Мы народ. Мы живём медленно и вечно. Как самшитовый лес. Корни наши переплелись, и кроны чуть колышутся. Мы всё выдержим и от всего освободимся… Мы народ. Опорный столб неба.

Михаил АНЧАРОВ

Там чудеса, там леший бродит…

А.С. ПУШКИН

Пустыня мрачная. Перепутье. Труп какой-то… Откуда эти глюки? Переутомился. На отдых пора. На дачу… Но у меня нет дачи. Ни в Переделкине. Ни в Малаховке. Нигде нет. И не надо. Мне и так хорошо. Я живу у леса. Я редко в него хожу. Я его боюсь. Это колдовской лес. Никто кроме меня не знает об этом. Но я знаю – с тех пор, как вечный судия мне дал всеведенье пророка. Хотя дважды меня запирали в дурдом, кололи всякой дрянью, били шлангами по голове, трясли токами, жгли электрошоками, орали до одури, что никаких колдовских лесов не бывает, что я законченный идиот, что у нормальных больных нормальные глюки про нормальных наполеонов, цезарей и проклятый сталинский режим, а у меня, у идиота, всё не так… Перед выпиской с меня брали расписки, что я не верю в колдовство и что больше никогда не пойду в этот долбанный лес – а если пойду, то приедут санитары с главврачом и вырубят его на хер... И обещали, что в следующий раз обязательно пришибут меня и вырвут грешный мой язык, чтоб не выделывался, чтоб не читал в очах людей страницы злобы и порока… Я им верил.

Но моя вера была некрепка. Как только я попадал домой, с ужасом смотрел я из окна на эти тёмные кроны. И душа моя мрачнела. Наполнялась свинцовой навьей грустью. Я дышал лесом, я пил его воды… А он был во мне, всматривался моими глазами в суету города, в сутолоку этой блудницы вавилонской. Духовной жаждою томим, мой взор являл живую муку… Но, боже мой… тени санитаров влачились по пятам. С топорами. И пилами. Они не видели моего леса. Только я вижу его.

Русский лес. Стоит. Колышется. Гудит гудом волшебным. Его пока не украли. Не присвоили. Ни сволочи олигархи, ни заезжие хазаре с печенегами. Им нынче раздолье. Всё их. Всё под ними. Но стоит лес. Качает страшными кронами. Завораживает. И не страшны ему нашествия саранчи, крыс и гусениц. Лес всех переможет.

Я редко в него хожу. Это жуткий лес. Скорее всего, это даже и не лес никакой. Иначе олигархи (сволочи) уже огородили бы его колючей проволокой… Ведь даже сибирскую тайгу, как признались санитары, кто-то выкупил – то ли Абрамович, то ли Вексельбергер с Аксельбантером, то ли сам великий и ужасный Швыдкой, продавший в Фатерлянд все трофеи за все войны всех времен – с бонусом впридачу, Большим театром. Наш лес не выкупишь. В нём леший бродит…

Когда голова набухает от дрязг и бестолковщины, я иду в лес. Он всегда разный. Нельзя дважды войти в один лес. Он как река. Темны его воды. В сухом и солнечном лесу нет колдовства. Там одна волжба, ворожба да прелесть. Колдовством лес напояется под давящими чёрными тучами, хлёстом молний и потоками ледяных вод из прорвавшихся небес. Исполнись волею моей! – грозит он. Сырая земля израстает лесом. Она его Мать. Имя Отца неизреченно всуе. Огненной вязью во мраке след Его имени: "мне отмщение…"

Сегодня грохотал гром. Словно война началась. Полдня грохотал – хрипло и страшно. И лил проливной ливень. А потом гром ушёл вдаль и долго громыхал там, хрипел, ворчал, грозился, издыхая. Сдох. Ливень разом стих. Но солнце не выглянуло. Низкие тучи влачились над мрачной пустыней города. Это был знак. И я пошёл в лес. Через дорогу.

Он опять был новый. Не такой как прежде. Весь в белой дымке нависшего… нет, не тумана. Белая лёгкая дымка, огромные мрачные кроны тёмной зелени, трава-мурава как в "парке юрского периода". Тяжёлый лес, таинственный и таящий влажное прошлое, испарениями вырвавшееся из тяжёлой мокрой земли и окутавшее всё меж деревьев.

Тёмная дорожка вела вглубь. И я шёл. И этот лес становился другим лесом. По тому… или этому, другому лесу я шёл много лет назад. Тогда тоже громыхали грозы, всю смену. И тяжёлые кроны свисали до сырой земли. Сумрачное дождливое лето. Белая пелена меж мокрых стволов. Влажный и тяжёлый, как зелёные кроны, воздух. Лобаново. Или "Красная Пахра". Мне было четырнадцать. Но я так же глядел из своих глазниц, как гляжу сейчас, ничего не изменилось. Только глаза были целее. И не было морщин, и бороды не было… А что было? Был пионерский лагерь, старший отряд. Был гром. Ливни. И был лес. Со всех сторон. Огромный. Живой. Мокрый. Была дымка. И когда все ложились спать в "мёртвый час" после обеда, я вылезал в окно из нашего дощатого домика и шёл к речке. Я не помню, как она называлась. И не хочу вспоминать. Какая разница. Я помню саму речку, тихую, неширокую, заросшую по берегам кустарником. Лесная река. И этого достаточно. Я помню "тарзанку" над водой. А ещё выше огромный обломанный сук старой корявой ветлы, склонившейся над рекой. Я раскачивался на "тарзанке" и прыгал в воду… И нутром чуял, что за мной следят. И уже знал, кто. Немая. Она часто приходила сюда в "мёртвое" время. И иногда я видел, как она раскачивается на "тарзанке" – и плюхается в воду, отбивая бока. Она всегда купалась голой. Вот и сейчас она вышла из-за кустов голая. Уставилась на меня. И спросила:

– Ты чего-о?

Я обомлел. И не оттого, что тоже был голый – не хотел мочить трусы, а плавки оставил в тумбочке. А оттого, что Немая заговорила. Вот это был номер. Немая и не подумала прикрыться. Подошла ближе… Живот, бока, бёдра и даже груди с тугими коричневыми сосками были в синяках. Она никак не могла научиться прыгать с "тарзанки". Ей было под тридцать. Она работала посудомойкой, все звали её дурочкой, сторонились. Она всегда молчала. А со мной заговорила. Это и решило дело. И ненавидим мы, и любим мы случайно. Колдовской лес. Первая женщина всегда запоминается. Она жила в этом лесу. И тосковала, когда разъезжалась последняя смена. Выла. Город её не принимал. Она была… нет, не русалкой. Она была лешачихой этого леса. Я тогда не понимал, как это быть лешачихой. Я ничего не понимал. Только нутром чуял. Алёна, с которой я ходил каждый вечер на танцы, сказала, что меня сглазили. Она была права. Приворотили по полной программе. Околдовали. И внял я неба содроганье. И горний ангелов полёт. И гад морских подводный ход… И прочие глюки, за которые санитары бьют шлангами по голове и вырывают грешные наши языки!

Меня сглазил Лес. Исполнил волею своей. И не было никаких разных лесов. Не было. Он был всегда один. Русский Лес. Там на неведомых дорожках… и мои следы. Алёна тянула меня от Немой за уши. Готова была загрызть лешачиху. Я не поддавался, ничем не жертвуя ни злобе, ни любви. А зря… Она звонила мне в Москве ещё целый год. А я не шёл с ней на встречу. А если бы пошёл… Мир был бы иным. Я непременно женился бы на ней. Работал как все. Был бы толстым и ленивым. Она не давала бы мне много пить. И писать мои книги, которые изменили мир. И у меня было бы трое детей. И четверо внуков. И все они ездили бы в этот лагерь в Лобаново. И в "Красную Пахру" тоже бы ездили. Почему? Потому что не было бы никаких "перестроек". И Антихрист не просочился бы в наш мир мелкими капельками чёрного ядовитого тумана. И никто не отнял бы у детей их лагеря, леса, речки и их право не "выбирать пепси", а посылать его на хер вместе с этими херовыми шникерсами, памперсами, фьючерсами, холдингами, билдингами, лизингами, хренизингами и прочим дерьмом.

Не случилось. Проклятый лес. Заклятый. Он выплюнул меня в чужую жизнь.

Но я знаю его привороты и косяки. И у меня есть своё заклинание. Я твержу его всякий раз истово. Исступленно. Вот в этом моя вера крепка. Аки гранит и булат. Верни меня туда! Верни! Ты всё можешь, обитель Велеса! Верни, Лес, заклинаю тебя, не то хуже будет! Верни меня в мою жизнь! Ты меня вырвал из неё. Ты и возвращай! Или я приду в летнюю сушь с ведром керосина… и ты ещё пожалеешь обо всём! Ну, давай же!

Как бы ни так! А он мне грудь рассёк мечом… И молча камень положил в мою протянутую руку. Лес на понт не возьмёшь. Лес всё может. В нём нет дней и минут. Он вне времён. И если он услышит тебя, из него можно выйти в любой век, куда захочешь: в богатую кубанскую станицу, где девки лихо поют "каким ты был…", или на сиреневую планету в созвездии Проксима Центавра, или в Саркел, прямо под мечи и копья воев Святослава, или в дурдом, где угрюмые санитары точат топоры и пилы… Их мечта спилить Лес. И сложить из него новую Вавилонскую башню. Три тыщи лет ничему не научили этих уродов. Но шланги, шприцы и пилы в их руках.

Я ничего не беру в лес. Мне нечего оставлять. Мне ничего не жаль в этой жизни. Только могилы родителей, которые никому кроме меня не нужны. Только моё чудо, мою лесную бабочку. Я люблю её до безумия. Я рассказываю ей страшные сказки. И весёлые тоже. Мы одни их понимаем. Больше никто. Она совсем кроха. Шесть лет. Она чудо-ребёнок. И свет очей моих. Но я уйду и от неё. Я не перенесу боли. Ещё через шесть, или раньше, её начнут превращать в стерву, в лахудру, в гадину, в суку – потому что иные тут не живут… И я не переживу её превращения из лёгкой лесной бабочки в сырую прожорливую гусеницу. Я не переживу этой метаморфозы наоборот, и никакой Овидий не убедит меня…

И никакие санитары не запугают. Да и не будет скоро никаких санитаров. Тяжко, тяжко давит скопленное кощеями. Вот и шлют его за океан. Пусть там чахнут. Над русским златом. А нам здоровей так. Когда злата много, не на что держать детские дома, богадельни и пристанища для таких идиотов, как я. Их все скоро позакрывают. Детей раздадут кому на что. Бабок и дедок пожгут перед выселением. А идиотов и психов просто выгонят на улицы – пошли, мол, на хер, к другим идиотам, нечего выделываться, зеницы у них, вишь, отверзлись! Всё позакрывают. Национальный проект!

Про лес нельзя говорить правду. И вообще ничего. Прокуроры бдят. Скажешь слово – хватают и тащат. Сажают. Или отпускают. Лагеря переполнены. Тюрьмы забиты. С колючей проволокой и овчарками дефицит… Надо ужесточать!!! Но я-то знаю, мест нет. Вот к осени амнистия – боевиков, маньяков и оборотней – на волю, тогда другое дело… Санитары не соврут: уже выписаны четыреста тысяч таджиков и полмиллиарда китайцев – новые тюрьмы строить, расширенной вместимости. Национальный проект! Только ведь и русских пока, почитай, миллионов сто – не справятся китайцы, ещё полмиллиарда звать надо! А мне плевать. Я уйду от них. Лес – мои ворота на волю. И нет ключей от этих ворот ни у санитаров… ни у борзых, бегающих вокруг леса и боящихся войти в него. Волков боятся… Где вы, русские волки Русского Леса? Ау! Нет вас, и никогда не было…

Я уже почти выходил из леса. Ели с их навьими чарами остались позади. Над головой гробовой крышей нависала листва – каждый лист был сырым, живым, плотоядным – каждый тихо шевелился, глядел сверху на меня, притаившись, следил, готовый пираньей сигануть вниз, вгрызться в затылок… Но впереди что-то брезжило. Я знал, что выйду в чужую обыденную жизнь. Обрыдлую и нелепую, как скопище немытых обобранных бомжей под ослепительной рекламой иноземного мыла. Я бы отдал её, не раздумывая, чтобы выйти в то прошлое, которое то ли было, то ли не было… Ведь это колдовской лес. Он всё может. Он понял мои заклятья. Мои заклинания. Оставалось совсем немного, полсотни шагов…

… когда я услышал за спиной лёгкий шелест крыл. И тихую поступь на перепутье, будто невесомый серафим коснулся тяжёлой мокрой травы своими небесными стопами – раз, другой, третий, спускаясь оттуда, где не каждому из нас придётся побывать и где меня уж точно не ждут. Спустился, шестикрылый, чтобы оберечь, спасти… Пахнуло над головой. Еловая лапа-чаровница. Опахало лешего … Нет, это крыла. Это ангел. Хранитель. Мой! Наконец-то!

Перстами легкими как сон моих зениц коснулся он… И внял я неба содроганье. Свет пришёл раньше. Там, впереди, ещё должна была висеть сырая живая набрякшая моей кровью листва… И горний ангелов полёт… Её не было. И не было огромного слоновьего столба с исполинской рекламой "пепси" и самых удобных в мире прокладок. И не было бесконечного потока импортных консервных банок на колёсах. Лишь проехала нелепо синяя "Победа". За ней полудеревянный "москвичонок"-бочонок… А с другой стороны "Волга" с оленем. Лес сотворил чудо. Русский Лес. Он вернул меня в мою жизнь. Ибо каждому воздаётся по вере его. И я пошёл в неё, эту настоящую жизнь, не чуя ног, не ощущая себя… я шёл к корявому дереву над рекой без имени, к "тарзанке", на которой раскачивалась она – голая, вся в синяках, с безумным карим, коровьим взглядом и готовностью быть покорной. Я шёл к Немой… Там было начало начал. Оттуда пошла есть… или как там… Восстань, пророк!

– Счастливая смерть… – патлатый старик присел над трупом, кровавой десницей вырывая изо рта золотую коронку и вглядываясь в размозжённое темя, – так умирают избранные. И бога глас к нему воззвал: фьють – и в нирвану… Эхе-хе! Смотрите: вот пример для вас…

Бомжи уныло, матерясь, рыли яму.

– Он горд был, не ужился с нами, – старик приставил коронку к своему полусгнившему зубу, цыкнул. – Глупец, хотел уверить нас, – коронка с хряском и хлюпом налезла на зуб, – что бог гласит его устами! Идиот! Зажрались санитары, ни хера народ не лечат!

– Не глумись, Упырь. Пусть и этот спит холодным сном могилы, – ответили ему скорбно.

Бомжи долго не могли отдышаться, сидели у кострища, тряслись. Двое помоложе и посильнее за ноги проволокли труп по жухлой листве, оставляя неприглядно голый и сырой след. Спихнули в чёрную мокрядь.

Там русский дух… Яма была бездонна. Тёмный дуб склонялся и шумел над ней.

Да, счастливец. Сколько их таких, счастливцев. Плодородный слой. Почва. На них Лес. На них всё. На семь аршинов вглубь. Почвенники. Корни их переплелись. Они живут медленно. И вечно. Они опорный столп неба.

Но не стоит село без праведника. А лес без лешего. И лешачихи…

Я всё видел. Каждый раз одно и то же. Я сидел возле костра, который не греет. Нет такого огня, чтобы согрел лешего. И не надо… Угль, пылающий огнём в моей отверстой груди, греет меня. Лешему в лесу всегда тепло. Это в прежней жизни как труп в пустыне я влачился… или лежал. Не помню. И не хочу помнить. В прежней жизни провозглашать я стал любви и правды чистые ученья. И не санитары! Не хазаре с печенегами! Не олигархи-сволочи! Нет! В меня все ближние мои бросали бешено каменья.. Не хочу помнить!

Я нашёл Немую. Не ту, что открыла мне тайну Леса. Другую. Совсем другую. Какая разница! Она сидела рядом – страшная, опухшая, безъязыкая. Семь лет назад она вошла в Лес. Она соскучилась без моих сказок. Она искала меня. Кричала: ау-у! И не вышла из леса. Чужие нашли её раньше. Пятеро заезжих бродяг поочередно насиловали её. А потом били. Пинали ногами. У-у, руска билядь! У-у, сука!!! Эта тибе за Коршоду Солтонову! Со временем бродяги получали регистрации, находили русских жён и жильё, уходили из леса, строили мечети, пагоды и капища. Приходили новые. Все на одно лицо. Били, мяли – у-у, сука! – и уходили. Для неё не было времени. В лесу было плохо. Голодно и больно. В лесу было хорошо – не надо делать уроки, заниматься музыкой, выслушивать бабушкины упрёки. Ей не было одиноко. Раз в неделю, а то и чаще бродяги приволакивали новых девочек: мяли и били их. Девочки были слабенькие. Они мёрли, как лесные бабочки. Летом их выбрасывали собакам. Летом и так сытно. Зимы были холодные. Нужно было много тепла. И мяса. Обгрызали и обсасывали каждую косточку. Ей не хватало и костей. Зато коры было вволю… и снега.

Я знаю. Я слышал. Семьдесят тысяч в год. Без вести. Они нас лечат. Санитары. Пропасть может совесть. Люди не пропадают. Их убивают, крадут, продают в рабство, на органы, на вывоз – в гаремы и бордели, на мясо, на фарш, на корм скоту, на парфюмерию, на лекарства, да и просто санитарам на забаву... Только плати! Шакалы охотятся. Им никто не мешает. Вся королевская рать борзых на их страже. Они плодятся. Хотят есть. В будущем году пропадёт двести тысяч… Дикое Поле. Оно пожирает Русский Лес. Выгрызает его корни, обгладывает кроны, заселяет опушки… Нашествие саранчи, крыс, гусениц и термитов. Лес стонет. Шумит кронами. Лес всех переможет.

…Потом и её забили. У-у, зажилась, сука. Лес впитал её плоть. И сердце трепетное вынул. Сделал лешачихой. Слепил её из мутной еловой смолы, хвои, белого тумана, серебряной паутины и земли, пропитанной живой русской кровью. Окропил мёртвой грозовой влагой. Живи! Её ушей коснулся он, – и их наполнил шум и звон. Зелёный шум. Она не решилась вернуться домой. Лес дал ей другую жизнь. Бедная лесная бабочка! Её собственную. А та была чужой. Она кормилась с бомжами. Таилась пугливым зверьком в кустах. Спала в землянках, не понимая и не ощущая, кто её мял и терзал.

Я нашёл её. И рассказал ей сказку про её детство, когда я рассказывал ей страшные и весёлые сказки. Которые понимали только мы. Я рассказал ей про прежний лес. И про Немую. Она плакала. И всему верила. Ей было лет пятнадцать. Выглядела она на сто сорок. Мы были глазами и нервами Леса – я, старик, и она, дряхлая, немая столетняя девочка. Лешие лесовики. Мы были ангелами этого Леса. Хранителями заблудших в него душ. Мы спасали эти души. Потому что кроме нас спасать их было некому. Мы уже побывали там. И исполнились Его волей. И мы знали – никому они не нужны. Никому. Мы видели в прошлое и в будущее. Отверзлись вещие зеницы… назло всем бросавшим каменья, отверзлись.

Через семь лет этот лес вырубят. Санитары. И их главврач. Абрамович. Он же Швыдкой. Или Вексельбруннер… Не в имени дело. И построят кучу небоскрёбов-поганок. Как в Лос-Анжелесе или как в глупом районе Парижа, который называется Дефанс…

Один добрый санитар сказал мне: это вам, русским гадам, за Хазарию. За Саркел и Белую Вежу. Был у вас Третий Рим, у уродов. А станет Второй Саркел. И никаких Святославов на него не народится. Повывелись на Руси Святославы. Были, да сплыли, абортным месивом… на органы и в парфюм. И Русь вывелась. Нету её! Ку-ку! Одно проклятье на тысячу лет осталось – от тибетских раввинов и ямайских лам, что молятся богу Джа и курят коноплю… Добрый санитар. Правдивый.

Но я не боюсь его заклятий. Я сам теперь часть Леса. Я бесконечен. Я исполнен его волей. Это я шевелю тёмными кронами, стряхивая саранчу и гусениц. Это я жадно ловлю ртом тугие струи разверзшихся небес, глотаю молнии, выжигаю ими крыс и глаголом жгу сердца, навевая ужас на незваных путников…

И даже сорок тысяч абрамовичей, вексельзонгеров и аксельбамперов не могут любить мой лес так, как люблю его я. И если они понасадят вместо моего леса сорок тысяч бетонных поганок, всё равно мой Лес будет стоять, шевелить кронами, будет вбирать в себя все грозы и ливни, всю тяжесть неба и всю силу земли. Он переможет всё и всех. Он моя последняя обитель, моё пристанище, моя вальхалла, мой рай, ад и чистилище (будь неладны эти католические недоверки!), мой дурдом, мои университеты, моя тюрьма… и моя могила.

Он вечен и загадочен как наши души. Он и есть наша Душа. Столп Небесный. И ещё что-то… Огненной вязью во мраке след Его имени. Русский Лес.