Костлявые кисти рук,

покрытых татуировкой,

наподобье черновика,

принадлежащего робкой

твари со слишком узкими

для мужского пола

запястьями: как говорится, школа

жизни с отметками бреда

по самый локоть.

Если чужая беда перестала трогать,

то своя – как рубаха смертника –

липнет к телу,

сухожильями страха

подшитому к беспределу.

К звездоочиcтому хламу скорей,

чем к храму.

К месту, куда бессмысленно

телеграмму

с уведомленьем

о скором туда возврате

пальцами барабанить на аппарате.

Ежели Богу слышно биенье сердца,

не сомневайся: встретишь единоверца,

мысли читать умеющего любые –

будь то родная речь или голубые

грёзы в предместье

с эхом из подворотен;

беглый отчёт об отрезке пути,

что пройден

и позабыт, как вырванная страница,

будучи вынужден

как бы посторониться

перед наплывом новорожденной яви.

Большего требовать

мы от судьбы не вправе.

На исходе бессонницы

трезвый султан в гареме

засыпает, устав от любви

как занятья. Время

продолжает вести себя так,

что сыпется штукатурка

с потолка, словно снег

на голову демиурга,

затерявшегося в толпе,

нахлобучив шапку-

невидимку по самые брови.

Точней, ушанку.

Потому что снаружи холодно

и, к тому же,

серебрятся, как зеркала,

под ногами лужи.

Разверзаются хляби,

захлопываются двери

перед носом ненастья.

Вязы в безлюдном сквере

гнутся, теряя последние листья.

Лишь изваянья

выслушать ихнюю жалобу в состоянье.

В такую погоду в зеркало глянешь,

а там – Сванидзе

с предложением

обязательно созвониться.

Черновики накапливаются разве

только затем, чтобы пишущие погрязли

в них окончательно,

переставая помнить

обстановку чужих квартир,

имена любовниц

и любовников,

усыплённых одною песней,

исполняя которую,

станешь ещё любезней.

Иногда надоест

доверчиво ждать автобус,

и дворовая слякоть

опять искажает образ

и подобие неизвестно кого до встречи

со второй половиною

этой бессвязной речи.

Мир меняется на глазах, ибо тяга к тайне

бытия возрастает, нам оставляя крайне

мало шансов узнать о том,

что стоит в начале

всего сущего;

кто качает твою колыбель ночами.

От обилия разветвляющегося бреда

голова забывает

о хлебе насущном, недо-

понимая, что время тикает очень часто.

И когда-нибудь оно скажет:

довольно. Баста.

Сущие в склепах многоэтажной глыбы,

жители – как аквариумные рыбы,

тычутся взглядами в окна спален.

И квартирант опечален

тем, что хозяин выключит его скоро

вместе с потусторонностью коридора,

где он гудел, бывало, подобно трутню,

терзая лютню.

Ветер от нечего делать

изучает текст объявлений

на телеграфных столбах,

как будто непризнанный гений,

мечется в переулках,

где прожиты лучшие годы,

пляшет на перекрестках

во имя своей свободы.

Дайте знать о себе скорее,

пока не поздно!

Пусть мерцает асфальт под ногами,

покуда звёздно

городу, затонувшему в сумерках

за дневные

грехи горожан, отошедших уже в иные

миры, повключавших ящики

для просмотра

сериала, где все реально: крутые бёдра,

широченные плечи, выстрелы,

мозги всмятку

и тесак в одно место по самую рукоятку.

Что поделаешь, если это законы жанра:

чтобы зрителю было жутко,

дышалось жадно.

Речь обрывистие, сердцебиенье чаще.

Положенье вещей кричаще.

В зеркалах отражается всё,

что угодно, кроме

вопиющей из-под земли,

стынущей в жилах крови.

По закону симметрии каждого человека

ждёт расплата за всё,

как вещая песнь – Олега.

Настоящая жизнь

это песня подвыпившего цыгана,

цокот копыт о булыжники,

скрип рессорного шарабана

мимо толпы тополей,

между мраморными дворцами,

шумящей листвой,

обитаемой уличными скворцами.

А я, мой далекий друг,

обитаю в тесной квартире.

Недавно меня в Красноярске

порядком поколотили

ногами по голове.

После такого футбола

мне стало без разницы, кто я,

какого я возраста, пола.

До утра я был никакой

и валялся на грязном матрасе,

пугаясь в осколке зеркала

новой своей ипостаси.

Потом меня крикнул Анрюха,

вернувшись с блядок,

и пара бутылок пива

привела мои мысли в порядок.

Взгляд теряется в перспективе,

поскольку брошен

на произвол вещей,

существующих только в прошлом

времени, как товар –

в антикварной лавке

с разговорчивым греком,

охотно дающим справки.

Можно взять,

повертеть в руках и вернуть на место

бюст мыслителя с мозгом,

вылепленным из теста.

(Может быть, даже виновным

в этих речах отчасти.)

Лишнее зачеркните, краденое закрасьте

без сожаления, как и велит рассудок.

О, без сомнения,

странное время суток –

как отзыв о чём-то близком,

знакомом с детства,

как то, на что невозможно

не заглядеться –

шатается в анфиладах

пригородных электричек,

узнавая себя во взглядах

просивших спичек,

отвечавших, который час,

исчезавших прежде,

чем успеешь окликнуть эхо

в пустой надежде

поделиться тоской,

оставить координаты,

когда подняты воротники,

подозренья сняты

и сентябрьский вечер,

как траурный флаг, приспущен

над антеннами шиферных кровель,

во сне грядущем.

Успокаивай нервы,

сплетая свои двустишья.

Да поможет тебе в этом деле

сноровка птичья.

Если мысли гнездо

в голове человека свили,

можно только довольно смутно

судить о силе

Существа,

наступающего простаку на пятки,

мудрецу задающего

каверзные загадки,

а пространству повелевающего такое,

отчего все тела давно лишены покоя.

Сотворите себе кумира,

потом разбейте

ненароком, тогда узнаете, что за эти

вещи спрашивается чуть строже,

чем вы читали

в одной книге,

да не заметили, как устали.

Как заклинило на повторе

дурацким дублем.

А с утра на востоке то ли рисунок углем,

то ли дело рук населения –

в силу света –

обнаруживает достоинство силуэта

перед той же окраиной

с трубами кочегарок –

как трибунами

для закручиванья цигарок.

И понятливые сограждане полукругом

обступают тебя, своим называя другом.

Ты бы мог здесь обосноваться,

найти работу,

на которую поднимался бы сквозь зевоту,

под истерику пучеглазого циферблата.

И росла бы, как на дрожжах,

у тебя зарплата.

Но, ладонью впотьмах глуша

дурака на ощупь,

ты скорее всего погружал бы

свою жилплощадь

в состояние сна,

где слон – повелитель моськи.

И никто бы уже не капал тебе на мозги,

но текло бы, переходя на другие рельсы,

столько времени,

что горбатые погорельцы,

долгожителями слывущие на погостах,

"караул" бы кричали,

в трепет от девяностых

приходя на глазах

у всяческих там "гринписов",

озадаченных,

как Арал это взял и высох.