Уже в пору моей учёбы в Литинституте в конце 60-х о Николае Рубцове ходили всякие легенды. О его якобы излишне колючей, ранимой натуре, всевозможных скитаниях на суше и на море и, конечно же, о постоянных тщетных попытках опубликовать свои стихи.

Очевидно, всё это было отчасти, так же как и то, что он постоянно пребывал в каком-то уж больно зависимом положении. От неустроенности, безденежья и от той самой любви к поэзии, которая буквально захватывала его целиком и не позволяла ему растрачивать силы на что-то другое. Как-то раздваиваться, мельчать… и недаром ему лучше всего писалось в моменты полного отречения от житейской суеты, когда он оказывался у себя в родной деревне, в близких ему ещё с детских лет местах.

Хотя и тут на него сыпались упреки со стороны жены с тёщей. Что вот, мол, сидит над какими-то бумагами, мотается по лесу, а помочь чем-то по хозяйству ленится. "Добрые люди все работают, семьи кормят, — высказывала ему в глаза тёща. — А тут достался такой, у которого не пойми чего в голове!" Но вместе с тем как можно было осуждать их за это? Если всё у них только и вертелось вокруг одних нескончаемых хлопот об огороде и корове.

Не мог из-за своей скудости Коля выбраться и хотя бы в ближайшую Вологду. Чаще всего к таким же нищим, перебивавшимся с хлеба на квас собратьям-поэтам. Ведь только тут могли по-настоящему понять его, посочувствовать, а заодно и оценить какие-то его новые творения.

И когда ему удавалось напечатать в районной газете стихотворение или два, то он и тому был рад-радёшенек. Ведь помимо публикации ему ещё выписывали гонорар, крохи какие-то в пять-десять рублей. Но и этого было достаточно, чтобы взять хоть билет на поезд и вырваться на свободу.

Стукну по карману — не звенит.

Стукну по другому — не слыхать.

Если только буду знаменит,

То поеду в Ялту отдыхать…

Ну что тут ещё добавить? К той горькой и неодолимой безысходности, над которой он сам же иронизирует и от тисков которой не мог избавиться также в Москве. Куда приезжал чаще всего во время шумных зимних сессий вместе с другими заочниками. А поселялся у нас в общежитии… и вот здесь мне тоже приходилось встречаться с ним.

Где-нибудь прямо в коридоре… либо на нижнем этаже в клубе, или у телевизора. А иногда он даже заходил ко мне в комнату. Что-то спросить, а то и просто передохнуть на стоявшем у меня свободном диване.

Хорошо помню также, как я наткнулся на него однажды на бывшей улице Горького. Как раз неподалёку от Тверского бульвара, на котором находится наш Литературный институт. Он шёл, как бы несколько задумавшись, в своем неизменном потёртом пальтеце и с беретом на голове.

— О-о, — протянул он только с мгновенно потеплевшим, оживившимся взглядом.

Мы обменялись какими-то двумя-тремя словечками. Совсем незначительными, так, по поводу где да куда? А потом Коля вдруг отчего-то свёл брови, помялся и совсем тихо (как он это делал всегда в таких вот неловких случаях) спросил:

— Не мог бы ты меня выручить… ну хотя бы пятью рублями?

Признаться, я вначале даже слегка потерялся… и дело было тут совсем не в деньгах! Просто я увидел на этот раз какую-то полную его надломленность. Бессилие… чувствовалось, что на душе у него тоже ещё огромная тяжесть. От всех этих на самом деле бесконечных мытарств, издательских отказов и всё также угнетавших его семейных неурядиц.

И я лишь поспешно достал несколько смятых бумажек и, сунув их в его оттопыренный карман, тут же попрощался и направился дальше.

Так уж вышло, что мы после этой встречи больше не виделись. То ли он окончательно увяз со своей новой книгой и ему некогда было появляться ещё у нас в общежитии. А то ли внезапно куда-то уехал… как бывало с ним и до этого нередко. Назад ли к себе домой, в Тотьму или Вологду, а может, и куда-то к друзьям, в какой-нибудь совсем незнакомый город.

А потом вдруг как гром среди ясного неба… Заскакивает ко мне в комнату Сашка Сизов. Большой, широколобый, один из тех, кто боготворил Колю, любил его стихи и также приглашал его не раз к себе в нижегородскую деревню, где жили его хлебосольные родители и где Коля мог спокойно проводить по пол-лета, предаваясь своему любимому делу.

И именно от этого Сашки я впервые услышал о Колиной смерти. Он ещё сам толком не знал, что и как… только кусал губы, без конца морщился от давивших его слёз и всё порывался тут же уехать к нему в Вологду.

Потом мы узнали и о некоторых подробностях. О совсем непростом житье Коли в Вологде, обретении им своего столь долгожданного угла и, конечно же, обо всей этой его страшной, нелепой гибели.

С тех пор прошло уже больше тридцати лет. Время летит неумолимо быстро. Кажется, вот только недавно стоял и разговаривал с ним.

И во всей его судьбе по-прежнему остаётся много загадочного. Так же как в жизни и смерти других наших великих поэтов. Пушкина, Лермонтова, Есенина… отмеченных печатью избранничества и отнятых у нас по злой воле ненавистников России.

Настал черёд в этом скорбном списке и для Николая.

Мне довелось побывать у него на могиле всего лишь год назад. Среди невысоких ещё берёз, сосен и целого частокола крашеных железных оградок.

"Россия, Русь, храни себя, храни…" — вглядывался я и повторял про себя эти его выбитые на мраморном обелиске слова.

Да, они оказались вполне пророческими… и кто бы мог подумать, что напишет их с такой болью и передаст потомкам этот неприметный вологодский паренёк. Оставшийся когда-то без отца и матери, покинувший в столь раннем возрасте родную деревню Николу и выросший, по сути, в детском доме.

Но может быть, как раз именно это и давало Коле возможность подняться надо всем и увидеть уже что-то горнее. Не мешая, однако, в то же время замечать и всё самое обыкновенное. Ту же одинокую, взъерошенную от непогоды и суетливо скачущую на заборе ворону. Или притаившийся возле мшистого коряжистого пня подосиновик, а то и показавшуюся уже из-за ближайшего холма заветную звезду.

Но только здесь, во мгле заледенелой,

Она восходит ярче и полней,

И счастлив я, пока на свете белом

Горит, горит звезда моих полей.

И теперь вот, когда всё самое дорогое выхолащивается и уничтожается, именно такие, проникнутые родниковой чистотой и образностью слова Николая Рубцова становятся главными в защите нашей сугубо русской народной целости.

Но к этому, думается, надо бы добавить ещё кое-что. И, может быть, не столько о бытовом, внешнем… А о том, что же послужило и легло всё-таки в основу его духовно-поэтического становления. Ведь тут Колин путь тоже складывался не каким-то наскоком и в одночасье. И не случайно кое-кто из критиков пытается воспользоваться этим и возвести себя в ранг неких его наставников. Забывая при этом, что Рубцов родился и возрастал, прежде всего, в своей вологодской глубинке. Среди такого же простого, обездоленного после войны люда, убогих почернелых лачуг и сплошных лесных урочищ. Да и в первых наставниках и учителях его если кто и был, то, скорее всего, поэт, прозаик и большой знаток нашего древнего русского фольклора (вспомните хотя бы его повесть "Вологодская свадьба") его земляк Александр Яшин. Ведь это видится сразу же по письмам Коли к нему, где он просит дать ему честный и жёсткий отзыв о своих самых ранних стихах.

И вся дальнейшая учёба его в Литературном институте разве не говорит как раз о Колином росте? Его наполнении, зрелости… от общения с преподавателями, от их лекций и бесконечных каждодневных споров, которые мы вели уже между собой о всех самых важных вопросах. А можно ли забыть о гудевшей надо мной, как улей, до глубокой ночи знаменитой комнате Пиницы? Ведь тут собирались на шумные застолья Сергей Чухин, ещё один земляк Коли, Саша Петров, Примеров, Макеев, Кузнецов, Ревутский (по прозвищу Полковник), горячие дарования с Кавказа. Я слышал только, как наперебой сменялись их голоса и как сразу же за чтением стихов начинались такие же громкие споры и обсуждения.

Иногда Коля брался и за свою гармонь, наполняя комнату уже совсем иными звуками и пением. В то время как кто-то подливал в опустевший стакан вина и провозглашал непременный тост за Колю. Другие же, напротив, пересаживались куда-нибудь на кровать и только внимательно вслушивались в какие-то его новые коленца или куплеты.

Посему встречи и знакомства Коли с более именитыми поэтами могли только чем-то обострить его, но ни в коем разе не изменить. Ибо рубцовские стихи вбирали в себя и без того уже многое от Пушкина, Тютчева, Кольцова, Фета, Есенина, к которым и призывали нас постоянно все лучшие наши преподаватели.

И я даже был свидетелем такой вот сцены, когда Коля подошёл прямо в коридоре к Ерёмину (он вёл у нас спецкурс по Пушкину) и, несколько смущенно помявшись, попросил принять у него зачет за какие-то старые долги.

— Да вы что, Коля, — тут же взял зачётку у него из рук Ерёмин. — С вами-то? Какие тут ещё могут быть вопросы!

Так вот он верил в талант Рубцова, его преданность и любовь ко всей нашей бесценной классической литературе.

Да и настоящее признание тоже приходит к поэту совсем не от какой-то бойкости пера, мастеровитости ли… а оно запрятано гораздо глубже и обязательно связано с чем-то действительно волнующим, болевым.

Подтверждением сему может послужить следующий случай. Я приехал как-то на свадьбу к родне в небольшой шахтерский городок на Урале. И вот, в самый разгар всеобщего шума и веселья на середину зала (всё это происходило в специально снятом кафе) вдруг выкатывает велосипедист. В пиджаке, сдвинутой на лоб серой кепчонке и с букетом цветов в приподнятой руке.

Я буду долго

Гнать велосипед.

В глухих лугах его остановлю.

Нарву цветов.

И подарю букет

Той девушке, которую люблю.

Когда он пел эти Колины строки, забыв обо всем и как бы слившись со своим героем, весь зал буквально застыл и приутих в каком-то внезапно охватившем всех восторге.

А потом ему громко зааплодировали и даже кинулись обнимать со всех сторон. Я тоже не удержался и, подступив к нему поближе, спросил: "А вы знаете, чьи это стихи?" Весь еще разгорячённый, велосипедист лишь удивлённо взглянул на меня, пожал плечами и откровенно произнес: "Нет, не знаю… Просто пою, и всё".

И вот в этом-то ответе его как раз и скрывается самое высшее признание. Так что, сколько бы разные критики и непримиримые наши враги не старались принизить роль Николая Рубцова в русской поэзии, осквернять память о нём (как в только что показанном фильме о Сергее Есенине), — сам народ уже принял его, вобрал в свое сердце и навсегда соединил со всей судьбой России — трагической и вместе с тем какой-то постоянно влекущей к себе. Очищающей! Даже, несмотря на терзающие её смуты, раздоры и нестроения. Дарящей те духовные озарения, которые только и могут вновь открыть нам главную цель нашего великого избраннического служения.