ЭСТОНИЯ. ПЯРНУ. 1972

Дембельский месяц — дурманящий май,

Море вздыхает по-летнему кротко.

Вот и пора уже думать: "Прощай,

Каша с селёдкой, дерьмовая водка,

Ставший родным карабин СКС,

В небо упёршаяся бетонка…"

Скажут: "Вернись!" — откажусь наотрез:

Не улыбается встречно эстонка.

Давние медленные года,

Где разошлись мы в прощальное лето —

Шройтман — ну, он хлеборез, как всегда,

Цой — каптенармус, Майка — ефрейтор.

Ласточек быстрых пролёт за стреху,

В "ящике" тихий дебют Пугачёвой.

Рядом, читая "Бухтины" Белова,

Громко смеётся кавказец Яхутль.

Входит Малышко, сержант-старшина —

Не дослужиться до прапора парню:

"Где же, ребята, метёлка одна?"

И "жеребята" от смеха упали…

Дремлют на койках кубанский казак,

Хитрый казах и неслышный литовец…

О нерекламный запах казарм!

О некупринско-советская повесть!

Спрятан за сталью ворот самолёт,

А в двух кварталах, штопая славу,

Подслеповатый Самойлов плетёт

Про королевну, мою Ярославну.

"Что-то не снятся великие сны", —

Пишет поэт. Да мне тоже, признаться,

Только лишь скалы, от солнца красны,

Вишенья два парашютика снятся,

Шпал креозотных путь на восток

И пограничная леса полоска.

…Бюргерский, чопорный городок,

Неба державного выцветший лоскут.

***

"…што словеть Лотыгольская земля,

от того ся отступил".

Князь Полоцкий и Витебский Герден

1264

Прощай, краславская корчма —

"Икарус" отдышался вроде…

Не вышло горе от ума,

И обойдёмся без пародий.

Укрытье черепичных крыл.

Не здесь ли, что латынь и глянец,

Слуг государевых споил

В потёртых джинсах самозванец?

Ещё прельстил попутно, ферт,

Латгалию, хозяйку дома.

И чем? — коробкою конфет,

Манерами Наполеона!

Пусть солью моря дышит грудь,

Равнинный воздух деве вреден.

Прощай, красавица! Забудь

О нашей дочери Рогнеде.

А впрочем, если до конца:

Рогнеда — всем, мне — Горислава…

Не хмурь обидою лица,

Оставь себе любую справу,

И княжий луг, и закрома,

И даже слог моих собратьев —

Листы поморского письма:

Мне никогда не прочитать их.

Я твой не выучил язык,

Ты мой забудешь понемногу.

Перед тобой весь мир возник,

Прямые растеклись дороги!

Тяжёл не из цветов венец.

Взгляд отведи от птичьих вестниц.

Живи. Не помни наконец

Империи медовый месяц.

…Окурок в урну.

За окном

Вновь закачаются, как спьяну,

Опята на пеньке лесном,

Холмы, озёра и поляны.

Близь так отчётливо остра,

А даль густа, кровава с краю.

И полноглазая сестра

Встречает за Двиной, родная.

***

Игорю Бойко

Народ простил жестокого царя:

Был сам жесток. Иных уже не помня,

Про этого — ругается, поёт

И всё никак не может с ним проститься.

В истории есть некий вещий смысл,

Людскому пониманью недоступный.

Как, почему Хазарский каганат

Дано было развеять — Святославу?

Не Ольге, первой дщери Византии,

Не внуку и крестителю Руси —

Ему меж них, Перунову рабу?

И, нехристь, он доныне почитаем.

А Александр, топивший шведов рать

И орденской "свинье" свернувший выю!

Чтобы в Руси сберечь зерно России

По-человечьи если — предал брата!

И стал святым, как Глеб и как Борис.

Чем объяснить Осляби быстрый меч,

Державный гнев безумного Ивана

И бессыновье дерзкого Петра,

И странное безволье Николая?

Внезапную окаменелость мозга,

Не знающего лени лишь вчера,

И жёлтый взгляд, унявший буйство крови?

Народ простил жестокого царя

И, покорясь нечеловечьей воле,

Забыл себя. И вспоминать не хочет:

Лишь назовёшься в простоте —

Обманут, украдут, переиначат.

Но — мать не видеть? От отца лицо

Отвесть в гордыне горького сиротства?

И родина — душ наших общий слепок,

Тот самый Китеж,

И потому быть может нелюбимой,

Но быть не может —

Чтобы не родной.

История ещё и — искупленье,

Причём неотвратимое доднесь.

Так, в сорок певром полк НКВД

Погиб в лесу, где сам стрелял в затылок.

Он лёг поверх своих бессчётных жертв,

Но задержал стосильного врага.

А этот, Ямы Ганиной властитель,

Пообещавший волю из кармана,

Отдельно взятую!

И нам свобода стоила страны.

А в бывшем швейном цехе комтруда

Густеет праздный воздух ресторана.

Чем дольше жизнь, тем больше

Дат — чуть не каждый день — в календаре,

Саднящих — вольно спутать и века,

Не знать, в каком сейчас мы обитаем.

Но, впрочем, мы уже привыкли быть

Вне времени, в своём летодвиженье,

Доверясь власти, выпрошенной в гневе,

А вымолить —

Молитвы растеряли.

История, незнамый дольний путь

По неземным — не вычислить! — законам.

Как уцелеть, сокрыв от мира имя,

И отчину последнюю сберечь —

Без веры, без присяги, без идей?

Немотствует народ

В своём упрямстве, вновь необъяснимом,

Холопьем и бессмысленном для прочих.

Да что для них — неясном и себе!

Храня могилы памяти от сглаза.

И сквозь ладони дочери и сына

Однажды прозревая небеса.

Народ простил жестокого царя

И о другом задумался надолго.

СЕРБСКИЙ ЖЕСТ

Характерный жест сражающихся сербов — три разомкнутых пальца правой руки.

Поднимусь наконец от хмельного стола,

Огляжу безнадёжно сиротскую близь:

Всю родову повыбило, выжгло дотла,

А иуд порасселось!..

— Безбровые, брысь!

Знаю, сам виноват: в сердце выковал сталь,

Но последние други — умеют прощать…

И окликну в отчаянье тайную даль,

И она отзовётся, трёхкратная рать!

Над паромною Дриссой, где ввяз Бонапарт,

На камнях несдаваемой Чёрной Горы,

В незасеянном Косовом поле — стоят

Братки Белой Русии и сербы-сябры.

И, трезвея, смахну я остатки питья

И шагну на траву из прогорклой избы.

Вспомню: душу спасу, коль за други своя

Встану, выпрямясь.

Да не миную судьбы!

Мы от корня до кроны и самых небес

Суть едины сквозьвечно, что дух и что плоть.

И никто-то не прав — собрательника без,

И одна — триединая крестно щепоть.

И она обнимает цевьё горячо,

Раз молитва без подвига — слово ничьё.

Это я не забыл ещё. Нынче ж её

Размыкаю — трёхбратьем! — над правым плечом.

НА РОДИНЕ

Я не знаю о ней ничего,

Позабыл, как недавно столицу,

Но шумит её имя травой,

Силуэт её чертится птицей.

Вроде тоже в округе дома

И тропы поворот неминучий

И, похоже вздыхая, грома

Древним пламенем бьют из-за тучи.

Но осыпались камни скалы,

Где со склона я чуть не сорвался,

Танцплощадки прогнили полы,

Завлекавшие звуками вальса.

Поредели призывы огня

На краю нежилых побережий.

Хоть и все земляки мне родня,

Но знакомые лица всё реже.

Вот ещё обезлюдевший двор —

Лишь фундамент на голом угоре

И, пустой запирая простор,

Позадвинуты жерди в заборе.

Но, угрюмо встречая зарю

С отлетающей птичьей стаей,

Я в заросшее поле смотрю

И цветов имена вспоминаю.

***

Елене

По колючим сугробам ольха отгуляет нагая,

И они отгорят, в облака обратясь и ручьи.

В тёмный ельник вступи: там, хвоистую прель раздвигая,

Твой созвучье-цветок поднимается первым в ночи.

И уже дикий лук

на угоре оттаявшем реет,

Стрелолист на рассвете

холодную воду пронзил,

Но опять мать-и-мачехи

русское солнце согреет

Молодило и волчью траву, горицвет, девясил.

И, таясь, зазвенит в колокольца последние ландыш,

На четыре страны княженика отвесит поклон.

Обернись на вершине, и с ветром зелёным поладишь,

И стозвонно вокруг зазвенит перезвон, медозвон.

Будет свет стекленеть в соловьиных черёмухах мая,

А поблёкнет сирень — заневестится вишня моя.

Загадай на полдневной ромашке, судьбу принимая,

И вскипит иван-чай у дорог, на забытых камнях.

И серебряный гул опояшет и горы, и воды,

И — стрекозье крыло! — дрогнет воздуха лёгкая плоть,

Разомкнутся над шхерами облак шуршащие своды,

И небесный огонь станет остро ладони колоть.

Молодая луна из дали вдоль залива глядится,

То не зеркало-круг — твоего отраженье лица.

На какой же звезде повторяются эти кислица,

Зоркий вереск на скалах, слепой георгин у крыльца?

Незабудке не вспомнить из прошлого клятв-обещаний,

Ей сейчас не узнать тонкокожую руку твою,

Но лещина, дичая, одарит орехом прощальным,

Подорожник опять обозначит тропинку мою.

Выпьет дождь гроздовик и смолевка граниты расколет,

Развесёлая любка в долинах речных закружит,

Облетит одуванчик из этого лета в другое

И безвременник стойко займёт на снегу рубежи.

Что хотеть ещё, выпав из вечной земной колыбели? —

Чтоб успеть доцвести и сгореть на сентябрьской заре!

Но в октябрьской золе завиваются белые розы метелей

И кочуют по родине в чёрных ночах декабрей.

ДИАЛОГ С ЛЮБИМОЙ

— Треть земную мы прожили врозь,

Разлучат и в конце бесконечном:

Долит, — скажешь, — грехов моих гроздь…

— Все мои они, тяжкая горсть,

Отвести мне их не удалось.

Да и как без меня ты, — отвечу, —

Умолю, чтоб нам вместе —

Навечно.

***

Жене и дочери

Как много жизнь мне ни за что дала! —

Две женщины, как два моих крыла.

***

Святые воды в грешных берегах,

Под грязным льдом. Глухой январь. Крещенье.

Но в этот год запал зимы зачах,

Над снегом вербы занялось свеченье.

И вслед никто за нею не рискнул,

Лишь напряглись коренья краснотала.

Метельный гул не сжёг и не согнул,

И припекал мороз — она стояла.

Обломанная, посреди двора,

Где окна мат и ругань извергали.

И не одна — цвела её сестра

В дворе соседнем, и ещё, и дале.

Казалось, что часовней стал простор —

Без алтаря, в огнях дрожащих свечек.

И мог любой, свой ощутя позор,

К ним подойти. И становилось легче.

Да, колокольный звон под своды звал,

Но тьма в душе и непослушны ночи,

А тут надеждой целый мир сиял,

И сквозь вели все дольние дороги.

Иль это, уплотняясь, времена

Сжимались в точку? Но, ища спасенья,

Из зимнего выскальзывает сна

И терпит куст.

Держись до Воскресенья!