Жил-был и творил поэт Леонид Васильевич Лапцуй, как говорили в советские времена, представитель литературы малого северного народа. На виду жил, писал в почете и внимании. В отличие от русских национальных стихотворцев и писателей, при особом внимании, когда мы, происходившие от сохи-бороны, добивались всего сами. Даже при несомненном большом таланте, при мощном и звонком образном голосе, как у того же, к примеру, Ивана Михайловича Ермакова. Сами.

«Ну да, Ермаков… одаренный!» – цедил критический бульон какой-нибудь университетский доцент. Печатно ж про Ермакова доценты эти помалкивали, выщелкивая восторженные рулады о представителях «малой северной народности», «детях» тайги или тундры. Славянская народность в университетское критическое варево чаще всего «мордой лица» не вписывалась. Иль упоминалась походя, вскользь.

Умный Толя Кукарекин, как-то шагая с нашей литературной братвой по Республике, кивнув на новую вывеску, оповещавшую, что в Тюмени появился свой университет, иронично произнес: «Вот госуниверситет, мужики, кто не знает, возникший на базе пединститута и ГПТУ № 2…» (Справедливости ради, замечу, что впоследствии Тюменский университет при ректорах Г. Ф. Куцеве и Г. И. Чеботарёве стал видным и крупнейшим вузом России).

Эй, где, очередной айвэседо? Эй, пуйко-нуйко, а-у! Эй, классик ненецкого народа, Аня Неркаги?

Об Анне, как писательнице, разговор не простой. Надо сказать и о трудном и об успешном её начале. И о печальном, в чем-то трагичном для её несомненного дара пути… Но и тогда, наблюдая избирательное отношение местных и не местных «литературоедов» к северным младо-национальным голосам, понимал: «Политика литературная такова!» Струилась при этом забавная строфа одного провинциального стихотворца, отчасти выражавшая дух времени:

«Жись такова, какова она есть, И больше – никакова!»

Как было с Аней? Обнаружил её, бывшую воспитанницу далекого тундрового интерната, а теперь студентку первокурсницу Тюменского индустриального института, Константин Лагунов, отечески опекал многие годы. А тогда, при обнаружении, с восторгом расхваливал перед нами «юное ненецкое дарование». Своей искренностью, прежде всего, подивила его студентка из тундры, как говорил Константин Яковлевич. Мол, Аня в своих писаниях признавалась: «Многое мне не надо – кусок хлеба на обед… да хорошие, не разбитые башмаки». Эти «башмаки» и сразили напрочь руководителя писательской организации.

Временно замещая в «Тюменской правде» ушедшего в отпуск заведующего отделом культуры, я попросил Лагунова: «Дайте что- нибудь из Неркаги, напечатаем!»

Принес рукопись северного дарования в отдел. Да, искренность, действительно, налицо! Но – почти при полной неграмотности, какой-то взлохмаченности, неумении логично строить фразу… Проявив натугу и усилия, привел все это, как мне казалось, в божеский вид, отдал на подпись редактору. Тоже Лагунову, Николаю Яковлевичу. Старшему брательнику писательского руководителя.

И грянул гром. На утренней планерке. Отвечал я за «содеянное» – стоя, чего в редакции никогда не практиковалось. «Вы что это мне подсунули, уважаемый!? Это же чепуха! Ни складу, ни ладу, ни языка, ни стиля, сумбур! Куда глядели, чем думали…» – гремел Николай Яковлевич. (В скобках замечу, что редактор «тюменки» мог решительно править даже стихи Пушкина, если, по его разумению, они не соответствовали текущим идеологическим установкам!) И я почуял, что он окончательно хоронил мою недавнюю просьбу: «насовсем» перевести меня из сельхозотдела – в культуру…

Пошел к Константину Яковлевичу. А он: «Думаю предложить повесть Ани для издательства «Молодая гвардия». – «Но это ж…» – «Ничего, пригласим квалифицированного редактора из Москвы, заплатим, пометим, что это перевод с ненецкого! И все проблемы!»

Через какое-то время повесть Неркаги «Анико из рода Ного» вышла в Москве. Сама Анико, которую, кстати, не мог спокойно воспринимать и переносить Геннадий Кузьмич Сазонов, честнейше относящийся к творчеству, так вот сама Анико, как «ненецкая национальная писательница», вскоре была принята в члены писательского Союза. Оставив учебу в индустриальном и уехав на свой Ямал, в Салехард, написала еще несколько «вещей», которые университетскими критиками были провозглашены, как «классика». Далее классик, войдя в возраст, и однажды нервно бросив на стол салехардской литературной «кают-компании» «членские корочки», обосновалась в тундровом стойбище и теперь, говорят, успешно занимается доходным торговым, а попутно и православным, делом среди своего оленного народа.

Тюменский поэт Николай Шамсутдинов, родившийся на Ямале, не в дымном чуме, как Неркаги, а в семье цивилизованных торговых работников, человек тюркских кровей. Пишет на русском. Стихотворения и поэмы. Начитанный, мастеровитый. Издает толстые книги. Раньше с гордостью называл себя «первым членом Союза писателей в Приобье», где жил долгое время. А в 2010 году одна из тюменских газет, публикуя интервью с Шамсутдиновым Николаем Меркамаловичем, объявила его «выдающимся поэтом современности». Надо полагать, современности не Приобского оленьего округа, а планетарной?! Не стану кидать «камни» в сторону Шамсутдинова, поэт он известный. И все же!

Читатель, расположенный к творчеству и Неркаги, и Шамсутдинова, не должен сердиться на остерегающие нотки автора этих строк. Пишущим, даже несомненно талантливым, надо бы ограждаться от таких громовых похвал. Время рассудит!

«Всё минется, а правда останется», – гласит старая истина.

Ведь как бывает в нашей русской жизни, в пронзительном её бытие? Прочтешь, при охватившем тебя восторге, идущие из души и сердца строки, и несешь их потом в себе через всю жизнь:

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым. Увяданья золотом охваченный, Я не буду больше молодым…

Ах, Сергей Есенин!

Мой старинный друг Андрей Тарханов числит себя мансийским поэтом. А пишет тоже на русском. Зарисовочные и философские стихи о природе, о любви, о нежности и о тех катаклизмах, коим подвергается земной мир и человек в этом мире.

В первый год воинской службы получил я из родных мест книжку стихов. Это была «Первая завязь» Андрея Тарханова. Совсем крохотный сборник объемом в один печатный лист. Открыл бережно, прочел первое попавшееся. И запомнил навсегда:

Листья ярко горят, Как огни на весу. Я в бездымный пожар Свое сердце несу. Опадает на грудь Золотая листва. И куются в душе Золотые слова. Огневая листва, Золотые слова… И светла и трудна У поэта судьба.

Впоследствии Тарханов написал немало стихов, издал десятки книг, но «Первая завязь» – наособицу – живет во мне.

Еще помнятся, тоже давние, восхитившие меня строки Тарханова: «Пойду к отцовской роще дикой, и прислонюсь к коре щекой, и снова стану я великим – перед природой и собой!» А перелистав недавно томики тархановского избранного, не встретил этих строк. Возможно, поэт переписал, переделал их на иной лад, что случается у поэтов. А жаль!

Как пример высокого поэтического звучания приведу целиком одно из поздних стихотворений Тарханова:

Кому ты нужен, друг-мыслитель, В миру все меньше добрых слов. Ты как инопланетный житель В среде ханжей и хитрецов. Ты увлеченно смотришь в дали, Ты, верно, ждешь какой-то зов. И белый парус у причала Тебя уже принять готов. Твою бы разделить мне долю! Но я ступил за ту черту, Где нет беспечности и воли, Где чаще смотрят в высоту. Прощай! Ищи покой в просторах, Своей романтикой храним. Я для высот людского горя Сейчас, мой друг, необходим.

Теперь еще глубже понимаю легкую усмешку Андрея Семеновича, когда однажды наш ответственный секретарь Лагунов сказал поэту: «А почему бы тебе, Андрей, стихи не помечать в сноске – «перевод с мансийского», знаешь, какой ты вес получишь в современной поэзии?!»

Усмехнулся Андрюша и покачал головой.

А я так скажу: «поэтического веса» ему вполне достаточно, чтоб надолго (ну, может быть, не планетарно!) утвердить свое имя в литературе. Хоть в мансийской, хоть в русской.

«Жись такова, какова она есть! И больше никакова!»

Много печальней стала литературная «жись» при новой общественной формации, при старых-новых хозяевах жизни. Не только для «великороссов», но и для малых языков.

Один наш поэт и прозаик, пожелавший остаться в этой книге неназванным, проработавший на Ямале несколько лет, рассказывал: «Взял я однажды кое-как сработанный на русский язык подстрочник одного тундрового стихотворца и привел его в надлежащий вид, чтоб и рифмы были на месте, и ударения, и эпитеты грамотно звучали, и по форме написанное походило на стихи! Взял мой подопечный листок с переводом в руки, стал декламировать, и чем громче декламировал, тем сильней бронзовел и надувался: «Какой я великий! Какой я гениальный… Гений! Да я выше, я талантливей всех!» Рассердился переводчик, выхватил у бронзовеющего «пиита» листок и порвал его на мелкие кусочки. И – сдул с ладони. «Великое» подхватил налетевший тундровый ветер и понес по снежным застругам сугробов. «Гений» тут же опал и сник, как напоровшийся на гвоздь волейбольный мячик…

Да, раньше была целая школа, система переводческого дела, когда армия умелых Козловских и Гребневых выводила на русский, а то и на международный большак книги авторов из советских национальных и автономных республик. Переводили, вкладывая свой талант и поэтический дар не только в истинно достойное, но и в кривые подстрочники, шлифовали неудобоваримое, печатали. Создавались журналы для литераторов малых народов. Сочинялись монографии, исследования, к значимым датам выпекалось избранное, а то и полное собрание сочинений. Награждали премиями, почетными званиями, орденами, вплоть до Звезд Героев труда. Ах, не обидеть бы меньшого брата!

И взращивали в меньшом микроб иждивенчества.

Было, повторяю, и по-настоящему талантливое. Но и такое, например. Приносит какой-нибудь «айваседо» слабенькую подборку стихов в журнал «Дружба народов». Квалифицированный сотрудник крутит её так и этак: нельзя печатать! «Не подходит по уровню!» – неловко мнется квалифицированный человек из поэтического отдела. «Ах, не подходит? Малую народность обижаете! Буду жаловаться в Верховный Совет! Буду писать на вас самому Председателю Подгорному Николаю Викторовичу!»

И действовало, действовало! Стоило ли иметь дело с самим Кремлем? Там эвон какие рубиновые звезды сияют! Всю страну великую своим справедливым светом озаряют, все племена греют!

Еще с двадцатых-тридцатых годов в литературе малых народов насаждалась и поощрялась большевистскими идеологами тема благодарности «старшему брату» – русскому человеку, Ленину и Советской власти. Тему эту можно выразить простейшей формулой: «Раньше, при царе, мы жили голодно и холодно, вымирали. Теперь спасибо старшему русскому брату, Ленину спасибо – за нашу счастливую жизнь!» Это был беспроигрышный идеологический код, он мог повергнуть почти любого строптивого редактора, сопротивляющегося слабо сработанной вещи…

Но все это нынче – при победившей демократии – в прошлом. И «счастливая жизнь», и «братская помощь», за которые малые племена и народности оплатили русским черной неблагодарностью. В какой «зигзаг и загогулину» ушли, к примеру, те же Чингизы Айтматовы, Олеси Гончары, Васили Быковы? Уж их ли не обласкивали, не награждали!

Но! «Русские, вон из Таджикистана, Узбекистана, Киргизстана! Проживем без вас!» Не прожили. Не сумели построить свою крепкую государственность, не сумели обеспечить трудом и достойной зарплатой своих коренных соплеменников. И ложатся теперь под новых ханов, под США, под НАТО. И собирают мусор на улицах Тюмени и других городов России, соглашаясь хоть на какой-то заработок. Гастарбайтеры. Бывшие боевики? Те, что убивали русских специалистов, молоденьких русских солдат, насиловали в своих «суверенных» республиках русских женщин на заре демократизации. Возможно, что в их числе и стихотворцы, которым нет нынче и не будет, как прежде, выхода в большие литературные горизонты.

С Леонидом Лапцуем мы жили друг от друга далеко, он аж на Полярном круге, в Мужах, потом Салехарде, так что бытовых каких-то реалий о нем не знаю. Ходила ироничная присказка о нем: «Кто не знает Лапцуя, тот не знает… ничего!» Весело и хлестко, ладно, так и быть посему Лапцуй много и часто издавался – тонкими и объемными сборниками. Переводили его на русский язык ленинградцы Лидия Гладкая и Елена Грудинина. Конечно, они и другие русские мастера стиха помогли ему стать одним из первых ямальских песнопевцев, донести до русского и до иного русскоязычного читателя предметность быта тундровиков, завывание снежных бурь, обычаи, стойкий и непоколебимый к трудностям характер северного народа. Трудно судить, конечно, насколько мелодия переложенного на русский язык подстрочника передавала оригинал, но предметность событийного ряда в стихах, северный пафос, убеждали в том, что и автор и переводчик хорошо дополняли друг друга.

Никогда не занимавшийся не свойственным мне делом – переводами, как-то попросил я Леонида Васильевича: «Пришли два-три лирических стиха в подстрочниках, попробую перевести на русский, может быть, получится…» Он, недолго думая, выслал большую, в двух частях, поэму под названием «Тропа». И не давая времени на раздумья, слал и слал напоминания: «Поторопись с переводом!»

Подстрочник буквально убивал! Показал его друзьям-сочинителям, они в один голос: «Стоит ли ломать голову? Откажись, тут черт ногу сломит – в этом русско-нерусском языке!»

На одном из писательских собраний, когда Лапцуй появился в Тюмени, осторожно спрашиваю его: «Дай размер, мелодию… Как все это звучит на ненецком? Хочу уловить музыку строки!» Он машет рукой: «Ни се, ни сё, Николай! Переводи, как Бог на душу положит!»

Бог-то Бог, а сочинять, то бишь переводить, самому требуется.

«Тропа» основывалась не то на легенде, не то на поверье о том, что когда-то в «незапамятные времена» в ямальскую тундру приезжал молодой Ленин, кочевал по стойбищам, ягельным пастбищам, глядя на скудную жизнь «оленного народа», говорил о счастливом будущем, вселяя революционную веру в головы аборигенов.

Поездил по тундре, пожил по чумам, покушал строганины, испил крови забитых олешек. Довольно. Пришла пора прощаться! И чтоб люди крепче запомнили его, как человека и как вдохновителя к новой жизни, Ильич бережно вынул из потрепанной ветрами малицы свой… бюст (тут я поперхнулся, читая подстрочник), …бережно вынул бюст и передал его на память бедным ненцам. И тотчас умчал в оленной нарте, скрылся за белым и могучим Уральским хребтом.

Этот ленинский «бюст», который – я представил! – герой легенды специально таскал по всей ямальской, а, может, и таймырской тундре, привезя его аж из-за Урала, доканывал меня напрочь! Это ж надо додуматься! Впрочем, легендарный персонаж здесь вовсе был не причем, такое сочинил автор поэмы. Я размышлял о том, что, может быть, на ненецком языке это звучит как-то по-другому? Но в тексте подстрочника было черным по белому: БЮСТ. С какого это пьедестала снял его герой поэмы в «незапамятные времена»?!

Ну что бы он, размышлял я по-житейски, мог оставить народу, «наивным детям тундры», на память о себе? Шарф, платок, бусы? Не-е. Трубку? Во – трубку! Но, известно, Владимир Ильич не курил.

Выбросить этот кусок поэмы никак было нельзя. На этом и закручивался весь сюжет. И я принял хоть и очень сомнительное, но компромиссное решение (к предстоящему хохоту нашей литературной братвы!): Ленин подарил бедному тундровому народу свой портрет. Фотокарточку, одним словом. Можно было бы присовокупить и надпись на обороте карточки: «Ваш вождь и учитель». Но это был бы совсем комичный перебор.

Духу хватило на перевод – как Бог на душу положил! – только первой части поэмы. Как раз готовил к очередным Всесоюзным Дням советской литературы в Тюменской области выпуск газеты «Тюмень литературная», напечатал перевод в ней. Опубликовала «Тропу» (точней, половину) и партийная «Тюменская правда».

«Слушай, старик, ты у Лапцуя в подстрочнике нашел такие классные строчки: «И женщины, ослепшие в печали, уже детей без страха зачинали!» – спросил меня наш поэт Юрий Надточий. – «Да нет, Юра, ты сам же понимаешь, моё это…» – «Вот так, старик, мы и расточаем себя задаром!»

И еще как-то в толчее Всесоюзного литературного праздника стою я на крыльце гостиницы «Турист», подходит поэт Михаил Дудин при Звезде Героя Социалистического Труда, смотрит пронзительно, в упор: «Это вы Лапцуя перевели?» Кивнул, мол, было дело. «Ладно, ладно… Надо бы внимательно присмотреться к нему… Интересно, интересно!» – решительно развернулся и вклинился в шумную компанию москвичей. Что хотел сказать известный поэт Дудин, фронтовик, лауреат, сам переводчик горских поэтов, не знаю…

Но знаю достоверно: ямальские земляки поэта Лапцуя назвали в его память почтовый катер. Ходит он по Полую и по Оби, по протокам могучей реки, неся добрые вести рыбакам и оленеводам, строителям и газовикам.

Суров мой Север Лишь на первый взгляд. Пусть ветры Завывают за стеною, Здесь каждый будет Вас увидеть рад И обогреть душевной теплотою. Эй, там, на катере «Леонид Лапцуй!» Полный вперед… однако!