Алексей Позин "застает" действующих лиц своего романа "Журналистская рулетка", респектабельных советских журналистов-международников, в начале относительно благополучных восьмидесятых годов, когда делать смертельно опасные ставки в судьбе как будто никому не приходит в голову. Здесь, в журналистской среде информационного объединения "Информация на экспорт", стояли на страже интересов советской пропаганды, осваивали контр-пропагандистские приемы, охотясь за материалами о язвах западного общества. А самая заветная мечта была у всех — вырваться в загранкомандировку.
Их бытованье явно не тянуло на бытие. Особенно на то, что определялось линией партии, основанной на марксистско-ленинской теории. В советской повседневности возникала тяга к иному бытию. Любое потрясение на Западе, будь то убийство Джона Леннона или еще что-нибудь, подхлестывало написать об этом. Пусть ты не очевидец — лишь бы находился там, в западной стране, "в эпицентре громких событий".
А наша действительность, еще не отмеченная историческими сдвигами во всех сферах и областях, не давала духу желанной пищи. Дух роптал. Поначалу затаенно, а потом все смелее, откровеннее. На этом и строилась духовность, во всяком случае, передовой части советской интеллигенции.
Критически оценивая свое сегодня, они не могли предвидеть, не умели трезво прогнозировать свое завтра, взбудораженное социально-историческими потрясениями. Понимали: без вкушения запретных плодов нечего и говорить о переходе в иное состояние бытия. Но как-то отошло на задний план, что воистину запретное — это нечто запредельное в области духа. А вовсе не вещное, импортное, инвалютное. Здесь же среда первых западных запретных плодов — джинсы. Они хоть к "поддельные", но как некий ''идеологический джинн, которого нам с далеким прицелом запустили из-за океана", ворвались в нашу сонную повседневность, пошли по рукам, вот кажется, и нас по рукам пустили...
В той застойно-сонной, таким странным образом пробуждающейся повседневности строились вполне нормальные человеческие отношения, завязывались узы дружбы и любви. И мог сложиться любовный треугольник: Женя Карчаев — Римма Остроухова — Влад Куликов, если бы последний не был женат.
Куликов, "сам Куликов", как его называли, трудился все больше над своими "очередными нетленками". Римма симпатизировала ему, проявляла минутные слабости, изучая все закоулки и подступы к его огромному дому на Садовом кольце. Но для нее — "либо всё — либо ничего". А Влад Сергеич, по свидетельству Жени Карчаева, вызвавшего его на откровенность, заявил, что разводиться не будет.
Сам же Карчаев в гостях у Риммы в порыве нежности решается на трепетно-дерзкий поступок. "Уткнул лицо во впадину, образованную плотно сжатыми коленями... Лицо касалось ее бедер — как в прохладный ручей окунул. Обхватил теплый торс и, сколько мог, пробежал пальцами, не поднимая головы, по спине, еле касаясь, как бы вновь создавая форму женского тела.
— Что ты? Успокойся…
— Я спокоен.
Ловил ртом ее вздрагивающий живот, целовал грудь. Гладила его голову, перебирала пряди, пропуская их между пальцев. Что делает, думала, Господи, уронит. Аккуратно пронес в узкий проем двери и медленно опустил на подушки дивана".
И Римма сдалась его вежливо-настойчивой активности, согласившись впоследствии пойти за него замуж…
Запад выманивал одного за другим. Им самим он всё меньше казался таким, каким они его представляли читателю. В нем открывалась загадочная неясность новизны. Вот и Римму, женщину с "манящей неясностью сюжета" во всем ее облике, с независимостью нрава, он притягивает. Но она внутренне еще сопротивляется. И на полушутливое предложение Карчаева поднакопить валюты-"илюты", да дать тягу, она с растяжкой отвечает: "Я бы вряд ли там смогла. За этой их разрекламированной улыбкой только глупый не видит напряженного оскала — не тронь, отвяжись, отстань. Это наша социалистическая ментальностъ — тебе все должны. Там никто никому не должен, там жизнь — борьба. Вести эту борьбу легче с большими деньгами. Постоянное стремление выстоять, выжить, победить, выиграть, заработать...".
Но что если этой борьбы для ощущения полноты бытия им тогда как раз и недоставало? Подспудно вызревал в них иной строй мыслей и чувств, критическое неприятие "совдепии, где каши не сваришь". Исподволь, давно вынашивался в них побег из общества, которое они же сами олицетворяли, на свободу, маняще неясную для них самих. Как некий побег от себя, из себя — вовне, в иные дали…
Они уже были психологически готовы к мощным и крупным социально-общественным потрясениям, готовы были поддержать большие перемены, но едва ли в силу своих революционных качеств и убеждений, а скорее — наоборот, как это ни парадоксально. Пассивное подчинение судьбе, даже самой блестящей, отмеченной премиями и наградами, становилось для них всё более в тягость, а для наиболее талантливых и деятельных, не умеющих подлаживаться под систему — и вовсе невыносимо.
Их настроения, пожалуй, улавливались иностранными коллегами. Возможно, поначалу они не были использованы именно в целях подрыва всей нашей системы. Но обоюдное сближение, "братание" представителей двух антагонистических систем явно поспособствовали этому. Не случайно Карчаев вспоминает: "В институте как пример идеологической войны против Советского Союза я запомнил слова госсекретаря президента Кеннеди: "Кофе и коктейли сделают свое дело".
Всё отчетливее виделось, что в Стране Советов "уродливый строй мыслей и форм жизни" и что он "все больше и быстрее дряхлел, разваливался и требовал незамедлительного и весьма решительного капительного ремонта". И мало кто в то время мог предположить, что если и начнется такой ремонт, то приобретет "совершенно чудовищную картину", и Советский Союз станет одной из "точек неблагополучия" на планете.
Умонастроения интеллигенции приблизили и ускорили переломные годы перемен. "Власть на подсознательном уровне сама стремилась к своему концу". Вместе с гласностью прошла негласная команда на самоликвидацию системы. Идеологические работники, люди с развитой интуицией, ощутили этот сигнал, он словно раздваивал их. Возможность пользоваться благами западной цивилизации успокаивала, побуждала легко принимать чуждую, но привлекательную западную идеологическую и культурную упаковку…
Горбачевскую говорильню Римма с Карчаевым сразу приняли с неприязнью. Римма безапелляционно называет Горбачева "предателем, лицемером", "болтуном, балаболом, бабьим подкаблучником". Карчаев ерничает: "Кретинизм как высшая и последняя стадия перестройки отдельно взятого общества".
"Процесс пошел", выражаясь по-горбачевски,— и началась цепная реакция распада общественного сознания, расщепления атомов не только прежней социалистической нравственности, но и элементарной человеческой морали. Сюжет романа и выстраивается в соответствии с временем: поначалу влекущим, заманивающим в западню (не только в западную, но и в свою собственную — то ли в сознательной измене себе, своему строю, своей среде, стране, то ли в устремлении на авось).
Всё, как в игре в рулетку, из русской трансформирующейся в более цивилизованную с виду. "Теперь по всей когорте был нанесен сокрушительный удар" — по всем влиятельным институтам: ЦК, Политбюро, КГБ, МИД, Госплану и т. д. "Самое смешное, что и они тоже сделали всё для подготовки этого безжалостного и неожиданного удара".
Ширился раскол между российскими и союзными властными структурами. Созревали межнациональные конфликты. Отворилась "бездна, через которую предстояло перелететь". И казалось, Союз стоит у последней черты и выстреливает себе в голову всё новыми реформами. Раз — осечка, два — осечка... И вот Советского Союза не стало.
Когда заголовок произведения выстреливает в "десятку",— в этом залог общего успеха авторского замысла. Автор останавливает свой роман перед грядущим октябрем 1993 года, с выстрелами в Белый дом. Но предчувствием этого самоубийственного действа дышит весь роман, особенно его третья заключительная часть.
В нравственно больном обществе расколотой страны Карчаев остро осознает, что все они — "люди без родины": "Если нашей родиной был Советский Союз, то, стало быть, теперь все мы — эмигранты, с грехом пополам перебирающиеся в другую страну, под названием Россия. И в этой новой, полудикой стране, без законов, без правил жизни, нам, судя по всему, придется так же весело и несладко, как первым переселенцам, которые высаживались на дальних берегах только что открытых континентов в прошлом..."
Очень остро и противоречиво схлестнулись силовые линии, разрывающие российское общество на части, в Римме. Полюбив преуспевающего американца Ирвина Картера, она покидает Россию, чтобы завести новую семью, начать новую жизнь в "Счастливых Штатах Америки". На самом деле, она ступила на роковую стезю, крутнула барабан, в свою сыграв рулетку. И у всех на виду оставила мужа, "бросила так бесхитростно и в общем-то оскорбительно для мужа — сбежала с другим".
Потом Римма признается Куликову, что там, в Америке, "всю их жизнь хваленую, убогую, провинциальную, сонную, застойную, развратную, тупую рассмотреть за месяц в лупу — и можно повеситься... В Европе — теплее. Но тоже отчужденность кромешная. Никто никому не нужен, не должен... Водоотталкивание какое-то. Зациклены все на себе". И со вторым мужем ей не повезло, он оказался "двойной ориентации"…
В канву романа всё ощутимее проникают ностальгические интонации. Разоблачительного пафоса как будто и нет. Люди-персонажи романа сами раздеты перед судом истории. А суд истории — идет. И в авторской интонации — растворяется…
Влад Куликов давно втайне любит Римму. Прежде этой любви мешало "сознание, что вторым браком поломает карьеру, ничего не добьется". Потом "история с Риммой тревожила, как напоминание о проигрыше".
Талантливый Куликов успешен в журналистской карьере. Но рыночная экономика диктует свои условия. Журнал, редактируемый Куликовым, мог бы выжить, если бы выведен был на надежную коммерческую основу, которая подхватила бы издание. Не выжил, закрылся, самоликвидировался...
Волей-неволей задумывается он о "неизбежности судьбы, о полном бессилии человека перед ее ударами, о предательстве как слепой попытке выскользнуть из стягивающих удушающих объятий рока...".
Рок настигает брошенного Риммой Карчаева. Он нелепо погибает в автокатастрофе.
А Римма все-таки возвращается в Россию. Она открывает модный салон верхней одежды, который становится популярным в кругах столичной богемы.
"Каждый человек — спектакль. Видят его не все, а только избранные. Сколько игры и волнения во взгляде, губах, этих белых, крупных руках, когда она сильными пальцами что-то берет, подносит стакан ко рту и держит его на весу, отвечает, улыбается, смотрит по сторонам, словно вспоминая некогда с таким успехом используемое свое природное кокетство". Такой видится Римма Куликову.
Многозначно семантическое звучание имени героини. В романе Римму уменьшительно-ласкательно называют: Римаша, Римм, Рим...
У нее — "стать, независимый характер", у нее — "манящая неясность сюжета", у нее лучшие особенности характера всех русских женщин. Но именно такая русская баба, со всем пережитым ею возможным и невозможным, и предпочла преимущества западной цивилизации родному дискомфорту, в особенности моральному. Не так ли и Россия, называемая державой Третьего Рима, подалась на Запад, поддалась на соблазны Желтого дьявола-доллара? И встала на краю бездны...
Да нет, не вся еще подалась. Она приходит в себя, столкнувшись с двойной моралью западных стандартов, она возвращается к себе.
Зримо или незримо Россия живет своими законами. Инородное, что не по духу ей, не по душе, рано или поздно она отторгает, даже путем собственной гибельной участи. Чистая и светлая женщина, Римма осталась русской по крови, по нраву, по духу. Автор и не скрывает своей любви к ней, но и не в силах ее оберечь от рокового исхода...
Случайно Куликову на глаза попалась заметка "Американку заказывали?" в вечерней газете. В ней сообщалось о том, что Римму Картер с дневной валютной выручкой в подворотне, вырывая сумочку, ударили несколько раз ножом. Эта новость ошеломила Куликова. "Почувствовал, что задыхается. За что?! Римму, его единственную, удивительную... Кто? Кому что-то надо?.. Стойте. Зачем? Ему ничего не нужно. Возьмите все. Только оставьте, не трогайте это чудо, это сокровище — его Римму. Все возьмите, только ее не трогайте…".
Здесь автор, не скрывая своего отношения к главной героине, словно меняется местами с Куликовым. Ведь это в самой жизни происходит — умные, красивые, талантливые люди искупают своими судъбами, трагическими порою, все заблуждения своего времени. Но вспять время не вернуть.
Роман "Журналистская рулетка" я прочитал дважды. При третьем чтении вполне возможна и еще одна, иная трактовка. Многозначность присуща роману, она свидетельствует о глубине, о неисчерпаемости проблемы... И только русский роман ее может вобрать.