Посвящается ласточке, свившей себе гнездо в дупле старого дуба
за оградою церкви Преображения Господня
1.
Как обещало, не обманывая, проникло солнце утром рано косою полосой шафрановою от занавеси до дивана. Оно покрыло жаркой охрою соседний лес, дома посёлка, мою постель, подушку мокрую и край стены за книжной полкой.
— Ну, блин, и видок у тебя. В халате и шлёпанцах, сплошной обалдёж. Из дурдома, видать, чесанул. Шизик? Параноик? Или же благородный маниакально-депрессивный психоз?.. Чего молчишь? Будешь давать признательные показания?
Бомж Куприянов разломил кольцо краковской колбасы, насадил обе половинки на заржавленный шампур и принялся поджаривать над костерком.
— Какого хрена ошиваешься на моей персональной свалке? Чё потерял?
— Из самолёта выпал, — сказал я.
— Гы-гы-гы! — затрясся в хохоте бомж и погладил сидящую у ног таксу с белой отметиной на лбу. — Облай-ка, Авва, этого придурка. Ну, чего голос не подаёшь? Тявкни для острастки на приблудного. А то лишу колбасы.
— Извини, хозяин, но облаивать гостя не стану, — сказала такса. — Он добрый. И много вынес, наверное, в жизни страданий.
— Ха, из самолёта вывалился! Ну и заява! — потешался бомж. — Меня не проведёшь. Дурдомовский ты. От санитаров-кровопийц да педиков чесанул. Да от шоков аминалоновых, невыносимых. Ладно, хрен с тобою, присядь на ящичек. Колбаскою жареною не побрезгуешь?..
— Мяса чуждаюсь, — сказал я.
— Бляха муха, в отказ пошёл. Но рыбу-то, небось, трескаешь за милую душу, а? Лады, у нас рыбки тебе обломится. Горбушечка горячего копчения подойдёт? Или судачок? А насчёт налимуш-ки? На свалке рыбы — пропасть. Везут из магазинов, ежели сроку хранения вышел кирдык. Ну и пусть с душком. Перебьёмся. Русское брюхо гвозди переварит. Запил водочкой — и всё путём.
Бомж Куприянов извлёк из груды мусора початую бутылку "столичной", отхлебнул дважды и протянул мне.
— Испей, шизик, повесели нутро.
— Горячительных напитков чуждаюсь, — сказал я.
— Чего-чего? Спиртного не употребляешь!? Тогда не шизик, а параноик. Ладно, не обижайся, братан. Ты мне сразу глянулся. Во-первых, как и я, бородатый. А во-вторых, всё ж двенадцать вёрст отшагал по лесочку до моей свалки персональной. На нечаянную встречу с господином Куприяновым, так сказать.
— Извини, хозяин, но свалка не твоя персональная, а городская, — сказала такса Авва.
2.
Я вспомнил, по какому поводу была увлажнена подушка. Мне снилось, что ко мне на проводы шли по лесу вы друг за дружкой. Вы шли толпою, врозь и парами, вдруг кто-то вспомнил, что сегодня шестое августа по старому, Преображение Господне.
— Значит, заплутал, бедолага, — сказал бомж. — Не будь нынче воскресенье, тебя отвезла бы в город наша шоферня. — Он огладил дикорастущую бородищу и вновь приложился к бутылке. — А так придется топать восвояси пешедралом, шизик, верно я говорю?
— Сегодня не обычное воскресенье, а Преображение Господне. Великий церковный праздник, — сказал я.
— То-то перебор колокольный доносит ветерок с востока. Аж с ранней зорьки. — Бомж громко икнул. — Чудное словцо: пре-об-ра-жение. Никак в толк не возьму. Отражение — это в зеркальце. Или в озерце, где мы сидим с тобою, шизик, на бережку и душевно беседуем. А пре-об-ра-же-ние — что за диковинка? Тем более — Господне. Это чё, про того, што ли, подследственного, которого братки, типа кавказцев, к кресту пригвоздили?
— Тёмная история, — сказал я. — Со временем сам прозреешь и поймёшь. Преображение — это превращение в другую сущность. И телесную, и душевную. Что же касается праздника... Обыкновенно, свет без пламени исходит в этот день с Фавора, и осень, ясная как знаменье, к себе приковывает взоры.
— И шизик, и параноик, правда, Авва? — сказал Куприянов таксе, тыча в меня грязным перстом. — А может, впридачу и эмдэпэ-эшник — маньяк и депрессивный псих.
— Не обижай гостя, хозяин.Наш гость — добрый и кроткий чело-век, — сказала такса.
Я сказал:
— На Востоке бытует древнее поверье: в сей день можно превратиться в кого угодно. Стоит только пожелать. И воззвать к небесам. К примеру, ты — хозяин персональной свалки. А кем хотел бы стать? Кем?
— Шуткуешь, псих, или, по-нашенски, гусей гонишь.
— Тогда хотя бы шутки ради — кем?
— Иваном Грозным. Или снайпером на Великой Отечественной. Чтоб Гитлера, суку сучайшего, укокошить. — Бомж вздёрнул бородищу к небесам, закрыл глаза и после долгого молчания изрёк. — Коли без шуток, хочу стать самим собою. Не развалиной, как сейчас, а сорокалетним доктором физматнаук. До того, как на меня обрушились несчастья и беды. Когда ещё и не помышлял о самоубийстве.
— К счастью для меня, хозяин, спас тогда тебя гениальный хирург Морозов, Юрий Иванович.
— Эх, рано ты ушел из жизни, хирург Морозов, русский гений. Затравили тебя завистники, будь они трижды прокляты, — опечалился бомж Куприянов и зачем-то остатки водки плеснул в костерок. Закрыл глаза и после долгого молчания сказал: — Подтверждаю, шизик: хочу стать самим собою, сорокалетним.
— А мне стать бы птичкою легкокрылою, — вздохнула Авва.
3.
И вы прошли сквозь мелкий, нищенский, нагой трепещущий ольшаник в имбирно-красный лес кладбищенский, горевший, как печатный пряник. С притихшими его вершинами соседствовало небо важно, и голосами петушиными перекликалась даль протяжно.
Я огляделся. Вокруг озерка громоздились многоэтажные зале-жи невообразимого хлама: сожженные автомашины, покорежен-ная ферма подъёмного крана, разодранные диваны, пузатые мешки с мусором, драные матрасы, картонные коробки, поло-манные доски, гниющие отбросы, — всё то, что многомиллионный город-монстр переваривает в своём бездонном чреве, а непере-варенное — изрыгает. Над изрыгнутым месивом кружили армады воронья, выглядывая добычу. То было капище экологически нечистой силы.
— А озерцо чистое, дно видно. И как это его хламом не загубили? Чудеса, — сказал я.
— Покуда я жив, не завалят, — ответил Куприянов. — Потому как уток жалею. Вон, гляди, где хвост самолёта торчит, — видишь, три будочки на воде. Самолично смастерил. Дикие утицы здесь обитают, деток выводят. К осени подрастают утята, встают на крыло — и улепётывают в тёплые края. А одна парочка и зимою живёт, полюбилось, видно, селезню и его подружке моё озерцо.
— Но зимою вода небось замерзает? И утки могут погибнуть.
— Фиг с маслом, концы отдадут. Возле будок ключи тёплые бьют, большая полынья. А я их подкармливаю. Жратвы на свалке — всем птицам хватит у нас, на святой Руси. Подтверди, Авва!
Такса гавкнула дважды и сказала:
— Я селезня и утицу в сильный мороз облаиваю. Чтоб не дремали и не замерзли на озерце нашем.
— Между прочим, подельник мой, Моня Кренблит покойный, окрестил озерце этим, как его... Ге-ни-сарецким, сразу и не выговоришь. Якобы в тёплых краях имеется водоём с такою кликухою. И якобы во времена незапамятные шастал там по водам этот, как его... ну которого братаны, типа кавказцев, попозже к кресту деревянному пригвоздили, уроды. Как по суше, бродил по глади водяной. И ни разу не провалился. Потому как был чудотворец.
Бомж Куприянов швырнул камешек в воду и созерцал, как расходятся и затихают круги.
— Бывало, употребит Моня пять-шесть пузырьков с одеколоном — и шасть к озеру. "Пройду, яко по суху!" — кричит. Чёрта с два. Весь вымокнет, вылезет из воды, дрожит, как цуцик. Я ему помогу раздеться, в шинель генеральскую укутаю, ну и ещё пару одеколончиков в глотку волью — тут же засыпал. И веришь ли, шизик ты или параноик, один хрен, ни разу не простудился Моня. Жаль друга, дал дуба в одночасье. Мы его с Аввою вон на том пригорке схоронили, глянь, где грузовик без колёс валяется на боку. Вырыл я могилку другу моему закадычному, да так в шинели генеральской и зарыл. Без гроба, извини, на свалке гробов не встречал, но остальное — чин-чинарём. Салют устроил из пистолета немецкого трофейного, водицей озерной окропил могилу, две поллитры употребил, конечно, под отменную закусь. И вдоволь нарыдался о друге Моне, царствие ему небесное. А ведь в былые времена значился Моня шахматным мастером, объездил-облетал полсвета.
— И я тоже плакала на похоронах, — сказала такса Авва.
4.
В лесу казённой землемершею стояла смерть среди погоста, смотря в лицо моё умершее, чтоб вырыть яму мне по росту.
Солнце давно уже перевалило за полдень. Миротворные звуки далёкого благовеста осеняли земную юдоль.
— Оставайся здесь, шизик, поживи, перекантуйся, — предложил Куприянов. — Скука одолевает. Одежонку тебе подберём, сапоги кирзовые, как у меня. В будочке Мониной станешь жить-поживать. А взыграет плоть, позовём бомжиху знакомую, Ленку-кривоножку. Тоща она, правда, как жердь, но дело своё бабье знает, великая искусница. Но чур: часок-другой попользовал — и пущай отваливает восвояси. Потому как от бабёнки — либо разорение, либо склока, а то и кондрашка хватит.
— Мой хозяин эти горькие слова повторяет несколько раз на дню, — сказала Авва. — Иногда бормочет и во сне.
Куприянов вздохнул.
— Ты спросишь, шизанутый: как я стал бомжом? Нежданно-негаданно. Жена ушла к генералу из МЧС, а перед уходом пригвоздила меня: я, мол, уже пять лет с ним в любовной связи. Сын Андрей уехал в Канаду, навсегда. И в довершение беды партнёр по бизнесу, мой бывший студент, Петька Татауров, меня разорил. Мы с ним наладили выпуск бензина из обыкновенного газа, в пяти городах работали уже установки. Так этот сволочара Пётр кинул меня, сожрал мою долю, я и ахнуть не успел. Поверь: нет ничего страшнее предательства. Тем более, когда ученик предаёт учителя.
Куприянов отер слезу кулаком.
— Не всё так просто, — возразил я. — Святой апостол Пётр трижды предал своего учителя, а ему воздвигнут один из самых больших соборов в мире. Поверь: есть кое-что пострашней пре-дательства.
Бомж замотал кудлатой головою с явным несогласием.
— С той поры много воды утекло. Но о прежней житухе не скорблю, разве что детство вспоминается с тоскою. Да, я бомж. Да, прозябаю на свалке. Да, друзья мои — чёрные вороны, что кружат здесь от зари до зари. Но зато — вольному воля. Сказать по правде, кроме уточек, нет мне существа родней, чем Авва.
— Хозяин тоже близок мне и дорог, — сказала негромко такса. — Он меня спас из лап лютых живодеров-собачников. Часы за меня отдал, старинные, серебряные.
— Одна беда с Аввою, — сказал бомж. — Прежние хозяева собачонку сте-ри-ли-зи-ро-ва-ли. Обесплодили, мерзавцы. Тоскует она, видать, по деткам нерождённым, подвывает в лунные ночи.
— И правда, я плачу иногда по деткам моим нерождённым. Особенно в тяжкие ночи, когда светит полная луна, — сказала Авва.
Бомж Куприянов взглянул на меня внимательно и протянул в задумчивости:
— Невероятно, шизик, но беседа с тобою прочистила мне мозги. Благотворно действуешь на людей, а на бомжей — особенно. Право слово, бросай якорь на моей персональной свалке, живи себе поживай на воле. Ты же, братец, бездомный, как и я, даже не спорь, глаз у меня — как алмаз.
— Я и не спорю. Как сказано в древней книге, лисицы имеют норы, и птицы небесные гнезда, и только сын человеческий не имеет где преклонить голову.
— Красиво сказано в твоей книге, похоже на стихи. Представляешь, я тоже вспомнил вдруг стих, неведомо чей. Выслушай:
Был всеми различим физически
Негромкий голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, нетронутый распадом.
Прощай, лазурь Преображенская
И золото второго Спаса,
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Дальше, извини, забыл... Господи, как в головушке моей забу-бённой всё проясняется, я даже вспомнил тему своей докторс-кой диссертации. Затаи дыхание. "Критические параметры срыва ламинарного газового потока в турбулентный в условиях попе-речно-продольных колебаний"... Ни фига себе, названьице, согласись. Я б тебе пояснил, о чём речь, да ты не поймёшь.
— Я тоже ничего не понимаю, — сказала такса.
— Хочешь, братец, преподнесу тебе и Авве сюрприз, — улыбнулся впервые Куприянов. — Только побудьте минут двадцать без меня, а лучше всего, прогуляйтесь по берегу, до обиталища уточек.
Я взял таксу на руки, встал с ящика и пошёл к срезу воды, щурясь на заходящее солнце. А когда вернулся, то возрадовался: Куприянов сбрил бороду, причесался, облачился в армейские пятнистые брюки, косоворотку с красною подпояской и потрепанный смокинг. Из прежнего обличия остались лишь кирзовые сапоги.
— Ну, каков в новом наряде? Будто помолодел лет на двадцать, — ликовал он. — Давайте и вас приоденем, милостивый государь. Право же, пора сбросить с плеч больничную хламиду.
— Благодарю за великодушие, — сказал я. — Но пришла пора расставания. Не возражайте, мы еще встретимся, правда, нескоро. А теперь запомните, бывший бомж Вячеслав Иванович Куприянов, запомните на веки вечные. Высказанное вами желание в праздник Преображения — стать самим собою — исполняется. Это вознаграждение вам. За ваши страдания. За любовь к таксе Авве. За озерцо спасённое. За жалость к утицам. Знайте же: ещё до захода солнца вы станете самим собою: сорокалетним доктором физико-математических наук. А через одиннадцать лет — и академиком. Академиком медицины. Поскольку станет вам внятен язык живой природы. Сможете разговаривать с птицами, животными, растениями. И исцелять людей, даже безнадежно больных.
— И с Аввою смогу беседовать?
— Прощайте, Вячеслав Иванович.
5.
Я спустился к темнеющей воде и пошествовал, не оглядываясь, по глади озера Генисарецкого, яко по суху.
И ликовала, порхая надо мною, ласточка Авва. И слышался мне позади сдавленный рыданиями голос Куприянова:
— Я вспомнил, вспомнил чудный стих до конца! Я вспомнил, послушайте!
Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне униженья,
Бросающая вызов женщина!
Я — поле твоего сраженья.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полёта вольное упорство
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство!
И автора вспомнил: Борис Пастернак! Вы слышите?
Я протянул ладонь перед собою — ласточка тут же на неё опустилась, чуть царапая коготками.
— Ласточка Авва, — сказал я, — лети к старому дубу за оградой церкви Преображения Господня. И свей себе гнездо в дупле. Ты будешь жить долго, и выводить деток. Не грусти, расставаясь со мною. Мы ещё увидимся, но не скоро.
— Благодарю, мой спаситель. Я полечу яко молния. А иногда стану прилетать к моему хозяину и беседовать с ним.
Она вспорхнула с ладони и растворилась в вечереющей земной благодати.
А я чуть замедлил поступь по глади озера Галилейского, размышляя о превратностях творчества и чудотворства.
Прежде чем ступить на высвеченную заходящим солнцем лестницу в небеса обетованные.
6.
Прежде
чем
ступить
на лестницу
в небеса
обетованные