Посвящается светлой памяти А.А. Энгельке

ПРОЛОГ

1917

Побудка! Побудка! Побудка! —

казённая дудка орёт.

Ноябрьское серое утро

над красной казармой встаёт.

Обуты, по пояс одеты,

проскакивая этажи,

на плац выбегают кадеты

(а строго по форме — пажи).

……………………

Над плацем холодным позёмка,

над лужами синего льда...

Но голос полковника звонко

как выстрелил: — Господа!

Папаха его без кокарды

над серыми льдинками глаз. — Кадеты! Кавалергарды!

Слушай последний приказ! …До кухни, складов и конюшен

катится обвал новостей:

— Наш пажеский корпус распущен

декретом советских властей!

Военный министр не в ответе

за вашу дальнейшую жизнь...

Вы — вольные граждане, дети...

Прощайте! И — р-разойдись!

ШАГИ КАВАЛЕРГАРДА

1917

Человеку — тринадцать лет.

Он вчера ещё был кадет.

Был свободен от мыслей, что делать,

чем заняться сейчас и потом,

что читать, чем сегодня обедать,

чем согреть промерзающий дом,

где купить или выменять чаю,

керосину, мыла, пшена,

и зачем на Земле мировая

и любая другая война?..

………………….

Снимает шинель в прихожей

штабс-капитан — инженер.

Два Александра похожи —

кадетик и офицер.

Здоровый дворянский ужин —

картошка, морковный чай...

— Папа, кому ты служишь?

Не хочешь — не отвечай...

— Разум в смятении мечется,

но сердце напомнило мне:

"За веру, царя и Отечество!" —

русский девиз на войне.

Престол? Батыя наследство...

В России его уже нет...

Но вера — есть! И Отечество...

На них и сошёлся свет.

И царь, и Советы — от Бога.

Воздано по делам!

Сколько ни думай, дорога

одна уготована нам.

Болтать не люблю красиво.

Речами харчи не согреть.

Служил и служу России.

Намерен служить и впредь!

1920

С неба предвечернего

дождик моросит.

Кончились учения.

Эскадрон рысит.

Расстоянья дальние

в РСФСР.

Первой конной армии

движется резерв.

Полукровки быстрые

смирны под уздой.

Шлемы богатырские

с красною звездой.

Впереди полощется

боевой штандарт.

А на рыжей лошади

наш кавалергард.

Снаряженье полное —

шашка и свинец...

Конницы Будённого

молодой боец.

Выправка отменная,

обижаться грех —

предки все военные,

он — не хуже всех!

…………….

Двое только выжили

из всего полка.

Лошади их рыжие

не для них пока.

Лазареты долгие,

скальпели, крючки,

кабинеты строгие,

докторов очки...

Пулями просвистан,

рублен с трёх сторон,

был по чистой списан

конник Эдельстрём.

Для войны не годный,

больше не солдат,

прибыл он в голодный,

тёмный Петроград...

………………………………

РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМ

Трещали годы двадцатые фанерным аэропланом,

жужжали латунным примусом, будили басами гудков.

Мелькало недавнее в памяти кадрами киноэкранов

с музыкой вместо выстрелов, звона клинков и подков.

……………………………….

Писали кишки протоколы, финансы пели романсы,

и бледная маска голода давно не сходила с лица...

Но вот выпускник Иняза, специалист по романским,

направлен в книжную лавку, учеником продавца.

Обслуживал, смело лавируя в трущобах печатно-бумажных,

нэпманов и совслужащих в толстовках и пиджаках,

военспецов и рабфаковцев, и иностранцев важных,

небрежно парируя реплики на всех шести языках.

И здесь его, красного конника, но гранда по светским манерам,

освоившего политграмоту по высшему баллу ВУД,

завмаг познакомил с приятелем — советским миллионером,

не нэпманом, а поэтом, поющим свободный труд.

Поэт, в бобрах и брильянтах, пыхтел самоваром медным,

тасуя бабёнок и мальчиков атласных немецких карт.

— А вам богатеть удобно с таким псевдонимом — Бедный? —

атаковал фарисея красный кавалергард.

— Удобно, и даже очень! — захохотал писатель.

— Я не краду, не граблю — это оплата труда!

Вы у меня поучитесь грамотно жить, приятель,

если вперёд поумнеете... Но Эдельстрём:

— Никогда!

— Ах, невермор... Конечно! Высокие идеалы...

Вас вдохновляет Герцен? А может быть, граф Толстой?

Аристократов-юродивых всегда на Руси хватало.

Но мне ли тянуться за графами? Я — человек простой!

А вы, наверно, из бывших? Папаша сыграли в ящик,

а вы записались сыном рабочего от станка?

— Я — из сословия воинов, во все времена настоящих!

Отец — дворянин. В Красной армии. Сапёр, командир полка.

Спешите? Помочь позволите? Шуба такая тяжкая...

Видно, без камердинера непросто её надевать?

И ваши стихи возьмите — вот они, целая связка...

Я лучше снова на биржу, чем стану их продавать...

Я НЕ СОЙДУ С УМА!

У тридцать восьмого года взгляд непреклонно-суровый,

чекистская форма одежды, непререкаемый тон...

Службу свою исполняя в особняке на Гороховой.

Шагая по следственной камере, ставит вопросы он.

Вопросы такие ясные, продуманные заранее,

логика неумолимая, с классовым точным чутьём:

— Скажите, как стали шпионом на службе франкистской Испании?

Как изменили Родине, подследственный Эдельстрём?

………………………………..

Сколько вовлечь успели курсантов, преподавателей?

Имеются компроматы — и все говорят против вас.

Испано-советское общество... Вы были его председателем.

Известно, что за два года оно заседало... семь раз.

Не надо о содержании — вот у меня протоколы.

Скажите лучше, кто вами руководил извне?

Какие нужны фашистам секреты военной школы,

чтоб их против нас использовать в предстоящей войне?

Молчите... Опять молчите, высокомерно и нудно.

Дворянские предрассудки? Сословная пошлая честь?

А мне, между тем, признание от вас получить нетрудно —

у лейтенанта Иоффе надёжные способы есть.

Вот — видите это изделие? Резиновая дубинка.

Штамп "Красного треугольника" — как на подошве галош.

А как она будет отскакивать от вашего лба и затылка!

Ну что? Повторить? Пожалуйста... Ещё, или, может, хорош?

Сядьте на стул, успокойтесь. Вот вам вода, папиросы...

Может быть, вам и не надо особо себя утруждать?

Я написал ответы на заданные вопросы.

Ваша задача — прочесть их и каждый лист подписать…

……………………………….

И в какой-то момент Эдельстрём ощутил, холодея,

что теряет рассудок и медленно сходит с ума...

Но, как молния, ярко сверкнула надеждой идея,

от которой сместилась куда-то тюрьма.

Чувства все обратились вовнутрь.

И душой завладела работа...

Эдельстрём на допросе молчал, обращённый в себя,

вспоминая стихи иностранные, все, что читал он когда-то,

что учил наизусть или просто невольно запомнил...

И стихи, словно ждали сигнала,

стали вдруг оживать, проявляться

из каких-то глубин, закоулков, неведомых зон

закипающей памяти...

Стали всплывать на поверхность

позабытые образы, строчки, слова...

Повторённые трижды, ложились незримые строфы

на невидимой чуждому взгляду старинной шершавой бумаге,

синеватой и плотной, в неровных краях,

чтоб впитаться чернилами коричневатого цвета —

на немецком, английском, французском, испанском,

итальянском и финском...

Прорывались порою какие-то внешние звуки,

но они заглушались. Включался диктующий голос.

Он звучал в голове, резонируя, словно под куполом храма,

или, может, под каской высокою конногвардейской...

Этот голос читал, запинаясь, стихи на шести языках.

То звенел он уверенно, в строки слова собирая,

то растерянно мямлил, в повторах увязнув,

то взбирался наверх, торжествующе строфы чеканя,

то угрюмо снижался, банальности пробормотав...

А когда замолчал он, как выключенный репродуктор,

Эдельстрём обнаружил, что он — в темноте одиночки,

что за ним не идут, на допросы его не таскают,

и не слышно ни Иоффе, ни надзирательских криков...

И ещё обнаружил подследственный Эдельстрём,

что теперь он — владелец невидимой библиотеки

сотен лучших стихов на прекрасных шести языках,

и не знает, что делать с нахлынувшим этим богатством...

ПРАКТИКА СТИХОСЛОЖЕНИЯ

Три недели, как музыка, в уши текла тишина.

Три недели не слышно дурацких вопросов Иоффе.

Три недели... Как быстро! И — снова с портретом знакомым стена,

и юрист в портупеях нахмурил суровые брови.

— Ваше дело вернули, — сказал он, душой скрежеща.

— Ваше дело доследовать мне поручили.

Подпишите, прошу вас... Готов я пообещать

срок не больше пяти, ну, и ссылку — так, года четыре...

Эдельстрём, поднимая глаза от искательной полуулыбки,

одного только ждёт: "Ты быстрее кончай лебезить!

Ты давай на матах! Ты ори! Ты работай дубинкой!

Не могу я твоё унижение переносить!"

…Наконец-то! Теперь опускается красная штора.

Он — на рыжем коне. Сабля. Шпоры. Движенья легки.

Он берёт в шенкеля, и во встречном полёте простора

возникают в сознанье, в размере галопа, стихи!

Языки позабыты — остались тоска и надежда,

гнев и нежность, животные вопли любовной мольбы,

созерцание неба и моря, случайность и неизбежность,

и багровые сполохи вечной жестокой борьбы...

Языки позабыты... Рождаются русские строки.

Как мучительно ищутся самые эти слова!

Работяга-душа воспаряет к пространствам высоким,

от банальных ходов, как с похмелья, трещит голова.

Так проходят часы. Запятые, отточия, точки...

Завершённые строфы ложатся на тёмное дно...

Снова — взрыв тишины, и ходячий покой одиночки.

Здесь никто не кричит — испаряется злости вино...

Ничего, подождём... Здесь другие найдутся картины.

Будут новые ритмы... И вот уже, вот уже, вот —

по балтийским волнам, где в глубинах урчат субмарины,

трёхмачтовое судно крутым бейдевиндом идёт.

Наклоняя бушприт, по воде — как с горы и на гору.

Опьянённые ветром, матросы ловки и лихи.

Барк несётся, качаясь... Во встречном полёте простора

возникают в сознанье в размере волненья стихи!

…………………………

СЛОВО ОБ УЧИТЕЛЯХ

Побудка, побудка, побудка!

Над городом долгий гудок.

На улицу выглянуть жутко —

за сорок и плюс ветерок.

Побудка! Гремит умывальник

осколками тонкими льда,

и зябко вливается в чайник,

мечтая согреться, вода.

По льдистым тропинкам блестящим,

под утренней бледной Луной

до школы пробежкой скользящей

— фигурки одна за одной.

В бушлатах и телогрейках,

в кирзухе, в подшитых пимах,

в шалёнках и рваных шубейках

под поясом на запах...

С тех пор пролетело полвека.

Той школы давно уже нет,

но теплится в памяти где-то

окошек оранжевый свет.

И в памяти давней не стынут,

образов многих светлей,

простые, как лики святые,

лица учителей...

В судьбе заменить их некем.

Назад обращая взгляд,

я вижу — как на линейке,

шеренгой они стоят.

Директор — красавец-мужчина,

враг ябедников и лгунов,

носитель майорского чина,

протеза и орденов.

Гремело, как гром, его имя.

Отважен, хитёр и речист,

был он психолог и химик,

художник, спортсмен и артист.

Жена его, томная дама,

по карте гонявшая класс,

попутно вбивала упрямо

манеры приличные в нас...

Физрук с океанской кокардой,

по лыжам экс-чемпион;

физик Саул из Гарварда,

"американский шпион";

русичка, ступавшая павой,

в тумане словесных тайн

(внучка мятежного пана,

сосланного на Алтай);

математичка-матрона,

пряма и строга, как фриц, —

воспитанница пансиона

благородных девиц.

А дальше — седой, невысокий,

подтянутый джентльмен,

привыкший к ранжирной стойке

далёко от школьных стен.

В глазах голубых навыкате —

иронии блеск озорной.

Его окружают на выходе,

его провожают домой.

………………..

…На стульях и на кровати,

на связках журналов и книг

расселись десятиклассники —

конечно, и я среди них.

Готовы сидеть и слушать

про Питер и про Кронштадт,

о боннах, чудных старушках,

о подвигах русских солдат,

и об искателях истины,

о предках древних родов,

и о поэтах таинственных

десятых-двадцатых годов,

о сабельных схватках жарких

на той, на гражданской войне,

о славном трёхмачтовом барке

на серой Балтийской волне...

И старые снимки покажет,

где мальчики в форме кадет,

и лишь об одном не скажет —

где пробыл он восемь лет...

Мы можем лишь догадаться.

А точный получим ответ,

когда с реабилитацией

Сан-Саныч получит пакет,

когда за три дня соберётся,

отправит свой книжный багаж...

На этом дорога прервётся

к нему на второй этаж.

Мы будем стоять на перроне,

построившись, как на парад,

и пялиться в окна вагона

с табличкой "Иркутск-Ленинград"...

На окнах раздвинуты шторки.

А в Питере ждёт их дочь...

…Мы в вузах сдадим на пятёрки

преподанный Санычем "дойч"!

Не сразу поймём, — уж простите! —

не сразу ответим себе,

что значит отдельный учитель

в отдельной людской судьбе...