
Там все было: труд и гулянки, И горечь недавнего зла. И травка на нашей полянке Шелковей и мягче была. Там были повыше деревья, Пожарче в печах чурбаки, И песенней бабы в деревне, Проворней в любви мужики. Там в клубе – под флагом саженным, В багетах на красной стене, – Был Сталин в мундире военном, И Жуков на белом коне. Напротив же, метко придуман, Шаржирован краской иной, С дубиной пещерною Трумэн, Грозящий «холодной войной». Но шли краснозвездные танки И реял над ними кумач, И пятились жирные янки, И проклятый Франко-палач. Был радужен мир и плакатен, Но было легко все равно Не видеть на солнышке пятен, Так ласково грело оно.
Навезли винограду, товара – под кровлю, Можно оптом, хоть ящик, кому по плечу. – Не толпитесь, всем хватит! – взывает торговля. – Но невесело я у прилавка торчу. Дух медовый, дух сладостный – выше скворечен, Наконец-то, навалом, хоть раз – наконец! Если б раньше, немножко я был бы утешен: Перед смертью просил винограда отец. Мы тогда в огороде копали картошку, Понаехали в помощь – племянники, брат... Наш отец как-то тихо сидел у окошка, Как-то очень прощально смотрел на закат. Что привиделось старой закалки солдату? Ни бои, ни полегший под Харьковом взвод... – В сорок третьем, – промолвил он, – в нашу палату Всем по ветке принес винограду начпрод... Снова осень. Подуло с полей, посвежело, К югу тянутся гуси, вот-вот улетят. А сорока на куче ботвы порыжелой: – В магазине, – стрекочет, – дают виноград! – Навезли... У прилавка такое творится! И торговля в запарке – товар ходовой. – Сколько вам, Николай? – тормошит продавщица... – Не она ль мне припомнится в час роковой?
Мимо сельмага да мимо пекарни – Песни и смех на возах! Удаль и воля – мужчины и парни, Женщины – гибель в глазах. Что за огонь в молодом иноходце, Что за пожар в седоке! Деготь кудрей из-под кепочки вьется. Плеточка пляшет в руке. Из-за калитки на диво гляжу я, Улица света полна. – Вот заберут тебя в землю чужую Мама кричит из окна. Едут и едут! Буланки и Рыжки Звонко ступают след в след. – Позолоти-ка мне руку, мальчишка! – Рад бы, да денежки нет. Глянула из-под бровей, из-под шали. Грустно махнула рукой... Вот и проехали, в поле пропали. Словно бы праздник какой.