Великий ясень Биле Ушниг рос когда-то на Уснехе — древнем холме посреди Ирландии, где друиды со времен короля Туатала зажигали огни первого мая в день Белтайна. Зеленый холм Уснеха вспучивался над окрестной равниной, и король, и воин, и епископ на колеснице проезжали мимо холма по дорогам из одного конца острова в другой. С холма Уснеха в давние времена, когда воздух был прозрачнее, а глаза — зорче, можно было увидеть всю Ирландию. Ясень Уснеха стоял огромный, седой и замшелый с древней бугристой корой, в трещинах которой в дождь прятались стада испуганных овец, а на вздутых корнях росли дубы и паслись коровы. Вершины его не было видно с земли, она терялась где-то в облаках. Его пышная зеленая крона начиналась высоко в небе, и даже птицы не могли долететь туда.

Ясень Уснеха упал на север прямо к Гранарду в Кайрбре, и было это во времена сыновей Аэда Слане. В древние времена к Камню Делений на холме Уснех сходились острия-углы всех пяти королевств. Уснех называли пупом Ирландии. Древний мудрец, человек-лосось, Финтан мак Бохра пережил потоп на пупе Уснеха, а валлиец Гиральд Камбрийский писал, что Уснех — пуп Ирландии (umbilicus Hiberniae), ведь расположен он посреди земли. За этот пуп земли (umbilicus mundi) и уцепились жрецы-друиды — отсюда, из этого священного места, можно было управлять всем миром.

Ясень Уснеха упал на север, достав макушкой Гранард, находящийся в двадцати милях от Уснеха. Ясень падал точно на север. Ведь центр всегда связан с истинным Севером, полюсом, где вертится изначальная свастика. И священная роща британских друидов на севере острова называлась Медионеметон, — "Срединная священная роща", — место вокруг неё считали пупом Каледонии. Север в Ирландии, да и не только там, был местом тайного знания, магии (того, что по-ирландски называлось druidecht), на севере находились загадочные острова, откуда пришли в Ирландию сначала Племена богини Дану, а затем воинственные демоны -— фоморы. Не те ли острова и римская "Крайняя Туле"? Ясень Уснеха упал, как стрелка компаса, на север, начертив одну из связующих линий священного ландшафта, исходящих из пупа Ирландии. Дерево, росшее на земном "полюсе" острова, соединялось с "полюсом" небесным: один отражался в другом, с ним он был связан осью мира (Axis Mundi). Представьте остров Ирландию божественным телом, и вы увидите, что Уснех — это пуп, а ясень Уснеха — пуповина.

* * *

В Уснех мы с Шинед собирались давно. Наши странные отношения (которых не было) с подарками и открытками на столах в библиотеке ("Подсолнухи" Ван Гога, цветы, конфеты и прочее) с какого-то времени крутились вокруг этой чаемой поездки. Ее сестра, толстая и глупая Мэри, жила на маленьком перестроенном хуторе возле Баллимора рядом с курганом, где был похоронен легендарный король Туатал Техтмайр ("король Тухла", как они говорили), и рядом с Уснехом.

Мы говорили первый раз об этой поездке в библиотеке Тринити Колледжа у моего стола, заваленного грудой ксерокопий и потертых книг, прочитанных и ожидающих прочтения, под скошенной стеклянной крышей, по ней, как всегда, барабанил скучный ирландский дождь. А на улице — вечнозеленая листва. "Мы поедем в Уснех недели через две, когда пройдут дожди", — говорила она, улыбаясь мне ласково и с обещанием чего-то, смущаясь и путаясь в русских словах. И я ждал эти дни, между строк старинных преданий видя ее серые глаза, ее губы, ее светлые коротко стриженные волосы. Это Шинед, моя любовь нового века, глупого, голимого, незабываемого, вечно юного New Age. Это был ее ответ вежливости на нашу январскую поездку в монастырь Глендалох.

Был еще один поход в паб после светлого вторника с "Подсолнухами" Ван Гога, с удивительной способностью Шинед находить меня. Мы долго сидели в баре вместе с ее подругой Мишель и трепались о России, Ирландии, любви и литературе. Я уже так долго смотрел на Шинед близко, что, если закрыть глаза, мог увидеть ее. Эти два смешных прощальных сестринских поцелуя в щеку от Мишель и от нее. И все. Я топал два часа до Клонтарфа вдоль берега шумного, но невидимого моря. Пьяный я спотыкался и бормотал под нос: "Имболк. Первый день весны".

Дождливые дни конца февраля, начала марта (это был тот же Имболк) все не кончались. Она откладывала поездку раз за разом, повод за поводом, и я уже отчаялся ждать чего-либо от нее. "Все равно это ни к чему", — думал я. В те дни приезжал ее русский бойфренд Саша, и тоскливее и смешнее всего были тогда мои вечерние встречи с Шинед в барах или библиотеке. Она жаловалась мне на своего русского любовника, плакалась, какой он беспомощный и жалкий, "но я же люблю его". С одной стороны, это тешило мое самолюбие, дескать, я-то не беспомощный и не жалкий, но вся моя беспомощность и была в том, что ночью она шла спать с ним в свою комнату, а я мог только сказать: "Спокойной ночи!" Сейчас, спустя годы, мне кажется, было бы здорово снова встретиться с ней, и попытаться вместе понять, что мы чувствовали тогда и было ли во всем этом что-то общее. Было ли?

Она позвонила мне в Клонтарф поздно вечером — хозяева уехали, я сидел в гостиной у горящего камина один — и сказала: "Приезжай завтра в Муллингар к моим родителям на утреннем поезде. Мы едем в Уснех". Я счастливо ответил: "Да, конечно. До встречи завтра". И только положив трубку, сообразил, что не знаю ни муллингарского телефона, ни адреса. Вот тебе и на!

Я все равно приехал утром на веселом оранжевом поезде в захолустный Муллингар и прождал Шинед, наверное, час на вокзале. Пытался найти телефон ее матери в справочнике, звонил по выдуманным телефонам, но впустую. Через час, когда я уже отчаялся, прибегает она, улыбается.

— Добро пожаловать в Муллингар. Я вспомнила, что ты не знаешь нашего адреса и телефона.

— Хорошо, что вспомнила, а то я уже думал уезжать, — рассмеялся я.

Муллингар с обувными лавками и пивными, узкими мощеными улочками и чистенькими католическими церквями был милым захолустным городком. Туристы еще не забредали в те места. На окраине города, у трассы, ведущей в Дублин, в типовом доме из коричневого кирпича жили ее мать, братья и сестры. Большая католическая семья. Как я, в сущности, мало знал и знаю о Шинед. Да все равно, здесь мы никогда ничего не узнаем о любимом человеке. И не узнаем больше никогда.

Ее толстая и глупая сестра (N), деловая и болтливая, но неопрятная, с редкими обесцвеченными волосами, жившая рядом с Уснехом, мне казалось, была полной противоположностью Шинед. Только ладили они прекрасно, что меня поражало и раздражало. В конце концов, они были сестры, и не мне было соваться в их отношения. Сестра N со своим мужем недавно поселились в маленьком домике посреди пустошей центральной Ирландии. Домик был отреставрирован и вылизан ее мужем-инженером. Главной достопримечательностью жилища семьи N была большая чугунная печь прошлого века, которую они топили кусками жирного коричневого торфа. Торфом был полон сарай рядом с домом: трудолюбивый муж-инженер копал торф в соседних полях. Те три дня рядом с Уснехом, когда мы бродили по холмам и вели принужденные разговоры, обернулись для меня разочарованием, если не в Шинед, то в ирландцах вообще.

Однажды я проснулся рано-рано и гулял вокруг кургана "короля Тухлы", а когда вернулся и тихо подошел к дому, сквозь мутное кухонное окно увидел вставшую Шинед в белой ночной рубашке, она пила из стакана молоко и грустно смотрела на меня. Я помахал рукой и сказал, натянуто улыбаясь: "Доброе утро!" Ей все равно было не услышать меня.

Куда дальше? Пили возле печки почин (ирландский самогон). Меня заставили это сделать. Толстая Мэри с апломбом вещала: "Вы, русские, так любите водку. А наш почин еще крепче. Англичане сажали в тюрьму за самогон, да он и сейчас незаконный". — "Да, да, — я привычно улыбался им, — У нас тоже гонят самогон. Знаете, за него тоже сажали". — "Ну, попробуй, попробуй". Пробую. Пустое. Пустые разговоры.

Где стоял старый ясень Уснеха, хотя бы пень от него, я так и не узнал, да почин и не мог помочь. На самой вершине холма Уснеха, возле корявого, покрытого глубокими трещинами Камня Делений мы вчетвером (я, Шинед, Мэри и ее собака-'four-legged beast') смотрели на Ирландию вокруг нас. Говорят, в ясную погоду оттуда можно увидеть море. Но было облачно, как всегда. Шинед забралась на Камень и пропала в его разверстой трещине. "Идите сюда, смотрите, что я нашла", — звала она нас наверх. В трещине, на мокрой и шершавой темной породе камня были разбросаны свечи, благовония, травы и размокшие от дождя лепешки. "Это оставили New Age travellers, бродяги, язычники. Они считают это место святым и молятся здесь. Приносят свои жертвы". — "Они живут там, в долине, — махнула рукой Мэри. — Продают какие-то целебные травы, дорого ужасно. Мне продали чеснок, что ли, у меня от него началась жуткая аллергия". Шинед рассмеялась: "Может быть, они хотели подшутить над тобой". — "Не понимаю таких шуток, я все-таки их соседка". А я высматривал далеко внизу среди зеленых полей шатры и караваны диковинного племени New Age travellers. Мне было неловко сознаться, как я хотел спуститься туда и увидеть своими глазами этих бродяг.

Мы стояли или бегали по большому холму Уснеха, по средоточию острова, и конечно не могли управлять им, вращать вслепую ось мироздания, шершавую чешую столба Камня Делений. Мэри с невозможной беленькой, завернутой в пижамку болонкой спускалась с холма. Шинед и я, мы стояли с разных сторон Камня, прижавшись к нему спиной, мелко дрожали от холода и неизведанного страха. Мы не могли управиться даже с собой и своими чувствами. Позже, возвращаясь, мы шли по зеленому полю, и я заметил, как заяц быстро пробежал за изгородь, он убегал от меня со всех ног, и за ним метнулась моя душа, прочь от Шинед, к тебе, родная моя.

* * *

Я снова оказался в тех местах через полтора года. Уже не связанный ни с кем и ни с чем, предоставленный сам себе. Два месяца я мотался по Ирландии и Британии, повинуясь лишь воле случая, а точнее — воле Бога. Рюкзак со спальником и палаткой за плечами, весь свой нехитрый скарб я носил с собой. И в один пасмурный августовский день я приехал в лагерь странников нового века под холмом Уснеха.

По узкой тропинке, петлявшей в зарослях у реки, я вышел на широкую вытоптанную поляну, где, как нелепые растения, росли разноцветные лоскутные шатры, юрты, хижины, вдалеке возвышался белый индейский типи. Накрапывал мелкий сонный дождик, и во всем лагере не было видно ни одного человека. Я не спеша подходил к жилищам. У тропинки на зеленой траве был сооружен лабиринт из белых неровных камней, а в центре лабиринта на высоком камне переливался радужными бликами многогранный кристалл. В глубине его шевелилось неясное темное пятно.

Тут мир вокруг наполнился глухим грохотом и громом. Мерно нарастающий бой барабанов родился где-то в глубине лагеря. Воздух содрогался и гудел ровным и тревожным боем. Дождь усилился, будто повинуясь невидимым колдунам, сотрясавшим воздух в своих пестрых жилищах. Я подходил все ближе к звукам, и меня обступили лоскутные шатры, один чуднее другого: в этом городе не было ни оконца, а входы оставались неприметны или занавешены. Боковым зрением я примечал пугливые детские глаза на чумазых лицах, провожавшие меня.

Гром тамтамов доносился из приземистой и грязной войлочной юрты, стоявшей посреди лагеря на вытоптанной площадке. Когда я подошел ближе, тамтамы стали тише, и ритм усложнился, вступили маленькие барабанчики, флейты, лютня, еще струнные и волынка. Мелодия переливалась и вибрировала, казалось, ожидая чего-то, ожидая песни — понял я. И лишь только я подошел к раскрытому входу в юрту и увидел всю цветастую компанию музыкантов, песня началась. Пела фигура в глубине юрты, укрытая темно-фиолетовым капюшоном и коротким плащом того же цвета. Голос, не в пример мелодии, почему-то сразу показался мне неприятным, чересчур высоким и резким. Человек в темно-фиолетовом пел:

Прекрасные лилии, шмели и бабочки

В твоем саду.

Высокие замки из синего света,

Прекрасные лилии.

И все дальше и дальше. Я сел без спроса у порога. Песня его дрожащая с паузами и вскриками все не кончалась. Казалось, время остановилось, и осталась только мелодия и страшноватая песня, постоянно возвращавшаяся к "прекрасным лилиям". Кто-то протянул мне длинный африканский барабан, и я включился в ритм, сначала неумело, а затем все уверенней и точнее. Фиолетовый человек внезапно резко откинул капюшон, поднял косматую черную голову и глянул на меня своим единственным черным глазом. Я вздрогнул. Фиолетовый широко улыбнулся и начал играть новую мелодию на маленькой лютне, снова опустив голову и погрузившись в музыку. Все музыканты повиновались ему, большие тамтамы стали чуть слышны. Их редкий "бум-бум" еще задавал ритм, но мелодия гасла, как пламя догорающей свещи. Наконец, из всех инструментов продолжала звучать только лютня фиолетового, прозвучали тихие и невыразимо грустные последние аккорды, и фиолетовый, глядя на меня, пропел или прошептал: "Прекрасные лилии..."

Все смолкло, я выглянул из юрты. Дождь так и моросил снаружи, и теплая юрта — посреди нее теплился огонь в очаге — показалась мне последним надежным убежищем и центром обитаемого мира. Кто-то положил мне руку на плечо. Я обернулся, надо мной склонился фиолетовый человек. Улыбаясь и закатывая глаза, он сказал: "Здравствуй, брат. Меня зовут Пак. Как ты мог заметить, я играю на лютне и пою песни. Мы идем сегодня на большой круг камней за холмом Уснеха играть и петь, и разговаривать с духами. А пойдешь ли ты с нами?" — "Конечно", — ответил я, не задумываясь.

Музыканты неспешно вставали, собирали инструменты и один за другим выходили. Я занял свое место, последний в веренице нелепых, нечесаных, грязных существ, и мы тронулись в путь, поднимаясь на холм со своими дудками, лютнями, барабанами. Жители окрестных деревень с удивлением могли увидеть на фоне прояснившегося неба череду волшебных музыкантов, короткие, как вспышки света, не связанные мелодии и ритмы долетали до них в долину. "Fairies," — могли подумать они.