С тех пор мы стали встречаться с Сенцовым. Вечерами после работы он заезжал за мной и мы ехали куда-нибудь ужинать. Часто ездили за город, бродили по осеннему лесу или выезжали на скоростную трассу и неслись, как сумасшедшие. Иногда я садилась за руль и тихо брела с установленной скоростью, как самый законопослушный автомобилист. Впервые за много лет я общалась с мужчиной, которого мне было интересно узнавать. Сенцов был разнообразен — терпелив, галантен, весел, сдержан, снисходителен, наивен, остроумен, немногословен. Он удивительно умел соответствовать мне, это у него получалось спонтанно, как будто он долгие годы изучал мой тип личности и даже защитил на мне диссертацию. Иногда, в разгар какого-нибудь занимательного разговора, я вдруг ловила на себе его взгляд, в котором было что-то такое, во что мне трудно было поверить. Наши отношения день ото дня удивляли меня все больше, рождая во мне мысли и чувства, на которые я уже ни в коем случае не рассчитывала в жизни и, более того, я их боялась. Я знала, что Сенцов живет один, но вопрос о том, чтобы проводить время у него был мною закрыт раз и навсегда. Я не хотела провоцировать обстоятельства, подталкивающие к близости. Видимо, он об этом догадывался, потому что ни о чем не спрашивал и других попыток не предпринимал.

— Алло, Арина Юрьевна, это флеболог беспокоит, как наша ножка, как настроение, что-нибудь случилось? Я же чувствую, вас же что-то беспокоит?

— Да, беспокоит.

— Что?

— Не что, а кто. Вы же сами только что сказали. Флеболог меня беспокоит.

— Чем же он вас так обеспокоил?

— Тем, что... я думаю о нем... иногда, — господи, зачем, ну зачем я это сказала? Ну всё, сказала и сказала, теперь уже не вернешь.

Молчание в трубке показалось мне подозрительно-торжествующим. Затем раздался типично докторский голос

— Вы знаете, это вполне нормально, да, совершенно естественная реакция, ничего страшного, это я вам как врач говорю, я думаю даже, что нужно закрепить достигнутый эффект, да.

— Вы думаете? И как же? — Решила я подыграть.

— Принимать флеболога ежедневно.

— Натощак?

— Нет, натощак — это, пожалуй, слишком. Не будем пока натощак, а вот перед сном...

— До еды или после?

— Во время еды. Аринушка Юрьевна, во время вкусной и полезной еды в кафе «Блюз» сегодня после работы. И, пожалуйста, не вздумайте отказываться. Это в лечебных целях.

— Ну что ж, лечить, так лечить, как поет Розенбаум.

Вечер был на редкость теплым для середины ноября. Мы выехали на окраину города, гуляли по набережной в старом парке, болтая о всяком разном.

— Стихи? Надеюсь вы не собираетесь читать мне стихи? Особенно свои.

— Господи, кто вас так напугал своими стихами?

Сенцов засмеялся.

— Я спросил, просто, чтобы сверить вкусы. Мне почему-то необходимо, чтобы они совпадали.

— Извольте, я не люблю стихи. Вернее я люблю только свои собственные стихи.

— Вы пишете стихи? Вы?

— Вы так удивляетесь, как будто я слепоглухонемая или неграмотная. Ну почему я не могу писать стихи, скажите пожалуйста, сделайте милость?

— Значит, вам можно, а другим, значит, не рекомендуется?

— Почему же, пишите на здоровье. Только не навязывайте их окружающим. А свои стихи я люблю потому, что они — мои. Если бы они мне не нравились, я бы их не сочиняла. Но я их никогда никому не показываю.

— Почему? Комплекс неполноценности?

— Возможно, это именно так и называется, я об этом как-то не думала. Во-первых, нет потребности, мы с моими стихами довольствуемся друг другом, а, во-вторых, ограждаем ближних от необходимости вынужденно восхищаться. Вы заметили, что чужие стихи никто никогда в глаза не критикует? Их можно только хвалить, даже если они не нравятся, для этого их и декламируют. Меня лично такое лицемерие не устраивает. А если мои стихи кто-то начнет критиковать, мне это будет неприятно, хотя бы он даже сказал чистую правду, так зачем же нарываться на неприятности.

— Ну и концепция у вас. Если бы все поэты так рассуждали, мы бы лишились половины мировой литературы. Представляете, они бы хранили свои стихи в несгораемых сейфах, а мы с вами читали бы на досуге инструкцию к стиральной машине «Вятка» или памятку юного пчеловода.

— Что касается меня лично, мне вполне хватило бы двух поэтов.

— Кого, интересно?

— А вы угадайте. Только с первого раза.

— Давайте попробую, а подсказки полагаются, звонок другу там?

— Нет. Впрочем я сама вам подскажу кое-что, пожалуй. Итак.., минуточку, а на что мы будем играть?

— Предлагаю на желание. Ну как в детстве, помните? Что сделать этому фанту?

— Знаю я ваши желания, флеболог несчастный, все жилы из меня повытянуть. Ну, хорошо: на желание. Итак, один из них жил в девятнадцатом веке, другой — в двадцатом. Оба они были, как и все гении, чуть-чуть сумасбродами, страдали от необходимости приспосабливаться к властям, еще больше от собственной житейской неприспособленности, но любили жизнь до самого конца, потому что у них была вера ни в какую-то там сомнительную силу человеческого разума или в собственную гениальность, а вера в Бога, в загробную жизнь, в силу покаяния, в силу молитвы.

— Так. Нууу... вера у вас православная, а православные люди — это русские люди. Дальше, не знаю насколько у нас с вами одинаковые критерии гениальности, но, по-моему в девятнадцатом веке в России было всего два гениальных поэта. Известных, замечательных, превосходных было, разумеется, гораздо больше, Тютчев, например, Алексей Толстой, декабристы, тот же Некрасов, а гении — это просто, это Пушкин и Лермонтов.

— Кто из них?

— Я мало знаю православие, но душой чувствую: где есть Бог, а где — нет. У Лермонтова много демонического, да и не был он жизнелюбом, это факт. А Пушкин? Пушкин — это свет, это сказки, это дети, это.., короче, это — Пушкин!

— Блистательно! Но тут, как вы сами понимаете, тонны интеллекта не понадобились. Кто же второй?

— Пойдем по тому же пути. Не знаю, как вы, но я думаю, что двадцатый век тоже не пестрил гениями.

— Весь вопрос в том, кого считаете гением именно вы?

Сенцов облокотился на парапет, в задумчивости гладя на противоположный берег, еле видный в надвигающихся сумерках. Скрещенные кисти рук неподвижно застыли, нависая над водой. Это были руки, на которые хотелось смотреть бесконечно, как на магический кристалл. «Искушение какое-то», — подумала я, прикрыла глаза и зачем-то стала представлять себе, как он проводит этими бесподобными пальцами по моим губам. Нет, так не пойдет.Это ж что такое творится. Это как же...

— Маяковский, Есенин, Цветаева отпадают сразу же. Это самоубийцы, к сожалению. Значит они отказались от лучшего дара, от самой жизни, так?

— Верно, хотя суицид Есенина оспаривается.

— В любом случае, Есенин — это не ваш поэт. Кто там еще? Символисты? Брюсов, Гумилев, Хлебников, Белый... — нет, мелковато. Мандельштам? Очень может быть, но нет, постойте, он ведь был еврей.

— Он был русским поэтом, замечательным притом.

— Ага, замечательным. Значит лично вы его к гениям не причисляете.

— Да вы, просто, провокатор-вымогатель. Нарочно сказали мне про еврея, да?

— Конечно, хотел посмотреть на вашу реакцию. Итак, остается Блок и... — Сенцов хлопнул себя ладонью по лбу, — как же я сразу не догадался, почему-то совершенно выпало из головы. Это — Ахматова, сто процентов.

— И почему же не Блок? Между прочим, он был православным человеком и безусловно гениальным поэтом?

— Потому не Блок, что Ахматова и все. Уверен что ваши стихи в ее стиле.

— Это ваше окончательное решение?

— Да, абсолютно, бесповоротное.

— Подумайте, Сергей Дмитриевич, я бы даже сказала: «Одумайтесь!» Вы приняли столь внезапное, скоропостижное решение, на карту поставлено самое заветное желание. Вы не боитесь потерять всё?

— Нет, дорогая Арина Юрьевна. Я-то не боюсь, а вот вы бойтесь и трепещите, потому что сейчас вы будете исполнять мое самое непреодолимое, самое смертельное желание.

Сенцов смотрел на меня в упор, и хотя было уже темно, я чувствовала его взгляд каждой клеточкой, от него было тепло и как-то душновато. Мысли стремительно улетучивались и я уже предчувствовала, что это будет за желание, и самое ужасное, в тот момент оно полностью совпадало с моим.

— Итак, я выиграл? — утвердительно спросил он.

— Да.

— И за это сейчас вы... («поцелуете меня» — мысленно продолжила я) ...будете читать мне стихи Ахматовой и Пушкина, всё, что знаете. Начинайте, я вас внимательно слушаю. Арина Юрьевна, что с вами?

— Ничего.

— У вас такой вид, будто я попросил вас немедленно броситься в воду и добыть там золотую рыбку.

Да уж, представляю себе свой идиотский вид.

— Знаете ли,  меня трудно удивить, но вы меня удивили (знал бы он, чем именно!).

— Читайте, голубушка Арина Родионовна! Читайте.

— Нет, вы издеваетесь надо мной! Да! (для меня это действительно смертельно читать стихи вслух. О, я несчастная!). Поймите же вы, инквизитор, поэзия — это лекарство для внутреннего употребления.

— Читайте немедленно, я выиграл. Я хочу услышать свой выигрыш.

— Ну, народ пошел. Один слушает вкус, другой — выигрыш. Что ж, в случае летального исхода, пеняйте на себя.

— А вы мне тут не угрожайте, понимаешь ли, вы мне поэзию давайте на законных основаниях.

Мне вдруг стало весело. Играть, так играть. Ну всё, Сенцов, сейчас ты у меня зарыдаешь.

— Боюсь не уцелеете, — тихо сказала я, резко меняя тон и становясь серьезной.

— Посмотрим, — почувствовав во мне какую-то перемену, он стал напряженно вглядываться мне в лицо.

— Поздно Сергей Дмитриевич, я иду ва-банк.

Придвинувшись к нему почти вплотную, я подняла руку и стала медленно водить пальчиком по застежке-молнии его куртки. Немного выждала, пока он оцепенеет, и сказала тихим грудным голосом, от которого еще в юнности мои ухажеры впадали в транс:

То пятое время года, Только его славословь. Дыши последней свободой, Оттого, что это — любовь.

Пауза подлиннее, не шевелиться и не дышать...

— Арина, вы... я... вы хотите сказать...

Глупый Сенцов, конечно, я хочу сказать, но не скажу, мучайся:

— Да я хочу вам сказать, Сергей, что Ахматова — действительно гениальный поэт, смотрите-ка, вас прямо паралич хватил от одного ее четверостишия.

Я отстранилась и весело улыбнулась:

— А вот вам Пушкин, специально для флебологов:

Ах, ножки, ножки! где вы ныне Где мнете вешние цветы?

И я, смеясь и продолжая декламировать, побежала к машине.

В подражание Ахматовой:

Предчувствуя, что желтая листва, и медленно гуляющие пары, и этот воздух прошлого столетия, что здесь каким-то чудо уцелел, все это миллионы раз уже воспето тайно и печатно. Но это мне почти не интересно, ни слова там, я знаю, не найдется о том, как мы уже не молодые по саду, взявшись за руки бежали. И нежности волна приносит строчки, которых мне ни вспомнить, ни забыть