Если вспоминать восьмидесятые, то два вопроса не дают мне покоя до сих пор: 1) Почему моя жизнь пошла кувырком? 2) Что, черт побери, случилось с моими ботинками?
Я почти смирился с мыслью, что никогда не получу ответ на второй вопрос, и продолжаю биться над первым.
Я родился в Лидсе (Англия) в 1963 году в рабочей еврейской семье. Мой отец был хорошим человеком, гораздо лучше, чем я когда-либо мог представить. Если не считать врожденного отвращения к работе по дому, у меня нет ничего общего с ним.
Отец появился на свет в Ливерпуле, его родители были выходцами из России. В четырнадцать лет, так и не научившись читать, он бросил школу из-за любви к футболу.
Отец моего отца встретился с Джимми, отцом моей матери, когда тот возглавлял забастовку мебельщиков. Мой русский предок прибыл из Ливерпуля, чтобы взять на себя работу, от которой отказывались бастующие. Эта ситуация лучше всего характеризует политическую обстановку внутри моей семьи. Дэпины были консерваторами, Бенджамины – социалистами. Я никогда не знал своего деда по отцовской линии – он умер еще до моего рождения, но Джимми говорил, что тот ему нравился.
Во время корейской войны отец служил в королевских войсках связи, располагавшихся в Шервудском лесу. Его служба была оценена как «очень хорошая», а сам он как «трезвенник». Он выпивал, наверное, не больше стакана «Драмбуйе» в год и выкуривал не больше одной сигареты. Но не могу сказать, что сильно любил его. Я вообще никого и никогда не любил слишком сильно.
После этого до тридцати лет отец работал закройщиком на швейной фабрике. На танцах он повстречался с моей матерью, они поженились, и мать научила его читать. После этого он стал работать распространителем поздравительных открыток. Когда работодатель отца обанкротился, тот взял дело в свои руки и справлялся с ним с переменным успехом. Все шкафы в нашем доме были заставлены коробками, на которых было написано «восемнадцатый», «двадцать первый» или совсем непонятное, «OK ацетат». Отец не брезговал новинками вроде пластиковой карточки, предназначавшейся имениннику, которому исполнился двадцать один год, или той, что дарят на первый день рождения близнецов.
Основное место в жизни моего отца занимал футбол. Перестав играть, он стал судьей-любителем, но так и не сумел сдать экзамены на должность профессионального судьи, поскольку не мог прочитать экзаменационный билет. К этому экзамену допускали только до тридцати лет, и к тому моменту, когда он научился читать, было уже поздно. Каждую субботу отец судил игры команд пабов или общественных клубов на открытом поле возле Раундхей-парк. Если он не мог быть полевым судьей, то занимал место судьи на линии. По воскресеньям папа руководил играми воскресной лиги. Однажды он судил матч слепых футболистов, которые играли мячом с колокольчиком внутри. Он ненавидел «Лидс-Юнайтед». Учитывая, что мы жили в Лидсе, а «Лидс-Юнайтед» был самым популярным клубом английского первого дивизиона, это было весьма досадно.
Отец любил посмотреть футбол, но только не на стадионе Лидса на Эллан-роуд. Пока «Лидс» выигрывал Кубок УЕФА (1971 год), Кубок Великобритании (1972 год) и, наконец, чемпионат Англии (1974 год), мы мотались по унылым йоркширским городкам – Ротерхейму, Донкастеру, Гримсби – и наблюдали за сражениями команд четвертого дивизиона. Но я не обижался, потому что любил своего отца, хотя и не слишком сильно.
На игру «Лидс-Юнайтед» мы попали только однажды, в 1974 году, когда они играли с «Ливерпулем» на Черити-Шилд в Уэмбли. До сих пор мне встречаются личности, которые могут по памяти назвать фамилии всех игроков «Лидса» – Харви, Рини, Черри, Бремер, Макквин, Хантер, Лоример, Кларк (заменен на Маккеннзи), Джордан, Джиле, Грей. Вместе со своим новым директором Брайаном Клогом они вышли в центр стадиона – все белые и в белой форме, с длинными бачками и волосами, развевавшимися по ветру. Основное время окончилось вничью. Игра была бессвязная и жестокая. Капитан «Лидса» Билли Бремер повздорил с капитаном «Ливерпуля» Кевином Киганом. Обоих удалили, и оба в знак протеста сняли с себя футболки. «Ливерпуль» выиграл по пенальти. После этого мой отец растерял все, ради чего жил.
Семья распалась, он был вынужден перезаложить дом, дети отдалились от него – эмоционально, культурно и географически.
Моя мать родилась в Лидсе и выросла в маленьком домике вместе с четырьмя сестрами. Джимми, ее отец, считал, что образование лишает девушку шансов выйти замуж, поэтому он сжег ее табель со средним баллом и запретил сдавать экзамены на более высокую оценку. Позором всей семьи стала моя тетушка Глория, которая выиграла стипендию для обучения в Оксфордском университете. Мама сама научилась стенографировать и печатать на машинке и ушла из дома в шестнадцать лет, потом вернулась и работала сначала секретаршей, затем медсестрой.
Мой отец увидел в ней самого себя. У нее тоже по линии матери предки были выходцами из России, она тоже выросла в тесноте и под гнетом предрассудков иммигрантской нищеты, она хотела мужа, детей и дом с садиком. Они купили полуразвалившийся дом с живой оградой, гаражом, фруктовыми деревьями и малиновым кустом во дворе.
Мне кажется, мама всегда скрывала, что ей хотелось большего. Наверно, ей казалось, что так она никогда не выйдет замуж. После моего рождения она уволилась с работы; через четыре года появился на свет мой брат. Все это время она готовилась к вступительным экзаменам в Ассоциацию образования рабочих. Мы стали принимать постояльцев, и мне пришлось спать на двухъярусной кровати вместе с братом. Сначала у нас жил парень из Франции, затем из Голландии, потом студент из Лондона, еще один студент из Биллингема, что возле Ньюкасла.
Мама поступила на факультет социологии и психологии в университете Лидса. Через три года она окончила курс и спустя еще год сбежала от моего отца на такси, забрав с собой нас с братом. Мы пересекли весь город и попали в квартиру к нашему прежнему постояльцу из Биллингема, что возле Ньюкасла – длинноволосому студенту, который даже не был евреем. Ему было двадцать два года, мне – десять.
Отец и брат были просто раздавлены. Мать сама сходила с ума от того, что натворила. Ее нервы сдали, когда родители перестали с ней общаться. Мама работала поваром, уборщицей, никогда не пила, утюжила носовые платки и салфетки.
Отец прорыдал всю ночь перед нашим отъездом, а когда мы приходили к нему в гости, все обои и ковры казались разбухшими от слез. Мы задерживались у него допоздна, обнявшись смотрели фильмы о войне по черно-белому телевизору, ели чипсы с луком и сыром и пили газировку прямо из бутылки. Это время запомнилось мне как лучший период моих отношений с отцом.
Мне нравилась новая жизнь. Студент играл на гитаре, слушал Боба Дилана, «Битлз», «Лед Зеппелин» и «Роллинг Стоунз». Он обклеил всю квартиру плакатами из журналов о музыке. Он читал американские комиксы, «Маленькую красную книгу» Мао Цзэдуна и поэзию Леонарда Коэна. Единственным его недостатком, с моей точки зрения, было то, что он болел за «Лидс-Юнайтед».
Студент все еще учился в университете, а мама могла работать только по совместительству, поэтому денег у нас не было. Отец взял для нас напрокат телевизор с условием, что он будет стоять в нашей с братом комнате. Чтобы телевизор работал, мы должны были каждые четыре часа бросать в него десять пенсов. Время всегда кончалось перед развязкой фильма или на середине передачи «Мир и война».
Через год мы переехали в жилищно-строительный кооператив в Хеахилс и жили между домом родителей моей матери и индийским районом Чейплтаун, который вскоре сгорел во время восстания. Я был на седьмом небе от счастья: мне разрешили отрастить волосы, у меня появилась собственная спальня, я мог играть в футбол в аллеях парка и всю ночь напролет читать комиксы, придумывая разные истории. Я был атеистом и социалистом. Мне не нравилось быть евреем. На фоне прочих событий скучная религия, на постулатах которой мы были воспитаны, постепенно утратила былое значение. Мне сказали, что скоро мы переедем в Лондон, где были магазины, в которых продавались только комиксы.
На самом деле мы переехали в гарнизонный городок, где новобранцы британской армии проходили первоначальную подготовку, поэтому среди жителей гражданских и военных было примерно поровну. Население жило в убогих бараках, и жестокость являлась обязательным элементом повседневного общения. Мне доставалось в книжном магазине, меня били около дискотеки, могли огреть по голове, пока я шел по аллее, пнуть в пах по дороге в школу, после чего рекруты гонялись за мной по всему городу. Я восхищался своей жизнью, мне нравилось быть подростком в этом беззаконном обществе и расти под записи панк-рока. Годы, проведенные в этом городке, запомнились мне, будто послания какого-нибудь маньяка – в виде слов, вырезанных из газеты и наклеенных на бумагу: благотворительный концерт «Клэш» и Тома Робинсона в Броквелл-парк в пользу антифашистской лиги; скинхеды разбивают стульчак о голову панка; полиция останавливает меня, когда я убегаю с вечеринки; ввязываюсь в драку, удирая от кого-то; поездка во Францию, когда мы первый раз уносили ноги от банды жирных пьяниц из Блэк-Кантри, затем – от французских музыкантов, затем – от стариков из гарнизона, которые были оскорблены тем, что мы много бегаем; я прокалываю ухо безопасной булавкой и повторяю это несколько раз; по моим рукам ползут татуировки, обозначающие определенные годы, – мечи, сердца, змеи, ласточки. Больше всего запомнились музыка и то ощущение, которое она давала – как будто я стоял на самом краю мира, сжигаемый злостью, граничившей со счастьем.
Рич, Пэдди и я первыми организовали панк-группу, которая впоследствии стала называться «Дэдлок». Я писал сложные и мрачные песни о том, чего никогда не знал – о валиуме, избиении жен и гибели солдат. Я не мог петь из-за застенчивости. Наши репетиции были до смешного скучными. Никто не мог поменять струну или держать ритм, каждый раз дело заканчивалось тем, что мы пускали через усилитель магнитофонную запись и дергались, изображая игру на гитарах под «Джэм». Через некоторое время часть коллектива отделилась и меня вышибли.
У меня было много друзей – большая компания единомышленников, которые образовывали другие группы, женились или умирали. Дейв и Мерв покончили самоубийством. Сара заболела лейкемией. Джон, Рич и многие другие подсели на героин. Рок-звездой из нас не смог стать никто.
Моя школа была продолжением города, в котором она находилась, – холодная, серая и тупая. Некоторые учителя просто писали мелом на доске задание и уходили. Я учился в школе для мальчиков, где тогда еще прибегали к наказанию палками. Каждую неделю на школьном дворе что-нибудь происходило. Я курил с парнями позади веранды для велосипедов или прогуливал уроки ради возможности украсть что-нибудь из магазина. Первые пару лет я учился неплохо, потом ко мне пришло понимание того, что хорошо учиться – это примерно то же самое, что быть евреем. К началу третьего года моя некогда отличная успеваемость стала поводом для сарказма всей учительской. Я выиграл пару призов на конкурсах молодых писателей. Мой куратор поздравил меня, но заявил: «Никто не может зарабатывать на хлеб одним английским».
Многие из мальчиков происходили из военных семей. В школе, как и в армии, основной акцент делался на выполнение приказов, драки и одинаковость во всем. Школьная форма включала черный пиджак спортивного покроя, черные брюки, белую рубашку и серые носки, а зимой – еще и серый свитер. За не слишком тяжелую черепно-мозговую травму, нанесенную однокласснику, полагалось устное предупреждение, но если ты приходил в синем джемпере, то тебя без промедления выгоняли с уроков. Волосы не могли быть длинней уровня на дюйм выше воротничка, но не должны были быть и чересчур короткими. Мальчика, который с кирпичом гонялся по всей школе за учителем французского, наказали палками, его одноклассника, подстригшегося слишком коротко, отчислили. Нам разрешалось носить ботинки «доктор Мартине» (наверное, потому что их носили солдаты, но и здесь мы были ограничены в свободе самовыражения: позволялось надевать не самый модный – короткий – вариант с восемью дырками для шнурков).
Наших кураторов постоянно беспокоил вопрос: можно ли считать, что школьники действительно дисциплинированны, если они носят любые носки, какие захотят? Одно время на футбольные гольфы был наложен запрет – предположительно, по медицинским соображениям, – но вся система пошатнулась, когда Пол Веллер и «Джэм» стали пропагандировать белые носки. Однажды в конце собрания на выходе были поставлены два учителя, и каждый школьник должен был поднять брюки выше восьмой дырочки на ботинках: если показывался белый носок, ученик получал предупреждение. Именно тогда у меня появилось непреодолимое желание всегда носить только белые носки.
Гораздо позже я повстречал Ди, которая сразу же возненавидела мою коллекцию носков. Однажды она заявила:
– В мире моды существует такое правило: мужчина, носящий темные брюки, не может ходить в белых носках.
Теперь я почти уверен, что меня тогда завело именно слово «правило».
Еще она сказала:
– Раз уж ты совершенно сознательно собираешься и дальше носить такие короткие брюки, тебе следует хотя бы надевать темные носки.
Она не понимала, что весь смысл коротких брюк заключался именно в том, чтобы показать носки как у Пола Веллера (хотя он к этому моменту уже давно из них вырос).
На мои объяснения Ди ответила самой точной формулировкой глубочайшего разочарования женщины в мужчине:
– Не будь тем, кто ты есть.
К тому моменту я уже давно перестал быть тем, кем был, – но я перескакиваю вперед на восемнадцать лет и несколько дюжин пар носков.
От школы я отвыкал постепенно. Сперва отказался от уроков черчения – предмета, который я был не в силах постичь и преподаватель которого любил бить учеников линейкой по заднице. Его побаивались, и никто ему не доверял, но когда он однажды поймал меня в коридоре и спросил, где я, собственно, шатался, мое признание было встречено с прямо-таки подозрительным пониманием. Он согласился с тем, что у меня начисто отсутствовали задатки чертежника, и одобрил желание держаться от его предмета подальше.
Далее я решил отказаться от уроков физкультуры, где красномордые учителя орали на учеников и пинали их, как мячики. Каждую неделю я терял спортивную форму. Мне выдавали новые шорты и футболку, но я снова их терял. Преподаватели обычно прижимали свой нос к моему и, рыча, как пьяный сержант, сообщали, что я вовсе не так умен, как мне кажется. Но я-то знал, что был умнее их и что они не смогут заставить меня играть в «игры». Однажды меня вызвали к директору, который сказал, что если я не буду заниматься спортом, то не стану «настоящим мужиком».
Мой класс сдавал экзамен по религиозному образованию – был у нас такой сборник недвусмысленных анекдотов, включавший неубедительные истории о счастливых паралитиках и американских бандитах, которые вдруг обретали Господа после того, как получали все удовольствия от алкоголя, наркотиков и убийств. Религиозное образование было свободным предметом. На контрольной от нас требовалось написать хоть что-нибудь. Я написал, что не понимаю, зачем нам нужен такой предмет, и процитировал песню «Бодис» любимых «Секс пистолз», чтобы показать, что я анархист: «К черту это и к черту то, к черту все и к черту чертово отродье». Мне запретили посещать занятия по Слову Божию, что было странно, поскольку они были обязательны во всех английских школах. Преподаватель отказался учить меня и даже посвятил целый урок с учениками другого класса обсуждению моего возмутительного поведения.
Я сдал экзамен по английскому на год раньше, чем положено по программе, но меня все равно обязали посещать занятия в последнем классе. Подозреваю, это было сделано, чтобы вывести меня из себя. Когда я попытался пожаловаться, завуч по английскому поколотил меня.
После репетиции экзамена по математике учитель сказал:
– Все, кто набрал меньше десяти процентов, могут прямо сейчас встать и выйти.
Из всего класса только трое учеников достигли такого выдающегося уровня невежества. Из этих трех встал и вышел только я один. Одноклассник, который набрал меньше меня, не закончил школу и поступил в парашютный полк.
У меня был один добродушный и внимательный учитель – преподаватель английского, но, как оказалось, я не любил мягких преподавателей даже больше, чем злобных. Учитель по театральному искусству обозвал меня «пиздоболом», на что я ответил «ряхнутым педерастическим задротом». После этого куратор пообещал пинками спустить меня с лестницы.
Где вы, мои беззаботные дни набегов на магазины и ночи бесцельного шатания по парку с битьем бутылок, плевками, сигаретами, побегами от полиции? Иногда зимним утром, когда я чувствую запах табачного дыма, на миг я переношусь туда – и понимаю, чего лишился.
Отец остался в Лидсе, нашел другую женщину и женился на ней. Они перестроили наш дом. Строители добавили пристройку со стороны сада, где мы играли в детстве. Отец срубил деревья и вырвал всю малину. У его новой жены не было детей, но были деньги – ее отчим владел местом на городском рынке, где продавал ковры. Она и отец хотели воспитывать нас с братом, и когда мне исполнилось тринадцать лет (по еврейским понятиям я стал мужчиной), мне предоставили решать, с кем мы хотели бы жить. Они предлагали больше денег на карманные расходы и дополнительное вознаграждение за каждый сданный экзамен, а еще купить мне машину к восемнадцатилетию. Со слезами на глазах я отказался. Через год мой брат все равно переехал к ним, а еще через год вернулся в гарнизонный городок.
Мать вышла замуж за студента, когда мне было тринадцать. У них родилась дочь Сьюзи. Постепенно мои отношения с приемным отцом разладились – не было никаких сцен, угроз или крика, просто он целый год не разговаривал ни со мной, ни с моим братом. Каждый вечер, пока отчим смотрел новости, я уходил из дома, а возвращался только после одиннадцати, когда он уже ложился спать.
При этом я продолжал тратить его деньги, транжиря средства, которые выдавались мне для завтраков, и все, что попадало в руки. Когда мать давала десять фунтов и просила купить что-нибудь в магазине, я все это воровал – от зубной пасты до курицы. Еще я разносил газеты, что должно было служить официальным прикрытием моего благосостояния. Отец никогда не давал нам денег: кажется, полагая, что если нам действительно что-то нужно, то мы должны переехать жить к нему. Отчим зарабатывал мало, они с матерью носили дешевую одежду, покупали мебель в комиссионке, книги – на благотворительной распродаже, во всем себе отказывали, берегли каждый пенс и очень редко ходили развлечься.
Я носил футболки, которые стоили в два раза дороже, чем рубашки отчима, ботинки «доктор Мартине» и джинсы «Левайс» с красным ярлыком. Пока он мужественно пытался купить дом, машину, вырастить троих детей и оплатить сезонный проездной до Лондона, я курил по двадцать сигарет в день и уничтожал его коллекцию записей.
Мать любила всех нас, она всегда была готова прийти на помощь, поговорить обо всем, что нас интересовало, не возражала, когда мы приводили своих друзей, даже если они уже успевали засветиться в местных газетах как малолетние преступники. Я воровал книги из библиотеки и читал все подряд: первые американские комиксы и научную фантастику, Оруэлла, Камю и Кафку.
Первый журналистский опыт я приобрел в восемь лет, выпустив газету «Мусульманские новости». Область ее распространения была ограничена нашим домом. Героем передовицы стал великий грабитель поездов Рональд Биггз, арестованный во время игры в гольф. Мой первый литературный опыт основывался на довольно разрозненных фактах, а именно: а) существовала полиция; б) существовал Рональд Биггз; в) существовал гольф.
Позднее появились первое стихотворение, опубликованное в журнале, первый рассказ, включенный в сборник, первый обзор в лондонской вечерней газете. Вместе с приятелем Ричем мы пытались выпускать журнал для фанатов футбола, но Рича больше интересовали комиксы и панк-рок. Даже после того, как в местной службе трудоустройства все узнали, что я собираюсь стать террористом, я не сомневался, что выберу карьеру журналиста. Только для начала побуду немного рок-звездой…
Я закончил школу с шестью отметками об удовлетворительном знании предмета и был одним из десяти выпускников моего года, которых приняли в колледж. Я хотел как можно скорее уехать, поэтому завершил программу двухлетнего обучения за год. При этом некоторые из моих товарищей оставались на второй год. Среди них был Гай, который уже пятый раз пытался сдать экзамен по математике и второй – по истории. Со временем он стал моим лучшим другом.
Я сдал вступительные экзамены в школу журналистов и показал третий результат в своей группе абитуриентов. Нас пригласили на собеседование с советом, в который входил редактор «Ивнинг стандарт». Мне не удалось избавиться от неестественной подростковой улыбки и значка «Сид жив!!!». Я сказал совету, что не хотел бы заниматься всякой чепухой, ради которой репортеры лезут в душу пострадавших и прочих бедолаг. Работа досталась более сообразительным.
Большая компания развалилась: у меня не со всеми были идеальные отношения, поэтому я ушел и поклялся больше никогда не присоединяться к большим компаниям и никогда не уходить из них, хотя впоследствии делал и то, и другое по многу раз.
Мы с Гаем отправились в университет Уорвика, чтобы стать политологами. Мы выбрали Уорвик, потому что там принимали студентов без экзамена по математике (я никогда не пробовал сдавать математику, а Гай провалил свою очередную попытку). В университете я сразу же оказался едва ли не самым старшим, кроме того, я был единственным студентом с двенадцатью татуировками и семью кольцами в одном ухе. Разделив волосы ровным пробором посередине, я покрасил половину головы в белый цвет, чтобы выглядеть более привлекательно в глазах большинства женщин. После драки с преподавателем по политологии я перешел на факультет социологии и общественного управления. На следующий год Гай поступил так же (без драки). В университете я только и делал, что читал и пил. Я не опускался до всяких глупостей вроде работы на студенческой радиостанции или в студенческой газете и поплевывал сверху вниз на тех, кто увлеченно занимался этим. У меня было пиво, сигареты и компания смешливых друзей, и это продолжалось три года.
Когда мое обучение почти окончилось, куратор пригласил меня в кабинет и сказал, что настало время решить, чего мне больше хочется – жить в реальном мире или остаться в университете и заниматься наукой. Я не мог поступить в аспирантуру, пока не сдам все экзамены, а так как я никогда не учился, то и экзамены сдать не сумел. Учитель по физкультуре оказался прав: я не был таким умным, каким сам себя считал. Преподаватель по театральному искусству тоже не ошибся – я оказался самым настоящим пиздоболом.
Я закончил университет с весьма посредственными результатами и с трудом преодолеваемой тягой к алкоголю. Просыпаясь утром, я уже был готов выпить и проводил весь день в ожидании первой порции пива. Эта порция постепенно увеличивалась и со временем из безвкусной жестяной банки превратилась в канистру крепкого «Теннетс-супер». Я с жадностью пил дешевое виски, которое по вкусу очень напоминало клей.
В девятнадцать лет я стал жить вместе с моей подружкой Джо. Жизнь текла бесцельно, но я был счастлив. Мы веселились, как дети. Мы жили вместе с Гаем и другими ребятами. Большинство студентов после окончания университета либо возвращаются домой, либо переезжают в Лондон, я же никак не мог смириться с тем, что все было кончено, оказался полностью парализован, оглушен и просто оставался там, где был.
Впрочем, я был совершенно уверен, что капитализм вот-вот рухнет и мы вскоре будем жить в социалистической утопии, где всем придется работать не больше двух часов в сутки.
Если бы меня спросили, откуда взялась цифра – два часа, я бы не нашелся, что ответить. Я не знал и чему посвящал бы свои два часа. Наверное, работал бы в поле.
Правительство консерваторов положило конец «политике благополучия», а я был воспитан на мысли о том, что именно эта политика – наивысшее завоевание британской цивилизации. Правительство урезало бюджет, предоставляющий рабочим бесплатное медицинское обслуживание и образование, муниципальное жилье, дешевый общественный транспорт и достойное пособие по безработице. Взамен предлагалось повысить налоги и идти воевать за богатых. Тогда мне казалось, что если у людей останутся только налоги и возможность идти воевать за богатых, то такое правительство не сможет долго сдерживать напор разъяренной толпы, рвущейся в палату общин и жаждущей вздернуть консерваторов на фонарном столбе. Однако ничего подобного не происходило и люди продолжали голосовать за консерваторов, пока качественная медицинская помощь не стала привилегией, а общественная собственность не была распродана.
Мы с Джо переехали из Лемингтон-Спа в Ковентри, поближе к ночлежке для алкашей, где временно подрабатывали. Ковентри показался нам мрачным и подозрительным. Его центр был уничтожен бомбами Люфтваффе, на месте исторических зданий отстроили суровые пешеходные торговые улицы, которые окружали безликие спальные пригороды. Вся промышленность оставила эти районы в поисках меньших налогов и дешевой, кроткой и понятливой рабочей силы. Ковентри привлекал только иммигрантов, главным образом индусов, но никогда не принимал их радушно. Однажды посреди бела дня в торговом центре исполосовали ножом молодого индуса. В Эрлсдоне – районе, где жили в основном представители среднего класса – был убит индийский врач. Город презирал студентов и молодых людей с акцентом и планами на будущее. Будь моя воля, не провел бы здесь и дня, но мы прожили там три года.
Приобретенный мной к двадцати двум годам опыт подсказывал, что бизнес всегда замешан на преступлении. В детстве я иногда подрабатывал на фабрике, вместе с дедом, который, выйдя на пенсию, присоединился к шаркающей процессии других призраков, направлявшихся на пилораму, где мы нелегально делали рейки для кроватей. В пятнадцать лет я стал представителем конторы, занимавшейся двойным остеклением. Меня никто ничему не учил, и я понятия не имел, что продаю. Было приказано стучаться в двери и говорить все, что взбредет в голову. Что именно – значения не имело, лишь бы уговорить людей пообщаться с торговым агентом. После того как грязная работа была сделана, появлялся сладкоголосый подтянутый торговец и прямиком проходил в гостиную жертвы, где и устранял все возможные недоразумения, которые могли возникнуть после моего рассказа.
Я говорил старушкам, что двойное остекление защитит их дома от ядерного взрыва, пара бабулек заинтересовались. Они были одиноки, и им было абсолютно нечего делать. Однажды ночью, когда я пришел заступать на смену, офис фирмы оказался совершенно пустым, если не считать отключенного телефона и разбросанных бумаг. Мой начальник также исчез.
Учась в университете, Гай, Джо и я работали на компанию, продававшую микроэлектронные системы управления центральным отоплением. Система состояла из коробочки с микросхемой, которая, как утверждалось в рекламном проспекте, помогала хозяину сэкономить несколько сотен фунтов в год на топливе для обогрева; как именно – я уже не помню. Продвинутые домовладельцы сообщили мне, что такое устройство стоит не больше двадцати фунтов, компания же продавала его за сумму, в двадцать раз большую.
Сначала мы делали вид, что исследуем, как много люди тратят на отопление, а в конце спрашивали: «Что бы вы сказали, если бы вам предложили уменьшить эту сумму вдвое?» Старые, одинокие, глупые, жадные или просто наивные люди соглашались на такое предложение. Если дело завершалось продажей, мы получали премию.
Закончив университет, я попробовал устроиться на должность менеджера-практиканта в бесплатной газетенке. Оказалось, что мне придется продавать рекламные площади. В этой газете не было журналистов – только редактор, который по совместительству выполнял обязанности менеджера, его жена числилась секретаршей, а еще было четыре продавца рекламы. Вновь я не получил никаких инструкций – мне предоставили возможность импровизировать.
Мы звонили всем подряд и придумывали самые невероятные аргументы, чтобы заставить людей купить рекламное место в газете, которую мало кто из них видел, так как тираж был слишком мал.
Нам велели врать про систему рассылок, распространения, про содержание газеты. Злополучному директору зоомагазина мы говорили, что у нас готова статья про волнистых попугайчиков, после прочтения которой все немедленно бросятся покупать домашних птиц. А как же их найти? Конечно же, с помощью рекламы, которая будет опубликована вокруг этой гипнотически привлекательной статьи. Если нам удавалось набрать достаточное количество заказов, объединенных одной тематикой, то действительно выходила статья, написанная внештатным журналистом. Оставшаяся часть газеты содержала небрежный подбор сообщений, расположенных в случайном порядке, и массу рекламных объявлений, набранных с орфографическими ошибками. Печать была настолько плохого качества, что иногда даже нам не удавалось разобрать, что же там написано.
Такой скверной газеты я больше никогда не видел. Босс бредил тем, как воняют негры. Он ненавидел пакистанцев, красных и гомиков. Он был фанатично предан капитализму в самой высокомерной и нечестной его интерпретации.
Нам приходилось постоянно говорить по телефону, а если случалось хоть на минуту замолчать, то начальник или кто-нибудь другой не упускал возможности сделать саркастическое замечание вроде: «Чего сидишь? Ждешь, когда клиенты сами тебе позвонят?»
Моего начальника звали Кейт. Судя по всему, он заправлял несколькими подобными пародиями на газетное издание. Однажды Кейт приехал из своего офиса на Северо-Западе, чтобы посмотреть, как идут дела в центральном филиале, и поинтересовался у меня, нового работника, кому я уже успел позвонить. Я сказал, что в компьютерную компанию, а он потребовал карточку. Мы заполняли карточки, только если получали обнадеживающий ответ. Когда я сказал Кейту, что у меня нет карточки, он вышел из себя и снес все, что было на столе. До сих пор ненавижу его так же, как в тот день.
Мне неплохо удавалось продавать рекламу, но я не любил это занятие. Как только нам удавалось чего-нибудь добиться, наборщики непременно все портили своей причудливой разметкой. Они совершенно не задумывались о том, что делали. Я продал рекламу для раздела «Красота и здоровье», а ее разместили под статьей о гидроизоляции, называвшейся «Смерть от ползучей слизи». Косметолог подал жалобу. Все подали жалобы. Мне не удавалось заработать больше пособия по безработице, и я уволился.
Я думал, что любое дело основывается на вытягивании у людей денег посредством лживых обещаний. Стаи вампиров сосали кровь из тех, кто делал настоящее дело (шахтеры и все такое). Если бы избавиться от рекламных агентов, коммивояжеров и продавцов вместе с агентами по недвижимости, страховщиками и военными, то всю работу можно было бы разделить на всех людей и для ее выполнения потребовалось бы не более двух часов в день. К тому моменту, когда лифт доставит тебя в забой, уже было бы пора заканчивать смену.
Странно, но исчезли вовсе не компании, занимавшиеся двойным остеклением. Исчезли шахты. Консерваторы Маргарет Тэтчер были полны решимости уничтожить Национальный профсоюз шахтеров (НПШ) – лучший и самый мощный профсоюз в стране – и приготовились закрыть все шахты. Лидер НПШ случайно получил секретный государственный список шахт, подлежащих закрытию, и организовал национальную забастовку. Правительство отрицало существование списка, но спустя несколько лет выяснилось, что он все-таки был и включал множество шахт.
Пару раз я собирал деньги для шахтеров, но у меня получалось собрать не очень много.
Я стал коммунистом и присоединился к полутроцкистской Социалистической рабочей партии (СРП, лозунг: «Ни Вашингтон, ни Москва – а социализм во всем мире!»), даже принял участие в нескольких мероприятиях, что окончательно подорвало мой обычай просыпаться утром и до самого вечера ждать скорой революции. Самым тяжким испытанием оказалась «продажа у завода», для которой следовало встать в шесть утра, к половине седьмого подойти к воротам завода и продавать газету «Социалистический рабочий» заспанным злобным котельщикам, идущим делать свои котлы, или что там они еще делают. В конце концов котельщики к нам привыкли, бормотали «доброе утро» или – крайне редко – покупали газету. «Продажа в торговом центре» шла гораздо хуже. Зеленщики не считали себя передним краем революционного движения и в лучшем случае смотрели на молодых людей, пытавшихся продавать им коммунистические газеты, как на безобидных лунатиков. В ответ на наш лозунг «Социалистический рабочий! Работу, а не бомбы!» они кричали: «Убирайтесь назад в Россию!»
В Кэннон-парк в Ковентри, где горожане ходили в магазин, чтобы купить хлеба, молока и мяса, а вовсе не «Социалистического рабочего», я поменял свой лозунг на «Социалистический рабочий! Розыгрыш миллиона фунтов!». Это была моя первая попытка привнести принципы медиаиндустрии в практику нашего подпольного издания. Единственным преимуществом работы в супермаркете оказалось то, что для нее не нужно было вставать раньше двух часов дня.
Члены СРП занимались также расклейкой плакатов и ходили по домам. Для расклейки плакатов отводилось ночное время; нам выдавали ведра, кисти и клей, который я очень не любил, так как он постоянно оставался на моих джинсах. Дома мы навещали наших знакомых и вежливо, но настойчиво пытались убедить их вступить в стройные ряды СРП. Учитывая, что все мои знакомые либо были членами СРП, либо уже успели выйти из партии, мои визиты теряли всякий смысл.
Самой тяжелой из всех обязанностей членов партии было присутствие на регулярных собраниях. Пока я не вступил в партию, эти собрания казались мне довольно занятными, потому что: а) каждое из них посвящалось какой-нибудь интересной теме, например гражданской войне в Испании или борьбе с фашизмом в Германии, и б) собрания проводились в пабе. После того как мне выдали партбилет, собрания потеряли былую привлекательность, я понял, что в конечном счете они сводились к все новым и новым поручениям. Составлялось расписание нарядов по продаже газет, другие задания определялись в соответствии с текущей ситуацией – это могли быть организация забастовки или акции протеста, проведение марша от пункта А до пункта Б и обратно.
Я быстро исчез из поля зрения руководства партии и присоединился к так называемому «болоту», к которому относились молодые люди с левыми взглядами и нежеланием подчиняться партийной дисциплине. Меня ничего не интересовало. Я не хотел быть частью капитализма – системы, взрастившей Кейта и красномордых учителей. Я даже развил теорию, согласно которой все, что делают люди, в итоге приводит к ухудшению положения вещей. Такое умозаключение базировалось на сложной цепочке рассуждений, ведущей от капиталистических предприятий к гонке вооружений, спекулятивной торговле или чему-нибудь столь же аморальному.
Даже если бы я научился играть на гитаре и петь, настраивать струны и писать революционные песни, а затем подписал бы контракт с «И-эм-ай» (для того чтобы мое послание достигло массового слушателя), стал бы популярнее Пола Веллера и участвовал в турах и концертах в пользу угнетаемых, то все равно способствовал бы обогащению межнациональных корпораций, которые инвестировали бы мои деньги в оружие.
Именно поэтому я не стал утруждать себя обучением игре на гитаре и пению, а вместо этого решил ничего не делать.
Я порвал с отцом – жестко и без объяснения причин. Из-за того что по возрасту и убеждениям он походил на Кейта и моих школьных учителей, я поставил между ними знак равенства. Я проклинал его за то, что он был евреем. Раньше отец редко вспоминал о религии. Он не читал на иврите и не знал молитв, ел сандвичи с беконом и женился на матери, несмотря на то что она была атеисткой. Но когда мы уехали и он женился второй раз, неожиданно все переменилось – отец стал правоверным иудеем и начал тренировать еврейские футбольные команды. Его новая жена работала при еврейской общине. Его дом, наш дом, стал у меня ассоциироваться с синагогой, которую я терпеть не мог.
Я не понимал этой внезапной перемены интересов, по-моему, он никогда не верил в Бога. Много позже я понял: отец хотел, чтобы мы остались евреями, потому что он сам был евреем, и если бы мы тоже уверовали, то у нас по-прежнему оставалось бы что-то общее. Даже разъехавшись по разным частям света, мы бы не потеряли эту связь.
Я ни на секунду не сомневался, что был умнее своего бедного отца. В те годы высокомерие человека, никогда не знавшего, что такое воспитывать собственных детей, давало мне чувство морального превосходства над ним – ведь я был революционером. Мы не ссорились, не было сказано обидных слов, просто однажды я в очередной раз попросил у него денег, он отказал, и я больше не звонил. У меня не было телефона, и отец не мог позвонить мне. За пять лет мы разговаривали только однажды, потом он умер.
Я писал рассказы для журналов. Иногда получалось продавать их, а если не удавалось, то я все равно был близок к успеху. Редакторы всегда проявляли ко мне интерес и старались чем-нибудь помочь, и я считал, что все редакторы – приятные люди, всегда готовые дать совет, располагающие массой свободного времени и беспокоящиеся обо всех вокруг.
Я искал другие способы зарабатывания денег. Воровать я больше не мог – талант и сноровка уже давно оставили меня. Попробовал сделать хобби профессией и стал донором спермы. Банк донорской спермы находился в четырех милях от Лемингтон-Спа. Как в глупом анекдоте, я сперва постучался не в ту дверь. Открыла молодая медсестра, когда я предложил ей свою сперму, она показала мне, как пройти от их дома сестринского ухода до нужного мне учреждения. Я покраснел, как головка члена, и пошел дальше.
Сестры в спермохранилище были милы и дружелюбны. За один анализ крови мне заплатили треть недельного пособия по безработице, после чего предложили пройти в комнату и наполнить пластиковый стакан размером с батарейку от фонарика. Я зашел в крохотное помещение, где не было ничего, кроме унитаза и шкафа. Я знал, что это за шкаф: парни, которые заглядывали сюда раньше, рассказывали, что он полон порнографических журналов.
Но они ничего не говорили об унитазе. Я стоял, спустив штаны и зажмурив глаза, перед унитазом и силился представить себя где-нибудь в другом месте. Ничего не выходило. Я пытался расшевелить своего приятеля, а вокруг все воняло хлоркой и антисептиками. Да где я мог себя представить в такой обстановке? В очереди к доктору-сексопатологу? Прячущимся от надзирателей в тюремной моечной? Я натянул джинсы и проверил шкаф. В шкафу оказалось два ящика, и в них определенно не было порнографических журналов. Оставались только я и унитаз.
Кого я только себе не представлял – Дебби Херри из «Блонди», Полин Мюррей из «Пенетрейшн», Тину Веймаус из «Токин хедз» или Гей Адверт из «Адвертс», – но каждый раз, когда я был готов кончить, мне приходилось отвлекаться на стаканчик, и это сводило на нет все мои старания. В конце концов ценой неимоверного напряжения фантазии мне удалось выдавить каплю, которую я и предоставил медсестре. В то время еще не было домашних хранилищ, но сперма сохраняет свежесть в течение получаса, поэтому я мог брать работу на дом при условии, что Джо домчит меня до больницы на своем «мини».
После шести спермосдач медсестра сказала, чтобы я больше не приходил. Судя по всему, моя сперма как-то плохо замораживалась. А если называть вещи своими именами, то у меня никак не получалось заниматься онанизмом в собственной спальне.
Я принимал участие в государственных программах для длительно не работающих: мне предоставляли неквалифицированную работу или краткосрочные контракты. Я работал никчемным помощником в музее, неквалифицированным социальным работником и невостребованным советником в отделе экологии.
Большинство моих друзей переехали из центра. Сперва я избегал больших компаний. Жизнь была полна дерьма, но на большее я и не претендовал. Мне никогда не хотелось разбогатеть, купить дом, научиться водить или поехать в отпуск. Мне хотелось написать роман, но писать было не о чем.
Пару недель мы с Гаем проработали в Лондоне художниками-оформителями. Я по-прежнему получал пособие в центре, но выходные проводил на юге.
Каждую пятницу я шел в паб вместе Крисом, которого смутно помнил по универу. У нас была цель – обойти каждый из двухсот трех пабов в Ковентри. На это ушло около года, а после завершения программы мы решили продолжить ее в Уорвикшире. В шахтерской деревеньке Бедворс, заметив пятерых мужиков, стоявших на автобусной остановке, я сказал Крису:
– Мы уже встречали этих ребят.
Их вожак, мужчина крепкого телосложения с татуировкой в виде бульдога, встрепенулся:
– Что ты сказал?
– Мы уже встречали вас. – Так они поняли, что мы не местные, и избили нас, потому что для них не было ничего хуже, чем родиться не на их помойке, не в их дыре – шахтерской деревушке, которая вскоре должна была навсегда расстаться со своей шахтой.
Спустя несколько месяцев после выздоровления я основательно набрался и был сбит машиной. Я хотел умереть, но вместо меня умер отец. Старик лег в больницу для операции на желчном пузыре, ему ввели анестетик, и случился инсульт. Отец умер прямо на операционном столе. Доктора реанимировали его, но после клинической смерти он стал совершенно другим человеком. Кожа сделалась оранжевой, а волосы – белыми и торчащими, как у панка. Ему было комфортно только в ужасно душных помещениях. Однажды он вышел из ванной и присел на край кровати. Моя мачеха делала прическу, когда жизнь оставила отца во второй раз за год. Теперь уже навсегда. В последние месяцы мы с ним иногда встречались, но не очень много.
На поминках мы сидели на жестких стульях, сделанных дедом. Мачеха была очень добра и послала нас за сигаретами. К тому моменту я бросил курить, но в тот день начал снова.
Я не мог ничего поделать с тем, что происходило со мной. Показывая мне фотографии отца, мачеха проронила: «Конечно, ты не настоящий еврей».
Она имела в виду, что, как того и боялся отец, я потерял все общее, что было у меня с людьми, родственными мне по крови.
На похороны пришло более сотни человек, в основном футболисты. Многие из них любили отца больше, чем я, и мне казалось, что все это понимают. Мой дядюшка – брат отца – был букмекером, он не принимал участия в нашем воспитании, но взял на себя ответственность приглядывать за мной и братом. Он тоже отнесся ко мне по-доброму: «Твой отец любил футбол больше, чем тебя».
Он хотел сказать, что я не был так плох. Отец и я – мы были очень разными, но, может быть, он толе не очень-то сильно любил меня.
А затем произошло событие, изменившее все. Мы с парой друзей снимали дом в самом центре муниципального микрорайона. Джо была гораздо практичнее меня, у нее была машина, работа. Она училась. Однажды к нам заглянул домовладелец и сообщил, что собирается продать дом, а так как мы были его жильцами, то он решил сперва предложить его нам. Мы сказали, что у нас нет денег. Он ответил, что можно получить в банке ссуду, солгав, что мы уже заплатили ему часть стоимости. Нам потребуется заплатить всего двести пятьдесят фунтов за рассмотрение заявки и оформление бумаг. Но у нас не было даже этих денег.
Я возражал против покупки дома, потому что это означало бы, что мы вложили свои деньги в капиталистическую экономику, кроме того, я считал, что дни права на частную собственность сочтены. Поэтому Джо сама взяла деньги в долг у своей сестры и занялась оформлением займа. Мы втроем жили в доме как постояльцы и платили ей втрое меньше, чем прежнему владельцу. Полтора года спустя Джо продала дом и получила двадцать пять тысяч фунтов стерлингов прибыли. Она вернула нам все, что мы ей заплатили, дала денег в долг своей сестре, чтобы та купила собственный дом, и остаток разделила со мной. Я заплатил по долгам своего брата и вернул Гаю причитавшиеся ему сорок пять фунтов.
У меня никогда не было денег, а как только они появлялись, я сразу же хотел их потратить. Мы полетели в Гонконг, оттуда поездом – через весь Китай, три месяца провели в Таиланде, где ели экзотическую пищу и курили опиум. В Бангкоке мы встретили Гая, который собирался в путешествие по Австралии вместе со своей подругой Лорейн. Ненадолго к нам присоединился завсегдатай пабов Крис. Мы задержались в Малайзии, после чего пересекли всю Индонезию – от Джакарты до Бали.
Спустя семь месяцев после начала нашего тура в совершенно оптимистичном и расслабленном настроении мы приземлились в Мельбурне и вскоре поняли, что Австралия была также оптимистична и расслаблена. В тот вечер, когда я впервые увидел стаю кенгуру, пересекавших двор моей тетушки в Виктории, я понял, что не хочу возвращаться домой.