Поговорим о поэзии Вячеслава Ивановича Иванова. Поэзия Вячеслава Иванова не только трудная, но местами и крайне трудная. Мы немного коснемся его излюбленных тем. Вячеслав Иванович Иванов родился в 1866 году и прожил довольно долгую жизнь: умер он в 1949 году. Не наше дело разбирать многочисленные перипетии его жизни, наше дело — поэзия, как ее отразил Вячеслав Иванов. Из поэтов Cеребряного века это очень трудный, возможно, самый трудный поэт. Любопытно при этом, что он совершенно не был авангардистом. Форма и техника стиха у него совершенно традиционные, иногда даже напоминают русскую поэзию XVIII века. Но этим не надо обманываться, поскольку Иванов очень любит необычные редкие слова и тематику его поэзии можно назвать античной и христианской. Но прежде всего его личность, его собственное "я" отражается в поэзии столь ярко, что этот поэт навсегда останется в русской литературе как выдающийся лирик, техник и философ стиха.
Действительно поэзия эта требует не то чтобы даже образования, не то чтобы даже знания поэзии, но некоторого размышления. Представим себе: у него есть поэма "Младенчество". Это в каком-то смысле автобиографическая вещь. Там Иванов рассказывает о своих родителях и о том, как он был ребенком и как детскими глазами он воспринимал мать и отца и события своей жизни еще давным-давно, в начале 70-х годов XIX века. Написана эта поэма в очень хорошем четырехстопном ямбе. Начинается она примерно так: "Вот жизни длинная минея, / Воспоминаний палимпсест". Нам требуется знать, что такое минея. Люди православные, очевидно, это знают. Что значит "палимпсест", надобно искать в области искусствоведения. Допустим, мы нашли это. Тогда понятно будет, почему "воспоминаний палимпсест". Такого рода трудности требуют информативности. Это поэзия для поэтов, филологов, философов, мифологов.
Но странное дело, трудность этой поэзии скорее возбуждает, нежели отталкивает. Это манящая трудность, и вот почему: потому что поэзию в принципе можно воспринимать как угодно, можно воспринимать ее философски, филологически, с точки зрения версификации. Но если мы информативно не понимаем многих слов, это не значит, что поэзия недоступна нам. Есть очень плохое выражение, так называемая "музыка стиха". Это очень неточно, потому что музыка есть музыка, а стихи есть стихи. И вербальная музыка очень сильно отличается от музыки в нашем обычном понимании. Слова могут дать свои ассоциации, сонорные резонансы, реверберации, воспоминания. Поэтому можно читать совершенно непонятную поэзию и получать от нее определенное наслаждение, даже очень высокое наслаждение.
О том, как он родился, Иванов пишет так:
Мать разрешения ждала, —
И вышла из туманной лодки
На брег земного бытия
Изгнанница — душа моя.
Итак, стиль, путь и принципы этого поэта понятны. Его душа — "изгнанница" "на бреге земного бытия". Что же Иванов понимает под этим самым "земным бытием"? Он, собственно, никогда не занимался конкретной земной личностью какого бы то ни было человека, пусть то будет Данте, пусть то будет Блок, пусть то будет сам Иванов, его всегда интересовали перипетии человеческой души. Но дело в том, что в это простое понятие "человеческая душа" он вкладывает крайне и крайне сложное содержание. Мы уже знаем, что душу свою он понимает как изгнанницу. Но в каком мире живет эта душа и что это такое? Скажу сразу, что для Вячеслава Иванова душа — более конкретное, более реальное, более больное, более жестокое понятие, нежели тело. Он вообще не занимается физическим телом, физической любовью, страданьями физического тела.
Первая и главная его тема — мир луны, в который он нас погружает. Луну он понимает тоже крайне по-особому, и мы должны немного на этом остановиться. Луна есть вселенная души, или, вернее, субтильного тела души. В этом смысле через всю его поэзию лунные лучи проникают, протекают. У Иванова есть очень много стихотворений, где луна, лунность даже в названии отражены. Попробуем разобрать стихотворение "Лунные розы". В этом стихотворении речь идет о любви двух призраков, но слова "призрак", "привидение" здесь совершенно не подходят. Речь идет о двух возлюбленных, и написано о них так: "К ней влекут его тайные звуки,/ К ней влечет золотая луна". Он и она. Действие происходит после так называемой смерти, вернее, после физической смерти. И вот они спешат навстречу друг другу.
Все вперед, в бездыханные сени
Лунным сном отягченных древес;
Все вперед, где пугливые тени
Затаил околдованный лес.
Там она, на печальной поляне,
Ждет его над могилой, одна,
Сидючи недвижимо в тумане, —
Как туман, холодна и бледна.
Далее она говорит своему другу, уже в потустороннем мире (но этот мир только для нас потусторонний. Судя по всему, для Вячеслава Иванова потусторонний мир — это наша земная реальность, страдания, суета и скука, в которой мы проводим свою жизнь. Его реальность — это мир сна, смерти и любви). Итак, она говорит ему: "О, зачем мы бесплотные тени?"/ — "Милый друг! погоди, погоди!"
Иванов безусловно не только одаренный поэт, но и хороший эрудит в античной поэзии. Розы на снегах — это любимый образ Вергилия и Валерия Флакка. Любопытна связь между Валерием Флакком и Пушкиным, а затем и Ивановым. Пушкин, переводя одну строчку "Феокрита" Валерия Флакка, пишет так: "Кто на снегах возрастил Феокритовы нежные розы?" Разумеется, русские поэты славны тем, что они очень хорошо знали французский язык. В этом смысле "снежная роза" и "нежная роза" дают очень забавные реминисценции с французским словом neige 'снег'. Neige по-русски всегда воспринималось как "нежность" у наших поэтов, которые более или менее одинаково владели и русским, и французским языком.
Как же кончается у Иванова эта странная любовь, этот странный лунный вампиризм?
Рок любви преклонен всепобедной…
Веет мрак… веет хлад… веет мир…
И зарей безмятежности бледной
Занялся предрассветный эфир.
Это стихотворение напоминает нашу трактовку французского neige, потому что любовь, несмотря на свою страсть, несмотря на свой полет, несмотря на свой вампиризм, кончается удивительно хорошо и спокойно. Это настолько интересно, что мы можем спросить: "А какими глазами поэт может это видеть, какими руками он может осязать свою возлюбленную, что это вообще такое?" Далее у Вячеслава Иванова вполне просматривается идея композиции души, которой он только и занят. В любопытном стихотворении "Gli spiriti del viso" он рассматривает глаза как зеркало души и так называемые "духи глаз". "Gli spiriti del viso" — это выражение из Данте, переводится как "духи глаз", действительно трудное понятие. Пишет Иванов так:
Есть духи глаз. С куста не каждый цвет
Они вплетут в венки своих избраний;
И сорванный с их памятию ранней
Сплетается. И суд их: Да иль Нет.
И далее про духи глаз:
Они — глядят: молчанье — их завет.
Но в глубях дали грезят даль пространней.
Удивительно точная и очень глубокая строка. Представим себе эти духи глаз, эти одушевленные глаза в глубях какой-то дали умеют видеть даль еще более далекую, еще более пространную. Это удивительно точно и хорошо сказано. Иванов в своем поклонении луне доходит до необычайно высоких понятий. Он учит нас, что такое луна, потому что мы ничего об этом не знаем, и та луна, которую мы видим простыми глазами, никакого отношения не имеет к божественной Луне античной Греции, тень которой столь часто вызывает поэт.
Есть у него удивительное стихотворение, которое называется "Жрец озера Неми". Озеро Неми — это священное озеро богини Дианы, богини Луны. Почитаем его немного, оно весьма прелюбопытно. Итак, речь идет от лица жреца озера Неми:
Так я жду, святынь твоих придверник,
В эту ночь придет ли мой соперник,
Чистая, стяжавший ветвь твою,
Золотой добычей торжествуя,
Избранный, от чьей руки паду я,
Кто мой скиптр и меч возьмет в бою.
Здесь глубокий мифологический ход. Дело в том, что в священной дубовой роще Дианы на одном из дубов растет золотая ветвь, та самая золотая ветвь, названием которой знаменитый фольклорист Джеймс Фрезер назвал свое многотомное сочинение. Действительно, это любопытно не с точки зрения мистики, не с точки зрения античной философии, но безумно красиво с точки зрения поэзии — что в лесу лунной Дианы среди священных дубов на одном из таких деревьев растет золотая ветвь.
Странная, удивительная, прельстительная неопределенность стиха, чем всегда славился этот безусловно великий поэт, безусловно один из лучших в русской поэзии, один из самых странных поэтов. Его образ любопытно раскрывается в цикле стихов под названием "Песни из лабиринта". Очень странно, как он понимает свое рождение. Понятно, что физическое тело он понимает просто как "брег земной". Стихотворение из "Песен из лабиринта" под названием "Сестра" звучит так:
И где те плиты порога?
Из аметистовых волн --
Детей -— нас выплыло много.
Чернел колыбельный челн.
(Колыбель у Иванова всегда называется челном черным или белым.)
Белела звезда отрады
Над жемчугом утра вдали,
Мы ждали у серой ограды…
И все предо мной вошли.
Вошло очень много детей. Он вошел последним, я имею в виду лирического героя стихотворения.
И я в притвор глубокий
Ступил -— и вот -— Сестра.
Не знал я сестры светлоокой:
Но то была -— Сестра.
Это можно назвать символом, это можно назвать как угодно, но кто такая сестра, нам совершенно непонятно. Очевидно, все равно "сестра" — это та, которая ждет изгнанницу душу, которая ждет младенца и которая служит его помощницей.
Поскольку поэзия не являет собой какую-либо доктрину, понятно, почему даже столь религиозный христианин, как Вячеслав Иванович Иванов, посвятил столь упоительные, столь талантливые стихи античной поэзии.
Поначалу, познакомившись с творчеством Вячеслава Ивановича Иванова, можно вынести однозначное решение, что это так называемый лунный поэт, поэт очарованный, околдованный луной, так сказать "лунатик" в метафизическом смысле. И правда, очень многие его строки заставляют думать именно об этом, например: "И медлит ворожить на дремлющих купавах / Над отуманенной зеркальностью луна". И кажется иногда, читая его поэзию и прозу, что он долго, долго, бессонными ночами слушал эту лунную ворожбу. Но это первоначальное и довольно обманчивое впечатление, потому что, если подробнее познакомиться с его поэзией и особенно прозой (он написал две книги и очень много эссе), то впечатление несколько меняется.
Здесь надо сейчас сделать отступление в принципы русского символизма. Безусловно, русский символизм, поэзия Серебряного века выросли и развивались под значительным влиянием Владимира Соловьева. Мы найдем у самых крупных поэтов, Андрея Белого, Александра Блока, и в данном случае у Вячеслава Иванова, очень много следов прямого влияния Владимира Соловьева. В чем это сказывается? Как раз Вячеслав Иванов дает нам лучшее понятие о Владимире Соловьеве, более поэтичное, более раскованное, нежели проза самого Владимира Соловьева. В поэзии Вячеслава Иванова бесспорны два влияния, как и у других поэтов Серебряного века, два влияния, которые эти поэты пытались соединить. Во-первых, это влияние античной Греции: почти все крупные поэты Серебряного века имели превосходное классическое образование, они знали и греческий, и латынь, многие из них переводили греческую драматургию. Вячеслав Иванов не исключение из этого правила, он превосходно переводил драмы Софокла и Эврипида. Во-вторых, это влияние христианства. Из всего этого Вячеслав Иванов лучше, чем это сделали Андрей Белый или Александр Блок, пояснил нам принципы и суть русского символизма.
Дело в том, что русская поэзия в отличие от, скажем, западноевропейской поэзии глубоко религиозна, так же точно, как вообще русская философия. Ее трудно назвать просто метафизикой, это безусловно религиозная философия. Из чего можно легко сделать вывод, что вся русская культура настолько религиозна, что необходимо даже в определенной степени знать не только православное богословие, но даже католическое, ибо русский человек известен своим любопытством.
Вячеслав Иванов не исключение из этого правила. Вместе с Мережковским и Андреем Белым он очень поддерживал идею о слиянии эллинской культуры и культуры христианской. Почему и как такие довольно неслиянные направления эти люди так пытались слить, мы сейчас, через сто лет, не очень понимаем. Но, читая Вячеслава Иванова, мы чувствуем невероятное усилие, которое эти поэты и мыслители прилагали к тому, чтобы философское язычество познакомить с христианской философией и метафизикой. У Вячеслава Иванова на эту тему есть две книги. Одна называется "Эллинская религия страдающего бога", другая называется "Дионис и прадионисизм". Название вполне красноречиво. Понятно, что Иванов стремился утвердить то, что западные мифологи в XIX веке называли христо-дионисизмом. То есть его также очень сильно поразило некоторое весьма отдаленное сходство страдающего бога Диониса и страдающего Бога Христа. Причем Иванов настолько хорошо знал греческую традицию, что проследил мифологию Диониса с древнейших времен (с того, что он назвал "прадионисизмом") до заката дионисийской религии примерно в III-IV вв. н.э. Иванов нам объяснил, что поэт и мыслитель Нонн, который написал большую поэму "Деяния Диониса", перешел в христианство в конце жизни. Так это или не так, история не может точно сказать, но этот переход для Вячеслава Иванова был замечательным: религия Диониса, по его мнению, довольно плавно и довольно спокойно перешла в христианство.
Диониса он рассматривает как типично женское божество, как женского бога и в известном смысле ненавистника мужчин. Это то, что в свое время писал Владимир Соловьев. Вячеслав Иванов так же, как Андрей Белый и Александр Блок (именно эти три поэта очень увлекались такого рода мыслями), занимался культом Вечной Женственности. Конечно, можно возразить, что впервые это понятие ввел Гете во второй части "Фауста" в отрывке о Елене Троянской. Но Гете не стал нам объяснять, что такое Вечная Женственность, потому что в драме "Фауст" только два фрагмента касаются этой темы, а Вячеслав Иванов дал себе труд очень подробно, очень хорошо представить, почему в мире наступает грубый матриархат, а для философов и поэтов пришла вечная женственность. Это настолько любопытно, что стоит немного остановиться на этом, кстати, потому что культ луны напрямую связан с идеей вечной женственности.
Иванов пишет о двух направлениях в поэзии и в искусстве вообще. Он превозносит и долго разбирает, как бы мы сейчас сказали, генетику музы, и останавливается особо на Мнемозине, богине памяти. Существует особый культ Мнемозины. Как правило, мифологи сходятся на том, что Мнемозина — одна из семи древних матерей, и она зачала от Зевса других муз. Аполлон же называется Мусагет ("Водитель муз", он не муж, не отец, не жених, он просто "водитель муз"). Поэтому Мнемозина, то есть Память, привлекает особое внимание Вячеслава Иванова. Он берет память в ее женском празначении. Он называет это даже вечной памятью или памятью мировой души. Понятие сложное, и мы немного на нем остановимся. Как пишет Иванов, интересны те художники, и значимы те художники и поэты, которые негасимо поддерживают древний огонь на родовом очаге поколений. Для Иванова преемственность поколений самое главное. Люди, которые теряют память, и память в ее сокровенном аспекте, то есть анамнезис по Платону, то есть Мнемозину, не являются на его взгляд художниками, они являются простыми разрушителями. Отсюда его крайне скептическое отношение к искусству его собственного времени и к поэзии его времени. Ему, в общем, не очень нравится мужская экспансия в нерушимую идею памяти и в нерушимую идею поколений. Что он под этим понимает? Он пишет, что наш поверхностный оптимизм новых поколений рождается, потому что нас ослепила блистательная победа человека над природой. Человек не знает, думает Иванов, что те самые победы над природой, которые он провозглашает, в сущности, являются очень пустяковыми, очень поверхностными. Потому что каждый, как он пишет, чувствующий, умный человек за так называемым сознанием, за поверхностностью жизни чувствует и слышит далекую глубинную песню родимого хаоса.
Это свойственно, опять же подчеркиваю, не только Иванову, но и Блоку, и Белому. Я беру этих трех поэтов, потому что на них идеи Владимира Соловьева произвели наибольшее действие. Любопытно остановиться на том, что, в сущности, понимает Вячеслав Иванов под памятью мировой души: "Вечная память — коренная сила и живая кровь всякого общественного в духе зиждительства, когда мы, забыв о матерях-причинах, с юношеской слепой ревностью устремляемся к преследованию односторонне понятых, отвлеченных целей и на безымянных и сровненных с землей могилах прошлого мечтаем строить заново во имя потомков. Мы неправо служим потомкам. И вот вырастает поколение детей и отрицанием упраздняет дело отцов. Но те, кто в живом общении с отшедшими почерпают силу, которую передают потомкам, те, кто живут для свершения грядущих, на прочном камне возводят стены богочеловеческого храма. Это суть истинные освободители, если они не охраняют только, но и разрушают, то разрушают гроба, откуда хотят встать ожившие, если сокрушают старые скрижали, рушат заклятия, чтоб клином смертным держали заколдованную жизнь". Отметим его удивительный стиль, он пишет очень хорошим русским языком, от которого мы давно отвыкли. В известном смысле читать его надо внимательно, а не поверхностно. И это относится не только к нему. Вообще совет новому поколению: более медлительно, более мягко читать фрагменты, пассажи на русском языке.
Что же думает Иванов о вечной памяти? Он пишет так: "Вечная память — энергия соборная и в таинственном смысле священственная. Тайно священствует, кто ей служит и жертвует, как художник, жрец Мнемозины и муз, ибо священство обращено лицом в прошлое, ему определено хранить предание предков". И вывод, который делает Иванов: "Мы все чувствуем, что живем в пору ущерба и укрощения стихийных мировых сил и стихийных человеческих энергий, но все еще слышим где-то ниже сознательной и поверхностной жизни далекую глубинную песню родимого хаоса". Я повторяю эту цитату, потому что, на мой взгляд, это очень удачный образ "далекая глубинная песня родимого хаоса". Возможно, мы ее не слышим, возможно, мы действительно живем поверхностно, как думает Иванов. Возможно, мы легкомысленны в каком-то смысле, то есть упиваемся мгновенными успехами. Следующее поколение о них уже забывает. И таким образом Иванов скорбит, что прервана единая связь отцов и детей. Он не единственный, кто об этом скорбит. Уже века два-три это явление с большим сожалением фиксируется не только в европейской, но даже и в американской мысли. С этим связано то, что Иванов называет концом культурного света. Мы забыли, по мнению этого поэта, horror fati ("ужас судьбы"). Он учит нас, что миром правит женское начало, он называет это по-разному: "единая мировая богиня" в трех лицах, три музы, дочери Мнемозины, далее трижды три музы, то есть девять муз, три менады Диониса, трехликая Геката, Артемида, Изида. Под разными именами кроется единое начало.
Иванов, кстати, задевает то, что является весьма важным вопросом. Он пытается понять язычество, которое с точки зрения монотеизма совершенно непонятно для нас, ибо мы живем под властью мужской религии, будь то иудаизм, или христианство, или магометанство. Это все типично мужские религии. Так вот, для нас совершенно непонятно, что, например, Аполлон может переходить в Диониса, Изида может переходить в Артемиду. Боги и богини могут меняться именами и функциями. Это создает немалые препятствия для понимания религии. Поэтому любопытно следить за тем, как Иванов мучительно пытается понять языческую религию политеизма, поскольку он замечательный христианин, а следовательно — монотеист. Но нельзя сказать, что он ее правильно понимает, потому что мы можем заметить, что он все равно в своей трактовке политеизма не уходит от монотеизма, когда он пишет о "единой мировой богине", следовательно, он множество все равно сводит к единству. И дальше он даже пишет, что с точки зрения "единой мировой богини" остальные египетские или греческие боги являются просто "полидемонией", то есть определенным скопищем демонов, а демоны они именно потому, что "единая мировая богиня" и есть божественное начало, а остальные боги, будь они столь велики, как Зевс и Аполлон, являются не более чем посредниками между небом и землей. То есть в лексике Средних веков они являются скорее демонами. Тем самым Иванов подходит к христианству, для того чтобы все-таки перенести акцент с Диониса как предтечи на Христа как великого Бога. И здесь ему, поскольку он в душе и по сути монотеист, гораздо легче и дышать и мыслить.
Но видимо эллинская античность все-таки не дает ему никакого покоя. Он вновь и вновь возвращается к воспеванию того, что он называет "мировой душой", ибо это древнейшее понятие он понимает резко по-своему. Мировая душа для Иванова — это, собственно, та же Мнемозина, иногда он увлекается до того, что путает эти два понятия. Я имею это в виду в очень хорошем смысле, поскольку он нам говорит об очень сложных материях. И говорить действительно внятно о язычестве очень трудно. Процитируем удивительный пассаж на эту тему: "Глубокая золотая тишина объемлет самозабвенно отдавшуюся душу. В далеких далях встают пред ней образы, сохранившиеся в воспоминаниях мировой души, ибо поистине и йота не прейдет в свитке ее Памяти. И все, что миновало, вечно свершается, и доныне Клеопатра поворачивает корму раззолоченной галеры, чтобы бежать с влажного поля Актийской битвы (имеется в виду битва при Акциуме Антония, ее любовника.— Е.Г.). Неведомая нам жизнь спасена в тенях и оболочках, отделившихся от вещей и лиц давно истлевших". То есть Иванов имеет в виду, что в памяти мировой души не пропадает ничего, и если давно истлели вещи, тела и галеры, то их призраки, их тени, их абрисы остаются в памяти мировой души. И далее он эту трудную мысль чуть-чуть комментирует, он называет жизнь вещей и людей, давно истлевших, "безбольной вдовствующей жизнью, покинутой семенами духа и в то же время, как души былых людей ушли в свои обители, их полуоживленные эфирные формы продолжают в лоне души мира свою жизнь как ее неистребимая часть". И вот он возвращается к своему пониманию Гете, к тому качеству, каким Гете во второй части "Фауста" наделяет вызванных из глубины матерей, бессмертную Елену и ее "наполовину принадлежащих небытию легких спутниц". Заметим его очень любопытный стиль. Трудно это понять. Что значит "наполовину принадлежащих небытию"? Да, тела их истлели, но, как понимает это Иванов, тела не главное в человеческой композиции. Он делит человеческую композицию на три части, он вообще большой любитель триад и числа три. То есть души ушли в свои обители, какие — Иванов нам не поясняет, тела ушли в землю, и вот — нечто среднее, абрисы, образы великих героев и героинь ведут, как он выражается, "вдовствующую жизнь". В чем же очарование Аполлона, от которого Иванов никак не может уйти? Аполлон есть то начало, которое берет Мнемозину и достает из нее разного рода разные памяти. И только тем самым человек, в смысле художник, который поклоняется Аполлону, поклоняется в то же время памяти. Он не прерывает поколений, он не прерывает традицию. Такой человек верен золотой цепи Гомера.
В этом смысле Иванов безусловно таким человеком является. Если учесть культ античности в русской поэзии Серебряного века, то мы можем очень смело сказать, что это последнее в европейской поэзии явление, потому что Европа отказалась от так называемой золотой цепи Гомера более чем за сто лет до русского символизма. Конечно, отдельные представители, как то Новалис, Байрон, Гете, еще поклонялись античности, но это было все меньше и меньше. И в этом удивительная миссия России, православной христианской страны, в этом удивительное счастье ее родовой памяти, что русские люди не забывают ничего (я имею в виду лучших их представителей), что им нравятся все мечты, им нравятся все речи, и они посвящают действительно всем богам свои стихи. Русская идея, русская мысль несколько адекватна огромным пространствам нашей империи (иначе Россию в смысле пространства ведь не назовешь никогда). Таким образом Иванов резко отделяет русских традиционных людей от представителей европейского авангарда. Как бы ему ни нравились эти поэты, их мастерство в основном, но дело в том, что он прежде всего остается глубоко русским патриотом, несмотря на свое блистательное знание европейской традиции.
Но каков же собственно религиозный переход Иванова? Как он переходит к Христу? Этот переход осуществляется довольно любопытно. Иванов считает, что Люцифер, или Денница, как он его называет (он никогда его не называет сатаной или дьяволом, видимо потому, что считает Люцифера или Денницу, мягко говоря, очень серьезным противником), есть тот, кто внушил человеку простое выражение "аз есмь", то есть "я есть". И в этом Иванов мыслит корень всех бед. Почему это так? Потому что, пишет он, земная жизнь совершенно призрачна и совершенно неинтересна с точки зрения религиозной. Ему важен именно религиозный смысл человеческой жизни.
Как я уже упоминал, поскольку его ведет единая женская богиня, эта богиня, словно Ариадна, отдает ему клубок, чтобы выйти из этих глубин физики и метафизики. Для него женский пол, женское начало безусловно приоритетны по отношению к мужским, он даже называет женское начало абсолютным, а мужское начало относительным. Почему? Оно транзитно. Дальше пишет он так уже на примере античности: "В бессознательной исконной памяти об обреченности мужского на гибель и необходимости расплаты жизнью за обладание женщиной лежит то очарование таинственно влекущей и мистически ужасающей правды, какое оказывают на нас "Египетские ночи" Пушкина. Совокупная мужская энергия не в силах исполнить меру бессмертных желаний многоликой богини, и потому она губит своих любовников, от которых родит многогрудая Кибела только недоносков и выкидышей, губит и образует вновь в надежде на истинный брак, но оскудевшая сила солнца недостаточна в сынах". Пассаж, конечно, весьма интересный, и вот почему: Иванов уходит от плотской жизни и телесной любви, считая, что там недовольны все, и женщины и мужчины, что земная женщина жаждет небесного жениха. Тогда как мужчины жаждут насилия (он часто употребляет это слово для обозначения отношений мужчины и женщины, и другие слова он употреблять не любит). Для него обычная физическая любовь — только насилие. И насилие это нелепо, потому что и мужское и женское тело принадлежит великой матери. Он упоминает и Бахофена, и прочих античников, которые говорят, что земной мужчина не более чем фаллическое начало в недрах матери-земли, как подземные реки, подземные моря. Таким образом, насилие он сравнивает с идеей раскаленного солнца. То есть он говорит, представьте себе ужас раскаленной земли, где не растет ничего, страшные черные скалы, абсолютный песок пустынь, и люди задыхаются и хотят луны, хотят болота, хотят влаги. И это, как он считает, обращая парадигму раскаленного солнца на мужской мозг, мужскую агрессию, как раз то, что губит цивилизацию. Любопытный поворот его мысли.
Вернемся к тому, в чем он видит главное преступление Люцифера. Действительно, когда человек говорит "аз есмь", он утверждает свое я. Пишет он на эту тему так:
Ты в плоть мою, Денница, вжег
Печать звезды пятиугольной
И страстной плотию облек
Мой райский крест,
мой крест безбольный.
Символика этой строфы понятна, потому что пентаграмма, пятиугольная звезда всегда была символом плоти. Эта самая пятиугольная звезда входит в гербы большинства республик, заметим, не монархий, но республик. Именно потому, считает Иванов, что республика — это то государственное образование, которое не интересует дух, не интересует душа, ее интересует только тело, экономика, промышлен- ность. И вот, он пишет, что на внутреннего человека, которого символизирует "райский крест", Денница даже не надел, но он сказал сильнее: "...вжег печать звезды пятиугольной". И после этого началась страшная борьба духа и тела, это, на его взгляд, дело Люцифера, или Денницы. А после этого, он считает, Бог, который легок, Бог, который милосерден, Бог, который есть любовь, и остался Богом, но наши доступы к нему оказались невероятно трудны, потому что мы должны преодолеть барьер нашего тела, которое принадлежит Деннице-Люциферу.
Пишет Иванов о Боге так, как Он воспринимался уже после начала христианской эры, на пороге нашего времени. Как мы воспринимаем Бога?
Бог — душный вихрь и безнадежность,
Бог — преступленье и венец,
Бог — волн пылающих безбрежность,
Бог — смертный ужас, Бог — конец.
Но за концом — заря начала,
За смертью — победивший смерть.
Это любопытно, такие строки о Боге редко встретишь, при том что Иванов необычайно любит Бога, если можно так простодушно выразиться. Он пишет: "Но за концом — заря начала, / За смертью — победивший смерть". То есть, согласно мысли этого поэта, необходимо преодолеть плоть, что значит — смерть. Ибо только смерть плоти дает душе шанс, дает душе счастье и "гипотезу" (в греческом смысле слова, то есть "фундамент"). И далее в этом же стихотворении "Панегирик Богу":
Ты дал мне песенную силу,
Ты дал мне грозы вешних чар,
Ты дал мне милую могилу,
Ты дал мне замогильный дар.
Ты растопил мои металлы,
И променял я свой алмаз
На слез прозрачные кристаллы
И на два солнца дальних глаз.
Это очень хорошая, великолепная поэзия. И совершенно не хочется ее комментировать и как-то разъяснять выражения вроде "свой алмаз" и "два солнца дальних глаз". Всегда очень хорошо, когда читаешь поэзию, чтобы осталось гораздо больше недосказанности, гораздо больше внушения, гораздо больше галлюциноза, нежели так называемого конкретного понимания. Но основную ось мысли Иванова в этом смысле мы понимаем, и мы ее чувствуем. Конечно, он предполагает, что первый шаг на пути к Богу начинается, если мы забудем слова "аз есмь", что значит "я и мое право", "я и антропоцентризм". В этом совете Люцифера Иванов видит начало конца, то есть когда каждый человек понял, что он главный, что "аз есмь", а надо говорить "Ты еси", "Ты есть", это надо говорить Богу, который внутри нас, ибо Царство Божие внутри нас. В стихах это звучит так:
Когда с чела "аз есмь" стираю
И вижу Бога в небеси,
Встречаю челн, плывущий к раю,
Любовь поет мне: "Ты еси!"
То есть главная реальность и главное бытие — это бытие Божие. И наш первый шаг в том, что мы забудем "аз есмь", а вспомним, что "Ты еси". То есть реально существует только Бог. Он совершенно бескомпромиссен, наш поэт, потому что, несмотря на то что есть люди хорошие, люди плохие, люди образованные, люди необразованные, это все одинаково призрачное бытие, которое он сравнивает с тем самым бытием вечной памяти мировой души, когда пишет: "...даже йота не пропадает в памяти мировой души". Но при этом для него это призрачная жизнь. И в каком-то смысле это можно соотнести с его пониманием преодоленной античности. Несмотря на изумительную красоту греческой философии и греческой поэзии, в наше время, наверное, думая об Иванове, Александр Федорович Лосев все свои сочинения касательно античности озаглавил не "Метафизика античности", не "Философия античности", а именно "Эстетика античности". И это совершен- но правильно. Но эстетику Вячеслав Иванов, несмотря на все соблазны, пытается преодолеть. Мы, конечно, сейчас не знаем его духовного бытия. Удалось ли ему действительно, как он пишет в этом стихотворении, "с чела стереть" проклятое адово слово "аз есмь"? Он думает совершенно по-другому, чем представители восточных доктрин, ведь "я" не дает покоя ни Востоку, ни Западу. "Я" не любит ни западная метафизика, ни восточная. Но на Востоке буддисты и некоторые суфии, которые также призывают стереть это "аз есмь", оставляют себе так называемую "божественную пустоту". Это термин и той и другой метафизики, и буддийской и суфийской. То есть они идут в божественную пустоту и хотят быть великой пустотой, они видят метафизическую задачу в том, чтобы стереть со своей личной пустоты любые границы и совпасть с абсолютной мировой пустотой. Этого нет у Иванова. Он не думает о пустоте, потому что, когда кончается "аз есмь", начинается "Ты еси", то есть начинается не поклонение, не религия, а восторженное понимание Господа Бога (он пишет это курсивом). Под словом понимание он, разумеется, не имеет в виду ничего резкого, ничего вызывающего. Понимать для него — это чувствовать. Понимание и интуиция у него синонимы в этом смысле. В этом поразительная новизна, любопытная для человека европейского дилемма, которую он решает таким способом. Поэтому для него выход из эгоизма, выход из тюрьмы собственного "я" — это простые два слова "Ты еси". Он даже советует нам повторять это. Это "Ты" живет в нашем "я", ибо Царствие Божие внутри нас самих. Поэтому это можно назвать self Господа Бога внутри нас, это наше внутреннее сокровенное "я", которое в нашем языке звучит как "Ты еси". В этом удивительное и непреходящее значение этого безусловно великого поэта.
Понятно, что он непопулярен, понятно, что у него сложные стихи, понятно, что необходимо быть не то что человеком образованным, но человеком, сердце которого чувствует даже шепот Иванова, даже его ворожбу. Поэтому на Луне он нам ворожит. Совершенно не обязательно понимать все его стихи, что невозможно. Я даже не знаю ни одного толкового комментария на его поэзию. Но суть одна: он нетленный, он совершенно русский человек, он абсолютный христианин в нашем, в нормальном православном смысле, и поэтому его значение непреходяще.