Резкий разговор с дочерью оставил в душе Станислава Владимировича щемящую боль. Несколько дней находился в состоянии меланхолического равнодушия ко всему на свете, избегал Галинку, Олену.
Сегодня лекций нет. Можно и погулять в парке, попытаться развеять дурное настроение. Ведь с таким настроением он не может работать над статьей для сборника.
Дорожки парка устланы багряными листьями. Они шуршат под ногами, напоминают о приближении зимы. Станислав Владимирович поднял глаза на одетые в осеннее убранство деревья. Сколько себя помнит, ходил по этим аллеям, любовался могучими дубами, липами. Прогуливался здесь вместе с матерью, отцом. Как недавно и давно это было! Да, да, сколько лет минуло с тех пор! Может, пятьдесят, может, больше.
Мимо него прошли юноши в рабочих спецовках. Они громко и серьезно что-то обсуждали. До слуха Станислава Владимировича донеслось несколько обрывков фраз:
— Что он инженер, это правда. А что ошибается, тоже правда. Вот я изготовлю резец, тогда мы по-другому поспорим.
— Верно!.. Ты слыхал же, как Виталий Семинский возражал на совещании профессору? Тот ему твердит о косинусе, а Семинский...
Рабочие отдалились, и Станислав Владимирович не расслышал, в чем именно Семинский возражал профессору. Да и кто такой этот Семинский?.. Однако как уверенно говорили эти мальчишки об ошибке инженера, о новом резце!
Удивился, что вдруг вспомнились строчки стихотворения, которое когда-то заучивала дочь. Может, он и в самом деле ошибается? Смотрит на мир глазами дальтоника, не видит богатств его красок? Разве юноши, прошедшие только что мимо него, не дети крестьян-гуцулов? По выговору слышно, что они с гор. А рассуждают о каком-то изобретении, новом резце, косинусе...
Еще раз взглянул в ту сторону, где темнели фигуры рабочих, и неожиданно рассердился: «А какое мне дело до них и до их резцов?!»
Шел не торопясь, смотрел на носки туфель и думал: «Все это меня не касается. Да, не касается!»
Иногда ему становилось страшно от подобных повторений, назойливых фраз. Хорошо знал, что в его возрасте человек должен оберегать свою психику с такой же заботой, как матери оберегают маленьких детей от опасных инфекционных заболеваний, сильных возбуждений. Однако в ушах не переставало звучать:
Да что же это такое? Неужели он не может думать о чем-нибудь более важном, чем это бездарное стихотворение? Почему оно звенит в ушах, будто сатанинское наваждение?
Остановился, вздохнул.
На одной из боковых аллей парка на белой скамейке сидели юноша и девушка, веселясь, ударяли ладонями о ладони. Лицо парня показалось знакомым. Кажется, это студент факультета славянской филологии. Нужно сделать вид, что он их не замечает. Пускай себе резвятся, возможно, для них это похлопывание в ладоши сейчас важнее любых проблем.
Готов был молча пройти мимо скамьи, как вдруг юноша встал, вежливо поклонился.
— Добрый день! — ответил профессор на приветствие молодого человека, пытаясь вспомнить его фамилию.
«Кажется, Голод... Да, да, это его стихи были напечатаны в университетской многотиражке... Только почему он не на лекциях?»
Витась Голод сидел с Феклой. Он уже несколько дней пребывал в безумном чаду нежданно нагрянувшей любви.
— Кто этот старик? — приглушенно спросила Фекла, когда Станислав Владимирович немного отдалился.
— Профессор Жупанский. Галинки Жупанской отец. Помнишь, она выступала в вашем клубе на концерте?
— Такая развалина? — громко удивилась Фекла.
— Тсс!
Станислав Владимирович вздрогнул от оскорбительного слова. «Развалина!..» Неужели он выглядит так уж безнадежно?
Напротив университета — большой цветник. Станислав Владимирович никогда не был равнодушен к цветам. Не мог пройти мимо цветника и теперь. Может, хоть цветы успокоят, и он забудет обиду, нанесенную грубой деревенской девкой.
Осень еще не наложила своего отпечатка на красоту клумб. Постоял возле астр, подошел к портрету Ивана Франко из живых цветов и трав. Несколько минут восторженно смотрел на произведение садовника. Сколько ни смотришь на портрет, а насмотреться не можешь. Поразительное сходство. Прекрасно передана гордая осанка, задумчивые глаза.
Жупанский вздохнул, вспомнив свою встречу с великим писателем-просветителем. Он попросил Франко высказать мнение о своей первой статье, помещенной в научном вестнике общества имени Шевченко. Иван Яковлевич прочел и молча возвратил статью.
— Как вы ее оцениваете? — Ему очень хотелось услышать слово похвалы.
Франко окинул его усталым взглядом поблекших голубых глаз, снова промолчал.
— Вам не нравится? — настойчиво допытывался он.
— Статья написана осведомленным человеком, — последовал сдержанный ответ. — В ней есть все необходимое для научной работы. Нет только глубокого чувства к мужику. — Подумал немного и добавил: — Чтобы писать о народе, его чаяниях, необходимо прежде всего любить народ, любить всеми силами души...
Это была первая и последняя беседа с Каменяром. Не очень приятная беседа.
Жупанский почувствовал недовольство собой. Стало стыдно, что не смог тогда оценить совет великого просветителя. Отошел от портрета Ивана Франко, поник головой, шел не торопясь и думал: «Чтобы писать об истории народа, надо любить народ...» А разве я не люблю? Разве я не живу для народа, для его прогресса? А мой труд?»
Стало больно, тягостно. Упасть бы вот здесь на траву, заплакать навзрыд. Или, может, лучше пойти на кладбище, посидеть возле фамильного склепа? Но сначала он должен поговорить с проректором...
В таком подавленном состоянии вошел в приемную. Молоденькая девушка, которую в университете все звали просто Марисей, сказала, что проректор уже спрашивал о нем.
— Да, да, я малость опоздал, — засуетился Станислав Владимирович. — Не думал, право, опоздать и опоздал.
Марися взяла из его рук шляпу, помогла повесить новенький макинтош, который ему купила дочь.
— Премного вам благодарен! — почтительно поклонился профессор. — Вы так внимательны, что хочется поцеловать вам руку, хотя для такого старика, как я, это верх неприличия.
Марися засмеялась, побежала сказать о его приходе проректору. Через минуту возвратилась, пригласила профессора в кабинет. Станислав Владимирович уверенно взялся за ручку двери. Но стоило ему переступить порог, как нерешительность снова охватила его.
Проректор разговаривал с кем-то по телефону. Он не вышел из-за стола, не подал руки, не усадил Станислава Владимировича в кресло напротив себя, как это делал всегда, а лишь жестом указал, где сесть.
Жупанский ждал, пока проректор закончит беседу, заговорит с ним. Ждал и подыскивал доводы для оправдания своей медлительности в научных делах.
«Болен. Сердце не разрешает напряженно работать. Едва хватает сил на чтение лекций, на текущую работу... Нет, не то. Академик Духний тоже болен и значительно старше меня, а успевает всюду: кафедру ведет, лекции читает, только в этом году издал две книги, в газетах и журналах статьи печатает...»
Тем временем проректор положил телефонную трубку, вышел из-за стола, молча пожал вставшему со стула Жупанскому руку, снова пригласил садиться, развернул какую-то папку, поинтересовался здоровьем.
— Плохое.
— Плохое? — переспросил проректор не то сочувственно, не то удивленно. — Может, вам следует подлечиться, Станислав Владимирович? — И лицо проректора с длинным, чуточку заостренным носом подалось вперед.
Жупанский вопросительно уставился глазами на проректора, вызывающе молчал.
— Если надо, так надо, — продолжал проректор. — Вы, пожалуйста, не стесняйтесь.
— А как же кафедра? — вырвался похожий на стон вопрос.
Проректор немного подумал, соединил в замок пальцы рук и, не сводя с профессора внимательного взгляда, проговорил:
— На время отсутствия вас заменит доцент Линчук — ваш ученик. Я думаю, он вполне справится... Главное — здоровье, Станислав Владимирович. Вам лучше знать, что здоровье — тот же талант. Без здоровья нет науки, будь хоть семи пядей во лбу. Так ведь?
Голова Жупанского поникла.
«Ну что ж, пускай Линчук принимает кафедру, а я погружусь в нирвану, буду наслаждаться «высшим блаженством полного покоя».
Но не успело появиться это несмелое желание, точнее — намек на него, как сердце взбунтовалось от гнева.
«Никогда! Добровольно уступать кафедру выскочке? Нет, нет!.. Почти двадцать лет, можно сказать, полжизни добивался, а когда наконец достиг своего...»
— Что вы на это скажете, Станислав Владимирович? — спросил дружеским тоном проректор.
— Что я скажу?
Помолчал, превозмогая волнение, которое вдруг стиснуло сердце, перехватило дыхание.
— Я не могу да и не имею права оставить в таком состоянии дела кафедры... Вы же знаете, Иосиф Феоктистович, издание сборника и многое другое...
Станислав Владимирович передохнул, подождал, чтобы немного собраться с силами.
— Если уж пошло на откровенность, Иосиф Феоктистович, дело здесь не в лечении. Я очень хорошо понимаю, что вы пригласили меня не только для того, чтобы узнать о здоровье. Не так ли, Иосиф Феоктистович?
Проректор молчал. Из опыта он вывел для себя правило — в беседе с преподавателями, особенно с такими, как профессор Жупанский, никогда не повышать голос и подбирать самые деликатные слова. Одна неосторожная фраза может испортить весь разговор. Вот почему он и сейчас не спешил. Станислав Владимирович тем временем чуточку пришел в себя, успокоился. Это, конечно, к лучшему.
Проректор разомкнул руки.
— Вы угадали, дорогой Станислав Владимирович. Извините меня за такую преамбулу, но прошу верить, что она основывается на глубокой к вам симпатии. Вы ведь знаете мою откровенную натуру.
Жупанский выжидающе молчал.
— А теперь об основном... Два дня назад, Станислав Владимирович, ректора, секретаря партбюро и меня пригласили в горком партии. Секретарь горкома, Сергей Акимович Кипенко пригласил... Разговор был очень серьезный. Товарищ Кипенко в деталях интересовался ходом нашей подготовки к десятилетию воссоединения. Излишне объяснять, какая это знаменательная дата, какой великий это праздник для нашего народа... Прошу еще раз извинить меня за откровенность, Станислав Владимирович, но я должен напомнить: в этой подготовке вашей кафедре принадлежит если не ведущее, то во всяком случае важное место. Я искренне надеюсь, что вы разделяете эту точку зрения ректората и партийной организации.
— Мы кое-что делаем, Иосиф Феоктистович. Да, да! Готовим к печати юбилейный сборник.
— Знаю, об этом мы даже сообщили секретарю горкома партии. Но темпы, темпы, дорогой Станислав Владимирович! Создается впечатление, что ваша кафедра пока что не торопится. К сожалению, конечно, не торопится.
— Вы об этом уже говорили на заседании ученого совета, — твердым голосом заметил профессор. — Какой заведующий, такая и кафедра.
Проректор распрямил узкие плечи. Нахмурился.
— Так не годится, Станислав Владимирович... До праздника остался ровно год. Кафедра украинской литературы и кафедра философии уже давно начали подготовку. А от вас не получен даже план сборника. Ректорат очень обеспокоен, Станислав Владимирович!
Жупанский заерзал в кресле. В самом деле, окончательный план сборника он не подал. Проректор имеет полное право быть недовольным. Но разве он виноват, что кафедра работает неслаженно? Разве ректорату неизвестно поведение Линчука, который постоянно мутит воду?
Проректор, похоже, не понял его немых вопросов.
— Редактором сборника, — продолжал Иосиф Феоктистович, внимательно рассматривая ногти на своих пальцах, — ректор назначил Николая Ивановича, вашего ученика... Однако ответственность за выпуск целиком возлагается на вас, Станислав Владимирович. Персонально на вас.
«Значит, Линчук... Лучшего редактора не нашли?.. Очень хорошо. Не спросили, не посоветовались... Выходит, пора надевать терновый венок. Ну что ж!»
Жупанский встал, протянул проректору руку.
— Разрешите заверить вас, глубокоуважаемый Иосиф Феоктистович, что через неделю план будет представлен... Я надеюсь, вы поверите слову обреченного. Передадите его ректору.
Проректор то ли не понял, то ли сделал вид, что не понял прозрачного намека профессора.
— Вижу, что ничего серьезного у вас нет. Просто временное возрастное недомогание. А вы очень мнительны, — с напускной веселостью продолжал Иосиф Феоктистович. — Ректору я передам о вашем намерении, а себе запишу: в среду в пять часов профессор Жупанский представит план сборника. Приходите вместе с Николаем Ивановичем. Добро?
Жупанский поморщился, однако возражать не стал. Пусть будет так — он придет с Линчуком.
— Разрешите поблагодарить за внимание?
Проректор проводил профессора до двери, и тут они простились самым дружеским образом. Немного успокоенный, Станислав Владимирович бодро вышел в приемную и увидел Линчука. Кивнул головой и хотел пройти мимо, не подавая руки, но доцент почтительно спросил о самочувствии.
— Как нельзя лучше! — с фальшивой приподнятостью заверил профессор. — А вы тоже к проректору?
— Да! — сдержанно ответил Линчук. — Зачем-то вызывает.
Станислав Владимирович наклонил голову, молча вышел в коридор.
«Наверное, действительно готовят на мое место, — думал он, поднимаясь на третий этаж, где помещалась кафедра. — Нашли заведующего. Да и какое они имеют право без конкурса... Раз, два, три...»
Но что бы ни случилось, а заведует кафедрой пока он, следовательно, должен действовать вопреки настроению и желаниям. Раз служебные обязанности требуют, значит, надо действовать. Святой закон служебных обязанностей он никогда не пытался обойти. От отца унаследовал это правило. Оно вошло в его жизнь как безусловная необходимость.
Отец был выходцем из семьи священника, сделавшего чиновничью карьеру. Прошел австрийскую муштровку. Служил императору добросовестно до самой смерти, действуя как раз и навсегда заведенный механизм: вставал ровно в восемь, без десяти десять шел в присутствие, или, как говорили в те времена, бюро, возвращался на обед в четыре, ложился отдыхать...
Именно от отца Станислав Владимирович унаследовал педантизм, почтение к правилам.
Зашел на кафедру — ничего особенного — столы, шкафы с книгами, стулья. И все-таки он здесь хозяин! У него, заведующего, особый стол с филигранными ножками, покрытый темно-фиолетовым сукном. За этим будничным столом он подписывает распоряжения, сидит во время заседаний. Даже чернильное пятно на сукне было памятным.
Станислав Владимирович взглянул на пятно, невольно улыбнулся: его оставила Калинка по окончании средней школы. Прибежала радостная, возбужденная, щебетала о каких-то школьных новостях, потом схватила ручку, начала писать подругам письма и... разлила чернила. Он тогда прикрикнул на дочь, а Галинка в ответ лишь засмеялась, обещала вывести пятно, да так и не вывела.
Потертое кресло тоже напоминает о себе. Это же он его протер. А вскоре на этом кресле, за этим столом воссядет другой. И кто? Линчук, его неблагодарный ученик. Будет давать указания, а он, профессор, вынужден будет слушать, подчиняться... А может, ему все же оставят этот стол? Зачем Линчуку такой старый стол, когда ему могут поставить новый, более современный.
— Не позволю! — промолвил вслух Станислав Владимирович и быстро вышел из кабинета с видом человека, который только что принял важное решение.
С этим решительным видом вошел в кабинет истории СССР, где лаборант-старичок переписывал какие-то карточки. При появлении заведующего тот встал, почтительно поздоровался.
Это понравилось профессору, и он подал лаборанту руку.
— Будьте любезны, повесьте объявление для преподавателей и аспирантов, — велел Жупанский.
Лаборант с пышной, похожей на веник бородой приготовился слушать, записывать.
— К двадцать восьмому числу всем преподавателям и аспирантам подать предложения об участии в научном сборнике, посвященном десятилетию воссоединения.
Лаборант кончил писать, посмотрел на заведующего вопросительно.
— А не лучше ли так: созвать всех завтра на пять-десять минут и сделать объявление, — не то спрашивал, не то давал указание профессор.
— Видимо, лучше, — поддержал мысль лаборант. — Живое слово — не бумажка.
Станислав Владимирович колебался. Всегда так, когда что-нибудь решал.
— Мы так и сделаем, — наконец резюмировал он. — Повесьте объявление, что завтра в четыре часа я прошу всех собраться, а через день-два назначу заседание кафедры.
— Будет сделано, — заверил лаборант, пряча в бороде сдержанную улыбку.
Отдав распоряжение, профессор посмотрел на расписание. Завтра у него лишь одна лекция с утра. Это очень хорошо. Можно поразмыслить над планом сборника, кое с кем посоветоваться. Каким будет этот сборник, Станислав Владимирович не очень отчетливо себе представлял. И более всего волновало собственное участие. О чем он напишет? И нужно ли вообще писать? Если его снимут с заведования кафедрой...
— Не может этого быть! — грустно прошептал он. — Ведь меня никто не предупреждал... Иосиф Феоктистович такой, кажется, доброжелательный, приветливый...
Выходил из университета и думал о недавнем разговоре с проректором. Разве у Иосифа Феоктистовича нет оснований быть им недовольным, несмотря на личное расположение? Конечно, есть! Собственно говоря, он его и высказал уже в вежливой форме. Значит, надо издать этот сборник любой ценой и как можно скорее написать пол-листа, не больше... Нет, нет. Надо дать работу листа на два, а вот Линчуку посоветовать ограничиться только редактированием. В крайнем случае разрешить небольшую статью. В конце концов я решаю, кто сколько и что пишет.
«Тогда он, пожалуй, притихнет, поубавит малость свою карьеристскую прыть».
Мысль понравилась, и это подняло настроение. Да, да, он обязательно напишет статью, причем академическую, фундаментальную, и поставит Линчука на место.
Станислав Владимирович уснул и спал довольно крепко, а когда проснулся, почувствовал еще большее желание показать выскочке Линчуку, кто есть кто... С этим намерением сразу же после лекции и пошел в областной архив.
Любил рыться в стопках пожелтевших бумаг, разыскивал неизвестные документы, интересные факты. Все заносилось в карточки, которых у профессора было три вида. На маленькие, с дырочками, библиографические карточки записывал названия документов, небольшие выдержки и цитаты, на средних, из плотной бумаги, конспектировал документы и материалы по конкретным вопросам, а на большие — переписывал наиболее важные материалы целиком.
Это была кропотливая, но и захватывающая работа. И когда удавалось натолкнуться на интересный факт или документ, радовался, как садовник радуется первому плоду на молодом дереве.
Архив располагался в бывшем монастыре бернардинцев — католического ордена, который несколько веков, подобно коршуну, терзал живое тело Галиции, принес ей много бед и страданий.
При входе во двор монастыря Станислав Владимирович всегда испытывал какой-то внутренний трепет: так и казалось, что из темных подвалов вот-вот послышатся приглушенные стоны мучеников, страдающих за православную веру. В такие минуты замедлял шаг, прислушивался. Сегодня даже остановился. Вокруг царило застывшее спокойствие. Профессор улыбнулся, подшучивая над собственными причудами, направился к железным полуовальным воротам.
«Совсем плохими, никудышными стали нервы!» — подумал он, открывая калитку в воротах.
В приземистом с овальным потолком зале не было никого. Станислав Владимирович немного удивленно осмотрелся, хотел пройти в другую комнату. В этот момент из-за перегородки показалась лысая голова старика.
— А-а-а! — протянул он приветливо. — Милости просим, милости просим!
Он положил на стол стопку бумаг, открыл дверцу, вышел к Жупанскому.
— Давненько вы не приходили, давненько! — мило укорял старичок, и его клиноподобная физиономия оживилась. — Я даже у академика о вас спрашивал.
— Все хлопоты мешают, — вздохнул профессор. — Молодые теперь слишком рано зазнаются, становятся неудержимыми, так и норовят выскочить наперед, выставить напоказ свою «эрудицию». Настоящей эрудиции с гулькин нос, а вот амбиции полный мешок.
Промолвил и снова вздохнул, вспомнив Линчука.
Лицо архивариуса оживилось еще больше.
— Что и говорить, что и говорить, — быстро согласился он. — Но мы тоже были такими. Подлинное знание — это мудрость, а она приходит с возрастом. Но у старости — увы! — нет мечтаний, нет страстности. Я так думаю, Станислав Владимирович!
Круглая голова архивариуса склонилась к самому плечу, а острая, аккуратно подстриженная бородка поднялась вверх.
Станислав Владимирович и уважал, и немного сторонился старого архивариуса. Знал, что тот трудолюбив, старателен, влюблен в свое дело. За это уважал, ибо сам был таким. Однако встречи с архивариусом, разговоры с ним вызывали почти каждый раз какое-то напряжение, заканчивались если не явным, то, во всяком случае, молчаливым несогласием.
— Проходите, проходите, — приглашал старичок, а его маленькие, похожие на беличьи, глаза смотрели внимательно, будто сверлили взглядом, что-то искали. — Вам что-нибудь найти? Или вы будете работать над подшивками «Громадського голосу»?
— Благодарю, возьму подшивку.
Архивариус вернулся за перегородку, отыскал папку с газетами, подал профессору.
— Там кто-нибудь есть? — спросил Станислав Владимирович, указывая на дверь с табличкой «Читальный зал».
Старичок быстро обернулся.
— Да! Академик Духний. С самого утра сидит. Очень интересный документик нашел накануне. Заходите, прошу.
С академиком Духнием Станислав Владимирович был знаком еще с молодых лет, хотя они никогда и не поддерживали близких отношений. Их жизненные тропинки, как казалось Жупанскому, почти всегда расходились в противоположных направлениях. В студенческие годы, особенно на первых курсах, Жупанский все время отдавал учебе и всячески сторонился политики, хотя и имел знакомых среди политически ангажированных студентов. Духний, напротив, был в центре всех споров, которые раздирали студенческую корпорацию накануне первой мировой войны. Спорили тогда все и со всеми: поляки с украинцами, униаты с католиками, те и другие — с православными; состязались в красноречии монархисты и либералы, либералы и социалисты, но громче всех дискутировали, пожалуй, австрофилы и москвофилы. Их споры заканчивались нередко потасовками...
Духний буквально жил этой войной, полыхавшей в стенах альма матер, чувствовал себя в ней мушкетером. Он метал громы и молнии против народовцев-австрофилов, обрушивался на их идею «присоединения» украинских областей Российской империи к Галиции, создания «автономной» Украины под скипетром австрийского императора. Для галичан, убеждал он, возможна только одна ориентация — на единокровную и единоверную Россию.
Злые языки поговаривали, что Духний имел знакомых в российском консульстве во Львове, бесплатно получал из Петербурга газеты, книги и еще кое-что. Жупанский верил и не верил этим наветам. В те годы всякому, кто не ругал Россию публично, не охаивал русскую культуру и не брызгал ненавистью в адрес русских, легко приклеивали ярлык «царского агента». Да и какое это в конце концов имеет значение, рассуждал в те годы молодой Жупанский, ходит Духний или не ходит к русским? Ведь некоторые студенты с его курса имели друзей в кайзеровском посольстве, и никто их не осуждал за это. А чем германский кайзер лучше русского царя?
Впрочем, так Жупанский думал недолго. Начавшаяся в августе 1914 года война стала причиной размолвки между ним и Духнием... Станислава Жупанского война испугала. Она нарушила все его планы. Во всем виновными казались «сумасшедшие» сербы и стоявшая за ними Россия. Как сына чиновника, всю жизнь посвятившего сохранению австрийского порядка в Галиции, его на некоторое время захлестнула волна австрийского патриотизма. Он с нетерпением ждал каждой приятной сводки с фронта, с упоением читал сообщения о подвигах «сечевых стрельцов».
Духний на все смотрел иначе. Он с трудом скрывал радость, когда пришло известие о смерти эрцгерцога Франца Фердинанда. Как и многие галичане, Духний считал, что война может стать началом освобождения их земель от ненавистного австрийско-католического ига. Поэтому Жупанский не удивился, когда узнал, что Духния отправили в концентрационный лагерь Талергоф.
Станиславу Жупанскому, безусловно, было жаль однокашника, но он не только не протестовал, а даже и не осуждал бесчинств австрийских властей.
Но в восемнадцатом году все перемешалось в Галиции. Падение Австро-Венгерской монархии как бы сблизило людей разного происхождения и противоположных политических взглядов. Жупанский не удержался перед соблазном политической деятельности. Да и как было удержаться, если его кумир Михаил Сергеевич Грушевский, книжник из книжников, засиял на политическом небосводе, возглавил в Киеве Центральную раду, стал организатором независимого, как тогда казалось многим галичанам, Украинского государства. Как уж тут было удержаться!
А Степан Духний?
Возвратившись из Талергофа, где только чудом не отдал богу душу, Духний перестал встречаться со своими бывшими единомышленниками и старыми друзьями, появлялся на людях только в библиотеках да архивах.
Сначала это удивляло Жупанского, но потом он увидел, что падение царского самодержавия в России, победа там социалистической революции вызвали общую деморализацию в среде москвофилов. Духний углубился в научные изыскания, с утра до позднего вечера высиживал над архивными рукописями, всевозможными книгами, подшивками. Казалось, что у него никогда не было выходных, праздников — только кропотливая работа от зари до зари.
К тому времени, когда Жупанский окончательно разочаровался в политической деятельности, Степан Духний успел приобрести репутацию серьезного исследователя. Больше всего удивляли Станислава Жупанского темы, которые теперь занимали бывшего однокашника. Он исследовал творчество Ивана Франко, Леси Украинки, революционных писателей Западной Украины двадцатых годов.
Одержимость Духния невольно вызывала уважение. За короткое время он опубликовал ряд статей и книжку. Это заставило и Жупанского последовать доброму примеру.
Казалось, их пути сходятся. Но это было далеко не так. Станислав Владимирович знал, что после некоторого периода сомнений Духний вновь стал интересоваться жизнью Советской России и ходом дел в восточной части, теперь уже на Советской Украине. Правда, Степан Михайлович проявлял этот свой интерес осторожно, опасаясь преследований польских властей, которые очень косо смотрели на подозрительного русина.
Знал Жупанский и о том, что многочисленные публикации Духния составляют лишь малую толику написанного. Особенно трудно стало печататься при Пилсудском. Но Духний все писал и писал, отправляя свои работы в Чехословакию, Австрию, Югославию. Издавался Степан Михайлович и в Киеве, но только под псевдонимом. Зато сразу после воссоединения у Духния в Киеве вышло подряд три работы; он стал известен во всем Советском Союзе. Его избрали действительным членом Академии наук УССР.
Заметное сближение Жупанского с Духнием началось еще в середине тридцатых годов. К этому времени Станислав Владимирович был сыт Пилсудским, его шовинистическим культурным давлением. Казалось, возвратились самые мрачные годы для Галиции, те зловещие времена, когда иезуиты, продвигая западную «культуру», заливали расплавленным свинцом уши непокорных русинов.
...Приход советских войск они оба встретили доброжелательно. Духний спешно готовил к изданию новые рукописи. А когда Станиславу Владимировичу предложили кафедру, он просто возродился. Это был триумф. Только очень кратковременный: в июне сорок первого года на улицах родного города Станислав Владимирович увидел сотни немецких танков. Он был оглушен и испуган громом молниеносных побед гитлеровского вермахта.
Что делать?
Жупанский забился, как крот, в нору, никуда не ходил, сказываясь больным, был тише воды ниже травы. Гитлеровцы не обращали на него внимания, дескать, больной безвредный старик.
Степан Михайлович тоже отсиживался. Но отсиживался несколько иначе. Его часто видели на барахолке, где он что-то продавал, с удовольствием рылся в книгах, которые тогда люди сбывали за бесценок. Гестаповцы его тоже не тронули. Возможно, сочли безвредным чудаком, а возможно, решили, что раз человек не скрывается, не боится, значит, за ним ничего серьезного не водится.
Да, тяжелые и страшные были времена... Теперь Духний чувствует себя орлом.
На приветствие Жупанского академик не ответил. Наверное, чем-то очень увлекся, углубился в работу. Седая голова с большой, зачесанной назад шевелюрой еле заметно покачивалась, а рука быстро что-то записывала в обыкновенной школьной тетради шариковой ручкой. Шариковую ручку Степан Михайлович считал «колоссальным новшеством в экономии времени».
«Не слышит», — улыбнулся Жупанский и хотел тишком пройти на свое постоянное место.
Но Духний уже заметил присутствие Станислава Владимировича, встал со стула.
— Добрый день, добрый день!
Шел, улыбаясь, а голова то и дело подергивалась тиком.
Станислав Владимирович смотрел на узловатые, выпятившиеся сухожилия на шее, на сутуловатую, уже увядшую фигуру, с испугом думал о своей старости.
— Очень интересный документ нашел, —делился своей радостью Степан Михайлович. — Вот иди-ка сюда!
Духний взял Станислава Владимировича за руку, подвел к столу, за которым только что сидел.
— Как много мы еще не знаем о себе, о своем прошлом, — перелистывая страницы архивного фонда, говорил академик. — Но так, по крохам, по крохам да все в сокровищницу... Вот, пожалуйста, читай.
Жупанский прочел и развел руками.
— Получается?.. — удивленно промолвил он и снова прочел открытую страницу из архивного фонда.
Академик радостно захлопал глазами, широко заулыбался:
— Ну да, ну да! Получается, что и Смотрицкий не был первосоздателем. Получается, что и до него, еще в пятнадцатом веке, существовала русская грамматика. Вот, вот...
Увлекшись собственными мыслями, Духний начал ходить по комнате. Станислав Владимирович молча следил за этим больным, но неутомимым в работе человеком.
«Настоящий муж науки, настоящий ее раб!» — думал профессор, а в душе от этих мыслей подымалось чувство недовольства собой.
— Теперь Иван Федоров займет еще более высокое, истинное свое место в истории нашей культуры! — воскликнул академик, остановившись напротив Жупанского. — Мы считали его только первопечатником, а он, оказывается, создал и русскую грамматику!
Академик сел за стол, углубился в чтение. Голова низко склонилась над бумагами. Рука опять что-то быстро записывала. Духний был левшой, но писал очень быстро, и это тоже почему-то поражало Станислава Владимировича. Ну что ж, пора и самому браться за дело! Станислав Владимирович развернул подшивку за тысяча восемьсот девяносто пятый год. Мысли еще не подчинялись намерениям, взбудораженные сенсационной находкой академика. Одной лишь фразой упоминалось в записях ставропигийского братства Львова о грамматике первопечатника Ивана Федорова, а как это много значит для науки.
«А вдруг отыщется и грамматика! — подумал про себя Станислав Владимирович. — Везет же Духнию! Никто никогда не находил таких сообщений, а он нашел».
Другой голос, резкий, укоризненный, добавил едко: «Труд. Все дается трудолюбием, друже!.. Не забывай, что у Степана Михайловича интерес к общерусской тематике возник еще в начале столетия...»
Перевернул несколько страниц подшивки, а продолжал думать о Духние. «Опять газеты и радио будут кричать о его находке, напечатают, пожалуй, не одну статью. Да и в университете снова поднимется шумиха... А я лишь копаюсь в бумагах. Карточки скоро хранить негде будет. А печататься? Когда же наконец я выйду со своими мыслями к людям?»
Со страниц «Громадського голосу» дохнуло стариной. В комнате словно бы зазвучал голос великого Франко. «Да, да, все эти страницы проникнуты борьбой. Все эпохи, вся история проникнута борьбой. Но о чем писать в сборник? Чтобы это актуально прозвучало?»
Сначала у него возникла мысль дать туда почти готовую работу «Эмиграция украинского населения Галиции за океан в начале двадцатого столетия». Но тут же подумал: а украсит ли такая работа юбилейный сборник? Не далека ли тема от современных интересов? Да и потом — выезжали ведь из Галиции не только украинцы! Не пришьет ли ему Линчук какую-нибудь политическую ошибку?
Откинулся на спинку стула, задумался. «Недоброжелатели могут выдумать все, что только захотят выдумать. И потом... Разве в работах Степана Михайловича все так и дышит современностью? Например, его сегодняшняя находка? Какими эталонами здесь пользоваться?»
— Интересно, авторы первых грамматик на Украине и в Белоруссии знали о существовании грамматики Ивана Федорова? — спросил вдруг академик, отрываясь от архивной папки.
Жупанский не расслышал, удивленно повернул голову.
— Что, что, Степан Михайлович?
— Я говорю, знали ли Лаврентий Зизаний и Мелетий Смотрицкий о существовании грамматики Ивана Федорова?
Станислав Владимирович неопределенно развел руками.
— Наверное, не знали, — высказал свое предположение академик. — А ты чем недоволен, Станислав?
Профессор поднял на Духния усталый взгляд.
— Недоволен? Как тут будешь доволен, когда за спиной чувствуешь одни неприятности.
Духний участливо посмотрел на коллегу.
— А если конкретно? Что тебя угнетает, волнует?
— Все к одному. Вот нужно написать статью в юбилейный сборник, а что и как писать, не представляю, хотя материалов, ты знаешь, у меня предостаточно.
— Ну и ну! — протянул с улыбкой Духний. — Вот бедный человек, его в сборник тянут, а он не знает, что и как писать!
Академик встал из-за стола, заваленного грудой рукописных материалов, стал медленно прохаживаться по комнате, разминая руки. Худая сгорбленная фигурка, но лицо... Брови и губы — в постоянном напряжении. Глаза — живые, мечущие искры. «Откуда у него столько энергии? — завидовал Станислав Владимирович. — Он постарше меня, послабее здоровьем: как-никак — четыре года в Талергофе... А вот не сдается».
— Ты знаком с Андреем Волощаком?
— Близко нет... Знаю, что поэт, слепой. Кажется, еще со времен первой мировой войны.
— Правильно. Так вот — до тридцать девятого года этот самый Волощак издал всего лишь один сборничек тиражом в тысячу экземпляров, да еще на свои собственные деньги. А за это время, после войны, целых три сборника вышло, общим тиражом свыше двадцати тысяч экземпляров. Вот и сравнивай! Три сборника за каких-нибудь шесть лет Советской власти. А как печатаются Гаврилюк, Тудор, Галан, Козланюк?! А возьми Ирину Вильде!
— Не всех же печатают! — возразил Жупанский.
Степан Михайлович перестал ходить.
— Нужно писать так, чтобы твоими работами интересовались... Нужен твой труд народу, пиши, а коль не нужен — и не берись!
При последних словах Духний многозначительно посмотрел на Станислава Владимировича. Но выражение лица академика было благожелательным.
Что ему ответить? И надо ли отвечать?
Профессор молча уставился в потолок; Духний продолжал неторопливо ходить по комнате.
«Это он меня имеет в виду, — думал Жупанский. — Премного благодарен за откровенность. Такое тоже не всегда и не от каждого услышишь... Только кто знает, что ныне народу нужно... Не так все просто!»
Однако вслух возражать Духнию не стал.
— Все это верно, Степан Михайлович, — заметил он примирительно, — только как я могу писать, когда меня все ругают да поучают!
Академик сел на стул неподалеку от Жупанского, заговорил тихо, но проникновенно, все время стараясь смотреть Станиславу Владимировичу в глаза.
— Знаю, Станислав, тебе нелегко. Менять убеждения — дело трудное, порою даже непосильное, особенно в таком возрасте. Ты всю жизнь думал, что верно служишь народу, а на самом деле нередко, сам того не желая, вредил ему... Ты уж извини за откровенность, — вставил Степан Михайлович, когда Жупанский отвернулся, — но кто, как не я, тебе правду скажет! Ты согласен?
Наступило продолжительное и неприятное для обоих молчание. Наконец Станислав Владимирович, тяжело вздохнув, внимательно посмотрел на Духния.
— Одни ориентировались на Австрию, другие на Россию... Была в России абсолютная монархия — вы были за самодержавие. После девятьсот пятого года расплодились в России либералы, — и вы туда же! Свергли русские царя, вы примирились и с Временным правительством. Деваться некуда! Я, конечно, упрощаю метаморфозы, но в принципе было именно так.
Духний не выдержал и расхохотался. Станислав Владимирович от удивления умолк. А Духний так хохотал, что у него даже слезы выступили. Но вот он вытащил из кармана носовой платок, вытер глаза.!
— Ну, Станислав, молодец! Правду врезал. Как это у русских: «Хлеб-соль ешь, а правду режь!» Продолжай, я тебя слушаю. Как же мы, сукины сыны, дальше себя повели? Как Октябрьскую революцию встретили?
Жупанский попытался улыбнуться, но улыбка получилась довольно сдержанной.
— После Октября, считаю, все было несколько иначе. Тут и вы толком не знали, что делать, ведь Россия, которую вы обожали, исчезла. Но раздумывали вы недолго. Многие из вас подались даже в Коммунистическую партию. Теперь вам доверяют... Говорят, что тебя даже пригласили разбираться в германских архивах, правда?
— Правда. А вот к России тянулись мы вовсе не из расчета. Мы руководствовались одной незыблемой истиной: украинцы, русские и белорусы — народы-братья, и не пытались искать духовные истоки украинского народа за пределами культуры Киевской Руси, где-то в Европе, Ватикане, вообще на Западе. Москвофилы, между прочим, в чем оказались правы? Да в том, что Западная Украина все-таки воссоединилась с Россией. Правда, это сделала Советская Россия, точнее Советский Союз, но главная роль в этом, конечно, все равно принадлежала России. А вот твои единомышленники, прости, я хочу сказать, бывшие единомышленники, на кого только не ставили: на Австро-Венгрию, Германию, Ватикан, кланялись полякам, французам, англичанам, даже сионистам. Сейчас кое-кто из этих людей надеется на Америку, на ее атомную бомбу. Твой кумир Грушевский был сторонником германской ориентации, некоторые галичане в годы фашистской оккупации даже жалели, что они не немцы. Но им предложили роль рабов в великогерманском рейхе. Так-то!
Духний умолк. Лицо его пылало, в глазах застыли боль и гнев. Станислав Владимирович чувствовал себя подавленным. Словно болезненный спазм перехватил горло, душил, не давал свободно дышать.
— Ты, наверное, и сам чувствуешь теперь шаткость былых своих концепций. Не можешь не чувствовать, ибо чем же тогда объяснить, что ты так долго молчишь, Станислав, не выступаешь в прессе. А ныне, когда история, извини за громкую фразу, так четко поставила точки над «і», твое молчание непонятно. Ведь ты человек рассудительный, знающий — и молчишь, — закончил Духний.
Встал, подошел к профессору, пристально посмотрел в лицо.
— Мы ведь давно знаем друг друга. Много повидали, много пережили. А потом, у нас с тобой такой возраст, что никак не можем фальшивить друг перед другом. Ты согласен?
Жупанский поднял на Духния глаза, молча кивнул.
— Тогда я скажу тебе, почему ты никак не найдешь себя, почему мучаешься. Подсознательно ты не можешь примириться с тем, что от твоих богов, которым ты поклонялся со студенческих лет, осталось одно лишь бесславие. Это были боги глиняные.
У Жупанского было такое безнадежное выражение лица, как будто ему вдруг открыли, что неизлечимая болезнь уже отсчитывает не месяцы, а дни. Профессор вдруг почувствовал ужасную усталость, опустил на подшивку обмякшие руки, скрестив их, и положил на них свою налитую тяжестью голову...
— А все-таки ты злой человек, Степан.
— Бываю и злым... Ты тоже, между прочим, волком на меня только что смотрел. Эх, Станислав! Я не утешаю тебя, а сказал то, что думаю, сказал правду, потому что знаю: ты честный, порядочный человек. Жизнь подсказывает десятки тем.
Духний сделал небольшую паузу.
— Вот давай поразмыслим: «Историческая обусловленность воссоединения украинского народа в едином государстве». — Он начал загибать пальцы на левой руке. — Раз!.. «Западные земли Украины под гнетом Австро-Венгерской монархии». Два! «Предательская роль националистических партий в годы революции и гражданской войны на Украине». Это тебе третья тема... Разве все это не просится на перо? Что ты на это скажешь?
— Темы, темы... Темы, конечно, есть, но... — тихо промолвил Жупанский и умолк.
— Что означает твое «но»? Не знаешь, как подавать материал? Да очень просто. Смотри в корень и пиши. Я понимаю, что мы говорим с тобой по-дружески, доверительно, здесь нет ни трибуны, ни аудитории, но все же скажу: писать надо для народа, а народ воспринимать таким, как он есть... Историческая беда нашей галицкой интеллигенции в чем? Далеки мы были от народа. Униатство, католическая церковь отшибли у нашей интеллигенции историческую память. Говорить наша интеллигенция старалась по-украински, но думала на западный манер. Народовцы только по названию были связаны с народом...
— А москвофилы? — вдруг насмешливо перебил академика Жупанский.
— Ты хочешь сказать, что народовцы и москвофилы — два сапога пара?.. Это не всегда было так, но итог, собственно говоря, очень сходный... Но позволь закончить мысль... Простой люд униаты не разложили, нет, хотя сколько усилий к этому прилагали! А знаешь, Станислав Владимирович, что помешало? Православная обрядность да сохранившийся церковно-славянский язык. В догматике наш галицкий крестьянин не очень разбирался. Римский папа был далеко, а старинный обряд — рядом. Вот и оставался он русином, православным человеком по духу! А интеллигент наш, выдрессированный в Вене, все еще мерит жизнь западными мерками.
Степан Михайлович остановился напротив Жупанского, по-дружески улыбнулся.
— Да, запутались мы, галичане, в свое время да и теперь путаемся, — вздохнул профессор.
— Не галичане, — поправил его довольно резко Духний, — а галицкая интеллигенция, значительная ее часть.
Станислав Владимирович промолчал, начал опять перелистывать подшивку «Громадського голоса». Академик в свою очередь взял шариковую ручку, начал что-то быстро записывать. В комнате установилась тишина.
Но вот Жупанский оторвался от газет, повернулся к Духнию.
— У меня к тебе небольшой вопрос, Степан Михайлович.
— Пожалуйста, — продолжая писать, промолвил академик. — Я тебя внимательно слушаю, Станислав Владимирович.
Жупанского всегда поражало умение Духния писать и одновременно слушать. Поэтому Станислав Владимирович не стал дожидаться, пока академик закончит писать.
— Как ты думаешь, в какой мере правомерно называть теорию происхождения украинского народа, которую изложил в своих работах академик Грушевский, хазарской? Разумеется, не в пропагандистском, а в чисто академическом плане.
Духний перестал писать, быстро встал, прошелся по комнате.
— Это тебе сейчас пришло в голову или ты давно думал об этом?
Академик был явно удивлен.
— Это не мое высказывание, а моего бывшего ученика, которому ты симпатизируешь, Линчука. Он не так давно, правда, в частной беседе, заявил: Грушевский, мол, норманнскую теорию происхождения русского и украинского народов заменил теорией хазарского толка.
— Да, я смотрю, твой ученик молодец! И тебе спасибо, что воспитал такого... Можно ли назвать теорию Грушевского хазарской? Думаю, можно, и без всякой оглядки! Твой кумир, Станислав Владимирович, относил место формирования украинской культуры к региону, где долгое время господствовали хазары. Он поет дифирамбы хазарскому каганату, его порядкам, видит в хазарской культуре первопричину некоего извечно присущего нашему народу «плюрализма», веротерпимости. Если бы Грушевский был действительно объективным и последовательным, а главное — честным ученым, он бы и сам сделал подобный вывод. Но он в своих книгах — хочешь ты это замечать или нет — всюду юлит, изворачивается, а то и просто лжет. В моральном отношении твой Михаил Сергеевич Грушевский совершенно гнусный тип. Извини, конечно, что я не удержался от такого комплимента.
— Бог с ними, с комплиментами. Не извиняйся. Скажи лучше о другом. По современным меркам теория Грушевского, тут вы с Линчуком на коне, довольно уязвима, а «хазаризм», будем пока что пользоваться твоими и Линчука определениями, только усугубляет проблему. Но странно — этот «хазаризм» плохо вяжется со сверхпочтительным отношением историка к немецкой культуре.
— Ты это сам понял или опять Линчук?
— Нет, здесь я обошелся без Линчука.
— Втройне молодец. Надо бы нам вместе над этим подумать. Да и не мешало бы затронуть принадлежность Грушевского к масонам.
— Ты точно знаешь, что он был масоном?
— А ты этого не знаешь? — резко спросил Духний.
— Откуда?..
— Зато я это знаю из достоверных источников. Ты помнишь сообщения западной прессы о разгроме масонских лож, захвате их архивов в Германии и Австрии еще в тридцатые годы?
— Было такое. Но где эти архивы сейчас?
— Где они сейчас, неважно, но теперь уже точно установлено, что Грушевский был масоном, и больших степеней... А масоны всегда были врагами славян, врагами России и, разумеется, Советского Союза. А сколько масонов входило во Временное правительство в России! Н. В. Некрасов, А. Ф. Керенский, М. И. Терещенко, А. И. Коновалов... Беру самых крупных... Ленин очень недоверчиво относился к масонам... И не случайно Коминтерн в свое время категорически заявил, что членство в коммунистической партии несовместимо с пребыванием в масонстве.
— Ты так много знаешь, а молчишь...
Духний с укоризной посмотрел на Жупанского.
— А ты?.. Как будто сам не знаешь... Хоть бы о наших — бароне Штейнгеле, Григоровиче-Борском, Н. П. Василенко, Л. В. Писаржевском... Все они, — академик заговорил тише, — матерые масоны. А знаменитый Маркотун! Вот тема для статьи — адвокат, в 1919 году в Париж ездил, представлял Великую ложу Украины «Соединенные славяне» в международном масонском парламенте «Братство народов». Добивался признания самостийности Украины странами Антанты. Герой? Борец за дело Украины? Как бы не так! Так называемая самостийность нужна была лишь для того, чтобы оградить Украину от посягательства других стран. Зачем? Затем, чтобы безраздельно подчинить ее «Великому Востоку»!.. Но интересы Франции столкнулись с интересами Германии и тогда...
— Послушай! — удивился Жупанский. — Откуда ты это знаешь? Может, ты все это выдумал?..
— Откуда? Интерес был... Определенный интерес как историка. Так вот, а когда пост великого мастера «Соединенных славян» перешел к другому «брату» — Симону Петлюре, приверженцы французской ориентации подняли шум о петлюровском антисемитизме. — Духний рассмеялся. — И они грызутся! Не договорились, к чьим ногам бросить растерзанную Украину. Маркотун французский был холуй, Петлюра — германский, как и твой незабвенный учитель. А очутился Симон в Париже, так там ему быстро шею свернули. А инспирировали убийство как месть за еврейские погромы. Эх, написать бы когда-нибудь об этом. Показать народу, каким мелким бесом был почтенный пан Грушевский в этих играх!
— А я думаю, нельзя судить так однозначно. Великий Котляревский тоже был «вольным каменщиком», а написал «Энеиду». И Грушевский любил Украину и служил ей, как мог. А то, что надо было чью-то сторону принимать, по себе, Степан, знаешь, как бывает. Может, он из двух зол меньшее выбирал...
— Да ты, я вижу, тертый калач... Не вали все в одну кучу. — Духний уже сожалел о том, что так разоткровенничался с Жупанским: «Кто его знает, что он за птица?.. Да нет, не может быть! Просто обычное упрямство».
Жупанский отошел и снова погрузился в чтение подшивки.
Так в абсолютном молчании они проработали еще минут сорок...
Первым нарушил тишину Духний:
— Да, кстати, еще о теме... Почитай книгу Мстиславца «Под чужими знаменами». Она неплохо сделана. Но Мстиславец — беллетрист и, разумеется, не исчерпывает исторического аспекта темы. Мне кажется, об украинской вспомогательной полиции в годы оккупации следовало бы рассказать народу подробнее, прибегнув к новым архивным документам.
Жупанский и на этот раз посчитал за благо промолчать.