Ямиль Мустафин СТРИГУНОК И ДВЕ СУДЬБЫ (Быль)
Шаукат пил страшно, запои длились месяцами. За это время его богатырское тело — двухметровый рост, больше ста килограмм веса улетучивалось. Он становился похожим на уродливый горбыль, снятый с комля старой лиственницы. Шаукат не мог даже говорить — сил не было. Только стонал и всем видом, искаженными от боли и страданий глазами, почерневшим лицом, выказывал, как ему мучительно тяжело. Он требовал у жены похмелиться. Жена стояла рядом и односложно, истомленным голосом отвечала:
— Нету...
В ответ Шаукат начинал биться в конвульсиях, как эпилептик, стонать и скрипеть внутренностями.
— Потерпи... Уж какой месяц пьешь... Пройдет... — ломая до хрустов в суставах пальцы, отвечала жена. — Какой организм выдержит такое? Посмотри на себя — лица нет... Словно обугленный... — Фаузия погладила мужа по голове словно маленького и спросила: — Хочешь баньку истоплю? Помою, полегчает...
— Мой себя! — вдруг взъярился Шаукат. — Принести, говорю, водки! Не то на себя руку наложу! — попытался было встать, но тут же завалился навзничь. Взвыл на фальцете: — При-и-ини-си-ии водки!..
— Что ж ты со мною делаешь? — жалобно, по-детски всплакнула женщина, пытаясь уложить мужа поудобнее.
Нет, что ты со мною делаешь? — огрызнулся Шаукат и попытался оттолкнуть жену ослабевшими руками. — Не принесешь водки — помру... Лучше принеси! На твоей совести будет смерть отца твоих детей!
— Миленький, нельзя тебе... Ты совсем плохой...
— Не-е-ет, ты деньги жалеешь для отца твоих детей... — куражился пьяный. — Вы, бабы, все на одну колодку деланы... Знаю я вас! Добром прошу, лучше налей...
И что тут случилось с послушной, мягкой душой Фаузии. Она вдруг схватила мужа за ворот рубашки, оторвала от подушки и бросила на постель. От неожиданности Шаукат вытаращил глаза и будто протрезвел.
— Мать, что с тобой? — странно тихим голосом спросил муж.
— Вот что... — Женщина побежала за дощатую перегородку, обозначающую кухню. Неимоверно шустро спустилась в подпол и, забыв закрыть его, вернулась к мужу.
— На, жри! Подавись своей водкой! — Фаузия снова закуксилась и дрожащими пальцами стала откупоривать бутылку. Она не обращала внимания на порезы пальцев. Бутылка не откупоривалась. Тогда она вцепилась зубами во впрессованную в горло бутылки фольгу и вырвала ее. Водка булькнула.
— Ты, Фаузия, настоящая жена! — похвалил Шаукат и потянулся за бутылкой. — Стакан, стакан подай...
— Нет, родимый, жри так! — и женщина вставила в рот опешившего мужа горло бутылки...
Поначалу Шаукат было обрадовался такой угодливости жены. Счастливые глаза его залучились. Он жадно сделал два-три больших глотка. Решив передохнуть, Шаукат попытался отвернуть голову в сторону. Но сейчас жена была гораздо сильнее его. Она крепко держала бутылку во рту мужа и иступленно приговаривала:
— Не-ет уж, родимый, пей! Пей! Умрешь, так хоть на том свете не будешь проклинать жену, что она не дала тебе водки! Пей!
Не имея сил сопротивляться, Шаукат, давясь, глотал водку, задыхался, вертел головой то влево, то вправо... Пробовал что-то сказать, но водка булькала в горле, и он понял, что сейчас он умирает по-настоящему. Раньше, оказывается, он блефовал, играл со смертью в поддавки. И все же инстинкт самосохранения жизни оказался сильнее водки.
Остекленевшими глазами Шаукат видел, что жена с каким-то наслаждением льет ему в рот отвратительную, страшную водку, и при этом ее всегда добрые, чистые глаза смотрели на его умирание со странным вожделением. Как же так? Ведь ему, бывало, стоило крикнуть, что он умирает, что ему нужна водка, как Фаузия подхватывалась ночью ли, зимой, в непогоду и бежала к соседям за спасительной дрянью. И слава Аллаху, соседи всегда выручали.
И все же инстинкт самосохранения оказался сильнее женских рук. Независимо от воли Шауката, которой уже не было, мускулы его в последний раз напряглись, напружинились и он дернулся, словно полоснули по горлу, — прогнулся, засучил ногами, отвернул голову в сторону... Бутылка выпала из ослабевших рук Фаузии. Остатки водки потекли на Шауката, закапали на пол... Муж лежал, прикрыв глаза, и тяжело дышал. Губы его посинели, щеки ввалились еще больше.
Женщина залилась слезами, называла мужа нежными словами и просила Аллаха сохранить ему жизнь, простить ему все его грехи и вину перед детьми и женой...
— Только не умирай! Я больше никогда не буду перечить тебе. Только не умирай... — причитала женщина.
Фаузия с трудом вливала мужу в рот живительное молоко. Плача, хлопала неподвижного Шауката ладонями по щекам, трясла за грудки, умоляла открыть глаза, просила прощения...
Наконец муж приоткрыл блеклые глаза и не понимал, что с ним произошло, почему жена плачет и держит кружку. Думая, что это водка, он схватил кружку и залпом выпил. И только потом недоуменно уставился на жену.
— Ты что мне дала? — прошипел Шаукат. — Молоко?! Если помру, смотри у меня! — погрозил муж.
— Дурачок мой, кто ж умирает от молока?
Выпив вторую кружку, Шаукат уснул, точно принял снотворное. Он проспал почти сутки. Все это время женщина сидела возле его кровати. Детям говорила, что отец очень болен и чтоб они не шумели...
Бедная женщина думала: как жить дальше? Если после всего, что произошло, Шаукат снова ударится в загул, она не выдержит — может наложить руки на себя или прибить мужа. От таких мыслей ей становилось страшно. И решила тогда несчастная женщина пойти к известной в Тайшете знахарке — бабушке Дарье. Ходила молва, что она наставляла на истинный путь гулящих мужей, возвращала их к семьям, женщин вертихвосток, забывших очаг и детей, приводила в нормальное состояние настоями трав и заклинаниями. Говорили, что баба Дарья могла, если надо, накликать беду, навести порчу…
Из живности баба Дарья держала белую козу — бесову скотинку, кота черного и с десяток кур. А здоровенный красногрудый петух с гребнем с царскую корону перетоптал всех кур в округе. Гонять петуха соседи боялись. Кто знает, может в нем сатана сидит!
Про своего мужа Фаузия могла и не рассказывать — вся улица знала о запоях Сафиуллина. Удивлялись соседи, каким добрым, уважительным, желающим помочь каждому бывал Шаукат, когда не пил. Его отзывчивость, умение делать любую работу поражали каждого, кто знал его. А вот когда запивал, в него будто бес вселялся.
— Баба Дарья, что мне делать? — с порога спросила Фаузия и расплакалась.
— Знаю, голубушка, знаю... Шаукат весь на виду. В нем намешано и порчи, и распущенности, доченька. Воля измазалась. Видно, сатана в душу закралась. Вот и раскаляет он эту проклятую водку...
— Другие тоже пьют и ничего. Песни поют, веселятся, а мой начинает куралесить и надолго... Небо темнеет, земля гудит, зверем становится... Нет у меня больше мочи. Сейчас, правда, притих. Лицом что негр. Исхудал. Плохо спит. Тошнило желчью...
— Душу, милая, душу его надо лечить. Слабая она у него.
— Как?
— Ну-у, думаю, ему надо к кому-то душой пристать, — осторожно, глядя мимо Фаузии, сказала баба Дарья. И тут ей на колено вспрыгнул зеленоглазый черный котище, замурлыкал и стал тереться большой головой хозяйке под мышку. Поглаживая кота, баба Дарья заключила: — Может, кого полюбит...
— О какой любви, баба Дарья, — махнула рукой Фаузия. — До этого ли ему...
— Не о том, дочь, я не о том... Ему кого-то жалеть надо. Жалость, она иной раз сила немалая. Нередко жалость врачует упрямых, гордых.
— Старушка задумалась, почесала кота за ухом, треугольничком торчащим из-под густой шерсти. Кот прикрыл глаза, замурлыкал еще громче, точно одобрял слова хозяйки. — Когда я жалею кота, он млеет, мягчает… Вот и думаю, может, ему какую живность приобрести? Занять его надо...
— У нас и корова есть, и овцы, и куры… Собака…
— Попробуй завести лошадь... Лучше оно, конечно, если жеребенком возьмете: возясь с малышом, попривыкнет, привяжется к нему... Это как родители к своим детям. Вы ж, татары, коней любите, у вас в крови привязанность к ним. Разных трав, настоек я дам тебе. Пусть попьет месяц-другой. После придешь с ним ко мне, вроде на чай, поможет мне заплот починить... Вот за чаем мы втроем покалякаем о разных разностях. Поняла?
— Ага...
— Ну, доченька, с Богом. Сделай то, что я сказала, а там будет видно... Помни, животные не злопамятны, не таят, как человек, обиду, не мстят. Доброте надо учиться у них. У животных нет корысти, не могут они и завидовать... Отсюда все беды у людей. Сатана вселяется в души...
Фаузия покинула избу старой Дарьи с некоторой надеждой: может и правда, появление во дворе жеребенка изменит к лучшему характер мужа.
Несмотря на обиды и оскорбления, которые пришлось Фаузии испытать от мужа, она верно и преданно ухаживала за ним. Не вспоминала оскорбления, которые пришлось видеть от мужа, когда он был в запое. Женщина ухаживала за Шаукатом, как за малым ребенком. Она чувствовала, как муж становится мягче, меньше капризов, душевных срывов.
Фаузия отпаивала Шауката травными настоями валерьяны, зверобоя, пустырника, пижмы, листьев брусники. Варила куриные бульоны, зарезала телку, которую мечтала вырастить в дойную корову...
Чего не сделает любящая детей мусульманка ради их отца!
Когда Шаукат чуть окреп, Фаузия истопила баню.
— Помыть тебя надо по-настоящему, — сказала она мужу. — Сколько времени твое тело не видело бани!
— Как хочешь, — равнодушно ответил Шаукат. А было время, когда он ходил в баню почти через день... Был чистюлей.
Протопив баню березовыми дровами, выдержав часа два, Фаузия смыла полок, скамейку хвойным настоем, размягчила в крутом кипятке два небольших, но плотных веника и вернулась в избу снаряжать мужа в баню.
Шаукат раздевался в предбаннике смущенно, будто впервые видел женщину. В бане Фаузия посадила мужа на пол, чтобы его ослабленное тело постепенно втянулось в банную жару. Помыв его, она помогла ему взобраться на полок. Уложила на живот, положила под голову один веник, чтоб он дышал в него. Второй, мокрый попридержала на раскаленных камнях и стала прикладывать к плечам, спине, пояснице...
— Не жгет?
В ответ Шаукат только извивался и постанывал от удовольствия. Потом Фаузия перевернула изрядно уставшего мужа на спину и снова повторила процедуру.
— Отдохни, ты ж устала... — промолвил Шаукат.
Фаузия поняла, что муж обессилел. Чтобы не задеть его самолюбие, она ответила, что подустала и помогла Шаукату спуститься на пол. Тут женщина окатила мужа теплой водой и пошла в предбанник за брусничным соком. Пока Шаукат утолял жажду, Фаузия взобралась на полок, крепко попарилась и, порозовевшая, вызывающе встала перед мужем. Тот вдруг прикрыл веником пах.
— Тю-ю, ты что это прикрылся? — нарочито бодро спросила Фаузия. — Иль я тебе уж не жена? — деланно засмеялась и, повернувшись спиной к мужу, стала споласкивать после себя полок. Потянувшись, веником смела из дальних углов листья...
Шаукат не мог оторвать от жены глаз. Сильная молочно-белая спина переходила в плотные, аккуратные порозовевшие ягодицы... Крепкие бедра и ямочки под коленками дразнили его и манили. Несмотря на свои тридцать восемь лет, тело Фаузии было молодым и притягательным. Трудно было поверить, что она родила и вскормила двух детей. Шаукат не сдержался, подошел к жене. Осторожно погладил ее по спине, бедрам.
Фаузия замерла, ожидая продолжения ласки... Шаукат же прильнул губами к плечу жены и выдохнул шумно, со стоном, словно кит, поднявшийся из океанских глубин:
— Как ты вкусно пахнешь... Твои ягодицы похожи на груди...
— Отец, ты что говоришь? Я уже забыла... — не в состоянии скрыть обиду, сказала Фаузия и тут же спохватилась: что же она делает? Какую наносит боль мужу, как унижает его мужское достоинство...
— Хочешь, я тебя еще раз попарю? — нарочно угодливо спросила женщина, сумев скрыть мгновенную неприязнь к мужу.
— Нет, тяжело мне, — признался Шаукат, кляня свое бессилие... — Какая ты у меня красивая! — сказал муж и осторожно провел ладонью по округлым бедрам, изгибам спины...
"Не пил бы, как свинья, как бы сегодня тебя ласкала здесь..." — подумала в сердцах женщина. В ее дрожащем голосе Шаукат уловил незнакомые до сих пор нотки упрека, обиды...
Когда Шаукат окончательно пришел в себя, окреп, Фаузия повела речь о жеребенке. Сослалась на соседей-татар, которые ежегодно откармливают годовалых жеребят, а осенью закалывают их — на всю зиму диетическое мясо. Разумеется, за ним надо смотреть — пасти, сено заготовить, овес, да и хлебушком побаловать...
Догадавшись о сомнениях мужа, Фаузия вкрадчиво-покладисто сказала, что неужто вдвоем они не осилят, да и сынишка подрос — без малого двенадцать.
— Что ж, быть по-твоему, если так, — догадавшись о намеке жены на совместное обухаживание будущего жеребенка, частые выходы в тайгу вместе. В подтверждение своей догадливости Шаукат сказал зардевшейся жене: — Сын и то как-то спросил, что это мы часто с тобой в баню ходим?
— Да будет тебе! — отмахнулась счастливая жена.
...Пятимесячного жеребенка купили в деревне Старый Акульшет, что километрах в двенадцати от Тайшета, у чалдона. Жеребенок был редкостной масти — весь шоколадный, а хвост, грива, копыта — белые, как снег. Темно-синие глаза смотрели доверчиво и не догадывались, для какой цели купили его новые хозяева.
— Мотри, паря, рано не обхомутывай. Иначе загубишь скотину. Выдержи, пущай окрепнет. Не переусердствуй… Послушаешь меня — не пожалеешь. Спасибо скажешь за конягу. Вижу по твоей бабе — он должен принести дому вашему мир и лад. С Богом.
— Мужик, эти слова ты говоришь татарину? Я ж не цыган!
Знал бы чалдон, для какой цели уводят Сафиуллины со двора жеребенка...
Шаукат сразу полюбил до смешного мосластого, чем-то очень похожего на кузнечика жеребенка. Он отличался от сверстников не только мастью, но смышленостью.
Шаукат назвал жеребеночка Стригунком и, оставаясь с ним наедине, от души смеялся над угловатостью брыкливого воспитанника. И холил человек Стригунка так, как разве что бывает только в сказках. Водой ключевой поил. Молока не жалел. Баловал морковкой. Пас на самых сочных травах — на лугах возле Бирюсы. Мыл, чистил пластиковым скребком почти каждый день... В ответ Стригунок привязался к человеку, как хорошая, умная собака.
Наедине этим двум существам — человеку и жеребенку всегда было уютно, и они хорошо понимали и дополняли друг друга. Шаукат становился словоохотливым, шутливым, говорил Стригунку много ласковых слов. Жеребенок, словно понимая человека, согласно кивал несоразмерно большой головой и внимательно прислушивался к каждому слову человека, которого он, вероятно, принимал за старшего сородича.
Привязанность Шауката к жеребенку радовала Фаузию. Она видела, как остепенился муж, стал спокойнее. Какой месяц о водке не вспоминает. Однажды даже отказался выпить с родственниками, чем и обидел их сильно. Мало того, прощаясь, наказал: "Чтоб ко мне больше не приходили с водкой. Поняли? Все!"
Шаукат говаривал своему любимцу:
— Кузнечик, какой ты у меня славный! Ну-ка, покажи свою прыть!
Словно понимая, жеребенок подхватывался: поставив еще не успевший распушиться белый хвост трубой, взбрыкивал, отбежав в сторону, замирал, как бы спрашивал: "Ну и как, легок на ногу?" Услышав гогочущий смех человека, Стригунок возвращался, смешно подкидывая гладкий, упитанный круп. Шаукат обнимал за крепкую шею со щетинистой гривой, хлопал по плечу и говорил нежно: "Скачи, малыш!" Стригунок негромко фыркал через бархатистые губы и начинал резвиться.
Привязанность человека к жеребенку была странной и посторонним рассудком трудно воспринимаемой. Ведь когда-то эта привязанность, почти единство двух живых существ, должна была кончиться, прерваться...
Жеребенок, разумеется, о своем трагическом финише не думал и не догадывался. А человек, наверно, как заведено среди людей, просто по каким-то обстоятельствам не думал или не хотел думать. Ведь люди даже о своей кончине начинают подумывать чаще всего на закате жизни, поняв, что гостевание на красивой, щедрой Земле пришло к концу и пора знать меру... Чаще предаются мыслям о потусторонней жизни, подумывают о вечности души, сотворенных грехах, в надежде отмолиться за оставшееся время, покаяться и как-нибудь попасть в рай...
…И было это все совсем недавно. Стригунок резвился, а его хозяин не мог налюбоваться игривой прытью воспитанника. Но сейчас Стригунок лежал на полу летника, усыпанного опилками, и не понимал, что же с ним происходит, что хотят от него чужие люди? Зачем они связали больно вожжами ноги, навалились и до хруста в шейных позвонках зачем-то заламывают голову назад...
Стригунок сопротивлялся отчаянно, напрягал все силы, которые он накопил на вкусном корме, получаемом из щедрых рук Шауката, набирал на сочных луговых травах возле шумной и быстрой Бирюсы, где часто пас его хозяин, уберегая от полчищ слепней, туч мошкары… Тут ветры с древних Саян рассеивали, разгоняли мириадные рои звеняще-пищащих кровососов. Не ленился Шаукат разводить дымовые костры для защиты своего игреневого воспитанника. Долго приучал входить в дымовую завесу и, опустив голову к долу, часами выстаивать покой.
Чужие люди без большого труда словили доверчивого, непуганого молодого конягу. Тем более что хозяйка круто посолила краюху черного хлеба и пришла к Бирюсе, где пасся Стригунок — выбивал копытами из-под первого снега траву сладкую, чуть тронутую морозцем. Фаузия, как собаку, окликнула Стригунка, который тут же отозвался радостным ржанием и прискакал, раздув трубой шелковисто-белый хвост. За прошедший год он превратился почти во взрослого коня — раздался в плечах, пока еще не особо рельефные грудные мышцы говорили о будущей мощи игреневого. Белая грива успела уже отрасти и белой лентой развевалась на речном ветру.
...Ничего не подозревавший Стригунок доверчиво приблизился к хозяйке и осторожно взял упругими губами из ее рук лакомство. В тот же миг незнакомые люди набросили Стригунку на шею волосяной аркан. Молодой коняга рванулся, встал на дыбы, но аркан лишь затянулся... Стригунок смирился, уверенный, что ему ничего плохого люди не сделают.
— Теперь можете спокойно вести его во двор, — сказала женщина. — Я пойду домой, приготовлю посуду...
Стригунок, наверно, думал, почему нет среди незнакомых людей его хозяина, который привел его пастись сюда утром? Шаукат, конечно бы, не позволил им так грубо обращаться с ним.
Стригунок очень любил эту излучину Бирюсы, где его часто пас Шаукат. Здесь всегда была сочная трава, много клевера пахучего, да и гнус не так донимал — Саянские ветры разгоняли его. Пока он наслаждался свободой: скакал, взбрыкнув ни с того, ни с чего, вставал на дыбы, звонко ржал — требовал, чтобы отозвался хозяин. смешно валявшийся на земле, переворачиваясь с боку на бок и фыркал как взрослый конь, Шаукат ложился на спину и, подложив под голову руки, подолгу смотрел на противоположный берег, плывущие в бездонном небе стаи облаков. Они часто бывали похожи на табуны сказочных лошадей.
Крутой берег с отвесными гранитными скалами был таинственным и мрачным. Там пенилась и ревела Бирюса. Летом на высоченных вершинах изумрудились березы, которые расчесывались буйными ветрами Саян и придавали белотелым красавицам особую прелесть. Но в конце сентября березы за одну ночь становились золотыми, а незаметные летом ели и сосны вдруг щедро инкрустировали их яшмой. Гранитные скалы, испещренные прожилками кварца, сверкали цветами радуги под лучами нежаркого осеннего солнца Сибири.
Сафиуллин обратил внимание, что его воспитанник тоже подолгу вглядывается в противоположный берег, забыв на время свои беговые шалости. Он словно пытался понять нерукотворную красоту, которая царствовала на другом берегу. И прежде чем покинуть берег, Стригунок заходил в реку и начинал месить воду копытами, наводя страх на мельтешивших на отмели пескаришек.
"Неужто чертенок что-то кумекает? — не раз удивлялся Сафиуллин и, поглаживая атласную шею Стригунка, говорил: — Может, не зря говорят про умных людей: "У него голова лошадиная!"
...Но сейчас незнакомые люди вели во двор зачем-то на аркане, который причинял немалую боль. А мужик в телогрейке по имени Ибрай то и дело тычет его в пах кулаком и гогоча приговаривает: "Хорошо откормил конягу Шаукат! (При этом имени Стригунок настораживает чуткие уши, смотрит по сторонам.) Нутряного жира поди с пудик наберется. Хорош будет казы!" (Казы — конская колбаса.) Изо рта Ибрая смердело какой-то дрянью. Да и ступал он как-то неуверенно — покачивался...
Стригунок раза два пытался взбрыкнуть и показать норов, когда Ибрай в очередной раз тыкал его кулаком в бок, но его тут же ожег прутом по нежной спине мужик в шубейке и валенках. Он шел рядом и дымил изо рта тоже какой-то дрянью. Ни мошкары, ни комаров вокруг не было, а человек дымил.
— Фазыл, глянь, как на тебя жеребчик смотрит! — опять загоготал вонючий в телогрейке. — Ишь как зыркает на тебя! Дать волю — полруки отхватит. — Ибрай снова ткнул кулаком под ребро Стригунка. — Откормил Шаукат его на славу… — Теперь уже Ибрай почти не говорил, а мычал как корова перед дойкой. Он икнул, и изо-рта засмердело самогоном. Стригунок пронзительно заржал и, взбрыкнув, чуть не достал копытами Ибрая.
— Отойди от коня. Лошади — животные чуткие. Страсть как не любят выпивох... — как бы между прочим заметил Фазыл. — Может, поэтому-то и Шаукат бросил пить...
— Хе-хе! Из-за коняги, которого откармливают для казы, Шаукат перестал пить? Ну ты, кардаш (кардаш — товарищ, брат, родич), сказанул! Шаукат же не чокнутый. Тут без ворожбы не обошлось… Или зашили бомбочку... А ты, Фазыл, не жалей конягу. Это грех большой! Когда животное ведут на убой, его нельзя жалеть... Во! — поднял вверх руку Ибрай с выставленным большим пальцем.
Молчаливый всю дорогу длинный Ахмет, считающий себя самым образованным в поселке (работал секретарем в районной милиции), заявил:
— Истина! Вообще жалеть скотину грех!
— А чего это Фаузия нас попросила конягу резать? — вдруг спросил Ибрай и посмотрел на дружков, точно спросонок.
— Сказала, Шаукат в тайгу пошел, зайца погонять, — ответил Фазыл.
— Ну тогда оно, конечно, почему не помочь...
Пройдя немного, Стригунок заупрямился и, упершись крепко копытами, стал вертеть головой — где же его хозяин? Должен же он наконец высвободить его из чужих рук.
— Вот черт, учуял свой конец. Лошадь — скотинка у-у-умная! — промычал Ибрай, которого все больше развозило.
— Много болтаете, кардашлар! — приструнил Фазыл. — Быстрее надо резать, не то мясо будет нехорошим, — и потянул за аркан упиравшегося Стригунка.
— Ничего, съедят. Мясо завсегда мясо, — многозначительно заметил грамотей Ахмет и пустился в воспоминания, как в детстве в его деревне недалеко от Ульяновска он ловко и охотно резал телят, овец...
— Передохнем немного, — тяжело дыш
а, сказал Ибрай. — Упирается чертяка, что битюг какой, — кивнул он на Стригунка.
— Пил бы меньше... — упрекнул Фазыл, — тогда б и жеребенок не показался битюгом. Вон сосна — прислонись, отойдешь немного.
Стригунок хорошо помнил эту столетнюю сосну, которая каким-то чудом прижилась недалеко от Бирюсы на песчаном грунте. Он любил поваляться на песке, усыпанном сосновыми шишками, хвоей, после того, как Шаукат выкупает и вычистит скребком его спину, бока, расчешет самодельным гребешком гриву, хвост. Перекатываясь с боку на бок, лежа на спине задрав ноги, фыркал от удовольствия и приводил в изумление Шауката.
— Что же ты, нахаленок, вытворяешь? — нарочито сердито журил любимца Шаукат. — Я тебя мою, чищу, а ты вон какие фортели выкидываешь! Ты что, издеваешься?
Стригунок по голосу Шауката чуял, что он просто так грозно разговаривает с ним. Он не дул даже в свои пока еще жидкие и мягкие усы. Он по-прежнему продолжал валяться на песке, храпел от удовольствия, его селезенка гулко ухала. Потом неожиданно вскакивал, выставив вперед передние ноги, и удобно усаживался на упитанный круп. Наблюдал внимательно за каждым движением хозяина. Стоило Шаукату приблизиться, как Стригунок мигом вскакивал и, опустив голову, трясся красивым телом. Песок и хвоя с шумом сыпались на землю со спины, гривы, точно после прошедшей бури.
— Что ж ты со мной делаешь? — нарочито громко сердился Шаукат. — Когда начнешь уважать хозяина? — не скрывая улыбки, спрашивал человек. И подойдя к шалуну, давал ему по крупу шлепка два. — Ладно уж, резвись. На этот раз прощаю...
Для Сафиуллина и его любимца такие минуты были, пожалуй, самыми счастливыми. И вот сейчас возле этой сосны остановились его враги, и неизвестно за что причиняли ему боль...
Незнакомые люди привели Стригунка в близкий ему, хорошо знакомый двор. Здесь он почувствовал себя сразу же спокойно и повел себя уверенно. Запахи родного летника, где он вырос, коровника, брех из будки незлобивого черного Полкана, гогот гусей в огороде, выгнанных пастись — подобрать остатки овощей, пощипать из-под снега капустные кочерыжки, мычание Буренки — все это действовало успокоительно, и Стригунок теперь уже не обращал внимания на чужаков, исчезла настороженность. Коняга потерял страх, когда его завели в летник. И тут Стригунок впервые познал людское коварство. Его поджидал худосочный с козлиной бородкой Гата-бабай в ушанке, бешмете, на ногах белые шерстяные носки и глубокие калоши.
— Накиньте уздечку, — негромко, но повелительно сказал он мужикам.
Хмельной, что-то бормоча, снял с гвоздя уздечку и попытался накинуть на голову Стригунка. Но тот резко вскинул голову, и Ибрай едва устоял на ногах.
— Э-э-э, кардаш, ты, оказывается, с утра налакался этой дряни! — строго заметил старик и вырвал уздечку из его рук. — Разве можно святое дело вершить в таком виде! Вон отсюдова! Чтоб я больше не видел тебя! Не смей касаться погаными руками к скотине! — стеганул уздечкой по спине Ибрая. — Кансыз! (Безбожник!)
Стригунок почуял, что в неказистом старике затаена какая-то сила и она внушает ему страх больше, чем все эти мужики вместе.
Говоря негромко ласковые слова, старик подошел к Стригунку и ловко набросил ему на голову уздечку. Коняга задрожал всем телом, точно по нему пустили ток, и косо зыркал на всех, ожидая очередную подлость. По указанию старика мужики быстро спутали жеребчику вожжами ноги в путовых суставах и подсекли. От очередного неожиданного человеческого коварства Стригунок грохнулся на пол и сильно ушиб плечо.
— Голову крепче держите! — заверещал старик.
Стригунок рванулся, пытаясь встать на ноги, но ловкие и сильные руки мужиков стянули копыта в один узел. Затрещали позвонки спины, веревки врезались в сухожилия...
Великовозрастный жеребенок стал похожим на огромный живой куль, набитый будущей деликатесной колбасой — казы...
Стригунок затих. Темно-синие глаза подпалились из глубины и излучали ненависть отчаяния — они искали Шауката...
— Животное должно смирено принимать свой рок… — невольно заметил старик. — Тогда и мясо его будет вкусным, сочным и греха у человека перед Аллахом никакого... Положите теперь его головой в сторону Кыбла (к Югу, в сторону Мекки). — Неспешно вытащил из ножен отдающий холодной синью булат, изготовленный в Бухаре. Словно лаская, провел сухими пальцами по обеим сторонам лезвия, довольно цокнул языком. Зачем-то постучал указательным пальцем по золотому месяцу и звездочке — инкрустации возле костяной рукоятки.
— Славно правленый. Инш Алла (Слава Аллаху!), душа быстро отойдет, не мучительно.
Стригунок вслушивался в монотонный г
овор седобородого и ждал, когда же его освободят от пут. Но как только стали его тянуть за хвост, тащить по шершавым опилкам и заламывать назад голову, Стригунок засучил ногами, напряг все силы... Ему казалось, что в его позвонки вставляют раскаленный железный прут. А тут еще кто-то сильно ткнул кулаком в пах.
— Откормленный! Тяжел, как взрослый. Был бы отменным работягой. Бабки какие мощные!
— Цыц! Грех сейчас говорить такие слова! — одернул старик. — Голову, голову сильнее закиньте назад. — Он наклонился над шеей Стригунка и помолился: — Бисмиллахи рахман рахим… Благослови нас, Аллах, прими жертву чистую, безгрешную…
Стригунок словно почувствовал в тихих, монотонных словах главную опасность, которую он все время ждал. И стоило старику приблизить руку с булатом к его шее, как он судорожно забился в конвульсиях. Казалось, проломится пол, не выдержат путы...
— Какие же вы непутевые! — в сердцах прокряхтел старик. — С жеребенком не можете сладить. Давайте снова кладите его головой к Кыбла. Ох, беру с вами я грех на душу...
Мужики снова с трудом, кое-как уложили Стригунка головой к Кыбла. Измученный конь тяжело дышал, сердце его гулко билось.
— Бисмиллахи рахман рахим... — прошептал старик и подслеповатыми глазами склонился над шеей Стригунка и осторожно, аккуратно занес булат, казавшийся синим осколком молнии. Тонкие губы старика продолжали молиться. Он сознавал, что прерванным ритуалом жертвоприношения нарушает Шариат и берет грех на душу.
...В молодые годы Гата-бабай никогда не задумывался, что, ведя на убой скотину, лишает ее жизни. Эта простая, как ясный день, истина не приходила ему в голову, не трогала душу. Его руку называли "легкой", потому что овцы, коровы, лошади под его рукой на самом деле моментально испускали дух, не бились долго в предсмертной агонии. Поэтому Гата-бабая (а в молодости его просто звали Гата) всегда охотно приглашали соседи заколоть какую-нибудь скотину. Тем более что и туши он разделывал опрятно, быстро и брал за работу ничтожно мало — немного требухи, почку и фунта три вырезки. Но никто не знал о его подавленном душевном состоянии в последние годы. Он часто стал отказываться, ссылаясь на недомогание, слабость руки. Да и домашние приметили, что со стариком что-то творится: мусульманин истый, аккуратно совершает все обряды, а вот мясо перестал есть совсем, молоко и то употребляет только с чаем.
Сегодня Гата-бабай не мог отказаться — Фаузия, жена Шауката, так его уговаривала и просила, и довольно серьезный довод привела: мол, ее муж ушел в тайгу за зайцами, пока снег неглубокий, да к тому же он очень привязан к Стригунку и все равно едва ли он сможет зарезать его. Старик знал — жалея скотину, нельзя лишать ее жизни, грех. Вот и согласился. И все же Гата-бабай спросил:
— Не мужик что ли он у тебя?
— Почему же? Мужик... — зарделась Фаузия, опустила густые ресницы. — Не поверите, бабай, он холит Стригунка, как малое дите. До смешного доходит — разговаривает с ним. Коняга понимает его...
Ну как мог устоять Гата-бабай после таких доводов? Вот и уважил соседку, согласился резать...
Старик знал, что неуверенность в таком святом деле — недоброе предзнаменование. Поэтому-то сегодня он молился больше обычного, нервничал, да еще этот выпивоха Ибрай приложился к святому делу...
"Это последняя моя жертва, — подумал Гата-бабай и поймал себя на мысли, что в его душу закралась жалость к Стригунку. — Плохой признак..." — и тут же кубарем покатился от чьего-то удара в спину. Хорошо еще успел каким-то чудом выронить нож. Мог напороться... Инш Алла! Жив.
"Ведь не хотел идти, — мелькнула страшная мысль. — Не иначе, это Божья кара мне за ИХ души..."
Осознав, что лежит на голове Стригунка, старик услышал над собой:
— Живодеры! Кто вас звал сюда? Тебе, Гата-бабай, давно пора о своей душе думать! Белые тапочки у порога ждут тебя, а ты все со своим булатом не можешь расстаться! А вы, выпивохи, за магарычом притопали? Все, давно завязано. Вон отсюда! — почти рычал Шаукат.
Бурча и матюгаясь, мужики довольно быстро покинули летник. Они знали, какой тяжелой бывает рука у Шауката, когда он расходится.
— Шаукат, сынок, ты ли это? — кряхтя поднялся Гата-бабай. — Ты ж в тайге, сказала Фаузия... Я думал, кара Божья настигла!
— Я-я, кто же еще...
— Ты ж, окаянный, чуть было на тот свет не отправил старика, — держась за поясницу, упрекнул старик.
— Прости, бабай, с улицы не разобрал, кто с ножом, — отряхивая со старика опилки, каялся Шаукат. — Не серчай, Гата-бабай. Знал бы ты, как мне дорог он, — кивнул в сторону Стригунка Шаукат.
— Теперь вижу. Фаузия говорила, но я не думал, что так... Не хотел, чуяло мое сердце... — совестил себя Гата-бабай.
Слушая старика вполуха, Шаукат быстро освобождал своего любимца от веревок.
— Если б опоздал, что они с тобой сделали бы, милай? Чуяло мое сердце, — похлопывая по спине, перебирая белую в опилках гриву конька, приговаривал Шаукат. — Ну, поднимайся, не бойся, я с тобой...
Стригунок тяжело выставил вперед отекшие ноги и только потом медленно встал.
К нему двинулся было старик, как вдруг Стригунок ощерился, задрав верхнюю губу, обнажил широкие желтые зубы, которые вмиг могли превратить руку в мочалку.
— Ты что? Ты что? — шарахнулся в сторону Гата-бабай. — Я тебе скажу, Шаукат, память у твоего конька, что у хорошего имама.
— Это точно, Гата-бабай, — и обнял за шею своего воспитанника. Почувствовал, как помягчал душой, а глаза увлажнились, чего с ним даво-давно не происходило.
— Ну я пошел... — прижимаясь к стене, двинулся к выходу старик. — Я пошел, Шаукат, — еще раз повторил старик уже во дворе.
Фаузия влетела в летник, как орлица. Покинувшие первыми конюшню мужики успели рассказать ей, что произошло в летнике.
"Ну подожди, алкоголик, я покажу тебе, как руки распускать на пожилого человека! Люди пришли помочь, а он драку устроил! — костила в душе мужа Фаузия. И вдруг мелькнула тревожная мысль: неужто опять запил? Не может тверезый так поступать!
Но то, что она увидела, было выше любых ее представлений и воображений. Ее угрюмый, грубоватый Шаукат стоял, обняв Стригунка, и плакал... А животное, словно понимая состояние хозяина, положив ему на плечо голову, стояло не шелохнувшись, прикрыв глаза. Стригунок не обратил внимания, даже когда в летник вошла Фаузия.
— Только этого еще не хватало! Ты что со мной делаешь? — набросилась женщина на мужа.
— Что я с тобой делаю? — смахнув кулаком слезы, хмуро спросил Шаукат.
— Ты еще спрашиваешь? Я с трудом уговорила бабая, соседей, чтоб они закололи и освежевали конягу, а он бучу устроил! Сколько можно его содержать? — женщина специально не говорила "Стригунок". — Добрые люди уже давно заготовили на зиму мясо, коптится казы… Только у нас он гуляет… Расходы какие, знаешь? Хорошо еще, что соседи не видели твоих слез — позору не обобрались бы! Стыдоба! Мужик... А может, ты за старое взялся? Ну-ка дыхни! — вплотную подошла Фаузия к мужу.
— На, на! — свирепея, шумно задышал Шаукат. — Да, да, пьян! Пьян от боли: что было бы, если б я припоздал?! ОН же для меня — ВСЕ! Понимаешь, ВСЕ!
— Для чего же тогда мы его откармливали? Чтоб ты с ним целовался? Ах, какая нежность!
— Хватит! Перестань!
— Почему хватит? Если перестал пьянствовать, значит, можно и дурость показать другую? Видите ли, ему коня жалко! А детей не жалко? Сколько денег на него угробили, не жалко? — все больше выходила из себя Фаузия.
— Постой. Когда покупали его, я сам не думал, что привыкну так... Он необычный, понимаешь. Он понятливый, как послушный ребенок... Почему ты не думаешь, Фаузия, что он мне и открыл красоту жизни? Своей беззащитностью, бескорыстной лаской, необидчивостью, молчаливым поведением он внес в мою душу доброту... Не знаю, как объяснить тебе, но он как-то заставил меня посмотреть на себя со стороны... И я увидел, какой я мерзкий, пакостный по сравнению с ним...
— А я что тебе всегда говорила? — перебила Фаузия.
— Верно, ты говорила… Это меня и бесило. А вот он не говорил, а молча своим поведением учил меня... Смешно? Он нуждался в моей защите. Ты сама видишь, что у него, кроме меня, никого нет. Никого... Для всех он — будущее мясо, колбаса... Для меня же он...
— Шаукат, ты говоришь странные слова. Случаем не заболел?
— Нет. Вот до него, наверно, я был болен... Я не могу многое объяснить. Со мной действительно что-то случилось с его появлением... Я чувствую, что и люди делают что-то не так. Думаю не так надо жить.
— Скажи какой грамотей! Это он тебя всему научил? — Фаузия ехидно, поджав полные, красивые губы, усмехнулась.
Смятение души у женщины было столь сильным и противоречивым, что, слушая бредовые слова мужа, она сейчас хотела, чтобы он был пьян. Тогда б она могла хоть оправдать свой душевный срыв, и не было бы у нее ревности, разъедающей ее изнутри, ревности к Стригунку, которого она тоже любила, но по-своему, как все соседи, наверно, все люди.
— Может ты его любишь больше меня, больше детей? — в упор спросила Фаузия и заметив, как исказилось от недоумения лицо мужа, она поняла, какую нелепость спросила. Желая хоть как-то смягчить разговор, женщина решительно сказала: — А вообще-то, Шаукат, здорово, что ты вовремя вернулся из тайги. Ты уж не сердись на меня — ведь я думала, как лучше, о ребятах думала... — Фаузия осознала вдруг, как она быстро привыкла к домашнему покою, к послушному , покладистому мужу, по-своему молча, без суеты и надрыва заботящемуся об очаге, ее покое.
— Прости, Шаукат, прости, — женщина опустилась на колени перед мужем и стала обнимать его мокрые сапоги, облепленные хвоей, брусничными листочками. — Ревность засела во мне... Ты все свободное время отдаешь ему, называешь его ласково..
— Н-у-ну, встань... Я, видно, тоже бывал не прав... Но ты ж сама купила его... Первое время я, Фаузия, ненавидел его — все с ним да с ним. А он, как нарочно, за мной ходил, будто собака... — Шаукат поднял жену и стал неумело ласкать ее огрубевшие, жесткие как у кузнеца руки, прижал голову к своей широкой груди, пропахшей тайгой, первым снегом. Подошел Стригунок и стал тыкаться мордой между людьми, словно чуял, что вся эта катавасия началась из-за него.
— Шаукат, неужели он и вправду что-то соображает? — растроганно спросила Фаузия.
— Может быть... — Шаукат не удержался от нахлынувших чувств и обнял Стригунка за атласную шею. В ответ тот обшлепал его губами.
Женщина поняла, что эти два существа очень любят друг друга и понимают. И Фаузия на какой-то миг почувствовала себя на месте Стригунка, некоторое время тому назад обреченного и беззащитного. Жалость к себе, казалось, сейчас завопиет и она что-нибудь сделает с собой или с конягой. Шаукат, видимо, почувствовал или уловил в неожиданном блеске ее черных, бездонных глаз, опушенных длинными ресницами, отчаянность и непредсказуемую решительность. Он необычайно ласково для себя спросил:
— Мать, что с тобой?
— Ты что спросил? Я плохо расслышала...
— Говорю, что с тобой?
— А-а-а... Пора в избу, ты небось устал, — душевно ответила неожиданно Фаузия. — Ничего-ничего, все хорошо...
— Немного есть. Как я успел? — как бы про себя сказал Шаукат и еще раз похлопал Стригунка по шее. — Пожалуй, пора, мать, пошли. — Он неуклюже-сердечно обнял жену. — Ведь мог опоздать... Не иначе, как Аллах помог.
Сегодня эти два человека впервые душой почувствовали, как они дороги и нужны друг другу. Женщина поняла, что она все же плохо знала все эти годы своего Шауката, хотя и прожили вместе почти тринадцать лет. Когда он бывал в запое, мерзостней, пожалуй, не было человека. Мечтать о ласке, нежности она просто не могла. А сегодня Шаукат даже не кричал на нее, хотя и был взбешен. Поласкал ее руки, обнял...
От таких дум Фаузия с трудом сдерживала слезы счастья. "Все же он у меня хороший... — нежно подумала женщина. — Слава Аллаху, что успел вернуться вовремя".