"Это такое сложное явление – хлеб наш насущный, – продолжал батюшка, – в нём плоть Христова. Покажи себя в работе и люди невольно станут подражать тебе, может сначала из зависти, ревности, раздражения, потом из уважения. А после придёт опыт и по-старому жить уже не захочется... Поп должен быть хозяином, трудиться на поле, как и все, ну и блюсти требы, венчать, отпевать, вести службы в храме, соборовать. Только этим и отличаться от мужика... Вот у нас с Романом Морозом... Он мне много помогает, спасибо ему, и если он что-то обещает и, хотя я знаю, что он выполнит обещанное, но я-то всё равно не жду манны небесной, а делаю. Я живу так, будто один на белом свете живу, и в этом есть моя борьба с расслабленностью. Потому что и один в поле воин... Это мой обет спасения... Слава Богу, сердечная помощь есть, а практическая придёт-нет – уже второе. Важно, что мы должны думать и жить согласно.
...Вот я чего-то и завёлся неожиданно... Давай, Лариса, выпьем за гостей, которым сны снятся про меня и очень странные. Атаману казачьего круга однажды сон приснился... Он приехал к нам на праздник Амвросия Оптинского и рассказал мне. Вот, дескать, сидим с тобой за столом и вдруг враг стучится в дверь. Я беру нагайку, а ты какое-то оружие, и мы выходим встречать врага. Вот какой сон приснится... У него сны были поразительные, он человек тонкой организации душевной, музыкант удивительный… И у меня бывают сны такие странные, поразительные, искусительные, и я во сне всегда выхожу из трудного положения. Сны ассоциативные и поднимают все пласты моей жизни. Через них я вдруг вспоминаю столько событий, людей. Я даже подумываю, не написать ли мне книгу "Сны моей жизни". А что?.."
Батюшка засмеялся и вдруг запел хрипловато, низким красивым голосом – иногда забирая верхи, – нисколько не выдающим больших лет, с которыми он пока успешно воюет. Он запел так, будто песня, не затихая, день и ночь живёт в груди, пока зажатая под сердцем, стреноженная, а потом, сбросив путы, с силою выталкивается на простор... Я невольно подхватился вослед, теноря и привсхлипывая голосишком казачью походную, печально торжественную и мистически завещательную песню. Вот и матушка вошла в строй, а следом и клырошанки втянулись...
...А для меня кусок свинца,
Он в тело белое вопьётся.
И сердце кровью обольётся,
Такая жизнь, брат, для меня.
А для меня придёт весна.
Поеду я к горам кавказским,
Сражусь с народом басурманским...
Такая жизнь, брат, для меня...
И сразу, без передышки: "Во субботу день ненастный..." Батюшкин взгляд лучится, время для него пропало, он поёт, как справляет литургию, выкладываясь сердцем, ему, наверное, уже неважно, держит ли кто за ним строку, спешит ли кто вдогон, ведёт ли верха и низа, он поёт сам собою, с каким-то страстным торжествующим взором. На минуту споткнулся, подыскивая в памяти очередную песню и тут же, как ведётся у народных баюнков и сказителей, приговаривает, но каждое лыко в строку:
"Ко мне ансамбль "Русичи" приезжает каждый год, исповедаются, причащаются, вот они-то поют настолько глубоко, что меня потрясает каждый раз. Они считают меня своим наставником, а для меня это так странно, так чудно, потому что я недостоин этого звания. Они умные, талантливые, а я кто, так себе, простой сельский поп, может и поп-то худой, и никогда не видел в себе ничего особенного. Но они считают меня своим учителем, и я ничего не могу поделать, раз они так считают... Мы часами поём здесь вместе. Они выдающиеся певцы, а я кто... Но я буду всегда петь, потому что для нас, русских, песня – это кровное дело, это вроде исповеди, это перетекание из груди в грудь духа, силы и воли. Вот мы сидим сейчас, попели за столом, а сроднились гораздо больше, если бы просто так сидели. Для русского человека пение – вещь просто необходимая, великое соборное дело..."
Тут в избу явился новый гость и прервал неожиданную проповедь, вошёл, как к себе в дом, лохматый, чернявый, неожиданно весёлый, как с праздника, привёз отцу Виктору ветеринара. (Я узнал позднее, что был Иван прежде удачливым предпринимателем, имел три магазина в разных городах и вдруг с торговлею завязал, часть денег пожертвовал на церковь, остальные отдал на крестные ходы, теперь сам странствует по России и тем счастлив. И, наверное, потому, что душевно спокоен, взгляд его доброраден.)
У батюшки в хлеву стоит осёл Петеля и ветеринара зазвали из-за Мологи, чтобы подрезать отросшие копыта. Это у скотинки слабое место и если запустить болячку, то животинка может не просто обезножеть, но и пропасть. Осел жмётся в угол от множества неожиданных людей, но к батюшке идёт в руки, стрижёт ушами. За год они сдружились. Для русских северов кавказская животинка в диковинку, любопытная видом, как недорослая лошадёнка, но характером норовистая. Издаля заслышав трубный голос осла, батюшка радостно восклицает: "Петеля поёт". Завидев батюшку, Петеля встаёт на задние ноги, а передние кладёт хозяину на плечи, отчего отец Виктор искренне радуется забаве и чувствует себя в эти минуты, как прежде, сильным и молодым.
...Я ушёл в избу, через полчаса, наверное, вернулся поп с довольным лицом, сел за стол пить чай, как будто никуда и не отлучался. Обвёл всех радост- ным взглядом, не уснули ли тут без него, и сразу начал проповедь…
"Оказывается, в народе так много жило знаний... Как рыть колодец, как рубить избу, шить упряжь, делать сани, тачать сапоги, копать картошку, солить капусту, подшивать валенки, обряжать скотину – всего и до ночи не перечислишь, и вот каждый раз я узнаю что-то новое, и этот процесс познания на земле бесконечен. Эта энциклопедия крестьянского опыта и есть истинная история народа, творческая созидательная биография. От постижения к постижению. Не от разрушения к разрушению, а от созидания к созиданию под Божьим приглядом... Крестьянин должен уметь всё, чтобы сохранить семью и продлить своё потомство".
"Труд на земле тяжёл, но особенно труден он сельскому попу на бедном приходе и требует огромных сил".
"Пей, давай, чай-то, пока горячий… С тобой, Володенька, надо всегда быть настороже, чтобы чего не ляпнуть невзначай. Вот будто бы просто разговариваем, а ты всё в голове на ленту мотаешь, а после на бумагу".
"А ты батюшка, говори с ним, как на духу, – посоветовал Роман, – он тебе худо не сделает".
От неожиданной похвалы я смутился...
"Смотри-ка, он ещё и краснеть не разучился, – засмеялся отец Виктор. – Увы, прежней силы, которую ты поминаешь, у меня уже нету... Но... Ещё лет тридцать тому назад я считал себя глубоко верующим. Читал божественные книги, ходил в церковь, но однажды вдруг понял, молитвы могут и не доходить до Господа. Чтобы они доходили, нужно с детства молиться Иисусовой молитвой. Если делаешь какое-то дело, то нужно молиться. И тогда всё получается. Иисусова молитва мой главный помощник... А ещё я понял, что вообще крестьянские работы никогда не кончаются, это непрерывный живородящий поток, это родник-студенец, бьющий из самого материнского лона земли. Мне нравится вот эта непрерывность процесса в деревне. Всё целесообразно, ничего лишнего, ничего в отбросы. Здесь труд и дух зримо слиянны и нераздельны. Это по русским деревням ходил голубоглазый Христос... И не случайно слова крестьянство и христианство совпадают... Деревня – это такое место, где постоянно проявляется жертвенность. Вот мне нравится, как говорили на Руси: не люблю тебя, а жалею... Вовсе не унизительная вещь... Человек, который живёт в своём доме, имеет своё хозяйство, скотину, он должен всё это учитывать. Нужно постоянно совершать маленькие подвиги, подвигать себя к поступку. Ты плохо себя чувствуешь, а кто скотину будет обряжать, особенно когда жены нет дома? Ну не хочется... А кто кроме тебя сделает?.. Скотины-то жалко, если погибает. Нет сена, изволь идти за сеном. Нужно накосить. Сердце болеет. А кто за тебя сделает? И вот, сердце болит, а идёшь. Но чудное дело, сердце проходит, когда начинаешь косить... Воды нет – нужно идти на родник, дров нет – надо идти в лес. Вот в первую зиму у меня дров не было, и я таскал на санках из лесу вершинки от деревьев, и деревне надо мной смеялась. В лесном краю – и топить верхушками..."
"Твоя деревенская жизнь походит на затвор... Снегами позасыплет, людей почти нет, бездорожье, безденежье, хоть волком вой – не услышат… Наверное тоска нередко наплывает?.."
"Ну ты, Володя, нарисуешь такую безысходность, что действительно волком взвоешь... А ведь ничего подобного нет у меня, ни тоски, ни слез, ни сожалений по городскому вавилону, где ты, как песчинка в бархане. В деревне каждый на виду, каждый – бесценный человек... Вывези его в город – невзрачная песчинка, взгляда не остановит... Хотя и в городской жизни я спокойно обитал, и здесь сразу вжился и никакой тоски по прежней жизни, слава Богу, не знал. Я так устроен: что вижу впервые, сразу могу оценить и принять, как необходимость..."
"Я так думаю, что сельский поп, это как лейтенант на передовой..."
"Бери повыше, и нас, деревенщину, не принижай без нужды. На полковника потянем, – засмеялся. – Когда я занимался с кинолюбителями, я с ними обо всём говорил, в том числе и о Боге. Я считал, что нужен институт старчества. Думал, что его нет, а он, оказывается, был. Поп в деревне – это и старец-исповедник, к которому можно прийти за последним советом и душу открыть... Ну и поп должен помнить, что именно тут, по русским деревням, по Нерли и Мологе ходил голубоглазый Иисус Христос, и люди знают это не письменным преданием, не человеческой короткой памятью, но сердцем проникают в те предавние времена".
"Тут, наверное, больше апокрифа, мистики, хотя и я верю в это предание..."
"Православная вера без мистики не стоит... В мистике есть то особое высшее содержание, которое лишь подтверждает житейская практика. Кстати, есть свидетельства, что Спаситель наш был голубоглазый, а его рисуют только с коричневыми глазами. И на иконе Александр Невский с коричневыми глазами, и царская семья, а почему?.. Тут не просто произвол художников, но некое внушение со стороны, кроется некая "тайна беззакония"... В своё время, когда я ещё не был священником, хотя и считал себя верующим, я придумал одну вещь. Когда трудно мне было, маятно, я говорил: "Я смотрю на мир голубыми глазами". Ну скажи, Володенька... Скажи, пожалуйста."
"Я смотрю на мир голубыми глазами", – повторил я, только чтобы потрафить батюшке, и невольно губы мои поехали на сторону.
"Ну, вот видишь... И каждый человек так... Иль заулыбается, иль засмеётся, но всем сразу легче становится. Это же не случайно... Голубоглазые – это люди солнечные, небесные, радостные. Вот такие были русичи..."
– 4 –
Поповская изба стояла на околице, последней в верхнем конце села (может, первой), и со всех углов, запеленутые снегами и молодым сосенником, угадывались пустошки, что когда-то засеивались овсом, покосившиеся прясла, похилившиеся сараюшки – остатки былого хозяйства. А с тылов, от былых вырубов, уже угрозливо приступали к деревне чернолесье, кустарник и кочкарник, стремясь поглотить её, истереть из родовой памяти. Изба батюшки волею судьбы оказалась в передней в обороне, вот её-то, как главного супротивника, и хотело полонить забвение, а батюшка наш сопротивлялся из крайних сил. Мы смотрели на тускло желтеющие окна, где маячили тени хозяйки и клырошанок, и каждый из нас, наверное, думал о своём, кто с хозяйским интересом, а кто и с грустью, тоскою наезжего постороннего человека, коему ввечеру всё виделось унылым и сиротским, похожим на погост.
"Как все одичало", – невольно вырвалось у меня.
"Да, одичало, но ведь и необыкновенно красиво вокруг, – возразил батюшка. Его ревнивое сердце, наверное, было задето и оскорблено моим замечанием, но он не подал виду. – Вот это сиреневое, лиловое, алое на снегу и тёмные, почти чёрные, ельники на малиновом закате, и эта ознобная зелень по краю неба, предвещающая морозец, и дома, как валуны, оставшиеся после ледникового периода... Самый великий художник – это Господь Бог, а мы лишь жалкие подражатели его, списыватели…
Не устаю смотреть на эти Божьи творения и удивляться им. А на холсте меркнет всё, линяет, скукоживается, ибо наталкивается на нашу спесь, гордыню, суемудрие, дескать, вот мы какие, всё можем и даже лучше, чем Творец, и начинаем изощряться. А может талантишка не хватает, – и это правда, – да и бесы противятся, закрывают глаза на истину. Нет, недаром бесы родились раньше человека на пять тысяч лет... А попа особенно дерзко окружают они, залепляют ему очи... По себе знаю... Вот я прожил в этой избе, как купил её, два или три месяца, и однажды, когда мои все уехали в город, я сижу на кухне, чищу картошку, и вдруг мне голос "Немедленно покинь этот дом". Это бесы меня понуждали... А я не послушался – и живу... А послушался бы, напугался – и церкви бы не было, и попом бы не стал. Так крепко всё повязано."
Мы стояли как бы на буеве, на холмушке, и вымершая деревня стекала вдоль дороги в низину, как в ухоронку. И особенно странно в этом одичалом краю выглядела новая церковь, крестильня и келеица с куполами. Батюшка проследил мой взгляд и сказал торжественным голосом, притаённо гордясь собою:
"Многие не хотели такого храма, но получилось, как я замыслил, и сейчас мы все молимся, чтобы сохранился храм. Непогода какая, гроза, дождь или сильный ветер, а ветра здесь страшные бывают, я все время молюсь: "Господи, спаси и сохрани храм свой преподобного Амвросия Оптинского". На это не жалко тратить сил и молитвы... Моими руками делается, вроде бы, моими мозгами, вроде бы, и всё-таки чудно, что дело движется, ведь денег у меня нет, у меня маленькая пенсия, и у жены Ларисы маленькая пенсия, кажется, что можно на пенсию сделать, да ничего нельзя сделать..."
"Церковь есть, а молящихся нет..."
"В этой деревне нет. Но у меня четырнадцать деревень в приходе, человек двести пятьдесят. Но даже если бы и один человек жил... Как ему быть без церкви? А как строили Сергий Радонежский или тот же Кирилл Белозерский? Уходили в глухие леса, строили церкви, монастыри, не думая о молельщиках, а после и люди стекались. Где храм объявится по жажде душевной, туда обязательно народ притечёт. – Батюшка призадумался, словно бы подавляя в себе смуту и дальнее сомнение, и утвердил: – Храмов на Руси должно быть много, ибо настало время Христовых воинов... Ведь не на каждом месте церковь можно срубить, но только на том дивном месте, которое особенно приникает к сердцу... Вот гулял я за деревней с попами, вышли на полянку в лесу, где деревня была прежде. Там были раньше поля, сеяли лён, и жили на выселках два брата, они шили конскую упряжь, делали хомуты, сани... Попы восхитились тем местом, а действительно дивное место, клевера цветут, пчелы гудят, жирная трава по пояс, осиянная такая холмушка в ельниках... Ну и что?.. Договорились мы строить там церковь и закопали свои натель- ные кресты, сверху насыпали каменьев, гурий такой. Потом воздвигли осиновый крест. Осиновый крест по преданиям защищает от привидений, от оборотней. Потом привезли и подарили мне икону резаную Божьей матери Владимирской, здесь освятили. И к этой иконе стали ходить богомольники. Она сделана человеком безбожным, но очень искренне, близко к примитивизму. Большие руки, какое-то лицо длинное... И вот народ стал ходить, молиться, конфетки класть... Я привёл к иконе Романа Мороза, он увидал место чудное и сказал: "Я построю здесь церковь". …Вот так всё случается не по нашей воле... Молиться надо в том месте, где молится... Я так думаю, что если сил достанет, то задумка у меня живёт монастырь тут создать… Вот сейчас на деревне вместе со мной и с матушкой осталось четырнадцать человек, а через короткое время будет жить сто восемьдесят..."
"Всё верно, батюшка, будут люди, – поддержал Мороз. – И богомольцы притекут, а как иначе... Надо будет гостиничку возле храма поставить, пусть пока и небольшую. Я уже и сруб приобрёл, осталось только место выбрать... Вот завтра мы и присмотрим, если батюшка благословит", – добавил Роман, уже обращаясь ко мне.
Наверное, им так хотелось убедить меня, склонить в свою сторону, заразить своим духом (хотя и знали, что я на их стороне), что благое дело на Руси не пропащее, только нужна от каждого хоть капелька сил на устроение земли – и всё исполнится, как бы само собою, по щучьему велению... Но ведь сказочное "щучье веление" не по лености мужицкой, крестьянской, но за щедрость сердечную, за доброту человеческую. "За всё добро отплатится добром, за всю любовь отплатится любовью", – скажут позднее. Сказка "По щучьему велению" много древнее православия, но хранит те русские заветы, которые потом перейдут в церковные заповеди.
"Роман предложил удивительную вещь, сделать по реке Мологе казачьи заставы. Будут казаки осваивать пространство, заводить семью, обрабатывать землю. Им очень пригодится умение Романа строить дома по-современному, с малой затяжкой времени... Это прекрасно..."
В редких избах там-сям затеплились огоньки, они прокалывали темень, как раскалённые спицы, от них до нашего сердца наплывало теплом. Но, увы, эти светильники были так редки, что лишь подчёркивали ветхость, забытость, быстрое увядание Зараменья. Но ведь Христос поднял с одра мёртвого Лазаря, значит всё возможно... Если будет в народе вера в мать-сыру землю, в её нескудеющую способность давать "хлеб насущный" на нашу искреннюю любовь, то и Бог, увидев тяжкие труды во благо, несомненно протянет руку помощи. Если мы окончательно не отпадём от Христа, не залубенеем душою, то и Христос не отвернётся и призреет нас неуловимо нашему пониманию, вроде бы ничем и никак не напомнив о себе...
Иногда в окне отдёрнется занавеска, посмотрят на улицу с любопытством, кто идёт, и снова запахнётся. Батюшка всех деревенских знает, их судьбу, их горя и радости, их болячки, он перестал быть чужим, он свой, сельский поп, он и встретит в мир нового человечка, он и отпоёт, проводит в мир вечный-бесконечный.
"Вот они вроде бы прежние, что и десять лет назад, но с появлением церкви уже другие. Они даже не представляют, что уже другие, меньше плоти стали угождать, – сказал батюшка, увидев в окне знакомое лицо. – Хотя какое уж тут угождение в бедной деревне-то, – он вздохнул. – Вот в городах, там иное, там бесов много, там даже попы порою за чечевичную похлёбку продаются. Я одному батюшке в Москве посетовал, что некоторые иереи плоти угождают, кушать хорошо хотят, а значит бесам продаются. А он вздохнул, беспомощно развёл руками и признался, а что, дескать, делать, ведь пенсию-то надо получить. И не понимает, сердешный, что пенсия тоже от Бога... А как тогда нищего крестьянина увещевать, которого город ободрал, как липку. Язык не повернётся обвинить вот их, – отец Виктор неопределённо махнул рукою вдаль улицы. – Вот сидят, последние на деревне, телевизор смотрят, а в церковь и силком не затащить. Я за это время отпел людей – немыслимо, только в Зараменье пятнадцать человек... Но люди-то всё равно меняются. И я это знаю точно... Вот колокольчик зазвенит, и пусть на службу не придут, а на душе-то ворохнётся, и невольно о Боге вспомнят... А что на душе ворохнётся – это совесть. Понимаешь ли, Бог – это проявле- ние совести. Таково свойство русских. Если совесть есть, человек в Боге уже... Вот батюшка Николай Гурьянов лет тридцать назад сетовал мне, что молодые плохо ходят в храм, что в будни приходится служить в пустой церкви. Но ведь он не впадал в уныние, он не считал, что народ погряз в дикости и что Русь погибает. А уж он-то, прозорливец, помещался как бы в самом сердце России, смотрел в самую суть вещей и многое провидел. Я через одну знакомую богомольницу однажды испросил у старца совета, дескать, что мне делать, долго меня не рукополагают. И он передал ответ, чтобы я не беспокоился, все будет хорошо..."
"Со мной под Печерами в Псковской области был однажды случай. Ещё при советской власти. Зашли мы с товарищем в храм. Мне так запомнилось, что храм стоял одиноко на холмушке. Служит священник и никого из богомольников. Осиянный такой старичок, весь седенький, но ухоженный, благообразный, чем-то Николая Угодника напоминает. Спрашиваем, что вы так и служите в пустом храме? Он отвечает "Да, каждый день все службы исполняю. Мне не так и важно, идут люди или нет. Богу не так угодно, сколько народу приходит, но важнее, хоть бы и один человек, но с полнотой души возносил хвалы Господу…" Потому я и вспомнил тот случай, ибо он совпадает с твоей жизнью, с твоим служением. И что удивительно, на его лице не было никакой скорби..."
"И со мной так же... Если за свою жизнь я хотя бы двух человек привёл к Богу, то жизнь моя не напрасна... Мы страдаем от того, что мало верим сердцем. Языком многие верят. Свечки ставят, пожертвования бывают. Иногда за советом приезжают, будто к колдуну, дескать, помоги – и всё. А что для этого душою надо потрудиться – не понимают. Себя от внутреннего труда освобождают, духовной битвы боятся, чтобы всё готовенькое. Чтобы как хлеб с маслом и стакан молока употребить. Душевных страстей боятся и страданий... А если и молятся, то только с просьбою к Господу, дай-дай, да чтоб немедленно исполнились желания. И редко когда возблагодарят в молитве: "Мати Пресвятая Богородица, спасибо тебе…" Если Бог не помогает, сразу бегут к ведьме, колдуну, экстрасенсу. Значит от Христа к дьяволу, и так глубоко на Руси всё смутилось, перемешалось, пожалуй, в такой растерянности давно не находился русский человек. Я не виню их, но так случилось... Раз мечутся, значит действительно худо, ищут хоть какой-нибудь помощи... Вот приехали позавчера двое, муж и жена, невенчанные, за восемьдесят километров, кто-то надоумил... У них с тёщей нелады и все прочее... А я же не колдун, но хотят немедленной помощи. Ну, поговорил, дал им свечки грозовые, попросил каждого молиться, постоять перед иконами. Уехали маленько другими людьми, уже не прежними. Зёрнышко я бросил в пахоту, и может росток будет. Потому я счастливый человек, потому что сеятель... Покойный митрополит зарубежной церкви Виталий сказал, что если русские научатся молиться сердцем, если сердечно будут относиться друг к другу, – тогда и кончатся все наши беды... Бед много, бесов много, но главное, как человек воспринимает их... Вера маленькая, веры никогда не бывает много, но главное, чтобы она росла. А она растёт в трудах, лишь в преодолении грехов, которые на нас ополчаются ежедень и готовы пожрать душу с потрохами... Вот и чти бесконечно Иисусову молитву, чтобы не позабывать свою грешность... Если бы у всех была заложена большая вера с самого рождения, то все были бы святыми, тогда и церквей не надо бы, и путь Христа не научал бы ничему... И душою бы не надо трудиться. И у меня маленькая вера, но меня Господь вразумил, и я останавливаю кровь. Я не знаю, как это получается, просто наступает момент, когда приходит безусловная вера, и Господь дает... Это необъяснимо..."
"Может потому и называют вас колдуном?.. Человек останавливает кровь..."
"Хороший мой… Ну и пусть называют, на каждый роток не накинешь платок. Но это меня нисколько не беспокоит... Вот приехал Миклухо-Маклай в Полинезию. Его папуасы сначала хотели съесть, потом раздумали и назвали Богом... А он что, Бог?.. Нет... Он что, должен был убеждать, что он не Бог и тратить на это нервы? Так и я... Наверное, во мне есть что-то такое непонятное, чего нет в других, и это смущает, тревожит, как всё странное... Может потому, что я отрицаю колдовство и всякую чертовщину от сатаны, ибо вся сила, всё знание только от Бога. Бог даровал мне такую способность, тем отметив меня. А людям этого не разъяснишь. Хоть бы и тебе, ибо тайна необъяснима, и потому она и есть тайна... Вот я изначально, с первой нашей встречи знал, что ты верующий человек по твоим книгам, как ты пишешь, по языку и интонации, по тому, как ты говоришь. Хотя, говоришь, и не был крещён. У верующих есть хотя бы одно достоинство, отличающее от прочих. Они иногда услышат благую весть и на неё отзовутся... И ты из таких людей... Правда, ты любишь говорить глупости старому человеку, а он отчего-то прощает их тебе", – батюшка ехидно, сладенько так, хихикнул, дескать, подколол.
Я промолчал. Да и приустал что-то за долгий день. Но стыдно было перед батюшкой выказать свою слабость. Тьма сгустилась, лишь снег слабо отсвечивал, да небо на закрайках белело, как сыворотка. Над входом в храм горел свет. Деревня извилистым ручьём стекала вдоль дороги, иль карабкалась по склону вверх, – но только церковь отчего-то оказалась в низинке, распадке, в сыри, в самой неудоби, куда рачительный хозяин не сунется с новостроем. По веснам, в разливы, поди, полно воды, кустарник подпирает с заполек, волосатый кочкарник да всякая чертополошина, где в травяных потёмках ползают ужи, плодятся лягушки и таятся коварные бесы… ("Эк расписал Личутин, – насмешливо подумает сельский поп, прочитав моё творение, – хорошо хоть нильские крокодилы не плавают на подворье. А надо будет завести парочку чудовищ с Египта и поставить литератора перед жадной тварью".)
Церковь-то обычно ставили на глядене, на горушке, видимую издали, невольно подумал я, придирчиво разглядывая храм, чтобы крест издали зазывал к себе, чтобы медяные звоны далеко катились, аж за горизонт, полошили дремотного и спящего. А тут призатаилась храмина в урёмине, как скрытный человек, но неожиданно объявившись взгляду, невольно заставляет приободриться, приосаниться пешего и конного, приценчиво вскинуть взгляд в небо, к маковице с колоколами, к луковкам со крестами, к двускатной изгибистой крыше, похожей на архангеловы крыла, вскинутые для полёта, уже подпёртые ветром. Только на подходе к храму замечаешь, что он внешне и приземист, и высок, он вроде бы неуклюж, широко расставившись на пятах, но и крылат, придавлен к матери-сырой земле, но и духоподъёмен, затягивает взгляд твой к небу. Вот так богатый внутренне человек не открывается с первого погляда чужому взору, но выставляет себя с самой невыгодной стороны, то ли юродивый, то ли милостынщик по одежде, то ли побродяжка без места службы, то ли в наказание языка лишён, такой молчун, – то есть сама покорность и смирение... Терпение надо иметь и готовную душу, чтобы разглядеть и понять такого человечка... Это как доброй выпечки каравай: мало откусишь, но много нажуёшь...
Даже не зная отца Виктора, но лишь глядя на его исполненный замысел, невольно решишь, что в какой-то степени сельский поп, не любящий спокойного течения жизни – разрушитель догматов, не церковных, которые незыблемы для него, и на чём стоит русское православие, но эстетических, рутинных, усыпляющих, к чему давно притерпелись душа и сердце... Безусловно, его церковь эклектична (моё досужее впечатление), несоразмерна, несколько кургуза – богатырское тулово, высокая шея, дюжие развалистые плечи, но коротконогая, низко поставлена на "стулци", и это первое впечатление только усиливает посаженность храма в низину, в "ляговину". Этакий мужичок-боровичок, когда колпак надвинут на глаза... А когда собьёт шапёнку на затылок и в глазах вспыхнет азарт, – тогда ого-го... Отсюда двойственность облика, с одной стороны смиренность, пониклость под низким угрюмоватым зимним небом, с другой – гордо вскинутая в небо голова. Тут много от древнерусской храмовой архитектуры и от северной избяной изысканности – эти необхватные кондовые брёвна, тесовая крыша, осиновый лемех луковиц, резные полотенца, сходы, лесенки, кружевные опушки, широкие лавки, забранные в кованые решётки крохотные оконца... Что-то возникло из сновидения, нарисовалось из художественного воображения, измыслилось ночами, после прилепливалось, вчинивалось, привязывалось топоришком и долотом, дополнялось. Примерно, по такому, "спиральному принципу бесконечности" создавался Московский Кремль, только там на "дорихтовку", доведение до ума неведомого замысла ушли столетия, но так он и не завершился окончательно, и, пожалуй, не исполнится никогда, потому что пока затерялся в толчее временных посторонних людей... Сельскому попу (бывшему московскому интеллигенту) понадобилось пятнадцать лет, и замысел как бы исполнен только вчерне. Что наснится завтра, что поблазнит при взгляде на вечерний закат, на грузную заснеженную ель, на сиреневые облака ивняка, – он и сам не знает, но ум его готов принять небесный подарок. Природа обавна, пречудна, приманчива, неисследима, не остывающая и не стареющая обличьем... Она каждый год умирает и воскресает вновь... Сельский поп Виктор Крючков поднимает церковь, а церковь строит его душу, вымывает лишнее, чем грешит каждый из нас на земле. И не странно ли, но в своде зодчества своей особой архитектурной страницей всегда оставались лишь причуды человеческого ума и любовной души.
Но я-то рассуждаю, как человек сторонний, праздный, ни толики сил не положивший на стройку, не практик, а сочинитель, и в мой любопытный разбежистый ум каких только мыслей не прикинется, чтобы поблажить в нём. А для отца Виктора каждое бревно обласкано его руками, каждый сучок прильнул своей шероховатинкой к его ладоням, сколько сосновых спиц вонзилось в его пальцы, сколько разладицы, доводившей до скорой слезы, случалось на его сердце, когда что-то не клеилось, иль шло вразброд с "безумной" затеей, коей никто из деревенских не верил, полагая её бреднями наезжего горожанина, ставшего сельским попом. Бог ты мой, сколько за эти пятнадцать лет, пока "из слабого росточка выветвилось дерево", случалось минут и горьких, и вполне счастливых, и даже праздничных. Нет, нам не понять чувств сельского попа, который сейчас, запинаясь подшитыми валенками о раскаты дороги, рассуждает со мною о вещах высоких, серьёзных, торжественных, но, оказывается, всякое большое дело рождается из посвящённости одной мечте и одержимости человека...
Батюшка вынул из проушин амбарный замок, и мы вошли в притвор. Нас обдало холодом. Зимняя церковь и внутри вдруг оказалась особенной, прежде мною не виденной. Нет, к счастью, она не была тем казённым новоделом, коих множество нынче встречается на Руси, но и не было того полусумрака, затаённых приделов, переулков, углов, за которыми можно постоять на коленях, всяких скрытен, кладовочек и повалуш для всякого храмового скарба, что за обычай в православной церкви. Всё в храме сельского попа открыто на погляд, на посмотрение, как в деревенской горнице, и тайна хранится лишь за царскими вратами, в прорезную резьбу которых во время службы то мелькнет алая риза иерея, то белый стихарь клирика, то блеснёт огонек свечи... С левого угла взгромоздилась ещё не протопленная нынче чугунная печь, похожая на локомотив, от неё на улицу отходит дымовая труба из жести. Здесь бы, конечно, не помешала изразцовая старинная столбовушка, похожая на русскую деву (да разве нагреешь ею просторную церкву), и поначалу странно для меня выглядел этот прирученный огнедышащий "зверь об одной ноздре", припавший на передние лапы. Чуженин сначала отталкивал своим грозным видом, но скоро глаза привыкли. Широкие лавки, развешаны рядами по бревенчатым стенам простенькие иконы, царские врата тоже особой выделки и резьбы – рукоделие самого батюшки, – огромное кованое паникадило свисает с потолка, по правую руку клырос – небольшая стоечка с лавкой, за которой стоят деревенские певчие... Запах соснового выстоявшегося дерева, свечей, ладана, чуть придавленный уличной стужею. Домашний свойский храм, где, быть может, не хватает трапезной, целовальника в углу, собирающего с православных налогу. Храм – где ещё не потемнели, не задымели стены, не запылились углы, не запаутинились потолки, не исссякли запахи живой природы, ельников и сосенников, ещё не смешались былое, будущее и настоящее. Храм-врачеватель нового времени, ждущий богомольника, паломника, страждущего скитальца, заблудшего и погрязшего в скверне...
Одна из клырошанок попросила благословения протопить церковь к завтрашней литургии. Батюшка благословил, напутствовал быть приглядчивей. Он не спрашивал, приник ли к моей душе храм, да, собственно говоря, сельский поп и не нуждался в чужой оценке, ибо любой сторонний взгляд будет скользящим, поверхностным, уже не меняющим сотворённого дела, для батюшки самого любимого, куда были помещены самые душевные искренние чаяния и давние мечты. Храм для отца Виктора – это не просто его рукоделье, его взращённое дитя, но воплощённый сон, а редко кому из простецов удаётся претворить собственное видение, нечто неосязаемое, мистическое, похожее на блазнь и причуду, обратить в видимое, осязаемое... Такие люди, думается мне, наперечёт.
Спускаясь с крыльца, батюшка вдруг запел хрипло, задиристо:
Знаю, ворон, твой обычай,
Ты сейчас от мёртвых тел
И с кровавою добычей
К нам в деревню прилетел...
Где ж ты взял кроваву руку,
Руку белую с кольцом...
Где же ты летал по свету,
Где кружил над мертвецом...
И так же неожиданно оборвал песню, но в тон ей запричитывал, лучась взглядом из-за очёчков: "Ой, милые вы мои, хорошие, как чудесно, что вы приехали, навестили старого сельского попа с попадьей, доставили им столько радости".
(газетный вариант)