Жупанский никогда не задумывался над странной своей привычкой считать шаги. Она появилась у него еще в студенческие годы... «Двадцать шесть, двадцать семь», — шептал про себя Станислав Владимирович, медленно двигаясь в полутьме узкого университетского коридора, который напоминал ему лабиринт. Шел и все время смотрел себе под ноги. Смотреть под ноги — тоже его давнишняя привычка.

«Тридцать пять, тридцать шесть», — продолжал отрешенно. Его мысли встревоженным роем уносились в неизвестное: то возвращались в прошлое, то устремлялись в неведомое будущее.

С некоторых пор какая-то неясная, неосознанная неудовлетворенность бередила душу. Возможно, поэтому он чаще обычного отсчитывал теперь шаги. Знал, сколько метров от одного окна до другого, число ступенек на этажах, длину вестибюлей и все равно не считать шаги не мог: старая привычка немного успокаивала.

«Семьдесят два, семьдесят три», — с болезненной настойчивостью продолжал Жупанский, глядя на носки изрядно поношенных башмаков. Верх еще был, правда, цел, блестел, а вот подметки начали отставать. Да и не пора ли? И, посматривая на ботинки, Станислав Владимирович с тревогой думал: «Не распадутся ли? А если это произойдет на улице или в университете? Может, выбросить, купить модные полуботинки, крепкие и красивые, из тех, что выставлены в витрине нового универмага?» Однако расставаться с вещами, к которым привык, словно к давним знакомым, не хотелось.

Но, боже, что это?

Широкие брови Станислава Владимировича удивленно поднялись. Какой-то миг он стоял напряженный, прислушивался: неужели митинг? Во время лекций митинг?

От иронической улыбки шевельнулся кончик тупого мясистого носа, сбежались складки в уголках прищуренных глаз. Почему вдруг митинг?

— Не твое дело, — произнес он вслух и оглянулся. Вот так всегда — что-то громко скажет, а потом оглядывается.

«В твои шестьдесят, Станислав, тебя это не должно касаться!»

В самом деле! Пусть молодые митингуют, играют в политику, решают «мировые проблемы». Это не для него. Он всего лишь профессор истории и, кроме истории, ничего знать не желает. Правда, где-то в глубине души иногда возникало сомнение по поводу такой, как ему с упреком говорили, аполитичности. Но в дискуссиях на кафедре и частных спорах стойко защищал свои позиции, считал их объективными и справедливыми; уверяя других, и сам верил в свою правоту.

А в аудитории, к которой он приближался, все нарастал гул аплодисментов...

Станислав Владимирович постоял в задумчивости, будто скованный удивлением, и хотел было проскочить мимо приоткрытых дверей аудитории, но, к своему огорчению, в дверях увидел Линчука. Подумать только, кому аплодируют студенты! Нет, он не хочет верить собственным глазам. Даже достал очки... Нет, он не ошибся, к сожалению, и в самом деле Линчук, в недавнем прошлом его студент, а теперь, извольте уважать, — доцент.

Вспомнилась последняя стычка с Линчуком на заседании ученого совета...

«Наш пострел везде поспел!.. Боже! — хотелось крикнуть, но не проронил ни слова, лишь обиженно стиснул губы. — Рано, голубчик, торжествуете, рано!»

Линчук тем временем оживленно разговаривал со студентами, горячо жестикулируя. Молодежь плотным полукольцом окружала доцента.

«Вот всегда так: размахивает руками, как торговец на турецком базаре, расхваливающий свой товар! — с сарказмом подумал Жупанский. — Верхов нахватался — и уже авторитет...»

И вдруг среди студентов, сопровождавших Линчука, увидел свою дочь Галинку. Если бы ему сказали, что где-то провалился остров вместе с людьми, и этот ужасный катаклизм, наверное, не вызвал бы у него большего удивления. Как же так, его единственная радость Галинка-Калинка среди обожателей Линчука?! Станислав Владимирович остановился посреди коридора и не мигая смотрел на дочь. Наконец и Галинка, очевидно, заметила растерянность отца, начала пробираться сквозь толпу студентов. Она улыбалась, сверкая белыми зубами, а он все еще стоял, обескураженный, бессильный, пытался принять какое-то решение и не находил. Что случилось? Э-ге-ге-ге, Станислав! Неужели ты выдохся и тебе конец? А Галинка уже пожимала его мягкие руки, заглядывала в глаза.

— Папа! Ну, папочка, что ты так смотришь? — обеспокоенно спрашивала дочь. — Тебе что — нехорошо?

— Нет, нет, — покачал головой Станислав Владимирович, не зная, что ответить.

Подошел Линчук; в толпе студентов профессор заметил и того, в военной форме, — всегда выскакивает он с разными вопросами.

— Добрый день, Станислав Владимирович! — Линчук почтительно склонил голову.

Жупанский исподлобья взглянул на низкорослого доцента: лукавите, голубчик?!

— Добрый день! — нестройным хором поддержали студенты, окружая преподавателей.

Овладев собой, Станислав Владимирович вяло протянул руку и, не отвечая на пожатие, быстро выдернул ее из горячей ладони Линчука, заложил за спину.

Этот жест не остался не замечен дочерью. От ее внимания не ускользнули и злые огоньки в глазах отца. Однако сам Николай Иванович почему-то весело щурился.

— Трудной оказалась для меня сегодняшняя лекция. — Доцент достал платочек, начал вытирать с лица мелкий пот. — Но каждый раз, когда мне приходится туговато, я всегда вспоминаю ваш совет, Станислав Владимирович, — немножко пройтись, помолчать.

«Бойтесь данайцев, дары приносящих...» Напрашивается в приятели. Хорош гусь! А что у него за душой?

Профессор натужно улыбнулся:

— Очень рад, Николай Иванович... — Окинул взглядом студентов и, едва скрывая иронию, неторопливо продолжал: — У вас такой успех в... — Перевел дыхание и только после этого закончил фразу: — В таком прекрасном обществе.

Ответ отца возмутил Галинку. Но сам Николай Иванович, пожалуй, иронию принял за искренность и увлеченно начал рассказывать о только что прочитанной лекции...

Станислав Владимирович, склонив голову набок, внимательно слушал или же делал вид, что слушает, — сказать трудно. Затем протер лоскутом замши большие роговые очки, поднес их к глазам. Смотрел сквозь стеклышки на дочь, будто спрашивал: неужели и в самом деле лекция была такой блестящей?

— Надо признать, Станислав Владимирович, — шмелем гудел низкий голос доцента, — что студенты ныне не такие, какими, скажем, были я и мои сверстники. Возмужали, закалились в такой войне, да и повидали мир — увидели заграницу своими глазами... Так что общество, как вы верно отметили, в самом деле прекрасное. Думающие ребята!

— И кто же вас так восхитил? Кто произвел неотразимое впечатление, коллега?

Профессор вытянулся, расправил плечи. Лицо его оживилось.

— Да тот же Пилипчук, — сразу нашелся доцент. — Он штурмовал Берлин!

Брови Жупанского поднялись над очками.

— Пилипчук?

— Да, Станислав Владимирович!.. Из-за его вопросов мне пришлось внести некоторые коррективы в одну из лекций. Теперь я думаю кое-что основательно переделать в своей статье об эпохе Хмельницкого.

Профессор прищурился, насмешливо посмотрел на Пилипчука, того самого студента в военной форме.

— И за это они вам так аплодировали? Или эти аплодисменты отчасти можно отнести и по адресу вашего помощника?

Студенты притихли. Было слышно, как жалобно жужжит муха, ударяясь в оконное стекло, и шелестят за окнами сухие листья каштанов.

У Пилипчука щеки залились румянцем, но взгляд Жупанского он выдержал, не опустив головы. И тогда профессор решил проучить выскочку по-настоящему.

— Возможно, кое-кто, — его голос сорвался на фальцет, — считает, что штурмовать науку, в частности, историческую, при некотором боевом опыте легко и просто, так смею вас заверить в обратном... Самоуверенность в этом случае может привести к горьким разочарованиям, а то и к полному провалу, — и, сделав заметную паузу, закончил с улыбкой: — К полному провалу на экзаменах.

Почувствовав, что хватил лишку, замолчал, выжидательно посмотрел на присутствующих поверх очков. Молчали и студенты. Лишь Николай Иванович, казалось, не терял присутствия духа. На его круглом, чуточку скуластом лице блуждала добродушная улыбка. Возможно, доцент все еще находился под впечатлением прочитанной лекции.

Первым снова нарушил молчание профессор. Вежливо поклонившись Линчуку, совсем другим тоном посоветовал:

— Думаю, что после такой, как вы говорите, трудной для вас лекции следовало бы и отдохнуть, коллега.

— Не возражаю, Станислав Владимирович, — быстро согласился Линчук и в подтверждение кивнул своей широколобой головой. — Отдохнуть не грех!

— Ну, а если так, то не соблаговолите ли составить мне компанию? Тем более что нам с вами, Николай Иванович, надо кое-что согласовать к предстоящему заседанию кафедры.

Жупанский взял доцента под локоть; не успели они скрыться за дверью преподавательской комнаты, как в коридоре взорвался хохот. Не смеялся лишь Пилипчук. Может, потому, что смеялись именно над ним, а может, и потому, что для смеха, собственно, не было никаких причин. Но что поделаешь — чем больше людей, тем легче возникает смех.

Жупанская тоже не смеялась. Беседа отца с Линчуком, их старым знакомым и частым гостем, неприятно поразила девушку. Ей было стыдно за отца. «Эх, папа, папочка, — укоряла мысленно отца Галинка, — как ты не замечаешь, ты осмеиваешь чужие слабости, а над тобой самим смеются? Как ты можешь не понимать...»

Мысли путались. Галинке хотелось плакать. Боже, как она завидует тем девушкам, которые в минуты неприятностей могут выплакаться на материнской груди. А у нее только отец. Порой колючий, насмешливый...

«Нет, папочка, ты не такой. Да, да, не такой! Вот только...»

Через дорогу в сквере, напротив университетских окон, на качелях катались дети. Они весело взбирались на деревянных лошадок, ударяли ногами под бока и куда-то лихо скакали. Ах, как славно лететь вот так, забыв обо всем на свете!..

Вдруг Галя услышала, что ее окликнули. Чей же это голос? Быстро обернулась: перед ней стоял Пилипчук, которого она не сразу узнала по голосу. Немного побледневший, взволнованный, он показался ей сейчас особенно симпатичным.

— Галя, помнишь, ты обещала принести книгу?

Взгляд девушки невольно скользнул по лицу юноши, остановился на шраме возле правого уха.

«Он такой вежливый, сдержанный, старательно учится, а отец...»

Галинка снова покраснела, почувствовав, как ее охватывает стыд за отца, и, чтобы Пилипчук не заметил ее замешательства, торопливо заговорила о книге.

— Какую? Ах да, исторические предания о гуцульском крае... Завтра принесу. Обязательно, Володя! Вот даже узелок при тебе завяжу, — пыталась шутить Жупанская.

Сдержанная улыбка озарила лицо Пилипчука. Он поблагодарил девушку и отошел к товарищам.

Станислав Владимирович Жупанский встречал свою шестидесятую «золотую осень». Любил повторять это выражение, потому что родился в это прекрасное время года, когда природа наряжается в самые пестрые одеяния, входя в пору зрелости...

Профессор выглядел еще довольно-таки бодро. Правда, привычка сутулиться заметно старила его. Издали он мог показаться дряхлым стариком. Да и времечко выдалось неспокойное, переменчивое — куда вынесет?

Превыше всего дорожил он своей независимостью; ему претила нетерпимость всяческих группировок, кружков, течений, на которые он, слава богу, за свою жизнь насмотрелся... Зачем тратить силы на споры с профанами, портить нервы по пустякам? Человеческая зависть, жадность, некультурность неистребимы, несмотря ни на что. Ну а кому нравится так называемая классовая борьба, пускай борются!

Правда, было время, когда и он, Станислав Жупанский, рвался к политической карьере. Однако эта горячка, к счастью, быстро прошла. Он утихомирился, всецело отдался науке. К нему пришло то большое, всеобъемлющее спокойствие, то величие духа, с высоты которого всякие события кажутся малозаметными пустяками. Он безраздельно погрузился в историю. О, это были счастливые времена! Он жил историей Галиции и не отвлекался по пустякам. А теперь? Сможет ли он и дальше так же плодотворно и целеустремленно работать, если на кафедре все чаще и чаще возникают раздоры?

Станислав Владимирович искоса поглядывал на Линчука, шагавшего рядом. Разве не выступления этого мальчишки на ученом совете были для него самыми болезненными? И где гарантия, что подобный инцидент не повторится завтра или же через неделю?

Они шли и долгое время молчали. Наконец профессор нарушил молчание:

— Могу я попросить вас, коллега, пожаловать ко мне на несколько минут для приватного разговора?

Говорил тихо, без нажима, не хотелось, чтобы Линчук заметил его волнение.

— Всего на несколько минут, коллега.

На какое, собственно, чудо можно было надеяться, чтобы на кафедре, которую он возглавляет с весны сорокового года, воцарилось согласие? На порядочность Линчука или на согласие ради согласия? Может, прямо спросить, чего нужно этому мальчишке? В двадцать восемь занимать должность доцента... Не каждому так улыбается фортуна.

Станислав Владимирович еще раз искоса взглянул на Линчука.

— Так зайдемте, коллега?

Линчук ступал широко, смотрел далеко впереди себя. Губы его были плотно стиснуты, и это придавало лицу выражение подчеркнутой сдержанности, некоторой даже суровости.

«Заходить или не заходить? Что нового скажет профессор? Еще раз повторит тезис о своей беспристрастности и объективности? Но ведь он меня, младшего и по возрасту и по должности, приглашает? У старой галицкой интеллигенции такие приглашения не приняты... Нет, надо все-таки зайти, — размышлял Линчук. — Хотя бы из вежливости. Любопытно, догадывается ли он о наших отношениях с Галинкой?»

Николай Иванович повернул голову, посмотрел на профессора открытым добрым взглядом, заметил, как по лицу старика скользнула приветливая улыбка. Она окончательно развеяла сомнения.

Станислав Владимирович провел гостя в свой кабинет, усадил в кресло на почетном месте за круглым столиком, торопливо, словно опасаясь, что Линчук не дослушает и уйдет, приступил к делу.

— Вы извините меня» Николай Иванович, но я не могу понять вас и всего, что сейчас происходит, — промолвил с некоторой грустью профессор, придвигая к гостю еще одно кресло. — Я вас уважаю... — На миг остановился, возможно, пораженный своей неискренностью и некоторым высокомерием, подумал с полминуты, затем добавил тихо: — Мне бы хотелось жить с вами в согласии, во взаимном уважении, Николай Иванович, но вы...

Станислав Владимирович опустил свое грузное тело в кресло, пристально посмотрел на доцента. В роговых очках хозяина вспыхнули искорки и сразу исчезли. Через некоторое время на Линчука уже смотрели непроницаемые, слегка прищуренные зеленоватые глаза и, кроме усталости, в них ничего нельзя было прочесть.

— Вы ведь знаете, коллега, сколько у нас сейчас на кафедре дел: и выпуск ученых записок, и подготовка цикла публичных лекций, и все такое прочее.

Голос звучал тихо и грустно. Станислав Владимирович и в самом деле считал себя незаслуженно обиженным.

Линчук молчал, не зная, как ответить старому профессору.

— Но вместо дружной работы у нас какие-то странные, бесплодные споры, искусственно разжигаемые противоречия.

Гость снова не ответил. Он сидел, склонив голову на грудь, и время от времени нервно поводил плечами. Хозяин воспринял это молчание как хороший для себя признак.

— По правде говоря, Николай Иванович, наши споры основываются чаще всего на недоразумениях, о которых не стоит даже говорить. А мы продолжаем спорить, портить друг другу нервы... Разве не так, коллега? — спросил с некоторой патетичностью профессор и развел руками. — К чему все это, простите?

Линчук вздохнул. Станислав Владимирович порывисто встал из кресла, принес гостю уникальную папиросницу — так он называл свой портсигар, доставшийся ему в наследство еще от деда.

Николай Иванович тряхнул своей тяжелой головой, удивленно посмотрел на открытый портсигар, не торопясь, взял сигарету, вставил ее в мундштук, прикурил и только после этого промолвил: «Благодарю!»

Хозяин пристально наблюдал за каждым движением молодого коллеги. Все вроде шло как нельзя лучше. Стараясь придать своему голосу оттенок доверительности, тихо и осторожно начал развивать свои мысли:

— Дорогой Николай Иванович! На недавнем заседании кафедры вы изволили бросить довольно обидное для меня как для историка и вашего бывшего учителя обвинение. Ныне все критикуют Грушевского, причем многие из этих «критиков» даже никогда не читали его произведений. Все ругают, кто как может. Никто не хочет признавать заслуги академика перед наукой. А я, Николай Иванович, этого не понимаю. Поверьте, коллега, — не понимаю! Возможно, я недостаточно современен, не улавливаю вовремя, что происходит, но, признаюсь, мне трудно многое понять из того, что утверждаете вы, Николай Иванович. Тем более что я всегда относился к вам с большим уважением, поддерживал вас, что, не скрою, было не всеми понято в университете...

Станислав Владимирович остановился, легким прикосновением мизинца сбил с сигареты нагар в фарфоровую пепельницу, тем же тоном продолжал:

— Согласен — у Грушевского были ошибки, между прочим, и у многих других историков они тоже были. Я допускаю, что некоторые исторические события он толковал неверно, возможно, в какой-то мере предубежденно. Пусть так. Согласен!

Похлопывал себя по колену в такт словам; пальцы правой руки, в которой держал сигарету, заметно подрагивали. Профессор волновался, хотя и пытался сдержанно улыбаться.

— Но скажите мне, Николай Иванович, по совести — разве можно отрицать общую пользу, которую принес этот историк для науки, для украинского, по его собственному выражению, общества?

В голосе хозяина теперь слышалась приподнятость, профессор смотрел на Линчука, будто спрашивал его: «Ну, что ты на это скажешь? Что?» Хотел, наверное, добавить еще какое-то слово, но, увидев, что гость выпрямился, умолк.

— Вы — мой наставник, мой старший коллега, многие годы водивший меня по лабиринтам исторической науки. Я всегда это помню. Но, дорогой Станислав Владимирович, призывая на кафедре занять принципиальную позицию в отношении работ Грушевского, я имел в виду не лично вас, а определенную тенденцию на кафедре и в университете вообще. О Грушевском не просто вздыхают в кулуарных разговорах, кивая на невежество выскочек, которые-де не понимают глубин исторической науки. Беда не в этом! Вы же знаете, Станислав Владимирович, что отдельные преподаватели не в силах расстаться с прошлым, иногда развивают идеи, которые, простите, могли казаться вполне научными во времена бывшей Австро-Венгрии, но не сейчас.

Тон последних слов особенно не понравился профессору. Но что поделаешь — необходимо сдерживаться. Более того, даже любезно поддакнул, дескать, прошу, продолжайте.

Линчук после слов одобрения еще с большим жаром продолжал:

— Ведь вы сами учили меня: историк тот, кто в состоянии объективно оценить добротный, собранный по крупицам материал; история — это объективно представленная эмпирия. Так? Ведь это же ваши слова, Станислав Владимирович! Думаю, что и для Грушевского вы не должны делать исключения. Я уже не говорю об идеологической стороне вопроса. Для нас с вами не секрет, что есть в университете преподаватели, которые попросту не заметили ни воссоединения украинского народа, ни ужасов гитлеровской оккупации, ни поворота населения наших западных земель к новому, советскому строю. Зато они подхватывают любой вздор. Уже, видите ли, подготовлены списки подлежащих высылке в Сибирь, в которые включены и многие преподаватели нашего университета... Но вы, Станислав Владимирович? Что общего с этими демагогами имеете вы?

Профессор сделал нетерпеливый жест. Он готов был взорваться яростным гневом, но понимал: надо сдерживаться. Прижав большой палец правой руки к запястью левой, считал пульс. Сейчас главное — выдержка. Да, да, выдержка. Крик здесь ни к чему. Ведь он пригласил Линчука не для того, чтобы еще больше рассориться. Цель приглашения — найти компромисс или хотя бы путь к нему, достичь, пусть временного, примирения на кафедре.

Доцент глядел теперь не в пол, а прямо на своего бывшего учителя. Он не видел, как от волнения Жупанский вцепился в ножку кресла своими сухими, жесткими пальцами.

— Давайте попытаемся оценить деятельность этого ученого не только политической, но прежде всего академической меркой.

Жупанский почувствовал новый прилив злой иронии: «Ну, ну, мужлан, раскрой секреты своей академической мерки! В чем она заключается? Но не забывай, что ты не на собрании, где можно нести всякую ахинею». Вслух же сказал другое:

— Ну, видите, Николай Иванович, вы отчасти уже согласились со мной. — Станислав Владимирович расплылся в улыбке. — Тонкости политики, признаться, я не всегда понимаю, но что касается академической мерки, то тут...

Профессор развел руками, давая понять гостю, какая меж ними дистанция.

Линчук усилием воли подавил подымавшуюся в груди волну неприязни к профессору, улыбнулся, ощутив холодное спокойствие.

— Сторонникам и поклонникам Грушевского я всегда задаю один и тот же вопрос: какими доводами вы подтвердите его фундаментальный вклад в академическую науку?

— Ну что ж, — проговорил Станислав Владимирович, победно взглянув на Линчука, — я могу повторить вам факты, которые вы найдете в любой энциклопедии, в любой статье об академике Грушевском. Начнем с колоссальной источниковедческой базы. Грушевский использовал новейшие для его времени данные археологии, этнографии, филологии. Он опубликовал обширный документальный материал, добытый в архивах многих стран. Он поистине ученый с мировым именем.

Жупанский замолчал, как бы прислушиваясь к собственным словам, только что произнесенным им. Эти слова ему нравились, он был готов их даже повторить. Но интересно, что скажет «оппонент».

— Станислав Владимирович! — начал медленно гость. — Я не оспариваю того факта, что Грушевский обладал удивительной работоспособностью, что ему помогала блестящая память. Но что нового внес Грушевский в историческую науку, в историческую теорию?

Профессор снисходительно улыбнулся.

— Отвечу, Николай Иванович, отвечу! Он одним из первых отбросил норманнскую теорию происхождения Руси, Русского государства и уже этим заслужил благосклонность всех восточнославянских народов. Согласны, Николай Иванович?

— Эти высокие слова справедливее было бы отнести к Ломоносову! Но допустим. Киевскую Русь Грушевский у норманистов отобрал, зато Москву отдал татарам, Азии... А Киевскую Русь вообще называл чисто украинским образованием.

Понимаю, некоторым нашим хуторянам льстит такая, с позволения сказать, гипотеза.

Но они не замечают дьявольского коварства уважаемого академика. Ведь по Грушевскому получается, что цивилизовали восточнославянские народы хазары. Вот вам и «новаторство»! Вместо государственности северных разбойников нам подсовывают культуру южных спекулянтов и работорговцев. Да это же чисто масонская уловка! А наши ученые умники подхватывают эти антипатриотические идейки, не зная по простоте душевной, кому служат! Но вы-то понимаете, какого троянского коня подсовывает нам Грушевский!

Станислав Владимирович угрюмо молчал. Он не ожидал, что Линчук коснется таких щекотливых сторон деятельности профессора. Дело в том, что и ему самому преклонение Грушевского перед культурой хазарского каганата казалось странным. Но он допускал, что Грушевский, как и другие крупные ученые-историки, мог в некоторых аспектах ошибаться. Карамзин и тот ошибался!

Между тем гость все больше и больше вдохновлялся. Он словно забыл, что находится в кабинете своего уважаемого учителя, чьи чувства всегда старался щадить.

— В Истории украинской литературы, в первом ее томе, как вы знаете, дорогой Станислав Владимирович, хазарскую теорию происхождения украинцев Грушевский называет своим именем. Культуру хазарского каганата он объявляет плюралистической, а антов, то бишь восточных славян, — прилежными учениками хазаров. Неужели вы согласны с такой трактовкой, Станислав Владимирович?..

Слова кололи, будто острые гвозди. Однако профессор сдерживался, заставлял себя молчать.

Николай Иванович встал с кресла, потушил окурок сигареты, начал ходить по комнате, которую сам хозяин называл маленьким историческим музеем. Действительно, кабинет напоминал музей. На стенах висели портреты прославленных вождей украинского казачества, кошевых атаманов Запорожской Сечи. Над рабочим столом профессора — большой портрет Богдана Хмельницкого. Линчук остановился перед портретом.

— Или вот зачем, спрашивается, Грушевский выставлял гетмана Ивана Выговского прямым продолжателем дела Хмельницкого? Разве это не передергивание фактов?

Хозяин молчал, Линчук улыбнулся и, снова прохаживаясь по кабинету, принялся осматривать его достопримечательности.

Боковая стена до самого потолка была уставлена книгами. Здесь же стоял широкий шкаф, за стеклянными дверцами которого разложены старинные вещи: иконки, казацкие кубки, оружие, огромная люлька (с такой трубкой обычно изображают на иллюстрациях Тараса Бульбу), разрисованная посуда, писанки — раскрашенные пасхальные яички. На отдельном миниатюрном столике резная композиция — на лесной опушке Олекса Довбуш, а за ним несколько опришков в расшитых своих кептариках. Эту фигурку из дерева Станислав Владимирович приобрел еще перед фашистской оккупацией у знакомого резчика-гуцула из Косова.

Пройдясь несколько раз вдоль и поперек кабинета, Линчук выжидательно посмотрел на профессора, который тоже, кажется, не собирался продолжать разговор. С каждой минутой молчание становилось все более гнетущим. Это уже противоречило правилам гостеприимства. В глубине души Жупанский понимал: игра с Линчуком закончилась неудачей. Разве такого привлечешь на свою сторону? Но нужно по крайней мере выяснить, до какой степени его ученик готов пойти хотя бы на незначительный компромисс...

— Я внимательно вас выслушал, Николай Иванович, и хочу еще послушать, — проговорил, насколько мог мягко, Станислав Владимирович. — Прошу вас, продолжайте.

Линчук вздохнул, будто подчеркивая нелегкость своего положения. Потом встряхнул головой, заговорил неторопливо:

— У меня одно стремление, Станислав Владимирович... Говорю это вам как дорогому для меня человеку. Поймите: история Украины для Грушевского и его сторонников была средством, а не благородной целью. Его теории служили и служат идейным оружием в руках предателей украинского народа. Неудивительно, что всякие мельниковцы и бандеровцы хватались за эти идейки, как черт за сухую ветку...

Станислав Владимирович не ответил. «Нет, с таким каши не сваришь, — думал он с горькой иронией. — Примирение! Напрасная надежда. Он не в состоянии взглянуть на вещи с украинской точки зрения. Я для него больше не авторитет! А давно ли этот мальчишка глядел мне в рот? Да и не только мне... А теперь: расшагивает, будто лев, и не говорит, а изрекает. И я вынужден слушать его разглагольствования? Нет, премного благодарен — с меня хватит. Достаточно! Промолчал на кафедре, сдержался на ученом совете — теперь хватит!»

Сидел с опущенной головой и думал. Все идет как-то не так, как хотелось бы. Он ведь искренне приветствовал приход Красной Армии осенью 1939 года. С радостью принял из рук новой университетской администрации руководство кафедрой. А сейчас...

— Николай Иванович...

Грустный, тихий голос профессора насторожил Линчука. Он скрестил руки и остановился возле кресла, в котором сидел Жупанский, приготовился внимательно слушать.

— Мне очень грустно, Николай Иванович, что вы совсем разучились меня понимать. Очень грустно, — повторил профессор. — Я предпочитал бы, чтобы наша кафедра работала слаженно, как кафедра единомышленников, но, к сожалению, этого нет, и прежде всего именно из-за вас, коллега. Извините, но правда глаза колет. Да, да!

У Линчука пересохло в горле. Внезапная усталость подкашивала ноги. Стало жаль и себя, и старого профессора, перед которым он когда-то благоговел. Эта жалость давно уже терзает душу, не позволяет откровенно высказаться по поводу заблуждений старого ученого. Правда, он не раз возражал и Станиславу Владимировичу, и другим апологетам Грушевского, но возражал с оглядкой, чтобы, не дай бог, не нанести им сильной обиды. А дает и даст ли такая полукритика хотя бы капельку пользы?

Николай Иванович сел на краешек кресла.

«Ему очень больно! А мне? — взволнованно думал он. — Разве мне не больно? Ведь именно вы, Станислав Владимирович, открывали передо мной тайны знаний, вели меня по крутым тропинкам науки! Вы были моим учителем, наставником... Разве мне не горько, что я давно люблю Галинку, вашу дочь, профессор, и не могу сказать вам ни единого слова о наших взаимоотношениях? О, если бы вы узнали! Наверное, вытолкали бы меня из своего кабинета?! Навсегда отказали бы мне от своего дома, потому что я ниспровергаю вашего кумира».

Эти мысли словно зажгли огонь в душе Линчука. Он поднял голову, внимательно посмотрел на хозяина, будто вызывал его на продолжение словесного поединка.

«А что, если сказать? Вот сейчас, без всякой оглядки. Изложить ему свою принципиальную позицию. Пускай знает!»

Серые глаза Линчука потемнели, подернулись холодным блеском. Будто в ответ на этот пронзительный взгляд, Жупанский выпрямился. Его глаза полыхали.

Николай Иванович почувствовал: дальнейший разговор может перейти в перебранку. А так ли обязательно спорить?

— Прошу прощения, Станислав Владимирович, — сдержанно и довольно вежливо промолвил он, протягивая руку к своей папке, — я должен уже откланяться. Дома меня, наверно, заждались.

Профессор встал из кресла, насупившийся и колючий.

— Не смею задерживать. Тем более что мы с вами спорим час с лишним и, кажется, без всякой пользы, как два глухаря. Кроме того, вы торопитесь на обед, а на обед никогда не следует опаздывать — это вредно для организма и вызывает неудовольствие тех, кто вас ждет.

Наигранно-веселый тон хозяина подтолкнул Линчука к двери. Станислав Владимирович не пошел провожать его, подчеркивая тем самым свою глубокую неудовлетворенность разговором.

— Ишь Демосфен выискался! — сердито процедил он, снова усаживаясь в кресло.

«Никогда, никогда больше не переступлю порог этого дома», — шептал Линчук побелевшими губами, надевая в коридоре плащ. Чувствовал, что от этого решения становится еще тяжелее на душе, но...

— Уже уходите? Не будете ждать Галинку? — послышался тихий голос домработницы.

Она приблизилась к растерявшемуся доценту, тепло, по-матерински улыбнулась мягкими старческими губами. Собственно, она и была второй матерью Галинке после смерти родной, ухаживала за девушкой как за своей кровной, все время за нее переживала. Она давно уже догадывалась об отношениях между Галинкой и Николаем Ивановичем, только вот не знала — радоваться ей этому или тужить. Иногда убеждала себя, что Линчук хотя и некрасивый, но умный, добрый. А порой, посматривая на молодого преподавателя, проникалась невольной печалью: засохнет Галинка с таким, завянет, как листья на морозе.

— Убегаю, Михайловна, — сдержанно кинул доцент, хотя и знал: старушка спрашивает для приличия.

— Поспорили? — с сожалением поинтересовалась Михайловна. — И чего вы не поделили?

На добром с глубокими морщинами лице отразилось беспокойство.

— Михайловна! — голос Линчука дрожал, выдавал волнение. — Передайте, прошу вас, Галинке, что я больше не мог... Не мог дольше задерживаться в вашем доме. Пусть, если сможет, позвонит. Я...

Хотел что-то добавить, но голос не подчинялся. Николай Иванович махнул рукой и выбежал на лестницу.

— Трудно будет тебе, хлопец, с профессором ладить. Ой трудно!

Михайловна покачала седой головой, минутку постояла у порога, потом заперла дверь на два замка и, вздохнув, принялась натирать уже и без того зеркалом блестевший паркет коридора.